Алька Поплагуев рос фантазёром. Как-то во сне участвовал в велогонке Мира. Был грегори при знаменитом Сухорученкове. Всю ночь отчаянно сражался, толкался – сдерживал пелотон, давая время своему лидеру уйти в отрыв. И не отступился, пока самого не скинули на крутую обочину. Прибежавшая на шум тётя Тамарочка обнаружила любимца на полу. И что удивительно – всё тело было в подтёках и синяках.
В другом сне, прочитав за лето «Войну и мир» и «Наполеона» Тарле, он попал в штаб Кутузова при Бородино, на совет в Филях. С трепетом бродил среди знаменитых генералов, почему-то невидимый для других.
Кутузов грузно поднялся. Вскинул руку.
– Волей, данной мне Богом и императором, приказываю – отодвинуть пушки к метро! – отчеканил он.
Барклай-де-Толли, отчего-то в двубортном пиджачке, захихикал, ткнул локтем увешанного орденами Раевского:
– Я ж предупреждал: старикашка-то вовсе ку-ку. Меж двух веков переклинило.
Алька рос мечтателем. Как-то, будучи в гостях, в сумерках, в окне дома напротив, увидел силуэт молодой женщины. Тонкой и трепетной. Она как раз начала раздеваться ко сну. Взволнованный Алька впился в неё взглядом. Разглядел ниспадающие по покатым плечам волосы, стрелку на колготках. Вот она потянула через голову джемпер. Угадалась высокая, колышущаяся грудь с выступающими сосками. Пальчики скатывают в кольцо колготки, длиннющие ноги переступают через юбку, палец тянется к выключателю. В предвкушении сглотнул он слюну. Свет зажёгся. Посреди убогой кухонки, у рукомойника, стоял в одиночестве животастый залысый мужик – в семейных трусах.
Простодушие причудливо сочеталось в нём с предприимчивостью. По заключению врачей, мать Оськи нуждалась в морском воздухе. Прижимистый отец деньги на поездку в санаторий дать отказался. Оська рыдал, беспомощный. За воскресенье Алька разослал письма всем известным ему эстрадным исполнителям.
«Обращаюсь как коллега к коллеге. Прошу под моё поручительство выслать переводом 200 рублей на лечение. Или хотя бы 150. За деньги не переживайте. После вступления в Союз композиторов бесплатно напишу для вас хит. Ваш почитатель ученик 5 «А» класса…»
Репутация изворотливого хитреца как-то вышла ему боком. Земские вечером ждали в гости Поплагуевых, и тётя Тамарочка, занятая на кухне, поручила Альке отнести деньги театральной портнихе Матильде Изольдовне на платье из бархата. Алька вернулся под вечер, когда взрослые, уже обеспокоенные, сидели за столом. Всё-таки ушел малец с крупной суммой.
– Где тебя черти носили? – вопросил недовольный отец. – Мать себе места не находит.
– Ну вернулся и вернулся. Мало ли где задержался дитятко? – заступилась тётя Тамарочка. – Отнёс? – вскользь поинтересовалась она.
Алька замялся.
– Так отнёс?! – грозно уточнил прокурор.
– Что, Олежек?! – почуяла недоброе мать.
– Да я… Там возле церкви тётя была, нищенка. Милостыню просила. Старая совсем, всё рваное. Я подумал, что ей нужнее…
Тяжёлое молчание сбило Альку с толку.
– Ты что нам тут впариваешь?! – рыкнул Поплагуев-старший. – Куда потратил?
– Известно куда, – мёртвым голосом произнесла мать.
В последний год Алька через дядю Толечку пристрастился к джазу. Начал приглядываться к новым виниловым дискам. А тут – неслыханное дело – пообещали западную пластинку с записью Рэя Коннифа. Правда, по неимоверной цене. Вот уж месяц ходил он за родителями, выклянчивая деньги. Его аж трясло от нетерпения и страха, что желанный диск уйдёт. Стало очевидно, что пацан не удержался от соблазна. К тому же сумма совпала один к одному.
– Выходит, ты вор? Сын прокурора Поплагуева вырос вором?! – отец грозно навис над столом.
Его кинулись успокаивать.
Алька стоял ни жив ни мёртв. Перевёл ошарашенный взгляд на дядю Толечку. Но и тот, крякнув, отвёл взгляд.
– Да я б тебе и так купил, – буркнул он.
Это было последнее: слёзы хлынули из глаз.
– Да ну вас всех! – вскрикнул он и убежал, хлопнув дверью.
– Что-то мы с ним не так! – забеспокоилась мать.
– Всё правильно. Всё путём, – жёстко осадил муж. – Все мошенники сначала разыгрывают обиды. Бывает, даже припадки симулируют. А после каются. Это уж поверьте специалисту. Главное, не запустить болезнь. Пороть бы чаще, может, и не сполз бы на скользкую дорожку!
Он значительно посмотрел на Земских.
В дверь позвонили. Тётя Тамарочка, сама в слезах, побежала открыть.
Через минуту вернулась. Отодвинулась. На пороге стояла нечёсанная, неряшливая старуха – по виду профессиональная нищенка. Из тех, что после паперти переодеваются, садятся в такси и едут домой – отмываться.
Вытащила из покоцанного ридикюля пачку денег.
– Ваши, поди?… Увидел меня, заревел, всунул и – дёру. Едва из виду не упустила. Хорошо, во дворе подсказали. Такого обмануть – грех.
Она отслюнявила десятку:
– Свечку за здоровье поставлю. Чтоб счастье пацану было.
Остальные вложила в руку Тамаре и вышла.
Все сидели как оплёванные.
Вина, свежие закуски стояли не тронутые.
Незапертая входная дверь вновь открылась. Вбежал Оська Граневич в обнимку с керамической кошкой-копилкой. С ходу грохнул её об угол стола. Посыпались бумажки, покатились монеты.
– Вот! Здесь двадцать, – запыхавшись, объявил он.
Из кармана вытащил ешё несколько смятых купюр.
– А это у Данькиной мамы взяли. Больше у неё не было. Но мы уж договорились: в Мичуринском саду после школы собирать яблоки. По три рубля платят. Завтра Данька на каникулы приезжает. Втроём отработаем. Так что не думайте…
Он гордо оглядел взрослых.
– Да, так я ещё по морде не получал, – протянул совершенно багровый Земский.
В школе у Поплагуева установилась репутация бесшабашного сорванца, всегда готового к проказам и подначкам.
Когда Алька на занятиях во время объяснения новой темы тянул руку, учителя старались этого не замечать, боясь, что будет сорван урок.
На истории при обсуждении французского абсолютизма XVII века разговор, естественно, коснулся «Трёх мушкетёров» Дюма. Преподавал предмет сам директор школы Анатолий Арнольдович Эйзенман. Заметив, что Поплагуев под партой играет в карманные шахматы, он предложил Альке высказаться. Тот высказался: мушкетёры Дюма, если без прикрас, – сводники, которые предали своего короля, потакая адюльтеру похотливой королевы. К тому же – бабники и пьяницы. И вот уж полтора века они – любимые герои и предмет подражания всех мальчишек. Вопрос: так чему же мы подражаем? И что выходит важнее: так называемая мораль или личное обаяние? Поднялся оглушительный гвалт: каждый торопился высказаться. Хорошо, умный Анатолий Арнольдович овладел ситуацией и даже организовал общешкольный диспут – «Мушкетёры Дюма как объект для подражания». За что получил в РОНО очередной разнос.
Менее опытным учителям приходилось куда туже. На русском разбиралась тема – «Единственное и множественное число».
– Надеюсь, всем всё понятно? Тогда попросим к доске… – учительница потянулась к журналу.
Не выучивший урока Поплагуев вытянул руку:
– Мне непонятно. Нам на анатомии объясняли строение женского тела. Первичные признаки, вторичные признаки. Чего сколько (послышались хихиканья). Так вот почему лифчик – единственное число, а трусы – множественное? То ли анатомы напутали, то ли лингвисты нижнего белья никогда не видели.
Класс «обвалился», урок оказался сорван. Но даже попавшие впросак учителя на весёлого обалдуя не обижались.
Хотя бывали у Поплагуева шутки куда злее. В школе проводился конкурс бальных танцев. Председателем жюри был секретарь школьного комитета комсомола десятиклассник Павлюченок. На взгляд Поплагуева, упёртый карьерист.
На голову выше всех была пара из их пятого «А»: Павелецкая – Гутенко. Партнер – непревзойдённый танцор, два года занятий в танцкружке. Единственный в школе, отличавший падеграс от мазурки. Воздушная партнёрша. Выступление на бис. Однако, игнорируя протесты и свист, Павлюченок присудил победу собственным одноклассникам. Алька отомстил по-своему, – втиснул его фото в окно стенда «Их разыскивает милиция» возле колхозного рынка. Через два дня комсомольский секретарь был задержан милицейским нарядом. Разразился скандал. Вернувшийся от директора школы прокурор мрачно констатировал: «Мы породили ехидну».
С шестого класса Алька начал ходить в волейбольную секцию. Через несколько лет, вытянувшийся, возмужавший, превратился в лидера юношеской сборной ДСО «Буревестник».
Один из матчей играли в спортзале родной школы. Набились, само собой, все классы. В компании подруг пришла тайная Алькина любовь Наташка Павелецкая, сделавшаяся признанной королевой школы и двора.
В этот день Алька играл как никогда: взлетал над сеткой, вколачивая «гвозди», под девичьи охи стелился «рыбкой» по паркету за неберущимися мячами.
По окончании матча взмокший победитель набрался смелости. Подошёл к Наталье.
– Можно я тебя провожу? – обратился он к ней – прямо при подружках. Те насмешливо захихикали.
– Наконец-то! А я уж боялась, никогда не решишься! – Наташка протянула портфель.
С того дня они не расставались.
В девятом неугомонный затейник сколотил школьный джаз-ансамбль, в котором сам играл на саксе.
Но и тогда на вечерние репетиции его сопровождала Наталья. Закончившая музыкальную школу по классу фортепьяно, иногда она была за клавишника, иногда – за аранжировщика. Но больше – за музыкального критика – сурового и беспощадного. Наташка же придумала и название – ВИА «Благородные доны», – вся пацанва зачитывалась романом Стругацких «Трудно быть богом» и иначе как донами друг друга не называла.
Когда вместе эти двое шли по улице, редкий прохожий не отвлекался на броскую юную пару. Она – спортивная, длинноногая, с развевающимися на ветру золотистыми волосами, и он – рослый, складно скроенный, белозубый, с очерченным профилем, голубыми, чуть навыкате глазами, сохранившими с детства выражение лукавого любопытства.
С десятого класса они стали жить как муж и жена.
Неприступная дотоле Наташка, единожды сделав выбор, не скрывалась. На виду у всей школы бродили в обнимку. При всякой возможности торопились уединиться.
В последний, выпускной год подобные романы завязались и у других.
Но лишь Павелецкую и Поплагуева окружающие воспринимали как фактических супругов, которые не расписались только потому, что не позволяет возраст.
Даже учителя закрывали глаза на чрезмерные проявления нежности.
Всеобщая снисходительность объяснялась прежде всего натурой Альки – проказливой, взрывной, но открытой, доброжелательной. «Беззаботен, как хвост Артемона», – сказал о нём когда-то Данька Клыш. Таким он остался и в семнадцать.
Жил по ирландской поговорке: «Незнакомец – это друг, с которым ещё не успел познакомиться». Потому друзьями обзаводился легко. Переполненный фантазиями, планами, он не ходил, не бежал. Он летал. То есть и ходил, и бежал. Но всегда на лету.
Никому в голову не приходило попытаться отбить Наталью у Поплагуева. Мог бы разве что попробовать Валеринька Гутенко. Вальдемар. Одноклассник и бас-гитарист из школьного оркестра, влюблённый в Наташку с детства. Писаный красавчик. Волосы в мелкую кудряшку, тоненькие, будто пристроченные к губе усики. Талия в рюмочку. Ни дать ни взять – гусар. Но гусар опереточный. Рядом с рослой Наташкой выглядел мелковатым и суетливым. Осознавая несбыточность надежд, отступился и он.
Но на танцах в Хламе Наташка Павелецкая случайно попалась на глаза тому самому Петьке Загоруйко, что когда-то оскоблил дворовую беседку. Прежний вертлявый шпанёнок раздался ввысь и вширь, сделался крупным, громогласным матерщинником. Из школы ушел, высидев положенные восемь классов. Но фамилия его – а больше кличка – Кальмар – оставались на слуху. Он верховодил разросшейся кребзовской «кодлой», наводившей, как прежде шёлковские, страх на округу.
Павелецкая как раз выскакивала из танцзала, когда с улицы к двери развалистой походкой подошел Загоруйко, так что разогнавшаяся Наташка сама влетела в него, как муха в паутинку.
– Ёш твою! – восхитился Загоруйко при виде расцветшей красавицы. Облапил. И с тех пор принялся ухаживать так, как понимал это слово. Встречал у школы, у дома, подкарауливал на танцах, отваживая прочих ухажёров. А поскольку ухажер у школьной королевы был один, столкновение между ним и Поплагуевым становилось неизбежным.
За месяц до того, играя в баскетбол, Поплагуев упал, а сверху на кисть всей тяжестью обрушился слонопотам Велькин. Загипсованная рука с тех пор висела на бинте, перекинутом через шею.
Об этом донесли Кальмару. Как ни кичлив и задирист был Загоруйко, но драться с крепким спортсменом всё-таки остерегался. Стрёмно! Другое дело – «однорукий». Кальмар немедленно передал через пацанов «предъяву». Вслед за тем явился к школе, подгадав под последний звонок. Дождался, когда в окружении одноклассников появятся Наташка с Алькой. И прилюдно объявил, что отныне Наташка будет «гулять с ним». И если Поплагуй не отступится, то и папаша-прокурор не поможет.
Намек на то, что он будто бы прячется за спину отца, возымел действие: Алька остервенел.
Драка не началась тут же лишь потому, что на крыльцо вышли учителя.
– Вечером у беседки состыкнёмся, – сквозь зубы пригрозил Кальмар. – Не соссышь прийти?
– Ишь разгеройствовался! Ты б дождался, пока у него рука заживёт! – гневно вмешалась Наталья.
Кальмар ухмыльнулся обидно:
– Уже и сдрейфил, папенькин сынок! Теперь за девку прячешься?
– Приду, – коротко пообещал Алька.
– Ну-ну. Береги руку, Сеня, – Кальмар ловко сцыкнул харкотину точнехонько на Алькин клёш и, отвесив насмешливый поклон завучу, расхристанной походкой удалился. Одноклассники, дотоле отмалчивавшиеся, обступили Альку, принялись сочувственно похлопывать, подбадривать. Подбадривали стыдливо, словно обречённого на казнь.
Никто не сомневался, что Кальмар приведет свою «кодлу», и Алька будет жестоко избит.
– Чего вы его, как покойника, отпеваете! – разозлилась Наташка. – Приходите тоже. Или только на словах друзья, а чуть что – я не я и мама не моя?
Женская насмешка подействовала. Все пообещали подтянуться.
…В районе четырёх Алька Поплагуев в очередной раз глянул на часы и, неловко орудуя одной рукой, отрезал зажеванный кусок на магнитофонной плёнке с концертом «Black Sabbath», мазнул лаком, протёр одеколоном головку звукоснимателя и отодвинул развинченный магнитофон – времени собрать уже не оставалось. Дремавшая рядом Наталья чутко встрепенулась, тревожно скосилась на будильник.
Они были вдвоём в квартире Земских. Дядя Толечка укатил в командировку, тётя Тамарочка тактично ушла «сделать прошвырнон по магазинам».
– Пора, красавица, проснись, – провозгласил Алька. – Пришло время собирать любимого на битву… И вечный бой. Покой нам только снится!
Фальшивая бодрость его Наташку не обманула.
– Ты никуда не пойдешь! – объявила она. – Слышишь? Они тебя просто изметелят.
– Это уж как картея ляжет. Может, еще и наша возьмет.
– Чья ваша? – Наташка села на колени. Простынка, которой она стыдливо прикрывалась, соскользнула.
– Никто не придет, не надейся! – выкрикнула она в сердцах. – Потрепались возле школы и разбежались. Завтра у каждого найдется оправдание. Куда ты против толпы, да ещё загипсованный? Сам же знаешь, что они с тобой сделают.
Алька приуныл. Конечно, Наташка права, – кроме Оськи, никто не придет.
Всё это Алька понимал. Как и то, что не пойти не может. Как раз из-за само́й Наташки, что умоляла его остаться, отсидеться. Отсидеться хотелось. Но если уступит, та же Наташка не простит ему слабодушия. Стало быть, между стыдом и болью предстояло выбрать боль. А значит, и выбора нет.
Так уже случилось у него с отцом. Всякий раз, когда отец тащил сына на выволочку, Алька причитал, извивался, вымаливал слёзно прощение. Но после истории с Земскими, как только отец вновь схватился за ремень, Алька, против обыкновения, не заплакал. Лёг на живот, вцепился зубами в подушку и только вздрагивал от ударов да постанывал. Растерявшийся прокурор отложил ремень. И больше за него не брался.
Алька обхватил неутешную Наташку за плечи.
– Ничего, Туська, прорвёмся. За святое дело можно и по образине схлопотать.
– Ладно б по образине, – всхлипнула Наталья. – Хорошо, если вовсе инвалидом не останешься.
В Алькиных глазах заплясали бесенята.
– А тоже ништяк. Дядя Толечка из загранки подгонит самую супер-люпер инвалидную коляску. Будешь вывозить меня в Мичуринский сад на променад, беседовать о вечном. На другое-то стану не способен.
Получив щелбан по лбу, вскочил.
– Ну а пока ещё глотка глотает, пока ещё зубы скрипят!..
Он выудил из бара заначенную Земским бутылку «Мартеля», скрутил головку, щедро плеснул в бокал из дефицитного «охотничьего набора». Приподнял:
– Это не пьянства ради. Это обезболивающее!
В два глотка осушил и разудало долбанул «золочёного оленя» о паркет.
…Поезд приходил по времени очень неудачно: после обеда, когда мать на работе. Ключа же от нового замка у Даньки не было.
Впрочем, этим он не парился. С вокзала торопился совсем по другому адресу.
Меж Шёлком и Искожем втиснулся узкий трёхэтажный дом, угол которого упирался в трамвайную линию.
В доме этом над комиссионкой «Золушка» жила Любочка Повалий. Фигуристая, как песочная колбочка, на пять лет старше Даньки.
По окончании школы Любочка провалилась в музучилище, и уже несколько лет работала секретарём директора школы.
Ладного суворовца-старшеклассника она приметила в прошлом году. Глянула сверху, из окна: «Эй, мальчишечка! Поднимись. Поможешь рояль передвинуть». Так всё лето и двигали.
Любочка стала у Даньки первой.
– Любишь ли? – бормотал он, счастливо опустошённый.
– А то! – стонала Любочка. Если ей казалось, что выходит легковесно, поджимала губки: – Иначе бы разве дала?
Умиленный Данька затихал.
Они переписывались. Любочка писала раз в неделю. Сообщала о школьных и дворовых новостях с неизменным в конце: «Жду с нетерпением. Обоих».
Может, из-за этой концовки, на Данькин вкус, пошловатой, восторженность потихоньку выветрилась. Остались лишь благодарность за первый опыт и жадное влечение.
В последнем письме Любочка сообщила, что в счёт отгулов едет на две недели в Сочи. Но, по прикидкам, к концу мая должна вернуться.
Удача сопутствует страждущим. Любочка и впрямь вернулась накануне, – по полу валялись вывернутые из чемодана сарафаны и трусики. Дома она оказалась одна, – родители работали в вечернюю смену.
– Ой, а я постирушку затеяла! – блестя белками на шоколадном лице, отчего-то растерялась Любочка. Спохватившись, сделала строгое лицо. – Вот что, Даниил. Раз уж всё совпало, нам надо объясниться.
Не отвечая, Данька без затей содрал с узких её плеч халатик и требовательно впился губами в смуглую шею.
– Да нет, я о другом… Дай же скажу. Ну что за мальчишество, – попыталась освободиться Любочка. Но уже сама затрепетала. – Впрочем, это терпит, – слабея, простонала она.
После Данька отошел к окну.
– Как отдохнула? – не оборачиваясь, произнес он.
– Ой, масса впечатлений! – разморенная Любочка лежала, раскинувшись поверх кумачового покрывала, широченного, как знамя Суворовского училища. Молочные грудки с ядрышками посередине белели, будто зефиринки на шоколаде. – По тебе очень скучала. А ты? Надеюсь, не изменял мне?… Я тоже осталась тебе верна, – на одном дыхании выпалила она и – тут же, без перехода, вернулась к тому, что занимало ее с самого начала. – Данечка, мне вот-вот двадцать три. И мне замуж пора.
Данька забеспокоился.
Впервые отдавшись задыхающемуся от восторга и приступа желания мальчишке, Любочка, войдя в роль опытной искусительницы, успокоила его, что никаких брачных поползновений иметь не будет.
Но то было в прошлом году, в постели, – то есть в горизонтали. А женщина в вертикали, да еще в летах, – это уже, как известно, совсем иная мораль. Дневная. И, стало быть, непредсказуемая.
– Нет, нет, Данечка, не пугайся. Я к тебе претензий не имею.
Всё-таки женщины чуткие создания. И иногда – чуткие кстати.
– Да ты мне, согласись, и не пара. Какой из тебя супруг? – продолжала тараторить Любочка. – Восемнадцать лет на носу, а одна и слава, что стойку на крыше дома делаешь да с пяти метров под баржи подныриваешь.
– Я еще ушами учусь шевелить, – напомнил Данька.
– Я, Данюша, на отдыхе человека встретила, – Любочка потупилась. – Москвича. Взрослого. Тридцать два года. Кандидат наук. Папа у него кем-то в профсоюзах командует. Я, Данька, наверное, ужасная стерва. Но я замуж хочу.
– И московскую прописку.
– И московскую про… Да нет, это тут ни при чем. Просто это страсть. Внезапная, как буря. Она нас разом смяла.
– Ничего не понял. Так все-таки: не изменяла или – буря? – Клышу отчего-то завеселело.
Любочка сбилась. И, как всегда, когда, увлекшись, завиралась, начала сердиться.
– Господи! Как ты можешь, Даниил? Я тебе о святом, а ты пошлишь. Это на тебя дружки влияют. По-твоему, если страсть, так сразу и в постель?!
– Можно и не в постель, – Данька припомнил знаменитый «перильный» способ, изобретенный затейницей Любочкой. Они забирались на верхний, чердачный этаж, он сгибал её на перилах. Свесившись лицом в пролет, она кричала от ужаса и – кончала в голос.
Похоже, это же припомнила и Любочка. Глаза ее затянулись поволокой.
– Фу на тебя! У нас с ним платоническая страсть! Данюша, сколько можно в старых девах. Я замуж хочу. Пойми же. И – отпусти.
– Отпускаю, – Данька принялся одеваться.
– Правда?! Вот и славно. А то я уж согласие дала, – затараторила Любочка. – На днях едем в Москву представляться его родным. Поверь, Данечка, он прекрасный парень.
– Наверняка. Ты ж на что попало не западёшь.
Даньке хотелось одного: чтоб объяснение с лукавой любовницей поскорей закончилось. Но сказать об этом было неловко, и потому он прикрыл глаза, как бы скрывая смертную муку.
– Ну не надо так страдать, мальчик мой, – Любочка, довольная, что обошлось без скандала, прижалась. – Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь. Я сама так страдаю, так страдаю! И мне тоже будет тебя не хватать. Но, согласись, вечно это продолжаться не может. Еще год-два. А дальше? Мне в этом городе и замуж никогда не выйти. Здесь же кругом грязь, сплетни… А потом: ничего ж не изменится. Ты к нам в гости приезжать будешь!
– Это уж всенепременно, – от неожиданного разворота Данька, уже одетый, поперхнулся. Вновь выглянул в окно, за которым клубился лёгкий туман. Внизу, на пустыре перед Березиной, накапливалась кребзовская шпана. Среди прочих он заметил размахивающего окрепшими ручищами Кальмара.
– Эва! Никак всё в войнушки не наиграются? Не знаешь, что там затевается?
Любочка глянула из-за плеча.
– Ах это, – она хихикнула. – Это они в Шёлк собрались. Вырыли топор войны. С твоих дружков-комманчей скальпы снимать будут.
На подоконнике лежал раскрытый томик Фенимора Купера. После школы Любочка решила восполнить пробелы в образовании и взялась за серьезную литературу.
– Кальмар на Павелецкую глаз положил, а Поплагуев не отступается, – объяснила она. – Вот идут мозги вправлять.
Она непонимающе обернулась на хлопнувшую дверь.
– Скажи-ка! – удивилась Наташка. Она стояла у выходившего во двор окна. Алька, уже в тренировочном костюме и кроссовках, вернулся, приплясывая.
У беседки, возле теннисного стола, само собой, поджидал Оська Граневич. Но был он не один. Рядом тревожно постреливал глазами Валеринька Гутенко. Здесь же, оглаживая спадающие по плечам волосы, переминался с ноги на ногу Боря Першуткин.
Трое из десятка обещавших поддержку накануне.
– Видишь, пришли, – упрекнул Алька подругу. – Не густо, конечно. Но всё-таки.
– Вижу, – буркнула Наташка. В крепость подмоги она, похоже, не верила. Как и сам Алька.
Гутенко, бас-гитарист из их ансамбля, был, по убеждению Альки, враль и хвастун, каких мало. Можно ли опереться на него в серьёзной драке, Алька сильно сомневался.
Особенно удивительно было присутствие Першуткина. В классе Боря Першуткин был «вещью в себе». С длинными и холёными, по плечи, волосами, с тягучей, распевной речью.
Чуть ли не единственный в классе искренне любил поэзию. В магазинах, в разгорячённых очередях за мостолыжкой или ливером, читал Бодлера и Веневитинова – напрашиваясь по морде. Обычные мальчишеские заманухи: спорт, машины, оружие, – его не привлекали. Потому друзей среди ребят не имел. Было в нем что-то избыточно слащавое, в пацаньей среде не принятое.
А вот среди девчонок утончённость и деликатность Бориса ценились. Его охотно приглашали в девичьи компании. Как лучшей подружке поверяли секреты.
Но главная фишка, что снискала Першуткину расположение девочек, – репутация тонкого знатока моды.
Мир моды, к которому пристрастила сына мать – театральная портниха, стал его страстью.
После уроков Борис торопился домой пофантазировать над выкройками в свежем номере журнала «Колхозница». Если же матери удавалось достать «Бурду», зависал над нею сутками. Вникал в тонкости, другим недоступные. Легко, к примеру, разбирался в деталях диковинного пэчворка – мозаичной техники лоскутного шитья.
Но ждать от робкого книгочея серьёзной подмоги в драке точно не приходилось.
А вот Велькина, на которого очень рассчитывал, не было.
Правда, от беседки доносились гитарные переборы. Значит, был кто-то ещё.
Алька силился разглядеть гитариста. Безуспешно. К тому же мешал сгущающийся туман. Но тут Оська заметил силуэт в окне и с хитрой улыбкой шагнул в сторону.
Гитарист сидел на теннисном столе, забросив ногу на ногу и склонившись ухом к грифу. Недовольный сфальшивившим аккордом, он рассерженно пристукнул струны и очень знакомо прикусил нижнюю губу. И по этому движению Алька узнал его.
– Ё-жи-ик! – завопил он.
– Лоша-адка! – ответили из тумана – на два голоса.
В полном восторге схватил Алька саксофон. Вспомнив, что играть не может, отшвырнул его на софу. Вскинул к губам запылившийся горн, проиграл построение на линейку.
– Ты что вдруг?! – удивилась Наташка.
– Клыш! Это же Клыш! Понимаешь ты?!
Он коротко, победно чмокнул Наталью в носик и метнулся из квартиры.
– Клы-ыш! – еще от подъезда возопил Алька. В возгласе его слились удовольствие при виде дружка детства и радость от того, что встреча эта случилась в самую нужную минуту.
Клыш соскочил со стола. Данька не сильно вымахал за эти годы, – так и не дотянул до метр восемьдесят. Но по той ловкости, с какой спружинил он при прыжке, угадывалось, что к природной резкости прибавилась натренированная взрывная сила. Во взгляде его, всегда прямом, пытливом, с монголинкой, появилась незнакомая дерзкая насмешливость, с какой, похоже, он привык начинать знакомство. Этот новый для Альки человек словно говорил всякому, с кем сводила его судьба: «Ну-с, поглядим, стоишь ли ты моего внимания?»
На языке Альки вертелся вопрос, который чуткий Клыш угадал тотчас.
– Знаю, – упредил он.
И без предисловий добавил, как само собой разумеющееся:
– Будем драться.
У Альки отлегло. Он протянул для рукопожатия левую руку. Но Клыш подхватил правую, в гипсе. Помял пальцы.
Алька поморщился:
– А ничего. На крайняк, гипсом сверху наварю, мало не покажется.
– Если б по-честному, – осторожно вступил Гутенко. – А то Кальмар, он наверняка целую кодлу притащит. А наши, как назло, запропали, когда каждый штык на учёте.
Он искательно глянул на Альку:
– Сбегал бы позвонил Велькину. Такой лось в махаловке очень пригодился бы. Может, проспал слонопотам как обычно?
Алька неохотно кивнул. Душа не лежала выклянчивать помощь. Да и в успешность новой просьбы не слишком верилось. Решение не встревать в чужую драку уже явно было принято, и не самим Велькиным, а их одноклассницей Валентиной Пацаул.
Это был удивительный союз. Футбол с детства был главной радостью долговязого дылды. В учёбе же, как ни силился, едва переходил из класса в класс. И вовсе бы не переходил, если б не настырная соседка по коммуналке и отрядная звеньевая Валя Пацаул. Приземистая, сбитая Валентина бесстрашно прогоняла здоровяка с футбольной площадки и усаживала за ненавистные учебники. Так и дотянула его до десятого класса. И хоть к семнадцати годам Велькин был принят в дубль городской футбольной команды, строгую Валентину привычно побаивался. Была Пацаул из неказистых, но умеющих держать мужиков в цепких ручках девиц. Кажется, и в койку они угодили по инициативе бойкой звеньевой. Во всяком случае, решения за этих двоих принимались ею.
Всё это Алька понимал. Но и отказать не мог, – он в этой истории права голоса не имел. Люди всё-таки пришли на выручку. Рискуя собственными шкурами. Поплагуев неохотно потрусил назад, к телефону.
Данька задумчиво смотрел ему вслед, прикидывая, как не допустить дружка до драки. Даже если получится, чтоб дрались один на один, даже если одолеет раскормленного бугая, но поломанную руку искалечит в любом случае.
Перед этим прошёл сильный дождь. Двор опустел. От набухающих кустов акации тянуло свежестью и первым, слабым ещё ароматом. По канавам разбегались мутные ручейки. Возле них возилась малышня в калошах и резиновых сапожках. Готовились к своему потешному морскому бою. Из сосновой коры стругали суда. Из тряпиц и линованных школьных листов мастерили паруса. Прилаживали спички-пушчонки.
– Совсем как мы, – растроганный Оська подтолкнул Гутенко. Но тому было не до пацанья. Неотрывно глядел он на сараи, из-за которых в любую минуту могла показаться грозная кребзовская кодла. Он уже жалел, что поддался на Наташкины уговоры и дал слабину.
– А может, ну их в баню, – преодолев стеснение, протянул Вальдемар. – Что мы, пацаны? Школу закончили. О высшем образовании мысли. Через год-другой и вовсе, глядишь, всех разметает по жизни. Что нам тогда дебил-недоумок, которому путь на зону?..
Перехватил недоумённый взгляд Граневича, разозлился:
– Чего зыркаешь? Остальные-то, хитрованы, вовсе попрятались. Вон Велькин какой шкаф, а тоже Пацаулиха его не пустила. И правильно рассудила – ему ноги для футбола нужны. Я, между прочим, музшколу по классу баяна закончил. Может, в музучилище поступлю. А может, и нет, если пальцы переломают!
Валеринька вопрошающе оглядел остальных. И как-то сами собой взгляды сошлись на Клыше, который, вернувшись к гитаре, невозмутимо наигрывал «Прощание славянки».
– Уйти нельзя, – стеснительно возразил Першуткин. – Уйти стыдно.
– Ты-то еще! – Валеринька возмутился. – Тоже ратоборец выискался. Пересвет с Челубеем. Как драться-то собираешься? Царапаться, небось?
– Не знаю, я не умею, – честно признал Першуткин. – Как-нибудь.
– То-то что как-нибудь! Аникино воинство! Уйти и – все дела! – Гутенко долбанул кулаком по теннисному столу. – На сколько было назначено? На пять? А уже шестой. И где они? Нетути! Стало быть, сами струсили. Не явились на поле Куликово. Всё! Время! Абгемахт.
Он с торжеством развернул ладонь в сторону Березины и просевшим голосом закончил:
– Идут.
Из-за сараев показалась группа человек пятнадцать.
– Прости-прощай, музучилище! – Валеринька выдохнул с каким-то даже облегчением. Когда выбора не оставалось, он храбрел. Потянулся к палке, подобранной по дороге. Но глянул в другую сторону и безвольно выронил её. – Доигрались.
Слабая решимость к отпору, которую Гутенко в себе подогревал, разом иссякла, потому что с другой стороны, из арки, выскочил не кто иной, как Боб Меншутин.
О Кибальчише в Шёлке помнили и рассказывали с придыханием. В отличие от своего приятеля Лапы, дважды уже отсидевшего, Меншутина от колонии спасла мать, мольбами которой его забрили в армию.
Но, вернувшись на гражданку, он воссоединился с освободившимся дружком и был принят в окружавший Лапу ближний круг.
Едва не каждый вечер просиживали они в узкой компании на Советской, в пивном баре «Корочка» или в ресторане «Селигер», и редкий вечер не заканчивался хорошим мордобоем, а то и гоп-стопом, до которого оставался охоч заматеревший Лапа. В этой отборной компании Меншутин единственный оставался несудимым. Впрочем, все были уверены, что это недоразумение будет вскоре ликвидировано, как неизбежна потеря затянувшейся невинности у разбитной девахи.
Именно приятельство с Кибальчишем, у которого он числился кем-то вроде адъютанта, придавало особый вес Кальмару.
Впрочем, наблюдательный Данька подметил, что появление Кибальчиша стало неожиданностью и для самого Кальмара, – больно неестественно расплылась его физиономия, промасленная, будто блин со сковородки. Больно глубоко, издалека, кивнул. Заметил и другое: встречи не ждал и Меншутин. Похоже, он сам поначалу намеревался проскочить двор: мимо трансформаторной будки – к сараям и – через забор – сигануть на Малую Самару. Но, должно быть, любопытство пересилило. Он подошёл к чугунной колонке, энергично подкачал рычаг и жадно принялся ловить ртом хлещущую из узкого соска струю. Напившись, поозирался и – закосолапил к беседке.
Кребзовцы меж тем обступили сгрудившуюся подле теннисного стола группку. Приосанившийся Загоруйко по-хозяйски огляделся:
– А где этот прокурорский выкормыш? Сдрейфил, конечно. Шантрапу вместо себя подослал?.. Ты! – он ухватил за волосы ближайшего – Гутенко, – тряхнул. – Пять минут, чтоб найти. Иначе вас самих отметелим, как тузиков. Пулей, я сказал!
– Уж больно ты грозен, сосал бы ты… – донеслась из-за спин насмешливая нецензурщина, за которую на зоне – Загоруйко знал – убивали.
– Чего-чего?! – не поверил он.
Сделал разгребающее движение. Впрочем, перед ним и так расступились. На теннисном столе с гитарой в руках сидел смутно знакомый крепышок и насмешливо разглядывал массивного Кальмара.
Аккуратно отложил гитару, огладил короткий ёжик.
– Вот и верь молве! – подивился он. – Наговорили хренову тучу:
– Гроза округи! Кальмар! Боец-удалец! А на поверку, гляжу – жирный боров.
Загоруйко несколько опешил. Странный гитарист, окруженный враждебной толпой, не только не трусил, но, кажется, откровенно вызывал его, районного атамана, на драку. Что-то в этом было не так. Хорошо бы для надёжности сперва разобраться, откуда возник залётный орёлик. Но роковое слово уже было произнесено. Кто-то из своих подхихикнул. Выжидательно прищурился Меншутин. И спустить публичное оскорбление стало невозможно.
– Шмась сотворю, паскуда! – стращая, выкрикнул Загоруйко. Нависнув сверху, потянулся к горлу. Неосторожно потянулся: полностью открыв подбородок. Даже не имея точки опоры, с ногами, не касающимися земли, Клыш, отклонившись, провёл короткий боковой, от которого Кальмара швырнуло лицом о стол.
Сам же Клыш, продолжая движение, перекатился через спину и спрыгнул на землю. Разминаясь, попружинил на ногах.
Вскочил и Кальмар. Утёр потекшую юшку, заозирался. Отовсюду видел выжидающие лица своих, кребзовских, ждавших команды к нападению. Они уже оттеснили перепуганных Гутенко и Першуткина за беседку. Подле Клыша оставался единственный – ощерившийся Оська, с обломком штакетника.
Да ещё от подъезда мчался замешкавшийся Алька. Разметал с разгону попавшихся на пути, пробился к своим. Так что вся троица оказалась в кольце.
– А ну, ребя, замочим! – прорычал Загоруйко. Пересекся взглядом с Меншутиным. – Боб, видал фрайера галимого?
– Видал! – подтвердил Меншутин. – Так замочи!
Он уже признал в гитаристе того самого пацанёнка, что когда-то рыдал рядом с ним в песочнице.
Жестом остановил массовую драку:
– Остальным – никшните! Пусть сами разберутся.
– Так ведь один на один пришибу, как бы не на смерть, – неуверенно хохотнул Загоруйко. – Удар-то под сто килограмм. Из-за каждого салабона после сидеть!
– Всё так серьезно? – Клыш жёстко усмехнулся. Придержал рвущегося в драку Альку: – Извини, Ёжик! Но придётся тебе в очередь становиться! Пока ты ходил, он на меня кинулся. Все равно что на дуэль вызвал. Так что за мной право первой ночи!
Алька, хоть и разгадал хитрость, посторонился. Для виду – неохотно. На самом деле, благодарный другу за деликатность, – сломанная рука всерьёз ныла.
Клыш предвкушающе потёр руки. В груди его, как всегда при опасности, сладко заныло.
– Стало быть, благородный дон, предлагаете насмерть? – изысканно обратился он к Загоруйко. – Достойное, очень мужское предложение… Дуэль!!! – только что не пропел Клыш, будто трубадур перед турниром.
– Ч-чего? – Загоруйко смешался.
– По-честному, говорю, предлагаешь. Чего впрямь других в стрёму втягивать? То ли дело насмерть, и чтоб никого не подставить.
Он ткнул в пожарную лестницу, проступающую сквозь туман.
– Лезем на крышу! Один на один, без свидетелей. Жесть мокрая. Скаты крутые. Побеждённый падает и – хрюслом об асфальт. С концами. Винить некого. Как у Печорина с Грушницким.
Глаза его блестели бешеным весельем.
От слова «с концами» Загоруйко перетряхнуло. Кто такой Грушницкий, припоминалось смутно. Зато живо представил себя, летящего кулём с верхотуры и смачно шмякающегося о щербатый асфальт. Даже расслышал хруст головы! Собственной. Единственной.
А ещё, как вспышка, припомнил самого задиру. Клыш, точно! В двенадцать лет, единственный среди пацанов, с пятиметрового пирса подныривал под плывущую самоходную баржу. И кличку вспомнил – Безбашенный.
– Ты у меня здесь обделаешься, дуэлянт хренов! – закричал он надрывно и внезапно ударил.
Но Клыш, разгадавший эту двуличную натуру, успел уклониться и тут же провел смачную двойку, сбив противника на землю.
Кальмар, озадаченный увесистыми попаданиями, попытался подняться. Клыш ему этого не позволил: ловко подловил ударом в челюсть снизу.
Выжидающе затанцевал рядом, жестом предлагая попробовать ещё.
Растерявшийся Загоруйко, ёрзая на заду, отползал, перебирая руками траву. К своей удаче, нащупал чугунную крышку, кинутую возле открытого канализационного люка. Перекатившись, ухватил в лапищи. Размахивая, как щитом, вскочил. Пару раз махнул сверху вниз, норовя обрушить на голову противнику. И вдруг на выдохе, с сапом швырнул, целя в грудь. Клыш едва успел увернуться.
Внезапный двойной вскрик отвлёк Даньку. Один из кребзовских, провоцируя, подпёр Поплагуева вплотную. Тот наотмашь, не примеряясь, хлестнул гипсом. И оба закричали. Кребзовец, схватившись за окровавленный нос, Алька – за травмированную руку.
В ту же секунду Кальмар прыгнул на зазевавшегося Клыша. Навалившись всей массой, опрокинул на спину. Ухватив в лапищу жменю земли, хлестнул по глазам, уселся сверху, поёрзал, изготавливаясь к долгой победной молотьбе.
Но больно ловкий достался ему супротивник. Хоть и подослепший, угрем вывернулся из-под навалившейся туши, отбежал, протирая на ходу глаза, сбросил разорванный при падении джемпер, под которым обнажилось жилистое, будто из жгутов тело. Проморгался.
С этой минуты осатаневший Клыш больше не играл. Избивал, не жалеючи.
Кальмар попробовал ещё раз подмять его под себя. Бесполезно! Скорость быстро возобладала над неповоротливой силой. Загоруйко ещё замахивался, с сапом, с оттягом, а Клыш уж подкрадывался поудобней и, опережая, на скачке, бил. Отскакивал и – вновь бил. Уже под другим углом.
– Нож! – Оська увидел, как Кальмару протягивают открытое лезвие и в то же мгновение полоснул по протянутой руке штакетиной. Нож выпал. Граневич принялся неистово размахивать доской.
– Поубиваю! – заорал он, и в самом деле попытался ткнуть остриём в горло ближайшему. Алька успел первым поднять нож. Ухватив за лезвие, отвёл руку, будто выискивая, в кого метнуть. Круг тотчас разорвался. От припадочных шарахнулись.
Меж тем драка перешла в избиение. Широкое плоское лицо Загоруйко превратилось в кровавое месиво. Ему сделалось больно, а ещё больше – страшно – при виде злого веселья, овладевшего противником. После очередного падения Загоруйко уже не попытался встать, а поднял голову, взглядом моля о пощаде. Будь на месте Клыша благородный Поплагуев, наверняка бы простил – протянул руку, поднял, отряхнул. Но Клыш успел узнать в училище эту коварную породу, признающую лишь силу и страх. Потому насмешливо показал на открытый канализационный люк. Для убедительности смачно врезал ногой по печени. От оглушающей боли Кальмар взвыл, перевернулся на четвереньки и – пополз. Не думая больше ни о защите, ни о том, чтобы сохранить пристойный вид. Смешно отклячивая пухлый зад, постанывая и всхлипывая. Клыш сопровождал. Подняв веточку, изредка направляя движение, охлопывал хворостиной по бокам, гнал, будто хряка к стойлу. Загоруйко дополз, наконец, до канализационного люка, из которого густо тянуло нечистотами. Вновь с мольбой глянул снизу вверх. Но безжалостный мучитель подстегивающе покачал ногой, как бы примериваясь к новому удару. Ничего уж вовсе не соображая, желая хоть как-то, но покончить с жутью, Загоруйко толстым дождевым червём втиснулся в вонючий люк.
И тогда Клыш поднял крышку и аккуратненько водрузил её на место.
Это было даже не унижение. У всех на глазах в одночасье разнесли на осколки районного атамана.
Воцарилось ошарашенное молчание. Кребзовские, не зная, на что решиться, выжидали. Сбились плотнее, спина к спине, трое друзей. У беседки притаились оправившиеся Гутенко с Першуткиным. Сами собой все взгляды сошлись на Меншутине.
– Что ж, всё было по-пацански, по понятиям, – рассудил Кибальчиш. – Без претензий. И – достаньте кто-нибудь этого вонючку.
Тотчас от беседки отделился ликующий Гутенко.
– Остановись, мгновение! – возопил он. – Парни! Засеките время! На всю жизнь засеките! Ведь мы только что мужиками стали!
Воздел победно руки. Взгляд Меншутина скользнул по циферблату его часов. Спохватившись, он шагнул к забору, отделявшему двор от Малой Самары, и – замер: в сгущающихся сумерках через забор перелезали два милиционера.
– Влип, как мокрощелка! – со стоном обругал себя Боб. Развернулся к арке.
Поздно! С двух сторон – от арки и от химтехникума – с сиреной и включённым дальним светом, во двор влетели машины ПМГ (передвижные милицейские группы), из которых принялись выскакивать люди в форме. «Пятачок» у беседки осветило фарами.
Пацаньё бросилось врассыпную. Шмыгнул к спасительным кустам и Поплагуев.
– Где Данька? – остановил его голос Граневича. Оба принялись озираться в сумерках. И оба одновременно увидели Клыша – рядом с Меншутиным.
Боб Меншутин скрыться не успевал, так как от арки уже бежали к нему трое милиционеров. Ещё двое, те самые, что перелезли через забор, перекрывали Малую Самару.
Меншутин ухватил за рукав единственного оставшегося рядом – Клыша.
– Уйти сможешь? – прохрипел он.
– Если подвалами, легко. Я там все ходы знаю. Менты не пролезут, а я просочусь. И тебя проведу!
– Со мной не уйдёшь. Они как раз по мою душу.
– Так тем более.
– Держи! – Клыш ощутил тяжелый сверток, что пихнул ему Меншутин. – Спрячь или – в Волгу! Главное, чтоб с концами… Дуй! Я отвлеку! – Меншутин метнулся к двоим ближайшим, сгрёб на землю сразу обоих.
– Он! Это он самый! Держу! – раздался выкрик из клубка. Ещё двое в форме кинулись на подмогу.
Алька с Оськой всё это видели. Видели, как Кибальчиш что-то сунул Даньке, и тот побежал. Как через мгновение принялись крутить самого Кибальчиша.
– Фёдоров, лови пацана! Он ему что-то передал! – закричали из темноты. От беседки отделились ещё двое и побежали, отсекая Клыша от подъезда.
– Слева! – завопил Алька. Поняв, что уйти Клыш не успевает, метнулся наперерез преследователям. Сзади пыхтел Гранечка. Счет шел на сантиметры. Ближайший милиционер уже руку протянул, чтоб ухватить Клыша за плечо. Но тут на него сбоку напрыгнул Алька, сбил с ног и, не выпуская, покатился по асфальту. Так что Клыш успел юркнуть в подъезд. Оська, нырнувший под ноги следующему, здоровяку в штатском, оказался не столь проворен. Тот перепрыгнул через пухлое тело и следом за Клышем вбежал в подъезд, и дальше – в подвал.
Данька мчался по узким подвальным переходам. Все эти тупики, лазейки, скрытые ходы меж подъездами были освоены с детства – при игре в казаки-разбойники.
Здоровяк – оперуполномоченный угрозыска Саша Фёдоров поспешал следом. Несмотря на внешнюю грузность, Саша был хорошо тренирован, – по утрам пробегал по три – пять километров. И легко нёс свои сто килограмм боевого веса. Но темп, что задал проворный пацан, оказался чрезмерен и для него. Дыхания едва хватало, чтоб не упустить из виду мелькавший впереди силуэт. Наконец, разглядел его – метрах в двадцати, упёршегося в глухую стену. Успокоившийся Саша, выравнивая дыхание, перешел на шаг. Спешить было не к чему, – беглец загнал себя в ловушку. Но, когда завернул следом, увидел перед собой лишь стену, сквозь которую шла труба парового отопления. Да ещё успел заметить мелькнувшую подмётку. Раздвинул пальцы – большой и мизинец, промерил зазор меж трубой и стеной, озадаченно крякнул. Протиснуться в узенькую щель меж ними казалось немыслимым.
– Вот вёрткий, гадёныш! Чисто – ящерица, – восхитился Фёдоров. Восхитился, впрочем, без сердца. Из криков снаружи он уже знал, что главное сделано: подельник Лапы, участник группового разбойного нападения Борис Меншутин пойман и водворен за решетку ПМГ.
Проскочив для верности ещё пару подъездов, Данька отдышался, затих, прислушиваясь. Кажется, было тихо. Тогда он достал из-за пазухи заплесневелый от сырости сверток, положил на трубу отопления, развернул.
На бурой тряпице лежал черный, пахнущий порохом револьвер.
Оську и Альку – единственных пойманных – два сержанта как раз запихали за решётку милицейского уазика, когда из глубины двора донёсся бубенчатый перезвон, и в свете фар высветилась нетвёрдая в ногах мужская фигура. В широкой, с загнутыми полями шляпе.
– Мои уже здесь? – любезно поинтересовалась фигура заплетающимся голосом.
– Тебе-то чего? – ответил патрульный сержант. – Иди, пока самого не забрали. От ветра шатаешься.
– Уходи, в самом деле! – поддакнул милиционерам Алька, узнавший Котьку Павлюченка, нового их дружка. Не признать его по колокольчикам, пришпандоренным к клешам, было невозможно. Накануне Алька вскользь упомянул о готовящейся драке. Но был уверен, что тот по вечному пофигизму пропустит мимо ушей. И вот на тебе – объявился!
– Не нарывайся! Тебя ж, идиота, завтра в партию принимают! – взмолился вслед дружку и Оська. – Два года под это биографию подчищал!
– Да гори эта партия огнём! Дружба дороже! – разудало выкрикнул Котька.
Доверительно приобнял сержанта.
– Моя фамилия – Павлюченок. Через «ю».
– И что с того?!
– А то, дебил, что Павлюченок друзей не бросает, – надменно ответили ему.
– Раз дебил – давай до кучи, – согласились милиционеры.
Более не церемонясь, ухватили с двух сторон и с разгону вколотили внутрь. Дверца захлопнулась.
Павлюченок кое-как поднялся, распространяя запах вонючего рома «Гавана». Вздохнул скорбно.
– Извини, Алый! У Штормихи завис. В час помнил, что к тебе обещался. И в два помнил. А потом как-то так сладко сделалось… Но до чего хороша сучка!.. Так чего, опоздал?
Оська с Алькой кисло переглянулись – успел-таки на свою голову!
Машина дёрнулась. Павлюченка подбросило и задом прочно всадило внутрь баллона, так что длинные ноги с остроносыми, будто рашпилем заточенными шузами беспомощно болтались снаружи. К райотделу летели под колокольный перезвон. Сам их обладатель, в люлю пьяный, беспробудно спал внутри баллона. По румяной щеке несостоявшегося кандидата в члены КПСС стекала густая слюна.
С бывшим секретарём школьного комитета комсомола Константином Павлюченком жизнь вновь свела Альку Поплагуева год назад на химкомбинате, в кабинете дяди Толечки. Алька принес ходатайство о покупке инструментов для школьного ВИА. Земский пригласил секретаря комитета комсомола. Вошёл юноша в лавсановом костюмчике с искоркой, нейлоновой рубахе с острым воротником, с прилизанными волосами и глазами, скромно опущенными долу. С раскрытым в готовности блокнотцем. Алька даже не сразу узнал кичливого школьного секретаря. «Эким Молчалиным заделался», – подумалось Альке. Земский передал ему на исполнение ходатайство.
– Сделаю! Обеспечу! – горячо заверил Павлюченок.
Они вышли. Зашли в помещеньице комитета комсомола, увешанное вымпелами.
– Так в самом деле сможешь достать? – уточнил Алька.
Павлюченок потянулся с хрустом, распрямил плечи, оказавшись ладным и высоким. Глянул в упор влажными, чуть заспанными глазами.
– Коны есть, – прикинул он. – Но! – он поднял длинный холёный палец. – Взамен берёшь меня в свой ансамбль. Давно мечтаю на эстраде сбацать.
Такой засады Алька не ожидал.
– На чём играешь? – кисло уточнил он, предвидя ужас: на сцене набриолиненный джазист в «поточном» костюмчике с камвольного комбината, с комсомольским значком на лацкане.
– На чём понадобится, на том и сыграю! – отчеканил Павлюченок. Оценил вытянувшуюся физиономию. – Да нет! Можешь, конечно, отказать.
Он выдержал мхатовскую паузу, так что стало ясно: можешь, если не очень нужны инструменты.
Деваться было некуда.
– Ну попробуем! – неохотно согласился Алька.
Через день вечером, когда ВИА собрался на репетицию в школьном актовом зале, в пустом коридоре раздался колокольный перезвон. Вошёл ковбой. В немыслимых иссиня-чёрных клешах в пятьдесят сантиметров, с бубенчиками по низу. В ослепительно-белой водолазке и сдвинутой на затылок широполой шляпе.
– Ты, что ли? – не сразу поверил Поплагуев.
– А то!
– Ладно. Попробуй на бас-гитаре.
Попробовал. Оказалось, что слуха у нового оркестранта нет вовсе. Зато всё в порядке оказалось с экспрессией. Лупил по струнам медиатором самозабвенно, начисто забивая остальных. Даже взмок от усердия.
В перерыве вышел. Оркестранты переглянулись.
– Цена вопроса – качественные инструменты, – напомнил Алька.
– Если от сети втихаря отключить, вполне себе ничего, – съехидничал Гутенко.
– Посадите на литавры, – предложила Наташка.
И в точку. В отличие от слуха, чувство ритма оказалось безупречное. Вскоре новичок истово колотил тарелками друг о друга. Подбрасывал, ловко ловил. Да ещё и бубенцами «подрабатывал». На первом же концерте разудалый стильный ударник привлёк всеобщее внимание.
Через пару дней Поплагуев зашел в комбинатовский комитет комсомола. Павлюченок всё в том же «лавсанчике» в одиночестве, высунув язык, конспектировал томик Маркса.
– К семинару готовлюсь, – объяснился он.
– Ты и впрямь в эту лабуду веришь? – не удержался Алька.
– А куда денешься? – не замедлил с ответом тот. – Это у вас папаши-мамаши. Рука слева, лапа справа. А я – косточка рабочая. Другого способа в люди пробиться нет. А через комсомол я сперва в партию вступлю. Как партийный – в аспирантуру. Неужто кандидатскую не вытяну?
– В науку тянешься? – Алька заинтересовался.
– В начальники КБ тянусь. Если кандидатскую защищу, то через неё на комбинат номенклатурой вернусь. У меня весь маршрут просчитан. Вот хоть ваш ВИА! Думаешь, сам про себя не понимаю, каков музыкант? Зато слава по городу – «Благородный дон». А сейчас как раз поветрие – поддерживать молодёжные ВИА. Стало быть, мне по комсомолу лишний плюсик – заметил, оценил, поднял на должную высоту.
Доверительно пригнулся:
– А ещё я в комсомолок верю. Такие супер-люпер попадаются! В кабаках таких на раз-два не снимешь.
Котька Павлюченок вышел из низов. Мать – прядильщица штапельного производства, отец – мичман-подводник, пропадавший по полгода в походах и не каждый раз всплывавший в семье. Книг в доме не было.
Пацаном на сеансе «Ромео и Джульетты» сопел и толкал соседей локтями, допытываясь, чем все закончится. Над ним смеялись.
Свою ущербность Котька ощущал остро, хотелось быть не хуже других. Уже в начальных классах сообразил, что рассчитывать на родительскую поддержку не приходится и строить биографию предстоит самому. После восьмого класса юного Котьку вовлекли в компанию книжных фарцовщиков. Вскоре он бойко торговал редкими книгами и великолепно знал, почем, например, идет Рильке. Но кто такой Рильке и о чем он пишет, Котьке было невдомек, что вызывало снисходительные усмешки библиофилов. Чтобы избежать насмешек, засел за чтение авангарда. Перестрадал Гессе и Камю, перетерпел Кафку, но на Кортасаре «сломался» и тихо возненавидел весь андеграунд. А Майн Рида любил. Но за него «сверху» не платили.
Учёба, увы, давалась с грехом пополам. На престижный вуз рассчитывать не приходилось.
Не сложилось и с музыкой. Записался в кружок при Дворце культуры. Три аккорда на гитаре разучивал месяц. Другие за это время вовсю наяривали сударыню-барыню.
– Да-а! Это надо подумать, – озадаченно протянул преподаватель.
– Господи! – взмолился, выйдя из студии, Котька. – Зачем, наказав меня честолюбием, не дал таланта?! Посоветуй хоть, куда податься?
Господь не ответил. Но Котька и сам догадался: в комсомол.
По этому маршруту и двинулся. К выпускным классам выбился в секретари комитета комсомола школы. С учёбой было по-прежнему напряженно, но комсомольскому вожаку учителя «шли навстречу» – так что школу закончил крепким середняком. После школы пошёл на химкомбинат, в конструкторское бюро, чертёжником. Чертить обожал. Бывало, засиживался за кульманом до ночи. Приблизились перевыборы комбинатовского комитета комсомола. КБ выдвинуло кандидатуру своего чертёжника. Вопросов к социальному происхождению и к биографии не возникло – рабочая косточка. Спустя год заочно поступил на престижный химико-технологический факультет. Помог статус секретаря комитета комсомола крупнейшего предприятия. Стал подумывать об аспирантуре. В Павлюченке будто соседствовали два разных человека.
На работе переодевался в костюмчик с комсомольским значком – будто офицер на дежурстве в форму. В углу, возле чертёжного кульмана, неизменно лежал тоненький потрепанный Устав ВЛКСМ. Под ним – материалы последнего съезда, в котором бдительный Котька не забывал перекладывать закладки. После работы Павлюченок натягивал клеша и спешил к последней любовнице – фотографу по договору Мари Шторм.
По натуре был он пофигистом и любителем постебаться.
Сейчас как раз подоспело время торжествовать оборотному лику – назавтра молодого выдвиженца из рабочей среды должны принимать кандидатом в члены КПСС. И это был ключевой шажок. Далее – рекомендация от парткома комбината и поступление в долгожданную аспирантуру. А после – кандидатская степень и возвращение на комбинат с повышением – как мечталось, начальником КБ.
В дежурной части Зарельсового райотдела милиции в двенадцатом часу вечера всё ещё было нескушно. Длинная скамья, протянувшаяся вдоль зарешёченного окна, от стены до стены, поскрипывала под тяжестью тел. В уголке, съежившись, притулились Поплагуев и Граневич. Подле, у батареи, прикрывшись широченной шляпой, похрапывал Павлюченок.
В центре же скамьи бузили фарцовщики, доставленные из валютного бара мотеля «Берёзовая роща».
Угоревший за сутки подменный дежурный, пожилой сельский участковый Яблочков с брезгливой миной разглядывал рапорт, из которого вытекало, что задержанные братались в баре с шведскими и финскими туристами, пили с ними на брудершафт, отплясывали летку-енку, обменивались сувенирами и даже расплатились за коньяк и коктейли шведскими кронами.
Яблочков недоумевал. Судя по протоколу, двое из них были людьми солидных, в представлении сельского участкового, профессий. Один – со снулыми глазами, то и дело падающий со скамьи, – врач со станции переливания крови Василий Липатов, другой – Марк Забокрицкий – и вовсе, судя по удостоверению, завотделом областной молодёжной газеты «Смена».
И хоть за связь с иностранцами и фарцовку им, несомненно, грозило увольнение, а может, и уголовное дело, держались они вполне беззаботно.
Особенно досаждал усевшийся прямо на полу крупный малый с патлами, перетянутыми банданой, пухлыми вывернутыми губами и рыжими ошметками на подбородке.
– Что? И борода на такой физиономии расти не хочет? – съязвил, заполняя бланк, Яблочков.
– А это наше с ней дело. А тебе, старлей, за подлые твои слова еще одну звездочку снимаю, – под одобрительные выкрики приятелей «отбрил» патлатый.
С того момента как фарцовщиков доставили в райотдел, это была уже третья – и последняя – звездочка, которой лишил его патлатый бузотёр.
– Ай-я-яй! – посетовал Яблочков. – А я-то на повышение рассчитывал. Стало быть, не ходить мне в капитанах?
– Еще чего? Губы раскатал, жандармюга! Улицы у меня мести пойдешь, – радостно подтвердил патлатый, не заметив, что в запале перегнул палку, – услышав насчет жандармов, двое патрульных сержантов недобро переглянулись.
– Что ж, горько мне, бедолаге, – поплакался Яблочков и – уже другим голосом – потребовал: – Твоё фамилие!
– Твоё! Церковно-приходскую школу, поди, заканчивал? Да и там, небось, из двоек не вылезал? – патлатый, не стесняясь, схаркнул. – Набрали вас тут, деревню. Сразу видно: бытие определяет сознание. Фамилия у меня знаменитая. На ней, почитай, вся ваша область держится.
Он улегся на пол, закинул руки за голову и безмятежно уставился в потолок.
И напрасно. Потому что один из сержантов с предвкушающей ухмылкой шагнул от стены. Потянулся, перехватив дубинку, другой.
– Что именно из заграничных шмоток выцыганили у иностранцев? – неприязненно поинтересовался дежурный.
– Кто? Кого?! Кому? Ты видел? Зенки протри! – заблажил патлатый.
– Еще раз схамишь – поучим, – предупредил Яблочков. – Повторяю вопрос: «Сколько валюты выменяли у шведов?»
– Ну ты все-таки пень! – патлатый уселся на пол. – Уж на что у нас в универе профессура дуб на дубе, но ты их всех вместе взятых потянешь… Ой, суки!
Он согнулся от увесистой сержантской оплеухи.
– Бьют, паскуды, – с каким-то мазохистским удовлетворением сообщил он притихшим приятелям. – Всех в свидетели – Робика бьют! А батяня не верил. Я ему говорил, что в ментовке бьют! А он, наивная душа, не верил. Но теперь чек-аут! Искореним коррупцию! Батяню сюда! И – палача.
Он опрокинулся на спину и, пьяно гогоча, принялся крутить ногами велосипед. Замелькали белые, на толстом микропоре шузы.
– Не припадочный, часом? – засомневался Яблочков.
– Да не. Баулин он, – подсказал Забокрицкий. Поймав заметавшийся взгляд старлея, сочувственно оттопырил нижнюю губу.
На какое-то время жизнь в дежурной части затихла. Услышав фамилию первого секретаря обкома партии, крутившиеся тут же члены опергруппы принялись поглядывать на дежурного.
– Еще один однофамилец-самозванец, – неуверенно произнёс Яблочков.
– А вот и нет, – патлатый всё так же лучезарно улыбался чему-то своему. – Как раз наоборот. Как раз вовсе и сын. Родная кровя. Которую вы пустили.
Он утер разбитую губу, продемонстрировал окровавленный палец и отчего-то вновь загоготал.
– Бумаги ихние, – Яблочков, багровея, протянул руку за спину. Там, за пластмассовым стеклом, старшина-помощник шуровал меж непрерывно звонящими телефонами.
Не отрываясь от очередного разговора, старшина протянул через круглое отверстие пачку отобранных при задержании документов.
Несколько нервно Яблочков перебрал их. Поднял диплом – последний в стопке; прикрыв глаз, заглянул – будто карту в очко потянул.
– Так, сядьте как положено, гражданин Баулин Роберт… э…
– Серафимович! – охотно подсказали со скамьи.
– Сам вижу! – Яблочков помрачнел. – Значит, получаешься, – высшее образование. И в чём твоя образованность? Шмотки у заграничных иностранцев выклянчивать?
Смешливый Алька прыснул.
– Не по твоему статусу о таких субстанциях судить, – огрызнулся патлатый.
– Чего? – не понял Яблочков.
– Да то-то что ничего! Так, философские словеса на шампур нанизываю. Только ты об этом, пень дремучий, не догадываешься. Яблочков нахмурился:
– А вот интересно, чего батя скажет, как узнает, из какого бара тебя выколупнули? Он-то день и ночь об областном благе печётся. А сынок вместо, чтоб знамя по жизни подхватить, у иностранных подмёток трётся. В пьяном виде подношение выклянчивает… Глянь на себя: пиджак, будто у клоуна, галстук лопатой… Чистый попугай!
Баулин обеспокоенно скосился на жёлтый, крупной клетки пиджак. Да нет, всё вроде нормально.
– Понимал бы чего, трухлявый, – пробурчал он.
Яблочков сделал вид, что не расслышал.
– Ничо, ждите пока, – отреагировал он. – Скоро Андрей Иванович, начальник угрозыска, с происшествия вернется. Он вас живо ранжирует. Отделит философов от спекулянтов.
– А с нами что? – напомнил о себе Алька.
– С вами как раз ещё хужее, – Яблочков отложил протокол из мотеля, взял другой – по задержанию Меншутина. – За нападение на работников милиции – это ж знаете, по скольку вам корячится?
Компания фарцовщиков уважительно притихла. Даже «отвязный» Баулин крутнулся на ягодице и со свежим интересом принялся разглядывать юных соседей.
Душистый, гортанный зевок, сопровождающийся перезвоном бубенчиков, покрыл прочие звуки.
– И де это я? – пробудившийся Павлюченок сдвинул шляпу на затылок, озадаченно поворошил вороные волосы.
– В кутузке, – охотно разъяснил патлатый.
Павлюченок перевёл недоумённый взгляд на него.
– Баула?! А ты тут откуда?
– От верблюда, – доходчиво ответил тот. – Шведского. Груженного кронами.
Павлюченок оторопело оглядел ковбойскую шляпу в руке. Увидел Альку с Оськой по соседству. Пазл сложился. Всё вспомнилось. Большие, сонные глазищи его расширились, будто от атропина.
– Мать твою! Меня ж поутру в партию должны принимать! – он застонал. – Как же я лажанулся!.. Но на хрена?!
– Потому что дружба дороже, – напомнил ехидный Оська.
– Какая ещё, к едрене фене, дружба?!.. Мамочка моя! Ну почему ты родила меня таким долбаком?! Это ж всё, к чему псом подползал, в лавсане домотканном ходил, уставы грёбаные зазубривал… И разом облом?..
Павлюченок с размаху приложился виском о штукатурку.
У крыльца скрежетнули тормоза. Яблочков приподнялся:
– А вот и Трифонов возвернулся – по ваши души.
В дежурную часть вошел рослый мужчина в ладной на нем капитанской форме. Мокрый, с озорной большеротой улыбкой. Даже оттопыренные уши не портили. Ещё и добавляли привлекательности.
Войдя в помещение, он энергично потряс головой и плечами – будто загулявший сенбернар. Брызги окатили всех вокруг.
Яблочков поднялся:
– Андрей Иванович! Две группы доставленных. Эти – фарца из мотеля; и пацаны – пытались воспрепятствовать при задержании Меншутина. Как раз разбираемся.
– Меншутин?! – Трифонов вскинулся.
– Так точно, сам Кибальчиш, – довольный Яблочков кивнул на камеру в глубине. – Гонялись-гонялись, и на тебе – на пацаньей драке взяли. Правду говорят, сколь верёвочке не виться…
По нетерпеливому знаку Трифонова из камеры вывели Меншутина.
Тот прищурился, привыкая к свету. Подмигнул поникшим ратоборцам – Альке с Оськой.
– Держи фасон, шпана! – бросил он. Широко, с вызовом, расставив ноги, остановился перед капитаном.
Тот, в свою очередь, сверху вниз, прищурившись, разглядывал задержанного.
– Говоришь, – держи фасон? – повторил Трифонов с аппетитом. – А ничего!
Он захохотал. Смех оказался басистый, раскатистый, озорной. Засмеялись следом патрульные. Да и сам Меншутин помимо воли едва не растёкся в улыбке. Спохватившись, насупился.
– Знаешь меня? – оборвал смех Трифонов.
– Кто ж не знает?… Ты по делу говори! – Меншутин, краем глаза косивший на притихших пацанов, приосанился.
– Дело-то, считай, упаковано, – Трифонов прихлопнул папку на столе дежурного. – Лапин арестован. Осталось с тобой решить. Понимаешь хоть, что сам в миллиметре от тюрьмы?
– Сперва докажи, – сдерзил Кибальчиш.
– Ишь каков! – Трифонов почти любовался норовистым подозреваемым. – На дружка рассчитываешь, что не сдаст?
– А с чего бы кореш на меня напраслину возводить должен?
– Верно, не с руки ему тебя сдавать, – согласился Трифонов. – Только не потому не сдаст, почему думаешь. Не сдаст он тебя не по дружбе. Лапа, пока ты в армии был, в матёрого бандита сформировался. А у бандитов друзей нет. Есть интерес. Один интерес – покроет, другой интерес – придушит. В твоем случае у него интерес отмазать. По групповому всегда больше дадут. А вот если потерпевший тебя опознает как соучастника, тогда как?
– Так это слово против слова, – к такому повороту Меншутин приготовился. – Не было меня там, и – все дела. А если и признает по ошибке, так я слышал, будто второй просто в сторонке стоял. А значит, не участвовал.
– Будто, – Трифонов сочно хмыкнул. – Впрочем, пожалуй. Если не считать, что этот второй в руке револьвер держал. А если считать, – чистейший разбой. И не какой-то там дешёвый гоп-стоп. Револьвер – это по десятке на брата корячится. Потому Лапа и будет тебя до последнего прикрывать.
– А это уж! – Меншутин расставил короткие ноги, подал голову вперёд. – Найдите сперва. Мало ли кому чего кажется. Ему со страху и пулемёт мог почудиться. Думаю, там вообще зажигалка была – имитация под револьвер.
– Может, и так, – с неожиданным благодушием согласился Трифонов. – Только есть вещь, о которой, похоже, ты не знаешь. Год назад в Старице при попытке ограбления квартиры была застрелена женщина. Ответственный партработник. Дело пока зависло. Но пуля изъята. И, сдаётся мне, вылетела она из того же револьвера. Так что если Лапа револьвер сбросил тебе, то он тебя в мокруху втянул. Или не было?.. Без револьвера, впрочем, тоже мало не покажется. Я только что из больницы, допрашивал этого вашего потерпевшего. У него от лапинского кулачища сотрясение мозга. Говорит: второго, что на страховке стоял, как следует не разглядел. Хотя это ведь как повернуть. Надо будет, так разглядит. Согласен?
– С вас станется, – буркнул Меншутин.
– Но в твоем случае доказать – дело второе… Видал, чего я сынишке на день рождения купил?
К изумлению и Меншутина, и Яблочкова, Трифонов выудил из портфеля детскую игру. Водрузил на стол.
– Забавная вещулька, – детская игрушка ему самому приглянулась. – Видишь, шариком выстреливаем, и – мчит меж лунками. Вот до этой развилки. А тут – либо направо – очки набирать, либо налево – в отстой. Вот ты сейчас тут!
Он водрузил шарик перед развилкой. Шарик замер, подрагивая.
– Это ты, – для наглядности пояснил Трифонов. – Куда дуну, туда и покатишься. Налево – по зонам…
– Там тоже живут.
Трифонов пасмурнел:
– Не терпится шальной романтики глотнуть?
– Не сегодня, так завтра. Чего тянуть? – Меншутин смутился. Сбился с бодряческого тона. – Ну а если, положим, направо?
– Направо? Тогда ко мне в угро, опером.
Меншутин поперхнулся:
– Это чего? Прикол такой?
– Слышал, чтоб я когда от своего слова отступался?
Меншутин смолчал угрюмо. Кивнул на пухлую папку, на которую невольно косился:
– Так у вас на меня вон сколько накопилось.
– Это кто что копит. Я так другие твои эпизоды пролистал. Тебя ведь не зря решалой выбрали. Конфликты среди пацанья ты гасил. Как?
– По понятиям.
– Значит, по закону, – определил Трифонов. – Пусть по своему, по пацаньему. Но к закону-то тянешься.
– А если револьвер найдётся?
– Тогда сядешь!
Меншутин растерялся.
– Стало быть, – прикинул он, – найдется шпалер – сяду, не найдется – пойду в менты. Положим, что не найдется… В смысле, и не было, – подправился он. – Но вам-то зачем шпана в ментуре?
Трифонов растёкся в широченной своей улыбке. Подманил Меншутина поближе.
– Да у меня все лучшие сыскари – из шпаны вышли, – как бы доверительно, но так, что расслышали остальные, сообщил он. – Да что у меня – по жизни так. Сам посуди: кто волка скорей других затравит? Волкодав. Вот и выбирай – в какой стае твоя дорога. На зоне бывал?
– Откуда?
– Я с утра в колонию на Васильевский Мох еду. Могу прихватить. Поглядишь, как эта романтика с другой стороны забора смотрится.
Он поймал дёрнувшийся шарик, убрал игру в коробку.
– Ну, ступай пока. Завтра в девять выезжаем. Не опаздывай.
Яблочков, не веря ушам, вскинулся с приоткрытым ртом.
– Так меня вроде как разыскивали, – Меншутин замялся.
– Официально ты пока не в розыске. Да и обвинение не предъявлено. Потому ступай до завтра!
Меншутин шагнул к манящей двери на волю. Притормозил.
– А если свинчу? – выговорил он через силу. – Потом с того, кто отпустил, спросят.
Скулы Трифонова обострились.
– Спросят – отвечу, – жёстко рубанул он. – И перед собой отвечу. За то, что дураком оказался. Ступай, Кибальчиш!
Входная дверь за Меншутиным закрылась.
– Андрей Иванович! Не надо бы, – растерялся Яблочков.
– А ништо, – Трифонов осклабился широко, немыслимо привлекательно. Хотя глаза его сделались настороженными. И было понятно, что такими останутся до завтрашних девяти утра.
– Объявляю себе отбой, – сообщил он. – Если что серьёзное, звони по домашнему.
– Тут насчёт остальных задержанных согласовать бы. Очень непростые, – Яблочков засуетился, потянул к себе протоколы.
Трифонов отмахнулся:
– Сам разберись. Фарцу завтра перешлём в контору. Пацанов – оформи по мелкому. Всё!
Яблочков приподнялся, провожая начальника. Дождался, когда на улице завёлся движок легковушки.
– Рисковый человек, – в никуда сообщил он – то ли с осуждением, то ли с завистью. Почесал залысый затылок.
– Слыхали, чего начальник велел? Так что давайте оформляться. Твоё фамилие, – ткнул он в Поплагуева.
Алькино лицо осветилось в предвкушении шкоды.
– Пенис! – брякнул он во всеуслышание. Больно захотелось ему понравиться разбитным фарцовщикам. Особенно прикольному патлатому.
Своего он добился, «центровая» скамейка замерла выжидающе.
– Пенис, Пенис, – Яблочков принялся перебирать документы. – Прибалт, что ли?
Хохот обрушил тишину. Баулин, заново опрокинувшись на спину, показал хохмачу сразу два больших пальца. Даже впавший в угрюмство Павлюченок скривился. Спехом прикрыл рот сержант из наряда.
От удовольствия Алька раскраснелся – хохма удалась.
– Да вы не ищите! Пенис – это фамилия для загранпаспорта. А по-русски!.. – Алька набрал воздуху. В предвкушении подались вперёд остальные. Наступил миг торжества. Но тут Поплагуева резко дёрнули за рукав. Насупленный Оська показал на дежурного глазами. Попавший впросак старик сделался пунцовым.
Алька осёкся.
– В общем, Поплагуев моя фамилия, Олег Михайлович, – сообщил он. И, опережая вопрос, кивнул подтверждающе. – Тоже сын.
– Понятно, – Яблочков взгрустнул. – Просто-таки клуб знаменитых папаш. Ну а ты чей сын? – обратился он к взъерошенному, как грачонок, еврейчику.
– Что значит чей? Сам по себе, – Оська насупился.
– Ну да. Наверное, так тоже бывает. Короче, золотая молодежь, у кого еще из папаш-мамаш чего имеется? Выкладывайте телефоны!
…К часу ночи в дежурке стихло: привезли, оформили и отправили отсыпаться в вытрезвитель бытового хулигана. Опергруппа разъехалась по домам.
Хмель давно вышел. И теперь все – и фарцовщики, и экстремисты – сидели, потряхиваясь, рядком. Вниманием привычно завладел Баулин.
– Вы, парни, без обиды, еще зеленка, – покровительственно вещал он. – И в этой жизни держитесь меня. Народишко вы любопытный… Ишь ты, – пенис! Хотя, конечно, провинцией малек отдает. Но ништяк – культурку вам полирну.
Он снисходительно потрепал по плечу Поплагуева, который глаз не отводил от диковинного говоруна.
– А если я не хочу, чтоб меня кто попало полировал? – буркнул Оська. – У меня, может, своя свобода воли!
– Городим, чего не понимаем, – Баулин поморщился. – Ведь что такое на самом деле свобода воли, если по Марксу? Это когда ты её хочешь, и он её хочет. А она свободна лечь под любого. И чья воля другую переломит, тот эту свободу и отымеет! – он загоготал.
– Это из какой же ветви марксизма? – Оська, не терпевший насмешек, нахмурился.
– Из моей собственной! – не задержался с ответом Робик. – Я, видите ли, по убеждениям – сексуал-демократ.
– С таким папашей можно себе позволить, – позавидовал несчастный, отлученный от партии Павлюченок.
– Чего заново бузите? – забеспокоился дежурный.
– Объясняю пацанам, что Россия – страна уродов! – выкрикнул Робик. – Согласен, служивый?
Яблочков не ответил. Но, глядя на куражащегося безнаказанно блатняка, мысленно согласился.
Робик же Баулин, совершенно собой довольный, откинулся на скамейке.
В силу лености Баулин-младший не получил системного воспитания, но живой, хотя и шалый ум позволял ему ловко скрывать недостаток знаний, как научился он прикрывать глубокий шрам на виске от пьяного падения длинной прядью волос, еще и придав себе флер эдакого поэта Серебряного века.
Отправленный отцом на престижный экономфак МГУ, он, покрутившись среди так называемой интеллектуальной элиты, освоил некий минимум интеллигентного человека.
Внезапно оказалось то, что он, собственно, и подозревал, – интеллигентность есть не что иное, как ловкое умение скрывать собственную необразованность. Интеллигентом вовсе не обязательно быть. Во всяком случае, в отцовском кругу он таковых не знал. Важно уметь интеллигентом выглядеть.
За время общения с библиофилами, филолухами, философами и прочими прибабахнутыми наблюдательный Робик наработал безотказные заготовки. Если в компании слушали музыку, он, привлекая внимание, произносил: «Чуть отдает Брамсом». И тут же торопился переменить тему разговора. На художественных выставках подходил к обсуждаемой картине, приглядывался из-под растопыренных пальцев: «Под Босха работает, дешёвка». Обычно этого хватало, чтобы остальные замолкали, исполненные озадаченного уважения. Если же находился упертый искусствовед, требовавший объяснить, как можно разглядеть в классическом русском пейзаже Босха, то и здесь Робик не терялся. Сочная, вывернутая губа его устрицей отвисала книзу, и он изрекал: «Это кому что дано видеть». Уничтожая тем собеседника в глазах окружающих. В прозе у Робика тоже сложились устойчивые предпочтения. Естественно – экзотические. В самом деле, сказать, что тебе нравится Чехов или там Лев Толстой – на такую банальность может решиться только очень образованный человек. Робик отдавал предпочтение «самиздатовскому» Набокову. Соответственно в поэзии ему всюду слышался Мандельштам или Гумилев, – специально заучил по два стихотворения. Работа над собой привела к тому, что за юным Робертом Баулиным закрепилась репутация тонкого, изысканного, хотя и несколько эпатажного ценителя.
Эпатажность стала таким же фирменным его знаком, как и репутация циника-расстриги, отвергшего клан небожителей, в котором был рождён, ради жизни свободной и беспутной. Репутацию эту Робик сам же и подогревал.
Хлопнула входная дверь. В дежурную часть вошел приземистый, во влажной плащ-палатке подполковник. Зыркнул на притихшую скамейку.
– Прокурор военного гарнизона Поплагуев, – хмуро представился он.
Яблочков поднялся. «Начинается, – с томлением понял он. – Как бы к утру и впрямь в лейтенантах не оказаться».
Будто в подтверждение его опасений, дверь по-особому властно грохнула, и в помещении оказался костистый, лет тридцати трёх высокий шатен в круглой фетровой шляпе и плаще-болонье, по которым моментально узнавали работников советско-партийного аппарата. Рысьим взглядом окинул он дежурную часть.
– Ба! Михал Дмитриевич! – поразился он, пожимая руку смутившемуся прокурору. – Здесь? Ночью? Какими судьбами?.. Неужто Ваш попал?
– Да уж, вырастили оболтусов… А вы как здесь? Вашему, думаю, по милициям рановато, – натужно пошутил Поплагуев.
– Если б моему, – шатен тонко улыбнулся и – посуровел. – Девятьяров, референт товарища Баулина, – представился он. – Предъявите материалы задержания.
Не глядя, принял оба протокола. Внимательно пригляделся к лыбящемуся Робику:
– Надеюсь, обошлось без рукоприкладства?
«Хорошо, если младшим отделаюсь», – похолодел дежурный. Сообразительные патрульные давным-давно смылись.
Злопамятный Робик вскинулся. Но сидящий подле Алька предостерегающе придавил ему колено гипсом.
– Я стукачков с детства недолюбливаю, – в никуда сообщил он.
– Это еще кто? – неприязненно поинтересовался Девятьяров.
– Мой придурок, – Поплагуев побагровел.
– Я думаю, обойдемся без формальностей? – Девятьяров вскользь проглядел бланки, значительно покачал их на руке.
– Обойдемся, – согласился Поплагуев. – Он у меня и без протокола запомнит. Перепишу слово в слово прямо на шкуре.
Баулин ехидно осклабился. И оставить без ответа такое публичное оскорбление Алька не смог.
– Во-во! По шкуре писать ты мастер! – огрызнулся он. – Натренировался в застенках.
– Ты кому это? – не сразу нашелся прокурор. Может, он бы спустил сыну дерзость, если б тут же не прислушивался к происходящему правая рука и уши руководителя области. – Ты с кем это разговариваешь? Вырос на папенькином хребте. Так теперь папеньку и по хребту? Думаешь, всё дозволено? Рестораны! Дружки сомнительные. Нынче и вовсе до милиции докатился. Не пора ли к станку?!
Полнотелый прокурор в гневе своем был истинно грозен. Присутствующим, и даже стоящему подле Девятьярову, сделалось зябко, как, должно быть, бывает подсудимым после обвинительных прокурорских выступлений. Но Алька, в достатке насмотревшийся, как репетируются эти речи дома перед зеркалом, и знавший цену публичному пафосу, лишь пуще взбеленился:
– А вот друзей моих лучше не пачкай! И вообще – хватит мордой об стол возить!
– Ах ты, сопля двуручная! – Михал Дмитрич взволновался и оттого сделался тем, кем создала его природа, – косноязыким. Слова цеплялись одно за другое в совершенном беспорядке. – На принципиальные рельсы свою бестолковость громоздишь? Хорошо! Распрекрасно! Так вот – мой принцип всегда выше твоего будет. Потому что мой принцип – быть там, где нужно партии! И я тебе его в башку вобью, хотя б и колом! Стал быть, так. Как восемнадцать исполнится, повестку в зубы и – через три дня кругом арш в армию! Всё – я сказал!
Он решительно набросил капюшон.
– Не слишком ли круто, Михал Дмитриевич? – прошептал Девятьяров. – Дети всё-таки. Хоть и – сказать по правде – непутевые. Робка наш вовсе от рук отбился. По каким-то общежитиям да трущобам ночует. САМ боится, как бы с наркотиками не связался.
– В армию их всех надо. В стройбат. Мигом пообчешутся. Армия не таких обломов обламывала.
Прокурор потряс кулаком, бросил ещё один недобрый взгляд на перетрусившего, не рассчитывавшего зайти столь далеко сынка, и шагнул за порог.
Девятьяров пролистал бегло протоколы. Убрал в папку.
– Забираю, – объявил он посеревшему дежурному. – Утром доложу.
Вышел вслед за прокурором.
Все взгляды сошлись на потерянном дежурном.
– Чего уж теперь? Разбирайте, – Яблочков кинул перед собой изъятые документы.
Вызволенные правонарушители, неуверенно озираясь, потянулись к выходу.
Робик Баулин первым выскочил на улицу. И тут же угодил в жёсткие объятия поджидавшего Девятьярова.
– Долго будешь отцовское имя трепать?! – без предисловий рыкнул тот.
– Да ладно тебе, Димон! – Робик хохотнул примирительно. – С чего вообще базар? Ну, приобнялись со шведами в порядке дружбы народов. Я их вообще агитировал примкнуть к соцлагерю. Почти уговорил, кстати. Если б ухари комитетовские не налетели, может, Швеция уже в Восточный блок вступила!
– Третий раз за два месяца, считай, из тюрьмы достаю! – Девятьяров сильной когтистой рукой ухватил насмешника, сжал, не жалея, так что тот – против воли – аж взвыл. – Учти, Робка, я не отец, который тебе всё спускает. Подломишь мне биографию, самого об колено прежде переломлю… Думаешь, не знаю, с кем в Москве колобродишь? С билетными спекулянтами!
Из двери стали выходить остальные.
– Да отвянь ты! – Робик вырвался. Отбежал, болезненно оглаживая локоть, в сторону. – У вас с папашей свой маршрут, у меня свой.
Девятьяров, отошедший к поджидавшей «Волге», высмотрел среди прочих Павлюченка, подманил.
Тот, недоумевая, подошел. Под насмешливым взглядом стянул шляпу.
– Ты ведь с химкомбината? Из комитета комсомола? – коротко уточнил Девятьяров. – Я тебя запомнил, когда на городском партактиве от молодёжи выступал. Звонко!
Котька переступил ногами. Бубенчики предательски звякнули.
Девятьяров с сомнением скосился на брюки.
– И здесь звонко…
– Отзвонился, похоже! Меня сегодня в партию, в кандидаты должны были принимать! – хмуро признался Павлюченок. – Теперь уж опа на! От ворот поворот.
– С Робертом давно знаком?
– С Баулой? Да так. Пересекались в общаге.
Заметил, что интерес в глазах Девятьярова начал тухнуть. Воспламенился. – Да что там? Корешкуем, можно сказать! Стараюсь подправлять, чтоб в русле оставался.
– По ресторанам да притонам тоже вместе?
– Да я всё больше на комсомольской работе, – пытался сориентироваться Павлюченок.
Девятьяров задумался.
– С сегодняшнего дня всё, что делает этот отморозок, должен знать я.
– Это чего, доносить, что ли?! – Павлюченок возмутился.
– Информировать, – холодно уточнил Девятьяров. Зыркнул на часы. – Да или нет? Без антимоний. У меня мало времени.
– Как-то заподло, – Павлюченок заколебался. Заметил, что Девятьяров потянул ручку машины. Заторопился. – А как насчет партии?
– Вступай, – разрешил Девятьяров. Помахал папочкой. – Это в сейф уберу. До первого прокола. Считай, твоё секретное досье. А разговор наш будет первым партийным поручением… Так что?
– Ну, раз партии надо!.. Только хочу быть правильно понят…
– Ты правильно понят, – оборвал Девятьяров.
Машина отъехала. У крыльца Павлюченка поджидал Баулин.
– Чего он от тебя хотел? – поинтересовался он.
– Уговаривал с тобой дружить.
– И что?
– Согласился, – честно признался Котька. Одна из его заповедей была без нужды не врать.
Баулин сунул руку в карман в поисках сигарет. Наткнулся на зажигалку.
На припухлой от двухдневной пьянки щетинистой физиономии его прошмыгнула шкодливая ухмылка.
– Эх, пропадай моя телега! – разухабисто выкрикнул Робик, взбежал вновь на милицейское крыльцо, вытащил из урны клочки бумаги, разложил под дверью, поджег, засунул поглубже и, дождавшись первых клубов дыма, позвонил в толстый, голосистый звонок.
Компания шкодников припустила за угол, к трамвайным путям.
– Ну ты даешь! – оказавшись на безопасном расстроянии, озадаченно произнес Алька.
– Ништяк! Пускай почешутся, жандармюги. Никто не может безнаказанно обижать Робика! – гордый собой, объявил Баулин.
Он вновь подбросил дров в костёр собственной популярности. Вот и сейчас – товарищи по несчастью смотрели на него с восхищением. Через минуту Забокрицкий и Липатов разбегутся каждый на свою работу. Один – в редакцию газеты, другой – на станцию переливания крови. И уже к вечеру через них по городу разлетится весть о новой шкоде дерзкого циника-расстриги.
Город пробуждался. Клочковатое хмурое небо разъяснялось над покоцанными хрущевскими пятиэтажками. По проспекту катились первые троллейбусы. На противоположной стороне улицы, у магазина «Дружба», возле автоматов с газировкой, закинув кверху заросшие кадыки, трубили зарю первые «горнисты», – винный отдел открывался с одиннадцати, но с заднего хода вовсю торговали «бормотухой».
Вскоре их осталось трое. Ушли, коротко попрощавшись, новые знакомцы – Липатов с Забокрицким. Умчался воскресший Павлюченок – переодеваться к заседанию партбюро. Робик Баулин провёл языком по пересохшему нёбу. Достал из кармана мелочь. Намекающе оглядел оставшихся.
Поняв, что предстоит выпивка, Оська Граневич скривился. Спиртное он не терпел. Если остальные закусывали, чтобы пить, то он, напротив, выпивал, чтобы приобрести право закусить.
Еще в пятом классе при первой же коллективной выпивке с участием девочек расхрабрившийся Граневич объявил, что к вину приучен с детства и пьет его, подлое, как компот, – гранеными стаканами. С первого же стакана и блеванул, за что схлопотал от ехидного Альки кличку Гранёный. Впрочем, быстро сменившуюся нежным – Гранечка.
С тех пор процесс пития оставался мучителен как для самого Оськи, так и для собутыльников. Гранечка вталкивал в себя выпивку, подставляя ладонь под подбородок, по которому стекала предательская струйка. Собирал в горсть и – снова через силу глотал. Мучения искупались приобретенным правом слопать баночку «Мелкого частика», «Кильки в томатном соусе» или кружалку колбасного сыра.
Сейчас же, после тяжёлой ночи, одна мысль о выпивке вызвала в нём рвотные потуги. Оська аж застонал.
Спасение пришло неожиданно. Умиротворённую утреннюю тишь разнесло вдребезги тарахтение мотоциклетного мотора – со снятым глушителем.
Тарахтение сделалось надсадным, и в то же мгновение с проезжей части, лихо проскочив меж двумя встречными трамваями, вылетел разрисованный, весь в переводных наклейках, мотоцикл «Ява», перемахнул через бордюрчик, юзом просвистел по тротуару и со скрежетом затормозил в полуметре. Физиономия мотоциклиста – Фомы Тиновицкого – сияла блаженством.
– Говорил же, успеем! – обернулся он к вцепившейся в него пассажирке – Наташке Павелецкой.
– Чтоб ещё раз с тобой, самоубийцей!.. – ругнулась та. Соскочив с мотоцикла, подбежала к Альке, с разгону повисла у него на шее.
– Туська! Люди же, – Алька, ощущая на себе завистливый взгляд Баулина, отстранился.
– А мы тут собрались опохмеляторы включить за ради избавленьица! – бесом подкатил Робик. Девка была воистину хороша. – Может, с нами булькнете? Облагородите компанию.
– Думать забудьте! – отбрила прилипалу Наташка. Оборотилась к одноклассникам. – Вас Арнольдыч вызывает. В школу уже из милиции сообщили.
Пресекая возражения, добавила:
– Специально предупредил: если не явитесь, лично порвёт свидетельства об окончании школы. Так что не до пьянки вам, ребятки.
Подхватила под локоток Альку и Оську, потянула за собой. Обернулась к Тиновицкому.
– На днях отмечаем окончание школы. Приходи, Фомик. Зулия обещала быть…
Фома, усевшись боком на мотоцикле, провожал взглядом шумных выпускников, каким сам был не так давно, и судорожно соображал, как бы за оставшееся время привести в порядок затёртые до дыр, бахромящиеся брюки, – других-то у него, по правде, так и не появилось.
О том, что Поплагуев и Граневич вызваны к директору школы, Клыш узнал от Наташки Павелецкой. В школе не был он со времен отъезда в Суворовское училище. Тем более в такой – по-летнему безлюдной, гулкой, пахнущей мокрой половой тряпкой.
Первое, что увидел, открыв директорскую приемную, была знакомая попка, нависшая над замочной скважиной внутреннего кабинета.
Школьная секретарша Любочка Павалий первый день как вышла на работу после отпуска. Услышав посторонний шум, Любочка поспешно разогнулась.
– Ах это ты! – успокоилась она. Кивнула на кабинет. – Арнольдыч свирепствует!
В подтверждение её слов из директорского кабинета донесся рык.
Любочка ловко, отработанным движением отжала замок. В образовавшуюся щель стала видна часть помещения. Посреди кабинета, нервно пересмеиваясь, стояли Алька Поплагуев и Осип Граневич. В узеньких лодочках, свежих, пошитых к выпускному вечеру «тройках». Глаза Клыша невольно расширились: Гранечка, ещё накануне волосатый, будто отливающий медью смородиновый куст, стоял, опустив бритую, сияющую постыдной наготой шишковатую голову.
Перед ними, как Тревиль перед нашкодившими мушкетерами, вышагивал горбоносый морщинистый мужчина – директор школы Анатолий Арнольдович Эйзенман.
Гневный взгляд его маленьких, вдавленных глаз прожигал оцепеневшую парочку.
– Подонки! – с аппетитом чеканил он. – Едва за порог школы шагнули и – тут же пьяные в кутузку угодили.
– Да не были мы пьяными, – лениво возразил Алька. – Разве что чуть-чуть нетрезвыми.
Эйзенман вперился взглядом в Оську.
– Объяснись, Граневич, чем тебе советские милиционеры не угодили, что ты на них с кулаками накинулся? А может, – он интимно пригнулся, – страна наша не нравится? Так ты прямо скажи.
– Причем здесь? Страна как страна, – буркнул Гранечка. И – нарвался.
– Как это – «страна как страна»? Ты о ком это? – Эйзенман, вступивший в партию в войну, в окружении, задохнулся возмущением. – О собственной Родине?! Которая тебе, охламону, всё дала. Накормила, образовала бесплатно, в комсомол впустила.
Осип Граневич натужно задышал. Пухленький, некрепкий здоровьем, он быстро «уставал» от накачек. В отличие от Поплагуева, который уже при начале разноса привычно впал в коматозное состояние и отругивался лениво, на автопилоте, Гранечка вникал в то, что говорил директор, и, услышав про комсомол, запунцовел, будто арбуз, в который впрыснули нитратов. У него вообще был удивительный пигмент. Как-то в валютном баре втёршийся в их компанию пьяный чех обнаружил, что у него пропал бумажник. И тут Оська так роскошно покраснел, что все поглядели на него с осуждением. По счастью, бумажник нашёлся у владельца в запасном кармашке.
– Я, между прочим, в ваш комсомол не просился. Сами для галочки записали, – сдерзил Оська.
Круто вертанувшись, Анатолий Арнольдович подскочил к низкорослому Граневичу и неуютно, глаза в глаза, навис над ним.
– В хрюсло хошь? – задушевно поинтересовался он.
Неуверенно хмыкнув, Гранечка отодвинулся. Директор и впрямь был горяч на руку.
На помощь пришел Алька.
– Вы б, Анатолий Арнольдович, выражались как-нибудь попиететней, в пределах нормативной лексики.
– Норматива захотелось?! – Эйзенман отчего-то обрадовался. – Так вы у меня его сейчас полной ложкой схлопочете. Я с вами, обормотами, как филолог с филологами поговорю. А ну, Поплагуев, прихлопни дверь, чтоб эта стервочка не подслушивала.
В наступившей ошалелой тишине отчетливо послышалось дробное цоканье: стервочка – Любочка Павалий – торопилась вернуться на место.
Через десяток минут оба, взмокшие, выдавились в предбанник. Заторможенно кивнули Клышу.
Поплагуев помотал головой.
– М-да! Умеет донести мысль заслуженный учитель республики.
– Кандидата педагогических наук кому попало не дадут, – согласился Граневич.
Данька огладил шишковатую, бугристую Оськину голову:
– Кто надоумил?
– Светка, кто ж ещё! – фыркнула сообразительная Любочка.
Гранечка, стыдясь, кивнул.
– Пообещала, если обреюсь, – даст.
Гранечка с детства был беззаветно влюблен в старшую из сестер Литвиновых – Светку. В присутствии бойкой, веснушчатой одноклассницы, с рыжей копёнкой на голове, у Оськи пересыхало во рту. Приливала кровь.
Увы, восемнадцатилетняя Светка, хоть и слыла оторвой, квелым соседом по подъезду, рыжим подстать себе, не интересовалась. Правда, от приглашений на посиделки за чужой счёт не отказывалась. Но и завалиться с ним в постель не торопилась, предпочитая безнаказанно интриговать и туманно намекать на возможность близости.
– Удивляешь ты меня, Оська, – посочувствовала Любочка. – Какой раз Светка тебя динамит. А ты всё попадаешься.
– Но ведь так хочется, – простодушно признался Гранечка.
– Рыжьё к рыжью тянется! – в проёме кабинета стоял директор школы. Неожиданно благодушный, будто не он только что истово распекал юных нарушителей. – Кстати, Граневич, насчет исполнения желаний. Я показал твою тетрадку с задачками по физике дружку своему – проректору Бауманки. Вчера звонил. Считает, что в тебе искра божия. В общем, вот адрес. Отправляйся в Москву подавать документы. Как говорится, добрый фут под килем.
Смущенного, раскрасневшегося Граню принялись охлопывать.
– А дружок этот ваш знает, что Оська еврей? – встрял Клыш.
Оживление схлынуло.
– А причем здесь это?! – голос Эйзенмана сделался пронзительно тонким. – Вот скажи, – при чём?! Антисемитизм в СССР изведён на корню! – отчеканил он.
– Может, в СССР и изведён, – негодующий директорский пыл Клыша несколько смутил, но не сбил. – Может, и в десятой школе вы его выжгли. А в Бауманке-то – все говорят – евреев даже с абсолютным баллом прокатывают. Вам ли не знать?
Эйзенман нахмурился.
– Знаю, конечно! – через силу признался он. – И он, проректор то есть, знает. И, прежде чем приглашать, вопрос согласовал… Ты в самом деле очень талантлив, Ося. Но талант нуждается в шлифовке. Остановка в начале пути губительна. А в Бауманке тебе будет за кем тянуться. Да и от дружков-елдоносцев подальше. Помни: главное, надо больше трудиться.
– Так он и так вовсю трудится. Над Светкой! – прыснул Алька.
– Вот совершенная во всех отношениях дылда! – Эйзенман нахмурился, пряча улыбку. – Просто-таки разносторонне недоразвитая личность. Твоего-то, Поплагуев, таланта до сих пор только и хватает, чтоб Наташку под партой тискать да на трубе греметь. А у Граневича искра… В общем, двигай, Осип, в Москву, и поживее.
– Никуда я не поеду, – буркнул Гранечка. – Как я маму на этого долбака оставлю?
Эйзенман заново присмотрелся к свежему кровоподтёку на Оськиной щеке. Изменился в лице.
– Опять?! Думал, это тебе в драке… Он же мне клялся, что больше пальцем не дотронется! Ах, Ося, Ося!
Несмотря на исполнившиеся семнадцать лет, отец по-прежнему поколачивал Осипа. Сначала, как правило, доставалось жене. Гранечка, трепетно любивший мать, при каждом таком случае впадал в неистовство; как в детстве, бесстрашно набрасывался на здоровенного отца. Но защитить ни себя, ни мать не мог.
Как-то затейник Алька подбил его подзаработать – сдать кровь. Оська сдал двести грамм и упал в обморок. Ему быстренько влили двести назад, потом еще двести и – вышибли, предложив больше не появляться. Узнав о таком приработке, Семён Абрамович долго, заливисто хохотал.
– Еще раз мать тронет – убью, – глухо пообещал Гранечка.
Гранечка вообще слыл застенчивым и незлобливым гением – чудаком, слегка не от мира сего. Но окружающие знали, что, дойдя до какого-то предела, кроткий Граневич делался неуправляемым. Похоже, предел этот был достигнут.
– Не дури, Осип, – Эйзенман встревожился. – Только в жизнь вступаешь. И портить её из-за всякого… – он сдержался. – А насчёт приглашения… Такими возможностями не разбрасываются.
Анатолий Арнольдович оглядел всех троих.
– Что ж? Вроде, всё сказано. Хоть я и атеист, но, пожалуй, сегодня поставлю свечку, что от таких ученичков избавился.
– Надеюсь, со следующими вам повезет больше, – пожелал Клыш.
Алька воздел руки вверх.
– Благородные доны! Попрощаемся с родными пенатами, из коих нас безжалостно и, я бы сказал, беспардонно изгоняют, – заунывно протянул он. – Благородные доны-ы!
По его сигналу, все трое изобразили глубокий, «мушкетёрский» поклон. По команде: «И оп!» – развернулись и, стараясь шагать в ногу, замаршировали к выходу. Они не видели лица сурового директора. С томным, почти нежным выражением смотрел он, как удаляется троица молоденьких выпендрюжников, которые совсем скоро, буквально через два-три года, обещали сформироваться в необычных, ни на кого не похожих мужчин.
Провожала их взглядом и Любочка. С томлением глядя на поджарый зад отставленного любовника, она пожалела, что поторопилась с разрывом.
«Отвальную» по школе назначили в Поплагуевской квартире. Родители его на неделю укатили в пансионат.
Поначалу Алька планировал организовать вечеринку у Земских. Но накануне он поднёс тёте Тамарочке подарок: страховой полис, по которому застраховал свою жизнь в её пользу. К удивлению Альки, был он гнан страшным криком. И они до сих пор не помирились.
Всё в этот июньский, прощальный вечер казалось насыщенным особой, ностальгической негой.
Чудно смотрелась красавица Наташка Павелецкая, на правах хозяйки дома распоряжавшаяся сервировкой стола.
Что и подтвердил Гранечка, притащивший целый куст роз, за которым сам Оська едва угадывался.
– Прекрасной хозяйке дома! – галантно объявил он, мокрый от листьев и дождя.
Женщины зааплодировали. Красивую сцену несколько оконфузил Павлюченок.
– Опять в Мичуринский сад, в оранжерею, лазил, – едва глянув на розы, определил он.
Впрочем, компенсацией Гранечке стал заинтересованный, вселивший надежду кивок Светки Литвиновой.
Минутную неловкость сняло появление Гутенко в немыслимой замшевой курточке с позолоченным шитьем, удачно подчеркивавшей его осиную талию и пристроченные к губе усики. Выслушивая комплименты девочек, он ненароком прокручивался тореадором на арене.
В отличие от несколько вертлявого Вальдемара, новоиспечённый кандидат в члены КПСС Павлюченок, сменивший бубенчики на красные клинья, а батник на водолазку, лишней суеты себе не позволял. Кличка Кот Баюн, которой наградил его Поплагуев, подходила Павлюченку идеально. Его большие, с поволокой глаза лениво оглядывали собравшихся девушек обманчиво сонным взглядом изготовившегося к охоте кота. Сегодня, впрочем, Котька был не один, – затащил на вечеринку последнюю свою подружку – фотографа по договору Мари Шторм и то и дело плотоядно косился на её губы – пухлые, будто велосипедные шины. Вообще-то родители-поляки назвали дочь Марысей. Но имени этого эпатажная девица стыдилась и представлялась всем как Мари.
С Котькой пришёл и новый в компании человек – Баулин-младший.
– Знакомьтесь – Роб Баула. Редкостный негодяй и мой большой друг, – представил его Баюн. И тем обеспечил всеобщий интерес.
Впрочем, завладеть вниманием Робик умел и без посторонней помощи.
Оказавшись в новой, незнакомой компании, он напористо врывался в любую беседу. Совершенно неважно было, что он при этом говорил. Начинал он говорить прежде, чем осмысливал предмет разговора. Да предмет ему был и неважен. Важно было вклиниться в разговор и с разгону утвердить себя. Так, например, если в компании рассказывали анекдот, Робик тут же обрадованно хлопал себя по ляжке: «А кстати, забойный анекдотец на ту же тему». И выдавал первое, что приходило на ум. Чаще всего совсем некстати. Но главного достигал – всеобщее внимание переключалось на него.
Сейчас, впрочем, Робик больше зыркал на угол, где выстроились приготовленные батареи столовых вин. Вперемешку стояли «Анапа» крепкое белое; «Портвейн» красный крепкий; «Токай»; «Мадера»; «Ликер лимонный»; «Вино яблочное»; «Лучистое» крепкое; «Грушёвое»; «Золотая осень»; «Солнцедар». Пять штук плодово-ягодного за 92 копейки. В простонародье – «гнилуха». Самое дешёвое и «злое». На него сбрасывались, когда деньги вовсе были на излёте. Отдельно – три бутылки «Рислинга» – для девочек. «Похоже, натащили, кто что смог», – опытным взглядом определил Баулин.
Боря Першуткин, вытянутый стебельком, с прозрачным шёлковым платочком, подвязанным на худенькой шейке, то и дело тревожил рукой свои длинные, по плечи волосы. Тревожил и – страдал. Несмотря на тщательный уход, тонкие волосы выглядели жидковато, и Першуткин завистливо поглядывал на волнистые патлы громогласного Робика Баулина.
Наконец, решился подойти.
– Мы с тобой здесь самые лохматые, – заискивающе произнес он.
Робик пренебрежительно глянул.
– Из одного такого лохматого, как я, можно пошить двух таких лохматых, как ты, – отбрил он. На глазах девчонок ловко закурил, чиркнув спичкой о штанину.
Униженный Боря отошёл к Велькину. Паша единственный, кто не заморачивался по поводу внешнего вида. Костюмы и нейлоновые рубашки ему подбирала Валя Пацаул – в комиссионках. Так выходило дешевле.
Волнующе хороши были дамы.
Светка Литвинова явилась в кремпленовом мини, обтягивающем ее соблазнительную попку.
Рыжеволосая Светка с солнечными веснушками на вздернутом носике разглядывала мужчин своим честным бесстыжим взглядом, оценивая по обыкновению снизу вверх.
Сегодня Светка впервые вывела в свет младшую сестру – Сонечку.
– Прилипла, шалава малолетняя! Не отогнать, – коротко объяснилась она. Сестрёнка в самом деле увязалась за ней, как только прослышала, что на вечеринке будет Павлюченок. Год назад восьмиклассница Сонечка увидела в школьном оркестре стильного литаврщика. И с тех пор волоокие Сонечкины глазищи с ресницами, подведенными тушью до размера крыла бабочки махаон, при встречах с Котькой вперивались в него с откровенностью порочной невинности. Несмотря на юный возраст, Сонечка выглядела совершенно созревшей. Легкий сарафанчик, казалось, готов был треснуть под натиском сочного тела, будто шкурка спелого персика.
Вообще каждая из дам облачилась в наряд, удачно подчеркивавший самые выигрышные детали фигуры.
На Мари Шторм, к примеру, был целиковый брючный костюм в обтяжку – с волнующей молнией на спине, терявшейся меж ягодиц.
Даже приземистая Валя Пацаул втиснулась в вельветовые джинсы. Пуговица угрожающе потрескивала. Так что Валя, от греха подальше, старалась дышать в полвздоха.
За стол пока не садились – ждали Клыша. Впрочем, безупречный вид стола оказался всё-таки нарушен: из мясного салата сама собой исчезла петрушка, – Гранечка со скорбным выражением лица, быстро двигая челюстями, отошел к окну.
В ожидании опаздывающего разбились на две группы: мужскую и женскую.
Женщины говорили о своем – о девичьем, мужчины о своем – о девицах. Несколько нарушал гармонию Боря Першуткин. Привычно затеревшийся на женскую половину и живо включившийся в обсуждение последней коллекции от Зайцева.
В мужской вниманием завладел Робик Баулин.
– Жизнь, други мои, сплошная продираловка сквозь дебри человеконенавистничества, – авторитетно вещал он. – И я рад за вас, что свезло вам познакомиться с человеком, который проведёт вас сквозь перманентную гнусь бытия, аки Моисей по водам. С Робиком не пропадете. Робик – он личность философическая. И потому – безудержная в своей невоздержанности.
Непривычную, витиеватую речь слушали, дивились. Бросали оценивающие взгляды девочки.
Наконец, явился Клыш – в белой марлёвке. Держался Данька со скромным достоинством. О разрыве с Любочкой Павалий знали, и его выдержка перед лицом свалившегося несчастья вызвала восторженный шепоток женщин. На него смотрели с состраданием. Наташка Павелецкая, встречая, как-то по-особенному пожала ему руку. Когда же Клыш с чувством затянул романс «Не искушай меня без нужды», девочки с пониманием переглянулись – это было тонко.
Принялись рассаживаться. Но не все. Исчезли Фома Тиновицкий и Зулия Мустафина. Уединившись в узком чуланчике, в тесноте, колени в колени, шептались.
– Фомик, милый, что могу? – говорила Зулия. – Я уж просилась за тебя. Но отец на своем стоит. Без калыма не отдаст. Никак не может быть без калыма. Что я против него? Говорит: хоть пять тысяч пусть найдет! Иначе – голодранец!
Услышав астрономическую цифру, Фома застонал:
– А то не думал? Даже если байк продам: ну, тыща! Даже если голубей!.. – от страшной перспективы Фома зажмурился.
– У тебя ж отец – стеклодув, – напомнила Зулия. – Сам говорил, хорошо получает. Пусть в долг даст. Отработаем, вернем. Я сама хоть на две работы пойду!
– Отец! Будто не говорил. Веришь, – на колени встал. Упёрся, желваки играют: «Нету!» А знаю, что есть. Не пьёт, не курит. Машина – «Победа». Старьё. По десятку раз перебирали. Он пацаном блокаду пережил. С тех пор откладывает. Куда девает?! Я уж, – Фома приглушил голос, склонился поближе, – дважды квартиру перерыл. Думаю, найду, а потом пусть хоть башку оторвет! Нету! На книжке сберегательной копейки! Горлинка моя! Ведь в армию по осени заберут. Дождёшься ли?
Он жадно вгляделся в округлое личико Зулии, в глаза – блестящие бусинки.
Она отвела взгляд:
– Я бы дождалась!.. Фомик, милый! Поступи ты в политех. Хотя бы на РТМ (Разработка торфяных месторождений). Туда, говорят, всех берут, даже кто баллов не набрал. И военная кафедра есть. Ну что ты упёрся?
– Что РТМ?! Болото после океана! – воскликнул Фома. Он уже дважды поступал на географический факультет МГУ. Дважды проваливался. Но от мечты не отступался.
Он прижался к Зулие, лоб в лоб.
– Меня в Прибалтику на ночные мотогонки зовут. Выигрыш – знаешь, какие деньги? А может, и на регату попаду. Там вообще – хватит, чтоб папашу твоего ненасытного залить. Ты только дождись! – умолял он.
– Я бы дождалась, – отвечала Зулия.
Так и сидели обнявшись.
Когда спохватились и принялись их искать, оба уже тихонько покинули квартиру.
За столом меж тем со значением поднялся Робик Баулин.
– Дети мои! Я знаю вас всего ничего, но полюбил искренне и всяко-разно, – он отеческим жестом приглушил гул, постучал ножом по бокалу. – Позвольте мне как старшему из вас и умудренному тем, чем вам еще только предстоит умудриться, во-первых, назначить себя тамадой, во-вторых, сказать мудрое слово! Возражений нет?
– Есть! – Клышу самозванный, развязный тамада не понравился, жестом опустил его на место. Поднялся сам:
– Традиционный первый тост – за Дом 2 Шелка! Мужчины – стоя!
Все повскакали.
– И я, и я! Добавить! – заторопился Гутенко. Боясь, что перебьют, зачастил: – Благородные доны из исторического дома Шелка! Совсем недавно мы не побоялись встать единым кулаком против банды Кальмара! – глянул гордо на смущенного Велькина. – Ну и где теперь Кальмар? И если кулак не разожмём, то впереди у нас великие свершения. Пришло наше время. Только что новый Генсек объявил курс на ускорение, опору на молодёжь. На нас, значит, – на Дом Шёлка. Гляньте вокруг, сколько нас. Неимоверная туча! Дон к дону, мушкетёр к мушкетёру. Это ж какие социальные пласты все вместе собой закроем! Я после армии в ОБХСС думаю. Так что ментовка, считай, за мной. Павлюченок на комсомол, а следом на партию сядет. Клыш?
– КГБ, – подсказал Алька.
– Замётано. Оська – это даже не обсуждается. Считай, готовый нобелевский лауреат. Трое наших в медицине. Стало быть, здравоохранение перекроем. Железный же кулачина! Лет через пять – десять весь город под себя подомнём. И потому! – он набрал воздуху. – Дом два Шёлка во веки веков!
Выпили по первой, не закусывая. Следом по второй. Затем по третьей – поподробней.
– А теперь – за будущих молодых! Чтоб не тянули со свадьбой, – выкрикнул истомившийся без внимания Баулин. – Горько мне!
– Горько! – подхватили остальные.
Наташка и Алька, счастливые, раскрасневшиеся, поднялись и потянулись друг к другу с поцелуем, – под восторженные крики. Непрошенной поднялась Валя Пацаул, потащила вверх Велькина.
– Мы с Пашей тоже решили пожениться… Скажи!
– Валя говорит: иначе неудобно, – подтвердил Велькин.
– А которые не женятся, те дабы не нарушать гармонию! – возопил Котька и впился в губы соседки – Мари Шторм.
Крики сделались громче.
Кричали все, кроме Сонечки. Она не стыдясь плакала и сквозь слезы завистливо зыркала на Котькину подружку, как ребенок, на глазах у которого поедают любимое мороженое.
Сама переменчивая Мари исподволь поглядывала на румяного хозяина квартиры. Нынешним кавалером она уж пресытилась.
Гул смолк: в дверном проёме в приталенном плащике и с чемоданом стояла Любочка Павалий.
– Там дверь не заперта! – объяснилась она. Смущенно улыбнулась. – Так захотелось перед отъездом всех вас повидать. Сегодня с Владюлей в Москву уезжаем, с родителями его знакомиться. Отпросилась к подругам попрощаться. Вроде девичника. Приютите на пару часиков? Просто посидеть напоследок!
– А то не приютим! А то не родная! А то не проводим! – Валеринька Гутенко ужом подлетел, отставил чемодан, стянул плащик. Как-то само собой освободилось местечко возле Клыша. Сидящий подле Баюн наполнил бокал. Любочка наклонилась, нюхнула:
– Опять сивуху пьёте!.. Ну, разве что символически!
Пригубила.
– А штрафную? А за семейное счастье?! – встрял Баулин.
– Какие же вы обормоты! – Любочка сделала большой глоток. Отставила.
Но уже поднялся Поплагуев.
– Доны и донессы! Сегодня особенный день. Все мы вступаем в жизнь. Как говорит мой папахен, суровую, как солдатская пряжка. Уходит золотое детство. И так совпало, что в знаменательный этот день провожаем первого человека из Дома Шёлка! Нашу, можно сказать, общую любимицу отдаём замуж за неведомого московского человека! – Алька ловко смахнул несуществующую слезу. Шмыгнул носом. – Так давайте, чтоб запомнилось! За тебя, Любочка! До дна! А то счастья не будет!
Прочувствованный спич Любочку растрогал. Она выпила полный фужер, порозовела и весело принимала поздравления.
Меж тем становилось всё шумнее.
Катушечный магнитофон, дотоле «барабанивший» голосом Гнатюка, всхрюкнул и выдал «Падает снег».
– Ой, лапочка Адамо! Любимчик! – первая дворовая оторва и эпатажница Светка Литвинова выскочила на середину комнаты, стянула через голову платье и, оставшись в открытом купальнике с розочкой на плавках, принялась медленно извиваться под музыку.
Конечно, главным здесь был не Адамо, а купальник. Купальник этот она сфарцевала у спекуля и третий день таскала на себе, ища случай публично продемонстрировать.
Глядя на извивающуюся Светку, нахохлившийся Гранечка сжал зубы, яростно схватил пригубленный бокал и, хоть и давясь, впервые в жизни допил до дна. Изумившись самому себе, наполнил заново – дабы закрепить навык.
Воспользовавшись тем, что хлопотавшая по дому Наталья отлучилась на кухню, Мари Шторм очень ловко перехватила в коридоре Альку, безмолвно втолкнула в кладовочку, оставленную Зулиёй и Фомой. – Иди что покажу! – пробормотала она. Захлопнув ногой дверь и прижав его спиной к шкафу, жадно впилась в губы.
– Уймите ваши порывы, барышня! – Алька захихикал. Принялся неловко отбиваться. Но разохотившаяся Мари уже поползла вниз.
– Молчи, дурачок! Сделаю приятно, – горячо прошептала она. Натренированным движением ухватилась за змейку, попыталась дёрнуть.
Дверь распахнулась. Через проём в кладовку полился свет из коридора. И в этом проёме таращилась на них Наташка Павелецкая.
Алька дёрнулся, на сей раз нешуточно, отбросил насильницу в сторону.
– Татка! Это совсем не то, что ты думаешь! – пробормотал он, чувствуя себя полным идиотом.
Почерневшая Наталья, поджав губы, развернулась. Входная дверь хлопнула.
– Ты – дурра! – заорал на Мари Алька. Оправляясь на ходу, кинулся догонять.
– Чего она, шуток не понимает? – удивилась Мари.
Алька добежал до двери, когда снаружи позвонили.
«Вернулась!» – счастливый, готовый упасть на колени, распахнул дверь. Отшатнулся.
Вместо Натальи в квартиру ввалился изможденный, невеликого росточка сорокалетний человек с задранным кончиком носа – в форме башмачка с воронкой посередине, – будто подмётка продырявилась. Это был сосед Поплагуевых по площадке пьяница Николай Сергач. Впрочем, на работе, в Обществе по распространению знаний, где Сергач трудился лектором-международником, он слыл за человека вовсе непьющего, хотя и слабого здоровьем. Спасали хорошая реакция и жена – старшая медсестра в райполиклинике. Всякий раз, готовясь впасть в запой, Сергач успевал оформить больничный.
Судя по мутному, страдающему взгляду, болел марксист-международник не первый день.
– Шум по подъезду стоит. Отец, поди, не знает, чего тут у вас куролесится, – произнёс Сергач со строгостью.
– Не твоя забота, – огрызнулся Алька. Соседа, как и прочих тружеников идеологического фронта, он не переносил на дух. – Выкладывай, чего заявился?
Поняв, что шантаж не удался, Сергач убрал с лица грозность и искательно вздохнул.
– Нальете?
– С чего бы?
– Трубы горят.
– Я! Я-я! – торопясь, протиснулся Баулин. Допустить, чтоб славная шкода обошлась без него, не мог. Сергача он немного знал – как-то видел среди отцовских посетителей. Подмигнул остальным. – Значит, так, гость заморский. Встань на стул и скажи с выражением: «Коммуняки Русь продали».
– Не могу, – отказался Сергач. – Что хошь просите! На колени встану, а этого нельзя.
– Тогда сдохнешь с похмелья.
– Сдохну, – обреченно подтвердил Сергач. – Но партию не продам.
– А вино-то чудо какое! – Робик напузырил полный стакан «Яблочного крепкого». – Ты нюхни, какое из него блаженство истекает!
Сергач втянул воздух своим «башмачком» и застонал, чувствуя себя, должно быть, коммунистом в гестапо.
– Не ты первый, – во всю обхаживал соблазнитель. – Коперник покруче тебя был, и тот отрекся. Делов-то – как взятку в карман сунуть.
Сергач провёл пересохшим языком по нёбу.
– Я взяток не беру! – отчеканил он.
Это была правда – не брал. Но не вся. Взяток лектору Сергачу никто и не предлагал. И Сергач втайне мечтал о другой, «взрослой», должности, на которой станут давать.
Робик отхлебнул. Облизнулся.
Истонченная нервная система дала сбой, – Сергач взрыднул.
– Да бросьте вы мужика мучить, – сердобольная Светка отобрала у Баулина стакан, протянула визитёру.
Поспешно, чавкая и проливая, тот выпил. Допил, огляделся блаженно, – должно быть, ему виделись ангелы. Прояснившимся взором вперился в Светкину зазывную розочку на купальнике.
– Девочку хочу! – сообщил он.
– Ожил, сердешный! – Робик громогласно расхохотался. – А как же моральный облик члена партии?
– Так я на больничном, – нашелся Сергач.
Под общий хохот марксиста-международника развернули и легким тычком выставили из квартиры.
Следом ушли Велькин с Пацаул.
– Ничего не поделаешь – режим, – объяснилась Валентина. – Тренер обещал нас завтра на замену выпустить.
Под осуждающими взглядами покинула квартиру и Мари Шторм. Кажется, в приподнятом настроении. Такова уж была натура Мари: чужое счастье нарушало её душевное равновесие.
Гулянье меж тем перешло на новый виток: разгар сменился угаром.
И вот уже самый беспокойный, Робик Баулин, обнаружил в чулане старые спортивные рапиры. И сама собой возникла идея пофехтовать на природе. Всей компанией высыпали во двор.
Только Осип Граневич не вы́сыпал. Заснул прямо за столом, положив голову в тарелку с мясным салатом и подтягивая языком горошинку. Впервые в жизни Оська напился.
Дальше было смутно. Лазили по пожарной лестнице, фехтовали в беседке. Затеяли ручейки и пятнашки. Пьяненький Алька Поплагуев бродил под окнами пятого подъезда и, рыдая, звал свою ненаглядную Наталью, – горько, но безответно.
– Туська! Лю́бая! Возвращайся! Не отдавай меня подлой Штормихе! Я тебе не изменил! У меня молния заела!
Гордая Наталья рыдала, укрывшись за занавеской.
Минут через сорок, слегка протрезвевшие, вернулись в квартиру.
Упившийся Котька Павлюченок, оставшийся без подруги, ухватил за руку Сонечку и поволок в спальню. Сонечка несильно упиралась. Прежде, чем скрыться, со слезами обернулась к сестре: – Что ж будет-то, Светочка?!
– А что со всеми бывает! – хохоча, отвечала та.
Постепенно квартира погрузилась в ночные хлопоты.
А вот жильцы в подъезде еще долго не могли заснуть от несмолкающего грохота. То неутомимый Роб Баула втиснулся в оцинкованный таз, будто в тачанку, и, потрясая шпагой, катил по ступеням с верхнего этажа на нижний, а сзади с криками: «Даешь ускорение!» – направлял движение Николай Сергач. За каждый спуск лектор-международник получал от весельчака Робика полстакашка «Имбирной».
В квартиру наколобродившийся Баулин вернулся в начале второго, потряхиваясь от озноба. У входа, на тулупчике с подполковничьими погонами, положили бесчувственного Гранечку. Во сне он икал и сблёвывал на овчину.
Из глубины квартиры доносились бормотание и постанывание. В прихожей, на разобранном диване, спали в обнимку Клыш и Любочка. Клыш спал, откинувшись на спине. Из одежды на нем был только использованный презерватив. Любочкина нога, едва прикрытая легким одеяльцем, возлежала на мужском бедре.
В поисках недопитого спиртного Робик перебрался на кухню. Увы!
Разочарованный, он уж собрался объявить матерную побудку, когда услышал, как щелкнула незапертая входная дверь, процокали каблучки.
Робик выглянул из-за косяка и – обомлел. В луче кухонного света посреди прихожей с дорожной сумкой в руке стояла незнакомая девчушка, в платье колоколом и сама стройная, как колокольчик, с длиннющей косой вдоль спины, толстенной и колючей, будто корабельный трос. Стояла и жадно разглядывала парочку на диване.
Робик склонился к ушку.
– Что? Проняло? – шепнул он. Застигнутая с поличным, она резко обернулась и оказалась глаза в глаза с толстогубым парнем, в бандане, опоясывавшей патлатые волосы.
– Я не нарочно. Должна была завтра приехать. Но – поменяли билет, – невнятно объяснилась она.
– Тс-с. Не будем людям мешать, – Робик приложил палец к губам и, прихватив растерявшуюся гостью за плечико, провел на кухню.
– Мне нужен Олег Поплагуев. Ему родители должны были оставить ключи от тёткиной квартиры… Олег, он ведь здесь? – она дождалась игривого кивка. – Что?! Тоже?!
– А то! Все совокупляются аки псы! Даже спиртного Робику не оставили.
Для убедительности Баула пнул пустой винный ящик.
– Главное, не выспалась, – пожаловалась гостья. – Ехала в плацкарте. Какая-то зараза от Бологого храпела. Только и мечтала, как бы до дому добраться. И нате вам, добралась! И уйти в два ночи без ключей некуда. Сейчас вот пойду и разгоню всех к чертовой матери!
– Ни боже мой! – всполошился Робик. – Как же можно сексующихся пугать? От этого импотенция случается.
– По себе, что ли, знаешь?
– Тьфу на вас! – Робик сплюнул через плечо. Подмигнул. – Ладно, не брошу в беде. Сейчас тихонько слиняем и – ко мне на дачу!
– Это с какой радости?
– Так мне и самому прилечь негде. Весь траходром расхватали. А до дачи – всего ничего, пятнадцать минут на такси. Как зовут-то такое диво?
– Кармела.
– Тогда тем более.
Робик ёрничал. Но на самом деле исподтишка любовался миниатюрной оливковой красавицей.
Кармела заколебалась, – деваться было и вправду некуда. Не на вокзал же возвращаться.
– Ладно, поедем, – решилась она. – Только сразу договоримся, чтоб не приставать.
– Как же это – не приставать? – Робик весело оскорбился. – Для чего ж природа-мать разделила человеков на мужчин и женщин? Ты погляди на себя в зеркало, – он легонько повернул ее за плечи. – Можно сказать, просто создана для коитуса!
– Для чего?!
– Для соития.
– Что?!! – Кармела отскочила. – Я вот щас в самом деле Олега разбужу!
– Разбудишь – дура будешь! – Робик поймал её ладошку. – Ну, набьют мне морду лица. И что с того? Тебе все равно пора женщиной становиться, а со мной лучше, чем с другими. Сама же наверняка прикидываешь, как это грамотно сделать. Ну отдашься какому-нибудь прыщавому недоумку-сверстнику. Ты о сексе, как вижу, ничего, он – еще менее того. Вот и будешь бегать стричь аборты. А то еще нежданную венерическую радость занесет. Или наболтает о тебе по округе, что было и чего не было. С Робиком совсем не то. С Робиком это, во-первых, в кайф. Опять же гарантирована полная тайна вкладов и аптекарская, можно сказать, санитария. Да и вообще – это вовсе вкуса надо не иметь, чтоб на Робика не запасть.
Кармела стояла, ошалелая. Не зная, как реагировать на услышанное. Она уже привыкла, что её всё время пытаются соблазнить. И сама научилась поощрять ухажеров, ловко проходя по грани дозволенного, но при этом сохраняя полную власть над ситуацией. С этим же отморозком всё было иначе. Половой акт, на который другие мужчины намекали иносказательно, сбавляя голос и смущаясь, в устах нахального патлатого выглядел совершенно естественно и даже уморительно.
– А ты, случаем, не дебил? – заподозрила Кармела.
– Да не. Нормальный половой урод, – Робик ничуть не обиделся. Интерес к женщине возник в юном Робике едва ли не с детского сада. В пятилетнем возрасте на Кремлевской ёлке он подбил сверстниц – дочерей ответработников – забраться под лестницу и показать друг другу письки. Их застигли.
– Порочный мальчишка! – кричала одна из мамаш. Робик сладко отмалчивался – порочность казалась ему орденом.
Слово «импотент» Робик услышал раньше, чем узнал, что такое вообще потенция, – в ту ночь он подслушивал под дверью родительской спальни.
В период полового созревания Робика трясло от одного вида женщин. Но поначалу успеху мешала сложившаяся репутация законченного хама. Он мог подойти к однокласснице и, изнывая от желания, предложить «впиндюрить по самое не хочу». Встречное желание, быть может, и присутствовало, но прямолинейность отпугивала. Всё изменилось в пятнадцать лет, когда в отцовском шкафу он обнаружил фолиант «Мужчина и женщина». Проштудировав его, напрочь переменил тактику обольщения. То, что раньше звучало как «загнать дурака под кожу», теперь произносилось томно и завлекательно – «копуляция». Он словно заговорил на неведомом, манящем языке. За партой нашёптывал одноклассницам о невинном легком петтинге. С чувственных вывернутых губ горячей мелодией перетекали в девичьи ушки диковинные, волнующие слова: минет, коитус, дефлорация, – преобразующиеся в затуманенном мозгу в экзотические минуэт, кактусы, фламинго. А от загадочных андроген, перверзии, парафилии на девушек веяло мифами древней Греции.
И – успех пришел.
К тому же флер неотразимого соблазнителя придавала ему репутация. Сын высокопоставленного партийного функционера, ведущий богемный образ жизни, – на такую «фишку» девочки западали безотказно.
– Так что? Вызываю такси? – выдохнул Робик, склонившись к девичьей шейке.
Кармела отстранилась.
В принципе, самоуверенный, многое повидавший, он и впрямь выглядел идеальным партнером для первого сексуального опыта.
Но сердце Кармелы Алонсо давно захватил отчаянный мальчишка, которого не видела с далекого пионерлагеря. Вратарь лагерной футбольной сборной, бросавшийся в ноги нападающим, сигавший с откоса в мелководье и – пунцовевший при всяком её взгляде. Да и сюда, в чужую квартиру, под предлогом ключа, приехала среди ночи в надежде увидеть его. Увидела, называется!
С дивана донёсся легкий стон. Через приоткрытую кухонную дверь хорошо были видны любовники. Клыш пошевелился во сне, одеяло соскользнуло на пол, но он так и не проснулся. Зато Любочка от ночной свежести заново возбудилась. Не раскрывая глаз, извернулась змеей.
– Маленький херувимчик натрудился, теперь спит, – заворковала она. – А вот мы эту соню разбудим. Лучше меня никто будить не умеет.
Через долю секунды воспрянувший Херувим, не раскрыв глаз и, кажется, не проснувшись, опрокинул ее на спину.
– Да! Да! Да-а!! – разорвал ночную тишину придушенный женский крик.
Боль исказила личико Кармелы.
– Вон из этого вертепа! – она подхватила сумку.
– Ко мне? – Робик засуетился.
– Да хоть куда!
Когда утром квартира Поплагуевых пробудилась ото сна, Робика в ней не было. А о приезде Кармелы Алонсо никто не узнал.
Проснулся Клыш, словно от толчка.
На углу тахты сидела совершенно одетая Любочка Повалий и курила, яростно стряхивая пепел на персидский ковер.
– Доброе утро, – осторожно произнес Данька, не уверенный, что попал в масть.
– Кому доброе, – Любочка не обернулась.
Рывком он сел рядом. Ткнул в благоухающий подполковничий тулупчик.
– Тут Граня вроде спал?..
– Его Алый за стеклом отправил. Стёкла вчера в подъезде перебили, доны хреновы… Теперь вставлять надо срочно, пока Алькины предки не вернулись. Скинулись, у кого что осталось.
– А сам Алька?
– К Наташке побежал замиряться. Только ничего у него с этой гордячкой не выгорит.
Клыш осторожно тронул ногой брошенный подле чемодан.
– А нету больше жениха! – коротко ответила на незаданный вопрос Любочка. – Всю ночь меня в квартире прождал, пока родители врали невесть что. А к утру, как врать стало нечего, уехал. Всё к черту! Какая же я дура! Считай, одной ногой в Москве была!
С накапливающимся раздражением она следила за бессистемными перемещениями любовника.
– Господи! Ты-то чего мечешься? Ну скажи что-нибудь!
– Да вот понимаешь, – Клыш заглянул под диван. – В горле – помойка. Не помнишь, я вчера не догадался бутылёк заначить?
– Сволочь! – Любочка подхватила чемодан и выскочила из квартиры, с чувством долбанув входную дверь.
Дверь вновь раскрылась, – вернулся Алька.
Любочка как в воду глядела: лица на нём не было.
– Не открыла Туська, – пожаловался он.
Приподнял тулупчик, обнюхал брезгливо:
– Вот это уж вовсе напрасно. Полушубок папаша не простит. Говорит, реликвия.
– А где Баула? – полюбопытствовал Данька.
– Кто его знает. Сто лет бы эту сволочь не видел. Я, говорит, сексуал-демократ. А сам оказался бобслеист на всю голову. Три стекла в подъезде повышибал. Хорошо, если до родителей не дойдет. Хотя какое там! Соседи такую гнусь подняли. Жалобу коллективную настрополили. Окна вставим, хоть накал чуток собьём. Буди, кстати, Павлюченка. Этот всю ночь Сонечку пахал. Сейчас ему самое время смыться.
– С чего вдруг?
– Зря, что ль, Сонечка, едва рассвело, свинтила. Рупь за сто – мамочке жаловаться помчалась. А она, на минутку, малолетка! Вникаешь?..
Алька оказался пророком. Спустя пяток минут в квартиру ворвалась нечёсанная, в цветастом своём халате-размахае Фаина Африкановна.
Цепким взглядом прошлась по гостиной.
– Где этот дристоман?! – злым, простуженным голосом рыкнула она.
Не дожидаясь ответа, кинулась в спальню. Через минуту появилась вновь. На крепком кулаке был намотан галстук. На галстуке – полуголый, непроспавшийся Павлюченок.
– Кто? Чего? Зачем? – лепетал он.
– Ну? И чего с тобой делать будем?! – вопросила Фаина Африкановна. Грозно.
Котька кое-как продрал глаза. Удивился.
– А ты вообще кто?!
– Смерть твоя! – Фаина Африкановна подбоченилась. – Ты, вражина, дочку мою, хворостиночку нежную, изнасиловал. Жизнь ребёнку покалечил. – Она развернулась и закатила оплеуху, от которой обессилевшего Котьку заново мотнуло на галстуке.
От страха и боли он побелел.
– Так чего делать будем? – заново подступилась Фаина Африкановна. – В тюрьму за изнасилование малолетки или жениться?
– Жениться! – без паузы выбрал Котька.
– Дочурку хоть любишь?
– Обожаю.
– Да? – Фаина Африкановна, изготовившаяся к долгой осаде, несколько смешалась. – Ну, не знаю. Кто отец?
– Моряк.
– С печки бряк?
– П-почему? Подводник.
– Тогда ничего. Так что? Готов, что ли, в ЗАГС?
– Мечтаю! – Павлюченок проникновенно приложил руки к груди.
– По мне, я б тебе, охальнику, яйца поотрывала. Но больно доча заступается, – неохотно смягчилась Фаина Африкановна. Несколько огорчённая, что не довелось полноценно поскандалить, поднялась.
– Вечером ждём свататься! – рявкнула она напоследок.
– Йес! – Котька вытянулся в струнку. Убедился, что дверь захлопнулась.
– Вот ведь какие падлы бывают, – пожаловался он.
– С новобрачной Вас! – съехидничал Алька.
– Да вы чо? Во им обломится! – Павлюченок сложил кукиш. – Живьём не дамся. Нашли лоха! Сам кого хошь на кривой козе объеду. На крайняк в армию сбегу!
Из коридора послышалось топанье, тяжелое, будто шаги командора, и в образовавшемся проеме образовалось дивное видение – Гранечка. В руках он с трудом удерживал сразу четыре бутылки «Токайского». Еще две выглядывали из боковых карманов.
– Тебя за чем посылали, скотина?! – простонал Алька. – Тебя за стеклом посылали!
– Да я как-то думал, думал, – сокрушенно протянул Гранечка. – И потом, кто скажет, что это не стекло, пусть первым бросит в меня камень.
– Э, пропади оно! Отвечать, так за всё разом! – Алька выхватил одну из бутылок, оббил сургуч о батарею, ловко содрал зубами полиэтиленовую пробку. Теперь он точно знал: если провалится в вуз, от армии его не спасет никакая сила.
Осень разметала выпускников.
Даньку Клыша, не без протекции дяди Славы, приняли на престижный юрфак Ленинградского университета. Упрямец Гранечка в Бауманку так и не поехал. Армия с его плоскостопием ему не грозила. Подал документы на заочный факультет в химико-технологический и поступил помощником мастера на химкомбинат – чтоб не зависеть материально от отца.
Алька Поплагуев отправился поступать на исторический факультет МГУ. На вступительном экзамене затеял спор с профессором о теории пассионарности Льва Гумилёва, которой как раз увлёкся. Спорили долго, остервенело. И, к всеобщему изумлению, – был зачислен.
Смирив гордыню, сделал новую попытку примириться с Наташкой. Но оказалось, что та, сдав единственный положенный для золотой медалистки экзамен, на лето уехала к тётке в Прибалтику.
Огорченный Алька загулял и в колхоз, куда направлялись все первокурсники, не поехал. Вместо этого предъявил справку о болезни, что прямо в ресторане «Селигер» сфабриковал новый дружок – доктор Аграновский. Справка была выписана на барной стойке мотеля «Берёзовая роща». Прочитать её перед подачей Алька не удосужился, и тут же был отчислен, – на справке красовался штамп гинекологического отделения.
И июньская пьянка вышла-таки ему боком. Вернувшийся из длительной командировки Поплагуев-старший получил повестку: явиться в товарищеский суд ЖЭКа для разбирательства по факту мелкого хулиганства со стороны гражданина Поплагуева Олега Михайловича. Унизительная повестка в товарищеский суд, да еще по факту мелкого хулиганства, крепко задела прокурорское самолюбие. Это ему-то, бравшемуся за дело не иначе как с перспективой смертной казни. Но окончательно вывел его из себя обнаруженный тулупчик с погонами – потрепанный, с впитавшимся запахом рвоты.
– Падаль ты человеческая! – потрясая овчиной, кричал он на сына. – На святое посягнул! Я ж в этом полушубке Берлин брал!
Алька недоверчиво хмыкнул. Но на сей раз отец сказал чистую правду. Берлин лейтенант Поплагуев действительно брал. После окончания войны по линии НКВД отвечал за вывоз трофейного имущества.
– Сгною в стройбате! – процедил Михаил Дмитриевич.
Дожидаться, когда отец исполнит свою угрозу, самолюбивый Алька не стал. Сам «забрился».
В райвоенкомате под выцветшим плакатом «Советский призывник – самый гуманный в мире» Поплагуева провожали друзья: Клыш и Граневич. До последней минуты Алька вертел головой, но не дождался. Гордая Наталья Павелецкая на проводы не явилась, – так и не простила измены.
Котьке Павлюченку после окончания вуза грозила всего-навсего годичная служба рядовым. Но и от этого секретарь крупнейшей комсомольской организации города собирался отлынить. Однако под угрозой принудительной женитьбы Павлюченок добровольно явился в военкомат и сообщил, что хочет отдаться Родине. Родина удивилась, но не погнушалась.
Увы, выполнение священного долга не спасло его от исполнения долга семейного. Карающая рука бдительной Фаины Африкановны настигла дезертира, и за неделю до дня явки был он оженен. Причем на всех свадебных фотографиях молодые оказались запечатлены втроем. Справа от ошалелого новобрачного улыбалась очаровательная Сонечка. Слева зятя цепко держала за плечо могучая мать невесты.
Котька Павлюченок не сразу догадался, в какое счастье ввалился.
В отличие от дочери, Фаина Африкановна новоиспеченного зятя не признала категорически. С самого начала, как только проклятый кобель лишил невинности ее младшенькую, разъяренная мать попыталась заставить дочь написать заявление об изнасиловании. И только неожиданное упрямство Сонечки да насмешки старшей – Светки вынудили Фаину Африкановну отступиться. Но оскорбления она не забыла. Собственно, Сонечка и на замужестве настояла, – впервые пойдя против воли матери. В одном она покорилась – пообещала, что жить молодые будут вместе с Фаиной Африкановной, которая не могла даже помыслить расстаться с любимицей. Котька, ютившийся с матерью в комнатёнке, не возражал.
В результате первая брачная ночь едва не оказалась для него последней.
Фаина Африкановна как раз перемахнула бальзаковский возраст. То есть еще далеко не была стара. Но то ли в силу затянувшегося одиночества, то ли – всё того же советского воспитания, при слове «секс» она вздрагивала, как при публичной нецензурной брани, а к тому, что предшествует деторождению, относилась подозрительно, как к занятию постыдному, хотя и необходимому, – что-то вроде мочеиспускания. В брачную ночь приспособилась подсматривать за молодыми в заранее пробуравленную дырочку. Даже табуреточку придвинула. Увиденное и услышанное Фаину Африкановну ужаснуло. Стало несомненно – крошка-дочурка попала в лапы гнусного извращенца. Наутро, прежде чем молодожены поднялись, она отправилась к участковому – с требованием посадить зятя за изнасилование.
– В чем изнасилование-то? – перепивший накануне участковый изо всех сил пытался осмыслить написанное.
– Там все указано! – Фаина Африкановна насупилась. – Склонял к непристойному соитию мою дочь.
Она замолчала, гордая удачно ввёрнутым ученым словцом.
– В смысле, жену? – веселея, уточнил участковый. – И в чем выразилась непристойность?
– Он ей свою пакость в рот совал.
Участковый, извинившись, вышел. Вернулся в компании оперов. Глаза у всех предвкушающе блестели.
– Так и что, стало быть, делал? – торжествующе косясь на друзей, повторил вопрос участковый.
– Сказано же, пакость в рот засовывал. Вот такую пакость (Ф.А. развела руки) – живому человеку!
Оживление сделалось всеобщим.
– А она что, сопротивлялась? – задал вопрос наиболее нетерпеливый.
– Нет, покорилась, бедняжка, – со вздохом признала Фаина Африкановна. – Я ж ее, горлицу, в покорности вырастила. А после так чавкала, так хлюпала. Боялась, не захлебнется ли. Посадить его, извращенца, и все дела!
Посадить, к огорчению Фаины Африкановны, не удалось. Более того, после разговора с участковым Сонечка впервые в жизни наорала на мать. Обескураженная нежданной переменой в ласковой любимице Фаина Африкановна лишь хлопала большими, как у дочери, глазами:
– Господи, дочурка. Да как же ты так на маму можешь? Ты ж не Светка-оторва! Ведь единственно за тебя заступиться хотела. Все равно с кобелиной этим у нас жизни не будет.
Через неделю после свадьбы молодожён убыл к новому месту службы – в штаб войск ПВО Киевского округа.
На проводах Баюн как-то сноровисто надрался и слёзно просил остающихся приятелей приглядеть за женой. Последнее ему было обещано столь охотно, что Котька зарыдал – горько и прозорливо.
А спустя еще месяц семейство Литвиновых сыграло вторую свадьбу. Старшая, Светка, нечаянно забеременела и скоропостижно вышла замуж за вечного претендента – беззаветно влюбленного в неё Осипа Граневича. За небогатым свадебным столом был единственный истинно счастливый человек – новобрачный.
Свадьба, свидетелем на которой был, само собой, Данька Клыш, состоялась в субботу. А в понедельник Гранечка выехал на два дня в Кашин – навестить в пульманологическом санатории мать. Автобус по дороге сломался, и ближе к ночи на попутках молодой вернулся домой. Тихонько, предвкушая сюрприз, открыл дверь. И – сюрприз состоялся. Его не ждали, – супружеское ложе осквернялось со скрипом и стонами.
Светка при виде мужа, надо сказать, слегка смутилась.
– Чего вернулся? Забыл что, растяпа? – поинтересовалась она.
Наутро не оправившийся от потрясения Гранечка поделился горем с собственным свидетелем.
– Представляешь, через день после свадьбы! – для убедительности Гранечка растопырил два пальца. – Главное, отъехал на какие-то пятнадцать километров. И на тебе – успела!
– Еще бы не успеть! – посочувствовал Клыш. – Пятнадцать! Чего? Ки-ло-метров! А членчик, между прочим, всего-то как раз пятнадцать! чего? Сан-ти-метров. Ты сравни расстояние! Короче, разводись и поставь свечку, что быстренько всё разъяснилось. А то б так и жил, – она тебе рога наставляет, а ты, дурашка, мучаешься. Понял?
– Понял, – Гранечка безысходно вздохнул. – Может, переговоришь с ней?
– О чем?!
– Вообще. Может, как-то ошиблась. Я бы, наверное, простил.
– О, как запущено-то, – обескураженный Данька отправился к Светке.
Та как раз собирала вещи.
– Дура я! – с порога залепила она. – Достали отовсюду: ребенку нужен отец! Только мне-то он зачем?
– Ребенок хоть Гранькин?
– Может, и его. Почем я знаю? Он в те дни тоже краем зацепил. Не, гори оно всё – чем за каждый мелкий перетрах отчитываться, уж лучше проживу матерью-одиночкой. Честнее!
В тот же день Светка вернулась к Фаине Африкановне. Но стать матерью-одиночкой ей не довелось. Осип Граневич категорически отказался дать официальный развод, заявив, что ЕГО ребенок безотцовщиной расти не будет.
В тот год военкомат собрал в доме Шёлка богатый урожай. Из армии все призывники писали Гранечке.
Валеринька Гутенко, угодивший в Группу советских войск в Германии, по обыкновению, привирал. Сообщал о каких-то немыслимых попойках в компании сисястых немок, которых он, само собой, трахал новым, стенобитным способом, а именно – приставив к Берлинской стене, так что зад их сотрясался в пределах социалистического лагеря, а голова и подрагивающие груди таранили стену, пробиваясь к капитализму; об угнанных и пропитых танках и, что уж вовсе невероятно, о тесной своей дружбе с авторитетнейшим человеком – начальником штаба дивизии полковником Танцурой, которого учит играть на баяне. Но, должно быть, про начальника штаба Валеринька всё-таки не соврал. Потому что всего через полгода был каким-то диковинным образом переведён во внутренние войска, а оттуда направлен в Таллинскую среднюю специальную школу милиции, готовящую оперативников ОБХСС.
Котька Павлюченок, хоть и в душевном раздрае, предусмотрительно прихватил характеристики и рекомендации от комбината и от обкома комсомола. Так что по прибытии на место был назначен директором гарнизонного клуба, где организовывал смотры самодеятельности и даже прослыл экспертом по джазу. Через год, перед самой демобилизацией, был принят в партию – уже в качестве полноценного члена.
Невезучий Фома Тиновицкий ухитрялся сохранить невезучесть, даже оказавшись лучше прочих. На первых же стрельбах, стреляя из гранатомёта, дважды поразил цель. Ему перед строем объявили благодарность и назначили гранатомётчиком. Отныне на учениях он таскал на себе тяжёлую железную трубу. Остальные – не столь меткие – бегали налегке с автоматами. Помимо Гранечки, писал Фома и Зулейке – на Главпочтамт до востребования. Ответов не получал.
(7 МАЯ 1985 года ЦК КПСС принял постановление «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма» и постановление Совета министров СССР «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма, искоренению самогоноварения»)