Книга вторая В кривом глазу все криво

Глава первая Волчьи зубы неблагополучия

1

Слухи на пустом месте не возникают, если они бродят как пьяный мужик и будоражат общество, то почва для них есть. Берлинские народные демонстрации, пограничные конфликты, падение Берлинской стены укрепили разговоры о предстоящем выводе советской группировки войск из Восточной Германии. Они никому из военных не принесли радости, но создали жуткую напряженку. Офицеры собирались группами в штабах, в офицерских комнатах казарм, в добротных и ухоженных не хуже собственных квартир, в ангарах с техникой и орудиями, беспрерывно дымя сигаретами, обсуждали создавшееся неприятное положение и свое туманное будущее. То, что они отсюда уйдут, для них ясно как белый день, но когда и куда? В Союзе для них ни казарм, ни жилья нет. Мужикам не привыкать скитаться по полевым лагерям, но с ними здесь их семьи. Ребятишек нарожали, привыкли к комфорту и изобилию в магазинах. Что и говорить, здесь они как у Христа за пазухой: малыши в детские сады ходят, старшие в школы, магазины тут же, бытовые комбинаты, кинотеатры, спортивные площадки. Все настроено годами, отлажено, отутюжено: служи в удовольствие, живи в радость.

Но нет уже границы между двумя государствами, испарилась как тяжкий туман после долгого ненастья. Восточные немцы любопытной лавиной двинулись в города ФРГ, где им как гостям выдавали по сто марок каждому в специально оборудованных пунктах.

В Любеке, в этом старинном городе, где островная часть с культурными памятниками мирового значения охраняется законом, шумно и празднично. В Старом городе трабанты украшены цветами и марципанами, люди передают приезжающим в машины фрукты и сладости. Возле пограничного пункта Шлутуп собралась огромная толпа, приветствуя каждого прибывающего восточного гостя – родственника ближнего или дальнего.

– Показывайте ваше изобилие, – кричали гости, – мы хотим все увидеть своими глазами и попробовать на язык!

– Гюнтер, как я рада тебя видеть живым и здоровым, – обнимала пожилая женщина, одетая в синий юбочный костюм из тонкой шерсти, не менее пожилого высокого человека в фетровой шляпе и коричневом синтетическом плаще, – как поживаешь, где твои славные дети?

– О, дорогая Фрида, ты, я вижу, поджидала старого Гюнтера. Господь услышал наши молитвы, и теперь мы будем часто навещать друг друга и уж тогда подробно узнаем о жизни каждого из нашей семьи.

– Я знала, что рано или поздно наш народ будет жить вместе. Разве мы, простые люди, виноваты в той страшной Богу неугодной войне? Нашлись умные люди, решили жить в мире и не пугать нас, стариков, новыми бедами.

Ноябрь уже дышал свежестью, и прибывших можно было узнать по курткам из кожзаменителя и плащам, на лицах радостные и приветливые улыбки, возгласы при оценке угощений, состоящих большей частью из бутылочки колы, гамбургеров и бананов, которые тут же поедались с аппетитом. Стоянки машин переполнены дешевыми авто. К обеденному часу в городе закончился запас банкнот достоинством в 100 марок: местные власти не ожидали такого наплыва гостей. Пришлось обращаться в универмаги и другие магазины, чтобы владельцы выдали в качестве аванса свою выручку. Предприимчивые торговцы уступают гостям товары на десять марок ниже. Владельцы кафе предлагают чашечку кофе бесплатно. Триумф воссоединения нации выливается в праздничное шествие. Над толпой летают крылатые фразы: «Горби гут! Горби хорошо! Горби друг!»

Даже козе уже понятно, что из объединенной Германии скоро двинутся на родину полки и дивизии. Лейтенант Овсяников волновался за свою судьбу более других: как же он оставит в Берлине жену-студентку? Он будет до последнего держаться за эту причину и уйдет отсюда одним из последних, если такое случится. Начались телефонные переговоры по этому поводу с тестем. Он сначала ни отрицал, ни подтверждал будущих перемен в жизни дочери и зятя, но вскоре стал говорить о перспективе здравого смысла, а он, по его мнению, выражался в том, чтобы не дожидаться, когда начнется массовое бегство крыс с корабля, стоит загодя определиться в хорошую точку Союза. Такой точкой за несколько месяцев до намечавшегося вывода войск из Германии для лейтенанта Овсяникова была определена одна из частей, дислоцированных в Днепропетровске. Виктор долго не давал согласия тестю, чтобы тот включил свои связи и перевод бы состоялся.

Инна, разумеется, активно обсуждала будущее житье-бытье, страшно негодовала на сгущающиеся черные обстоятельства.

– Я не представляю, как можно жить в однокомнатной хибаре, она пропитана сотнями запахов бывших жильцов и раздавленными тараканами! – горячилась она всякий раз, когда речь заходила о предстоящем переезде, на котором после Нового года настаивал отец. Более того, ей придется доучиваться в Союзе, поскольку жена, по его мнению, не может многие месяцы быть без мужа.

Инне понятен перец такой заботы папочки, он в курсе ее старых школьных увеселений, ставших причиной срочного замужества, тем надрывнее давит на душу его настойчивость переезда. Но Инна не пасовала в своих претензиях даже перед папочкой, отвечая ему по телефону:

– Я не собираюсь жить в летнем палаточном городке – пусть даже в живописных дубравах, окружающих Днепропетровск. Там всюду песок, пыль, грязь. Почему не Москва или Ленинград?

– Инна, перестань капризничать, в палатках ты жить не будешь. Все это временно и делается на скорую руку. Третий курс ты будешь проходить в столице, и твой муж тоже будет там. Неужели ты не веришь в мои силы?

– Кто бы сомневался, но разве нельзя все это сделать, минуя промежуточный этап Днепропетровска?

– Пока нельзя, – резко отрезал отец, – делайте как я говорю, и все образуется.

Инна надула губы, но с папочкой не поспоришь, если что-то решил, то не развеешь это решение женской логикой и капризами. Папа, конечно, гигант мысли, но в данном случае мыслит как бульдозер.

Службу Овсяников нес безупречно. Он умел ладить с солдатами и со своим непосредственным начальством. Дважды проведенные успешно стрельбы выдвинули лейтенанта на досрочное присвоение звания. В канун его перевода в Союз ему присвоили старшего лейтенанта. Расставаться с дивизионом не хотелось. Но тесть настаивал, командир дивизии не удерживал.

Овсяникова раздирали на куски любовь к жене и ревность к ее одиночеству, своя будущая тоска. Тесть же гнул свою палку. Под его гнетом Виктор хорошо подумал и нашел, что тесть по-мужски прав, грядущее расформирование группировки войск, насчитывающей сто тысяч офицеров и членов их семей, выльется в катастрофу: в бесквартирном Союзе их девать некуда, и скрепя сердце согласился досрочно катапультироваться на берега Днепра, устроиться с жильем. И терпеливо ждать приезда жены после окончания курса. До этого срока они непременно могут несколько раз встретиться. Ближайшая дата – первомайские праздники. Потом, прознав, как у него хорошо, будет прилетать на выходные на крыльях лайнера.

Родители не подозревали, в отличие от Виктора, что упорное сопротивление Инны всего лишь поза их любимицы: они не знали, что черная кошка, пробежавшая между молодыми в облике худрука Весеннего, оставила свой след и все чаще стала навещать молодую семью. Дебаты, вспыхивающие между молодоженами по поводу переезда, не приносили ничего хорошего. Инну раздражала срывающаяся успешная служба мужа, провал карьеры и мечты о райской жизни в будущих элитных кругах общества. Она обидно намекала о невезучести одного из них. Виктор, как мог, тушил вспышки гнева молодой пантеры, в принципе признавая ее правоту и свою беспомощность перед огромным кипящим страстями кратером перестройки советского общества, словно волчьими зубами неблагополучия вцепившейся не только в их карьеру, но и в любовь.

Та первая зима, первый год самостоятельной жизни и службы тоже непросто давались Виктору. Не сказать, что адаптация проходила катастрофически сложно – у него был сердечный друг, с которым он делил все тяготы начавшейся службы. Оторванность от дома и родных у обоих находила душевный отклик, и все упрощалось. Но как раз этот друг и нанес сокрушительный удар, от которого затрещала душа и собралась вытряхнуть из себя весь иллюзорный любовный хлам. Но прошло несколько молчаливых и черных дней, напуганная изменой и черным настроением мужа Инна взмолилась, а Виктор не смог не принять мольбу. Сердце его оттаяло от первого же нежного поцелуя жены, бурной страсти на их удобной широкой кровати. Отношения возобновились и вскоре выровнялись, но того душевного спокойствия, что до измены, он уже не имел.

«Это у нее пройдет, – убеждал себя Виктор без особого терзания, чаще всего находясь в наряде по полку, сидя у телефона в офицерской комнате в одиночестве в глухие часы ночей, – оказывается, я ее действительно люблю, коль смог простить. Но что это было? Наследство бурной школьной юности, и со временем вулкан страсти к другим потухнет? Или она торопится пожать плоды своей прелести в лучшие годы?»

Его внутренний монолог продолжался и в теплой постели, где голова любимой чаще всего лежала у него на груди в мирном и сладком сне после бурного приступа страсти: «Но эти годы растянутся на десятилетия, это же не бутон розы, отцветающей в несколько дней! Что ж, я так и буду прощать ее распущенность? Но прощаю не я, – оправдывал он тут же себя, – прощает моя любовь. Я люблю этот цвет розы, пройдет отпущенное для цветка время, и красота увянет, завяжется и созреет плод. Но будет ли он настолько привлекателен против цветения? Да, будет. Этот плод, его будущее дитя, навечно закрепит сегодняшнюю пламенную любовь под названием: “счастливая семья”!»

Он взял ее свежую красоту и не хочет ни с кем делиться этим даром. Ответная страсть молодой женщины, всякий раз переполненная до краев, не давала сомневаться в искренности чувств. Виктор стал забывать страшную размолвку, поскольку дела складывались хорошо: служба, любимая женщина, домашний уют – все отвечало его неприхотливой натуре, взятой в наследство от мамы. Не стоит обижаться на свою судьбу, надо жить свободнее, смотреть шире. Пришло лето, и в июле они отправились в отпуск на родину. Ему казалось, что река жизни больше не ударит их челн о подводный камень. Они неделю погостили в селе у родителей Виктора, пару раз выезжали на берег Миновнушки, жарили шашлыки, купались, кормили комаров, но Инне было скучно без своих школьных подруг и друзей, и супруги уехали в город. Пикники с обильной выпивкой не очень смущали Виктора, но появившийся в последние дни новый приятель Инны, толстогубый и смазливый Николай Беляшов, показался беззастенчивым ловеласом и, можно сказать, на глазах стал приударять за Инной. За ней ухаживали многие одноклассники, но это выглядело дружеским привычным жестом, и у Инны никогда не загорались глаза жадными огоньками, как теперь при встречах с Николаем, хотя она и отрицала всякую заинтересованность в новичке. Может быть, Виктор действительно не придал бы значения тем мимолетным взглядам и похотливым огонькам в глазах жены, если бы она не отказалась лететь в часть вместе с ним по окончании отпуска. И тут он почувствовал, что челн их жизни ворвался в бурный поток и вот-вот с огромной силой ударит днищем о подводный валун. Он увидел этот валун буквально перед носом, в день вылета. По привычке, встав рано утром, приняв освежающий душ, Виктор принялся энергично упаковывать чемоданы в их просторной спальне. Инна некоторое время нежилась в постели на широкой кровати, поглядывая заспанными глазами на действия мужа. Наконец она не выдержала бурной деятельности мужа, весело восклицающего по поводу той или иной вещи, отправляющейся в саквояж, встала перед зеркалом, изучая свое обнаженное изящное тело с сочной торчащей грудью с розовыми сосками, которые до безумия любил ласкать Виктор, и заявила:

– Витя, оставь мои вещи в покое, остаток каникул я хочу провести вне военной казенщины. Мне очень тяжело тебе об этом говорить, но ты должен меня понять, – Инна нервно принялась измерять шагами спальню, глядя мимо мужа; не дождавшись его предположительно дикой реакции, повторила: – Ты меня понял: я остаюсь дома до начала занятий.

Тесть, укротитель своей избалованной львицы, находился в Москве и повлиять на решение дочери не мог, а теща послушным ягненком блеяла перед своей ненаглядной и будет отмалчиваться или для проформы вяло поддерживать зятя. Ей проще проглотить дохлую муху, чем категорически возразить дочери. Эти обстоятельства Виктор понял мгновенно и так же мгновенно взмок и взялся холодным паром, будто выскочил из холодильника в жаркую сауну. В голову ударил хмель ревности. Он оставил упаковку чемодана, долго и молча смотрел на жену, которая уселась перед трюмо и стала чистить пилочкой красивые длинные ногти.

Как вести себя в тяжелой семейной драме, Виктор не знал, его добрая душа молча кипела, но выплеснуться наружу не давали чувства к жене. Проще бы сунуть палец в кипяток и внутренне взвыть от боли, чем заводить склоку. Но и сказать что-то же надо, иначе молчание – знак согласия. Но какое тут согласие, когда дышать не хватает воздуха?

– Скажи прямо, ты меня не любишь? – выдохнул тяжкую фразу Виктор, не слыша своего голоса, глыбой нависнув над женой – глыбой, способной раздавить в случае сотрясательного ответа.

– Витя, ты страстный мужчина, – ушла от прямого ответа Инна, зная, что за подобные выкрутасы получит взбучку больше от отца, чем от мужа, – но что тут такого, если мне опостылел военный городок и я хочу пожить еще месяц в кругу своих родных и близких?

– Твое желание я понимаю умом, но не сердцем. Оно не позволяет мне оставлять тебя здесь вольной пташкой, – решился выплеснуть кипяток Виктор.

– Ты меня ревнуешь? Как это глупо! – и легкомысленная воздушная веселость заиграла на губах Инны.

– Да, ревную, и ты в этом сама виновата, – холодильное состояние покидало Виктора, и каждое произнесенное слово теперь его разогревало, как металл в кузнечном горне.

– Я считала, что ты все забыл и простил мое ошибочное увлечение. Не ожидала от тебя гнусного недоверия.

– Да, я простил, но забыть не могу, потому что люблю и не хочу иметь к ревности повод, – преодолевая собственный накал, пытался вразумить жену Виктор.

– Ты поступаешь жестоко, я больше не давала повода.

– Согласен, но прошло очень мало времени, всего год нашей совместной жизни, и трудно понять твое решение. Ты заставляешь меня стоять целый месяц одного на ветру под беспрерывным холодным дождем и без зонтика! Можно закоченеть от тоски, – пытался он вызвать к себе любовную жалость.

– Тебе не даст закоченеть служба, наряды и прочее, – Инна прекратила пилить ногти, встала, подошла к мужу, сексуально качая обнаженными бедрами, поцеловала его, коснулась рукой интимного места и увлекла вдруг расслабившегося Виктора в остывшую постель, чтобы нагреть ее страстью, после которой все проблемы исчезают.

Кто-то пытался вывести формулу любви – глупости, такой нет в природе, а если все же существует, как теорема Ферма, то необъяснимая, поскольку зародилась она в дописьменной древности, люди до сих пор ее усложняют, расширяют, раздвигают и решают, а решив, влюбленные успокаиваются. От чего успокаиваются? Каждая пара решает по-своему, но в триллионном однообразии и без всяких формул.

Женская хитрость удалась, они договорились на полсрока, и Виктор улетел в Берлин один. Инна выполнила свое обещание, прилетела в середине августа. Муж был благодарен, ни о чем не расспрашивал, хотя толстогубая рожа Беляшова некоторое время всплывала в воображении рядом с его женой. Время отдалило это видение, но не навсегда, и оно вновь замаячило со сменой места службы и с той неустроенностью, которая неизбежно ждет каждого переселенца, как больного человека старуха с косой.

Будущая неустроенность не на шутку пугала избалованную комфортом молодую женщину. Однажды она изобразила истерику по поводу удручающих перемен в жизни, но ставшему ревнивцем Виктору показалось, что Инна обрадовалась тому обстоятельству, что вновь остается одна на несколько месяцев, по крайней мере до окончания учебного года в институте. Там будет видно. В ее планы входило до будущей осени выбить через папу более комфортное место службы для мужа и, разумеется, пожить до этого комфорта, то есть все лето, под крылышком у родителей, а потом покинуть надоевшую и показавшуюся скучной Германию, перевестись в Москву, в свою русскую стихию. Она, конечно, прилетит к нему из Берлина, посмотреть на его житье-бытье, но не более. Все это Виктор мучительно вспоминал в апреле, находясь на службе в Днепропетровске, временно приписанный в артполк. Поселился он в однокомнатной квартире шесть на три, то есть на восемнадцати квадратах площади, где стояла казенная мебель: старый обшарпанный шифоньер отгораживал от остального пространства двуспальную кровать; напротив вдоль глухой стены красовался измызганный диван-кровать с тараканами, рядом тумбочка для телевизора; самую длинную стену разрывали дверь для выхода на балкон и окно, край которого светил в спальную отгородку. Кухня была стандартная, с посудной раковиной и окном во двор. Здесь стояли поношенные обеденный столик и два стула. В узком коридоре устроена раздевалка. Ванная комната, совмещенная с туалетом, с застарелой сантехникой. Первое, что пожелал сделать Виктор, войдя в квартиру, это выбросить к чертям собачьим всю казенную мебель, закупить свою, завезти и расставить как душе угодно. Но начхоз полка сказал, что мебель эта пережила с десяток жильцов, ее трогать не рекомендуется. Вот осядешь, приедет жена, тогда другое дело.

От такого наставления Виктору стало тошно и гадко. Тоскливая заброшенность поселилась в его душе, словно он провинился и отбывает срок на лесоповале среди мрачных зеков. Он стал отсчитывать дни, когда вновь сможет увидеть свою любимую жену, с которой готов жить хоть у черта на куличках. Она же придет в отчаяние, увидев свое жилище в таком нищенском виде. Потому, вопреки воле начхоза, он решил сделать ремонт в квартире, заменить всю мебель на соответствующие гарнитуры, а также завезти новенький холодильник и все кухонные прибамбасы в виде микроволновой печи, кухонного комбайна, парочки телевизоров и прочее. Он устроит свое гнездышко к приезду жены в наилучшем виде, причем все закупит в Берлине и привезет сюда, если на складах города нет того, что ему потребуется. Но он знал, что в любом городе Союза для элиты находится все что душа пожелает, достаточно подключить рычаги власти, а у тестя они, можно сказать, безотказные. Такое желание пробуждено волей жены, которая для него закон. Почему, вернувшись жить на родину, он должен сам окунаться в нищенский быт и таковым испытывать супружеские отношения? Нет, вкусившего сладость изобильной жизни на мякину не посадишь. Люди – не тени, желанья – не бредни! Здесь не тюрьма и не неволя! Просто возникло препятствие, а в училище его научили преодолевать естественные и созданные неприятелям препятствия. Замысел, выбор средств и натиск.

Словом, с долей воинственного настроения старший лейтенант Овсяников приступил к должностным обязанностям в артполку с туманной перспективой перехода на службу по специальности. Но это обстоятельство его не смущало, главное – не потерять жену из-за неустроенного быта. Не мешкая, он вытряхнул из головы всякие сомнения и решительно высказал свои соображения начальнику хозчасти полка, тот быстро все понял, и машина закрутилась, что на градус приподняло настроение, и Виктор почувствовал, что бытовая формула решается. Вопрос о деньгах для приобретения всей обстановки не стоял. Любимая теща по первому намеку Виктора, сделанному по телефону, тут же выслала крупную сумму. Виктор знал, что операции с лесом под патронажем якобы тещи идут блестяще, и для нее, как дураку махоркой, сорить такими деньгами ничего не стоило. Он получил горячее одобрение на такой шаг от тестя. Более того, Людмила Марковна прилетела к нему и сама в течение недели руководила ремонтом квартиры, приобретением гарнитуров и всего прочего. Гнездышко обставили по последнему крику моды. Цветные японские телевизоры и видеомагнитофоны вообще поразили воображение начхоза полка. Служака даже сник и потемнел лицом, как пустырник от крепкого заморозка.

– Виктор, наберись терпения и жди свою голубушку в новое гнездышко, – наставляла теща любимого зятя, – всего-то два месяца, и ваше счастье продолжится. Майские праздники на носу, Инна обязательно вырвется к тебе на два-три денечка.

Действительно, унывать негоже, росточки будущего заложены, они нежатся под теплом его любви как под летним дождичком. Немало обрадовало Овсяникова и то, что в батарее, куда он был приписан, есть его земляк сержант Кравцов, весьма неглупый парень, с которым во время нарядов он уже не раз ударялся в воспоминания о своей малой родине. Кстати, Кравцов со своими друзьями помогал ему поднимать в квартиру мебель. Оказалось, что парень влюблен в местную девушку, да так, что женился на ней прошлым летом. Кравцов показывал ее фото. Виктор согласен – она очень и очень мила, и не подозревал, что теплые отношения с земляком случайно приоткроют роковую тайну Инны и приведут к трагедии. А пока Кравцов рассказывал ему о своей жизни, службе, о благодати любви.

2

Максим угодил в артполк, расквартированный в Днепропетровске. Служба давалась нормально. Он с удовольствием занимался строевой подготовкой во время прохождения курса молодого бойца, свободно отжимался десяток раз на перекладине, прыгал через коня. Тренировки во время подъема на быстроту одевания его не раздражали, как некоторых, марш-броски с полной выкладкой тоже не были в тягость. Сказывалась физическая работа на гражданке. На первых же стрельбах из автомата он отличился. На полигоне, расположенном за городом в сосновом бору, выполняли нормативы курса молодого бойца, и Максим поразил все мишени, чему сам немало удивился. Его тут же заметили.

Чистили оружие в бревенчатом бараке с длинным столом посередине, потом ели кашу из котелков, которую щедро раздавал повар походной кухни, пили горячий чай со сладкими сухарями, поговаривали о боевой обстановке. Это щекотало нервы, но и по-мальчишески удовлетворяло. Ночевали в походном палаточном городке, спали на раскладушках как убитые, а перед рассветом боевая тревога, марш-бросок, выход на боевой рубеж и огонь по движущимся мишеням. И снова у Максима успех: выскакивающие мишени в его секторе тут же падали после его выстрела.

После отбоя тревоги построение прямо на позиции.

– Где научился стрелять, Кравцов? – сдержанно улыбаясь, говорил командир гаубичной батареи. Он обходил шеренгу солдат и, остановившись напротив рядового, протянул ему руку для пожатия: – Поздравляю с твердой рукой и верным глазом.

– Служу Советскому Союзу! – гаркнул Максим. – Стреляю из боевого впервые, а то больше в тире.

– Присваиваю тебе, Кравцов, звание ефрейтора и назначаю наводчиком первого расчета, – сказал капитан. – Покажи свой верный глаз на предстоящих дивизионных стрельбах. Вот где надо отличиться. Это наша с тобой военная профессия.

– Постараюсь, товарищ капитан.

– Бывай здоров, молодец! Ну, а пока даю тебе увольнительную на два дня. Заслужил.

Что тут скажешь, у Максима улыбка до ушей, вот друг Колька бы удивился. В казармы вернулись через неделю, уставшие, обветренные, грязные, но довольные. Баня, столовая, стирка. Назавтра, кто из молодых отличился на стрельбах, получил первое увольнение в город.

Максим отправился в город с группой батарейцев. Была суббота. Поехали на трамвае в парк, раскинувшийся на днепровских кручах. Поздняя осень глубоко проникла всюду своим разноцветьем. Многочисленные дорожки, присыпанные песком и листвой, вели в неизвестное. Солнечный и теплый день вытащил в парк толпы разноликих горожан. Солдат, разумеется, больше всего интересовали девушки. Авось удастся познакомиться и закрутить любовный роман. Максим как-то не думал об этом, и первое, что он купил в ларьке, – это мороженое пломбир. Парни сбрасывались на водку. Максим отказался и оказался отсеченным от компании, и не пожалел. Неторопливо лакомясь мороженым, он спустился к качелям и увидел двух девчонок, которые беспомощно раскачивали лодку, но никак не могли взять хорошую амплитуду. Он, улыбаясь, подошел и толкнул лодку. Прищурившись, снизу глянул на девчонок. Одна из них весело сказала:

– Браво, посильнее!

Максим толкнул лодку еще и еще и услышал колокольчиковый смех одной из них, хотя смеялись обе.

Эта, с колокольчиковым смехом, оказалась чернобровой Катей, одетой в дешевенький джинсовый костюм, который хорошо облегал точеную девичью фигуру. Ее подружку, Валю, Максим почти не видел и не запомнил. Была одна Катя. Голубинки ее глаз рассыпались перед Максимом, как и колокольчиковый смех, и он готов был их собирать про запас, чтобы потом в казарме в своем воображении обладать ими, а потом и самой Катей…

Девчонки от качели разогрелись, румянец пылал у них на щеках, точнее, Максим видел его только на Катином лице и отмечал, что он ей очень идет. Запалившись, Катя и Валя решили полакомиться мороженым, что и было сделано, потом пили газировку «Буратино», сидели у фонтана, просто гуляли по дорожкам, и Максим не помнит, как он остался наедине с Катей, как их покинула Валя и что солнце упало в пасть крокодилу, а ему надо что есть духу бежать в часть, иначе завтрашнее увольнение накроется медным тазом.

И они бежали вместе, взявшись за руки. Максим едва-едва успел к вечерней поверке, оставив Катю в тревоге: не опоздает ли он? У нее навернулись на глазах слезинки, она готова была молиться Богу, чтобы он остановил часы хотя бы на полминуты, как вдруг услышала голос сержанта, что стоял на проходной с повязкой на руке и надписью «дежурный»:

– Не волнуйтесь, красавица. Успеет ваш ефрейтор к поверке. Здесь недалеко, две минуты хода, а еще без трех.

– Правда?

– Честное гвардейское! Жених?

– Нет, что вы! – вспыхнула Катя. – Только сегодня познакомились.

– Вот как! Любовь с первого взгляда!

– Да ладно вам! – Катя махнула на сержанта рукой и, улыбаясь своему, а она не сомневалась, глубокому чувству, выскочила из проходной, побежала на остановку автобуса. В ее душе с этой минуты поселилось теплое солнце.

Этот день и следующие встречи с Катей были как волшебная сказка. Неизменно они встречались у проходной, чтобы как можно дольше быть рядом. Шли гулять в парк, пока позволяла осенняя погода. Но парк с его разноцветными, как калейдоскоп, шелковицами, ясенями и дубами не очень устраивал Максима из-за мизерного числа уединенных мест в глубине деревьев. Мимо бежали многочисленные дорожки и тропинки. По ним шагали отдыхающие с любопытными детьми. Шалуны указывали пальчиками и говорили: «А вон солдат с девушкой целуются!» На детей шикали родители, но Катю этот сигнал вгонял в краску, она хватала Максима за руку и тянула из тенистого местечка в людскую гущу. Максим слабо сопротивлялся, огорчаясь от недопитого наслаждения. Потом они стали появляться у Кати в общежитии. Девушка трудилась в магазине – сначала фасовщицей, потом учеником продавца. Жили по уплотненному варианту, вчетвером. Бывали часы и минуты, когда они оставались одни в комнате, и Максима неудержимо влекло к Кате. Они захлебывались в поцелуях, но как только Максим пытался опустить руку ниже пояса и прощупать трусики, Катя гневно обрывала поцелуи, возвращала его руку на место. Для него это являлось холодным душем.

– Катюша, прости, но я не могу больше себя сдерживать, – терял всякое настроение Максим.

– Я так и знала, мужикам надо только одного, – грубовато и раздражительно сказала она.

– Но я же люблю тебя!

– Все вы любовь понимаете только через это, – меняясь в лице, сказала Катя.

– Катя, но рано или поздно мы придем к этому!

– Придем, – соглашалась глухим голосом Катя. – Наступит срок, распишемся, тогда пожалуйста, сколько хочешь.

– Катюша, верь мне, я готов жениться на тебе сию минуту, я отдаю тебе всего себя. Мы же отнесли заявление в загс, правда, нам сказали подождать. Почему ты мне не веришь? У тебя кто-то… – Максим запнулся, увидев, как мгновенно побледнело лицо любимой.

– Что замолчал? Договаривай, о чем хотел спросить? Я тебе отвечу, но вряд ли тогда захочу с тобой встречаться, – нервно сказала Катя, напрягаясь всем телом.

– Даже так! – изумился Максим, выпуская ее из объятий.

– Да, милок, малинка еще не поспела и созреет лишь весной. Ты моего многого не знаешь, – добавила она отрешенно ледяным голосом, и кровь отхлынула от лица, гася яркие голубинки в глазах.

– Так расскажи о себе все, чтобы я знал, – тихо проговорил Максим, пугаясь неожиданно появившейся новой Катюши.

– Вот распишемся и, может быть, расскажу, – все так же холодно пообещала девушка.

– Катя, что за тайны! – взмолился Максим, покрываясь испариной пота.

Тайны всегда интригуют. Для военного человека тайна заключается в противнике с его силами и хитростями. Она мало кого интересует, как постный суп с картошкой. Для влюбленного человека тайна его любимой не что иное как мина с часовым механизмом. Когда-то рванет! Механизм тикает и тикает, от этих звуков нет спасения, в ожидании взрыва можно сойти с ума. Напряг у Максима был настолько силен, что отразился на посиневших губах, Катя не выдержала и сказала:

– Глупый, ничего страшного, это мое личное, но не пятнает нашу любовь, – и принялась разогревать его холодные губы нежными поцелуями.

3

Как ни старался Максим разговорить Катю, она замкнулась в себе, отмалчивалась с тяжелым гнетущим чувством, от которого в глазах ее живые голубинки потускнели, сделались серыми, как пасмурный день. Максим терзался различными догадками. Ему некому поделиться своей печалью. Зато радость любви он не скрывал от Арбутавичуса, своего товарища по расчету, с которым сошелся наиболее близко. Полноватый и белобрысый, широколицый и полнощекий, как хомячок, Витас, всегда улыбчивый, подсаживался к Максиму на кровать в часы личного времени и, тряся друга за плечи, говорил:

– Макс, от тебя духами пахнет, как от девушки, что, Катя приходила навестить?

– Да, на проходной перекинулись несколькими словами. Пирожки принесла, угощайся. Я хотел сигануть через забор, но она не разрешила.

– Ой, я бы не удержался. Ты действительно влюбился?

– Этот божеский дар не обошел меня! Я собираюсь на ней жениться!

– Что ты говоришь, а как же зарок, который ты давал на гражданке своему другу Кольке?

– Если бы ты знал, как горячи мои чувства к Катюше, то понял бы, что все зароки сгорели в огне любви! От них остался только пепел!

– Браво, ты говоришь как поэт! Небось, вдохновился и стихи написал? – Витас расплывался в широкой улыбке, как масло по горячей сковороде.

– Написал.

– Прочти.

– Неудобно, я ж не Лермонтов.

– Влюбленные все лермонтовы, то-то я смотрю, ты сборник его стихов все читаешь.

– Да, мой любимый поэт. Кстати, его я открыл для себя здесь.

– Ну, давай читай, я так тебе завидую. Любить – это такое приятное чувство!

– Хорошо, слушай, только чур не смеяться. – Максим зажмурился и стал тихо декламировать:

Как засну, так и грезится мне,

В белом платье, по-модному сшитом,

Ты стоишь, улыбаясь весне,

И душа твоя настежь открыта.

Для меня, для меня!

Максим, жестикулируя в такт слогу, открыл восхищенные глаза и с жаром продолжил:

Для меня!

Светишь ты путеводной звездой,

Я как в сказке волшебной бреду

По любовной тропинке неведомой.

Я дойду до тебя и тотчас поведу

Под венец, под венец, под венец!

Как только Максим закончил читать, вокруг раздались хлопки в ладоши. Это собрались вокруг его батарейцы и выразили свое отношение к стихам.

– Браво, Макс! – Витас протянул руку другу. – Теперь я верю, ты действительно влюблен, коль такие стихи накропал.

– А еще что-нибудь написал? – спросил с жаром Вовка Бугаев, лукаво улыбаясь в свои пшеничные усы. Он выглядел коренастым крепышом и несколько старше своих батарейцев. – Люблю стихи про любовь.

– Я романс пишу, только что-то концовка не получается.

– Давай напой, я на гитаре подберу, – предложил Вовка, – глядишь, и концовку найдем. Потом своей Катюше споешь.

– Давай! – согласился Максим и тихо, но проникновенно запел:

Я приглашаю вас на вальс,

А сердце замирает.

Вовка в лад зазвенел струнами, подбадривая певца кивками головы, прося петь поэнергичнее, громче. Макс последовал указаниям новоиспеченного композитора.

Душа моя, осенний лист,

Куда-то улетает.

– Последние две строчки повторяем, – сказал Вовка, и когда Макс спел, возвышая и растягивая слова, скомандовал: – И продолжаем:

Быть может, прямо в сердце к вам,

Но вы не знаете об этом.

И я страдаю день и ночь.

Безмолвно жду ответа.

– Снова повторяем! – приказал Вовка. – И побольше чувств!

Максим постарался, получилось недурно.

– Далее, – наигрывая мелодию, попросил Вовка.

Когда огонь прекрасных глаз

Зеленым вспыхнет светофором…

Максим оборвал песню, сказал смущенно:

– Тут у меня заело, и никак не выходит концовка.

Вовка побренькал еще некоторое время на гитаре, аудитория молчала в ожидании продолжения, но Максим ничего не выдал, и гитарист прихлопнул звенящие струны.

– Да, маленький тупичок, но дело поправимое, думай Макс, думай, и получится хороший романс.

– Не получается, кручу слова по-всякому, не получается. Тяму не хватает. Хотя стоп, кажется, что-то нашел! – Максим стал быстро записывать слова прямо на полях томика стихов Лермонтова, который держал в руках.

– Эх, жизнь без любви – что пельмени без мяса! – воскликнул Вовка и заиграл на гитаре цыганский романс.

4

Антон Крутиков регулярно получал независимую газету «Свободное слово», редактируемую Михаилом Ливановым. На ее страницах можно было найти различные мнения о ходе перестройки, о ее движущей силе и целях. Сегодня как раз был очередной выпуск газеты, и Антон с нетерпением ждал почтальона, и когда увидел знакомую фигуру, вышел из калитки, чтобы поприветствовать неутомимую труженицу и из ее рук взять свежий экземпляр.

Стоял апрельский не очень теплый день с бегущими облаками, характерный для конца месяца, и Антон, получив газету, накинув на плечи теплую овечью безрукавку, пошел в беседку читать. «Свободное слово» не походила на обычные газеты, а версталась на полформата и насчитывала восемь, иногда двенадцать страниц и выходила один раз в неделю. Основную часть нового экземпляра занимали три новеллы Ливанова, и Антон Кириллович с интересом впился в них глазами.

Глава отдельная Бумеранг

Гитлер капут
Новелла первая

Иван Биткин почти год воевал в пехотной гвардейской части. Он имел невысокий рост, худосочную заморенную фигуру и детские печальные синие глаза, на узкой груди у него сверкала серебристая медаль «За отвагу». Но политрук почему-то никогда не ставил в пример отвагу Ивана в бою, а предпочитал не замечать этого скромного бойца. Иван и сам старался быть в тени, незаметным, тихим одуванчиком. Казалось, дыхни на него, и полетит белым парашютиком, засветится своим тощим беззащитным телом. На самом деле Биткин был жилист, вынослив и зол в бою. Бывало, пойдут в атаку с криками: «За Родину, за Сталина! Ура!», Биткин одним из первых делает рывок на врага и тоже базлает клич что есть мочи, только почему-то по-своему: «За Родину! Ура! Гитлер капут!»

Впрочем, этого изменения никто и не замечал, до того ли солдату, бегущему навстречу смерти под разрывами снарядов и мин, под хлестким треском пулеметов и автоматов. От жути коллективного порыва, когда тебя подхватывает волна мощного движения, каждый от страха, ярости или ужаса, не сознавая самого себя, бежит, согнувшись в три погибели, дело ли кому, кто и как дерет глотку, а вот политрук заметил и во время затишья пригласил Ивана на беседу.

Стояла весна сорок третьего, солдаты радовались теплым дням, жизни, письмам из дому, хотя и в них, в скупых строках видна была тяжкая доля матерей, младших сестер и братьев, которые подрастали для фронта. Но кому ж было легко в эту лихую годину!

Передовая фронта, изрытая траншеями, пулеметными гнездами, с блиндажами и землянками гигантской змеей извивалась перед высотой. Она дважды бралась приступами, устилающими склоны трупами, но немцы с остервенением ее отбивали, позиция так и оставалась неизменной. На передовой поговаривали о всеобщем наступлении, готовились к нему, в войсках чувствовались подъем, нетерпение сокрушительного натиска фронта, и тогда действительно Гитлеру придет капут.

Невысокий Иван двинулся по траншее, вырытой во весь профиль, ему достаточно лишь слегка наклонить голову, чтобы спрятать от вражеского снайпера свое тело, прыгающее от ходьбы в узком проходе.

«Чего это меня политрук зовет? – терзался мыслью Иван. – Вроде дерусь не хуже других, а вот понадобился».

Ладный и ухоженный политрук Сноскин был бдителен, даже слишком. В полк он попал зимой из войск наркомата внутренних дел не только для пополнения в живой силе, но и для укрепления боевого духа и дисциплины. Наркоматовцы закалены в борьбе со всяким внутренним врагом, натасканы в стрельбе, решительны, а в беседе, с постоянными ссылками на имя вождя, речисты.

«Правильно, этих жандармов давно надо на передовую, – думал про себя каждый солдат, – засиделись тыловыми крысами, надо и фронтовикам подсобить». Не знал из них никто, что таят, как мартовские снега, людские резервы огромной страны, почти все мужское население забрито для фронта, а войска НКВД насчитывали миллионы исправных мужиков, вот и кинули обученную силу в бой. Только не любили фронтовики энкавэдэшников, как-то молчаливо не любили, не сговариваясь, каждый про себя, зная, что не погладят по головке за такие думы и мысли. Только близкому надежному окопнику можно доверить свое мнение. Но война безжалостно вычищала и старых товарищей, и новых, так что положиться особо не на кого, лучше уж держать язык за зубами. Иван держал, от природы был молчалив, а то лихо, что постигло его семью, еще больше заткнуло ему глотку, не разговоришься.

Политрук имел звание старшего лейтенанта, выглядел молодцевато, сытая и симпатичная физиономия располагала к себе и в то же время настораживала. Холодный блеск черных глаз был неприятен, а взгляд – прощупывающим: не спрятана ли где вражеская капитулянтская листовка? Квартировал он в батальонном блиндаже, Ивану добираться метров полтораста. Добрался быстро, остановился в нескольких шагах, скрутил цигарку дрожащими пальцами, словно кур воровал, закурил, успокаиваясь, с думами о недобром вызове, вспомнил дом в тайге, срубленный его отцом и братьями, в котором дорос с сестрами. Стоят там с десяток таких же домишек раскулаченных семейств и завезенных по Енисею к черту на кулички, как оказалось, в золотоносные места. С прицелом завезены, стране не только хлеб нужен, золото тоже.

Мальчонкой Иван тогда был, но помнит, как вышвыривали семью из пятистенного дома, не давали с собой брать нажитое добро, а только необходимое, инструмент и тот по счету, мол, самим колхозникам пригодится. Два топора, пила, ножовка, молотки со стамесками, рубанок, лопаты, вилы да косы были взяты. Куда все на одну телегу? Разве нормально угнездишься, когда всю семью уторкали на нее, спрессовали, не повернуться. А семья не малая, мужиков с Иваном шестеро да три сестры с мамой. И жили не в роскоши, в трудах да в поту, харчевались, слов нет, сытно, одевались справно. Да как иначе, коль сотня десятин пашни на семью, покосов вволю, табунок коров с быками, лошади и овцы. Про кур и разговору нет. Птицы было несчитано. В лето били ее. Яйцом, молоком да курятиной питались, лапшу варили самодельную, из теста раскатанную кругами, на печи сушеную, с поджаринкой, какие любили ребятишки отщипывать да в рот, потом стручком скатанную и ножом порушенную! И свиное сало в ладонь толщиной с мясной прожилкой, и хлеба вдоволь. А то, как же иначе, батька недаром перебрался в Сибирь во время столыпинского переселения. Сколько добрых слов в его адрес отпущено – собрать, книга бы вышла. Земли взяли сколько хотели. Обустроились на ссудные деньги и первый урожай взяли. Ну, коль так дело у вас пошло, хлебушком да скотским продуктом мощь российскую крепить будете, то государь-император, слух прошел, загасит все ваши долги перед казной. Как не зажить, если стать крепкая Богом дадена, да руки хваткие, а земля реформами столыпинскими нарезана да червонцами укреплена. Потом в революцию и Гражданскую войну сильно перепугался народ от всяких притеснений и выгребаловок, именуемых продразверсткой. До голодных дней докатились. Но одумалась и тогда власть – волю дала: сколько поднимешь пашни в пустынных этих краях, столько и поднимай, а покосы вовсе немеряны. Скотинушку держи, сколько осилишь. Трудись только, не ленись, железни ладони, оратай, не досыпай, на том свете времечка будет вдосталь!

Братья Ивана тоже на фронтах. Только батька в сырой земле. Пораскидало Биткиных, как самородков малых. Пойди сыщи их. Было времечко, гуртом так и ходили в старателях. Иван подрос и тоже со старшими на прииск. Но никто не поднял самородка, только в лотке золотинки скупо проблескивали. Не их это дело, не Биткиных, не крестьянское, не землепашеское. Вот там-то брали они самородное зерно большими пудами, и масло в туесках в город отправляли, и мясо тушами, и шерсть овечью на пряжу тюками. Валенки катать отец всех старших научил, только Ивана не успел. Хозяин тайги отца задрал, все нутро вывернул, сильно кричал батька, пока не отошел в царство небесное.

Случилось это не от сытого пуза, а как раз наоборот, от нужды после пяти лет высылки. Сразу трое в семье Биткиных простудились, слегли, опаснее всех маманя загибла на лесосплаве. Захворала чахоткой, от нее первая помога – медвежатина, сало медвежье. Вот и выглядели Биткины берлогу, пошли зверя травить да брать. Не охотники они, ой не охотники, хотя за те первые годы, пока в тайге, да к старательскому труду наторели, брали и сохатого, и марала, и боровую дичь. Но на медведя решиться идти впервой-то! Порасспросил отец знающих, как медведя травят, и тронулись впятером на зверя еще до коренной зимы, но уже по обильно заснеженной тайге. Два ружья к той поре тайно справили, зарядили пулями. Отец крест наложил на всех, и пошли в знакомый распадок, где бурелом малопроходимый, отыскали берлогу, курящуюся паром у дубодерины. Бело кругом, безмолвно, сказочно, только морозец потрескивает, да солнечные блики слепят, глазам больно. Страшно впервой брать зверя, рубашка от пота к спине липнет, а надо. Утоптали снег возле берлоги как могли, с опаской, встали стрелки Семен да Никола по местам с ружьями наизготовку, а отец с двумя сынами, со старшим Митрием и подростком Иваном давай травить зверя. Несколько жердин в отдушину, что успела нарасти махонькой трубочкой от дыхания медвежьего, всадили и – врассыпную, давая простор стрелкам, а он ни гу-гу. Подождали, посудачили. С опаской еще жердину туда же, молчок! Давай костер разводить, сухостойный тонкомер жечь и с пламенем и дымом к медведю, в отдушину. Засунули и ждут хозяина, по рассказам, он свечкой в отдушину рванет, куда стрелки свои ружья на рогатинах выставили. Он же, дьявол, возьми да в стороне совсем неожиданной, гору снега подняв на себе, в снежной пыли ринулся туда, где батяня стоял, как хватил его лапой наотмашь, так и вывернул с шубой наружу кишки отцовы и на Митрия бросился. Тут его пули настигли, все четыре, с двух двустволок. Рявкнул зверь и осел: одна только пуля в сердце угодила, остальные в сале застряли, и несдобровать бы всем охотникам, кабы не та последняя пуля. Видать, Бог миловал.

Сыновья в страхе к отцу, а он навзничь опрокинутый, в кровушке своей тонет. Лицо белей снега, и пар от кишок поднимается, подрагивают они, живые, а батька их рукой силится в кучу собрать со стоном тяжким. У Ивана голова кругом при виде жуткой картины, и в снег рухнул. Еще не легче! Одни к парню, другие к отцу. Завернули раненого в доху, на волокушу и в поселок, к фельдшеру. Далеко пешком-то по убродному снегу. Не спасли батьку. До сих пор в глазах батька у Ивана с вывалившимися кишками мерещится, как в бреду мечется он, как кровянилось все его нутро, как тяжко стонал, жизни просил у Бога, боясь оставлять семью. Потому-то Иван теперь, на фронте, особливо боялся раны в живот, осколочной, рваной, кровавой, болезненной и страшной. Он все норовил в атаках живот защитить саперной лопаткой, прикладом автомата и другими способами, но об этом после.

Как там маманя одна с девками пособляется? Выходили маманю медвежатиной, дорогой ценой уплатили – жизнью отца. Тут разрешила власть вертаться ссыльным семьям в свои края. Опять бы за земледелие взялся батька. Как убивалась по нем маманя, как причитала на похоронах, как просила Бога вернуть его семье взамен на нее самое! Напрасно слезы горькие лила. Давно уж что-то писем из дому нет, видать, тяжко приходится, а о тяжком писать не велено. Всякий раз сообщают, что живы, здоровы, того и Ивану желают. Иван рад, что все живы, а вот здоровы ли, сыты ли на том прииске – тут бабка надвое сказала.

Докурил цигарку Иван, посыльный напомнил, что ждет его в блиндаже политрук, нечего тут раскуриваться.

Нырнул Иван в блиндаж, представился. Офицеров полно в блиндаже, вечер, отдыхают. Политрук встал навстречу солдату, бодро прошел к выходу и присел возле печки-буржуйки, и Ивану на чурку указал. Иван сел, напрягся слухом и нервами. Ударь по ним – зазвенят балалайкой!

– Я вот о чем хотел с тобой поговорить, ефрейтор Биткин. В последнюю атаку на высотку вместе ходили, я рядом с тобой оказался и слышал твой боевой клич. Свирепый у тебя голос, злости на врага много, но почему ты кричишь не как все, а с пропуском имени нашего вождя товарища Сталина?

Биткин виновато молчал, не зная что ответить, ошарашенный таким нелепым вопросом.

– Что молчишь, ефрейтор?

– Как-то так получилось, товарищ политрук, для устрашения фашиста.

– Не лукавь, Биткин, я командира взвода спрашивал: ты всегда так кричишь. Он не придал значения, а я придал, что-то тут кроется, Биткин?

Кто же сумеет Ваньке в душу заглянуть? Сам он не смел ее раскрыть, боялся своих окопных друзей-товарищей. Этот, видать, решил узнать о житье-бытье Ивана, только лучше б не ковырялся, в покое оставил. Пользы от его вездесуйства как с дрючка голого.

– Что тут может крыться, товарищ политрук, я фашиста дюже ненавижу и готов затоптать.

– Это похвально, ефрейтор, только неслучайно ты имя товарища Сталина замалчиваешь. Какова причина?

– Нет причины.

– Я думаю, есть, и я дознаюсь, я из чекистов, небось, слыхал?

Иван отмолчался, не до красноречия. Политрук как банный лист прилип к телу, не смахнешь. Причина понятная, не поворачивается язык у Ивана это имя орать, когда, по словам батьки, все беды упали на их семью от коллективизации. Отец грамотный был, политграмоте обучался, ленинские слова приводил, как наставлял вождь своих соратников жить без насилия над крестьянином, только с его согласия колхозный строй зачинать. А что вышло: дали пожить, поработать свободно десяток лет. Как развернулось плечо, как размахнулась рука! Что бы дальше так-то. Ученые люди сказывают, Сибирь издавна давала сливочного масла в денежном выражении больше, чем золото приисков до поры революционной. И до коллективизации давала, только умалчивают. Не выгодна, видать, правда. Ладно, не моего ума дело, просто не бахвалилась советская власть, помалкивала. Потому и помалкивала, что большевики собирались хребет крестьянину ломать. И сломали. К примеру, Биткиных, хлеборобов не в одном поколении, в старатели турнули, да не просто турнули, а сперва обобрали, ограбили и голяком выкинули в глухое таежное урочище с золотоносными песками и речушкой. Те десятины еще дедами корчеваны, распаханы, батькой да братьями расширены, ухожены, не раз унавожены скотским навозом, сказывают, ныне в бурьяне стоят. Слеза наворачивается. И слышится Ивану батькин тихий предсмертный говор: «Уйду скоро, Ваня, там у Господа спрошу, выгодно ли было большевикам таких-то мужиков, как наша семья, с земли сгонять? Ответит ли мне Господь, не знаю, только сам кумекаю – невыгодно! Оборвалась хлебная струя без таких мужиков, шибко жидкой стала. А вождь ли все это один затеял? Коллективно решали. Недаром, говорят, пропечатана речь его в газетах была. Мол, головокружение от успехов у комиссаров-коллективизаторов началось. Так он эту голову на место вроде бы поставил. Да поздно. Уж десятки тыщ семей согнаны с родных мест, назад их вертать – власти не с руки. Впору локоть кусать. Эх, разве такую кончину свою я видел…»

Слышны были разговоры, Иван помнит, про перегибы. Такие, что хребты трещали как от чингисхановских молодчиков, ломающих провинившемуся воину позвоночник. Да что толку с тех разговоров, Биткины-то уже без добра остались, на прииски выкинуты. Обидно. Потому не кричит он «за Сталина», а за Родину, которая у него одна, и жить ему только с ней, бить врага, посягнувшего на ее просторы.

Отпустил политрук Ивана восвояси, а сам запрос о нем в особый отдел дивизии направил. Просил выяснить, что за личность ефрейтор Биткин, не вражина ли на передовой окопалась. Особый отдел скор на руку, хлеб народный не зря ест, водку фронтовую не зря пьет. Вот тебе, политрук Сноскин, исчерпывающие данные на подозрительного Биткина: сынок раскулаченного мужика, высланного на таежный прииск. Делай политические выводы, бдительный политрук Сноскин, и донеси по инстанции о принятых мерах.

Сноскин читал эту секретную бумагу накануне наступления на отбитой у противника высотке и посчитал, что не до разбирательств сейчас с Биткиным, а вот останется в живых после атак, тут с ним и поговорит.

Высотка, за которую дралась рота Биткина, все же накануне была навсегда отбита у противника, и наступление на этом крохотном участке фронта началось без артподготовки – артиллеристы не успели засечь огневые точки врага. Рота покинула бывшую вражескую траншею на рассвете, шли низиной с перелесками. Сноскин, помня о своем долге, находился вблизи ефрейтора, который за последний бой представлен к ордену Славы третьей степени. Шли в полный рост, где перебежками, где скорым шагом, пока не напоролись на кинжальный пулеметный огонь противника. Залегли, арткорректировщики засекли вражеские огневые точки, и вскоре захлопали сзади орудия полковой батареи, засвистели снаряды и мины, ухнули взрывами на позициях противника, где все смешалось с землей и огнем. Еще рвались снаряды, как по залегшей цепи понеслась команда командира роты: «В атаку!»

Ефрейтор Биткин вскочил одновременно с политруком, за ними и вся рота, пошли молча, остервенело, зло. Но вновь застучали вражеские пулеметы, словно восставшие из пепла. Залегла было пехота снова, но раздался клич политрука: «За Родину, за Сталина! Ура!»

Его поддержала рота, покатилась перебежками, огрызаясь всем стрелковым оружием. Ефрейтор Биткин бежал чуть впереди политрука, и тот видел, как Иван словно наткнулся на что-то, сначала в порыве бега замер всем телом, подавшись вперед, а затем рухнул оземь, а за ним и политрук в двух шагах, пораженный в ногу. А рота ушла вперед, гремя оружием и лужеными глотками. Тут и смершевский, правда, реденький, заградотряд подоспел, высматривая трусов, а с ними и санитары зарыскали в поисках раненых.

Биткин был жив, лежал на боку, ухватившись за живот, видел впереди себя распластанного политрука с простреленной правой ногой. Под рукой у Биткина было сухо, но было такое ощущение, словно ему колом заехали под дых с огромной силой, дыхание перехватило, отчего он и упал на спасительную сыру землю.

– Товарищ политрук, вы ранены в ногу? – спросил Биткин.

– Да, а ты в живот?

– Да, товарищ политрук, но раны вроде нет, так, царапина. Книжка спасла, вот, – Биткин извлек из-под гимнастерки завернутую в портянку и пробитую в двух местах книжку.

– Что здесь происходит, ефрейтор? – раздался грозный голос капитана Смерша. – Вы не ранены, вы симулянт! Я имею право вас пристрелить, если вы сейчас же не броситесь вперед за ротой!

– Я получил две пули в живот, – вскочил оправившийся от удара бледный как полотно Биткин, – вот книга спасла.

Биткин косил глазами на политрука, возле которого склонилась санитарка Евдокия и стаскивала с ноги сапог, чтобы осмотреть и перевязать рану.

– Да вы еще и трус, ефрейтор, – услышал Биткин болезненный голос политрука, – мы отдадим вас под суд военного трибунала. Это сынок раскулаченного, – пояснил капитану политрук.

– Интересно, – сказал капитан, – идет бой, наступление, а я тут с этим ефрейтором вожусь. Ага, книжка эта священная – «Краткий курс» товарища Сталина. Ею прикрылся. Пули действительно тут, одна даже слегка царапнула солдата, – капитан выковырял их из толстой корочки, вскинул на ладони. – Так вы говорите, политрук, что он трус, и я могу его прикончить на месте. Ишь что удумал, трудом товарища Сталина прикрылся.

– Я очухался от удара и готов догонять роту, – сказал Биткин решительно, – я не виноват, что книга меня спасла от смерти. Разрешите идти, товарищ капитан?

Биткин, уверенный, что ему разрешат идти в бой, догонять своих товарищей и, возможно, найти там смерть от рвущихся снарядов в гуще наступающей цепи, двинулся вперед.

– Стоять! – рявкнул капитан. – Нет уж, чтобы ты перебежал к врагу, как разоблаченный трус и сынок кулака! Изволь отправиться под арест. Рядовой Шмелев, арестовать труса, отвести его в тыл и посадить под арест.

– Не имеете права, я не трус и не симулянт, вот кровь на животе, – набравшись смелости, крикнул Биткин. – И пули были в книжке…

Шило под сердце
Новелла вторая

Службы в армии он не боялся, даже с некоторой охотой влился в ее ряды.

– А что, – шутил он резонно, глядя в глаза своей подружке, – и долг выполню, и посачкую от пыльной работы! А как вернусь, женюсь на тебе, если дождешься.

Он был детдомовский, ни матери, ни отца не знал, выглядел долговязым и худым, неказистым, на первый взгляд простоват. Особенно эту простоту выражали его торчащие лопухами уши. Потому, повзрослев, Борька носил пышную шевелюру, которая скрывала его огромные слуховые вареники, был еще нос картошкой, настоящий шнобель. Борька не понимал этого слова, злился, когда о его носе так отзывались, особенно в училище механизации, в котором сразу после детдома и школы учился и натерпелся насмешек из-за ушей и носа.

«В армии люди взрослые, и моя внешность будет всем до лампочки», – размышлял он.

Но Борька жестоко ошибался. При первой же стрижке волос в казарме, которую замкомвзвода сержант Бассараб вменил новобранцу, Борька до опупения рассмешил этого самого сержанта и остальных «дедов».

– Занимательные уши, нечего сказать! Настоящие локаторы! – хохотал сержант Бассараб, показывая свои щербатые зубы. Был он среднего роста с хищными и черными как у хоря глазами, надменным ртом, из которого с особым удовольствием вылетали команды для молодых солдат или какие-то издевки в их адрес, когда они кишкой повисали на спортивных снарядах. Борьку Горликова тут уесть не удавалось, и Бассараб несказанно обрадовался случаю поскулить над молодым. – С такими ушами все шепотки в казарме уловишь и мне донесешь!

В комнату, услышав смех сержанта, с любопытными рожами тут же набилось с десяток старослужащих, они больно дергали Борьку за уши, крутились возле него волчком, словно черти на пляске. Перепуганный новоиспеченный «парикмахер» забился в угол и прекратил стрижку. Он много раз больно защемлял машинкой волосы, но Борька прощал, поскольку тот еще не научился стричь ровно и правильно, оставляя на голове гривы, и стригалю самому было жаль остригаемых своих одногодок, и старался изо всех сил. Борька терпел насмешки, ведь ему не привыкать, но обидно было, что старшие товарищи, почти на два года взрослее его, так и не набрались ума-разума, порядочности и хоть какого-то человеческого уважения. Он терпел, надеясь, что вакханалия над ним скоро окончится или вступится в его защиту кто-то, как это делал его лучший друг Валерка, с которым он ходил на бокс, но между собой бои друзья устраивали редко, так как были в разных весовых категориях. Валерка, толстяк и тоже дылда, был тяжеловес, а Борька, несмотря на свой фитильный рост, едва-едва достигал полусреднего веса. Но тренировались они вместе, натаскивали друг друга по тренерским установкам, отрабатывали удары. Понятно, у Борьки они были слабыми, и их мощь могла усилить резкость, в чем Борька вскоре и преуспел. Сейчас, когда кто-то из «стариков» особо больно ухватил парня за оба уха, пытаясь поднять его со стула, а Борька услышал треск собственных ушей, он, не глядя кто перед ним, коротко и резко ударил кулаком в подбородок. Голова хохочущего запрокинулась назад, руки едва не вырвали Борькины уши, поскольку этот «дед» аж подпрыгнул от апперкота и шмякнулся на пол. У Борьки от боли почернело в глазах, а когда зрение высветилось, то он увидел все еще лежащего на полу сержанта, а вокруг него склонились удивленные «деды».

– Как ты посмел поднять руку на сержанта, салага, да еще на «старика»? – раздался чей-то звериный вой. И Борька получил свинцовую затрещину, свалился со стула и тут же почувствовал несколько горячих пинков в живот. Борька задохнулся от боли и спазма дыхания. Но в казарме возник переполох молодого пополнения, которого было подавляющее большинство, и Борьку оставили в покое.

– Быть тебе, салажонок, вечным дневальным, – услышал напоследок Борька шипящий змеиный голос сержанта Бассараба. Его искривленная злобой рожа мелькнула перед глазами молодого солдата и исчезла.

Борька поднялся во весь свой немалый рост с наплывающим на глаз волдырем, криво усмехнулся оторопевшему парикмахеру и тем перепуганным происшествием молодым солдатам, которые толпились у входа в комнату, а из нее вываливались «деды».

– Это мы еще посмотрим, – вдогонку не очень громко сказал Борька, скорее всего, ради престижа.

– Лучше бы тебе покориться сержанту, – трусливо предостерег парикмахер.

– Если будет издеваться, я его зарежу, я ему не маменькин сынок, как ты. Тоже прошел кое-какую школу.

Досада и разочарование крапивой жгли Борькину душу, казалось, он осязал волдыри от этой ядовитой владычицы пустырей, по которым в детстве налазился, нажегся ею до слез. Ему как-то не верилось, что бывший детдомовец не смог найти общего языка со старослужащими, а всему виной его дурацкая внешность. От кого она ему досталась, от матери или отца? Кого он должен клясть заочно, мать, оставившую его в роддоме, или отца, обманувшего девчонку? Он не знает и никогда не узнает. Что толку от этих глупых вопросов. Надо жить, писать любовные письма Танюшке, хорошо служить, пойти в отпуск да и жениться. Родной человек будет думать и заботиться о тебе. Это кое-что в пустынной жизни Борьки.

На вечерней поверке дежурный по казарме прапорщик намекнул, что никакого происшествия в роте не было, иначе затаскают роту дознаватели, а участники свары получат «губу», и на гвардейскую часть ляжет несмываемое пятно. Синяк под глазом молодой солдат Горликов получил на спортивном снаряде.

Вот и все. Ладно, Борька смолчит, если сержант навсегда оставит его в покое. Но его сердце чуяло – не оставит, вцепится в него когтями, будет долбить клювом, пока не полетят перья.

Неделю сержант не замечал Борьку, в наряд на кухню он пошел по очереди. Однако это была только убаюкивающая видимость. Однажды перед увольнением в город сержант Бассараб подошел к Борису, штопающему дыры на брюках, неизвестно почему образовавшиеся, и сказал:

– Правильно делаете, рядовой Горликов, я бы на вашем месте надраил ботинки сержанту, который собирается в город, – и он выставил перед молодым ногу.

Борька отрицательно покачал головой.

– Напрасно, приятель, – раздался сзади голос, – это же элементарное уважение. Потрудись во благо «старику».

– Хорошо, из уважения я надраю, – и Борис вынул из тумбочки свою сапожную щетку, ваксу и принялся натирать ботинки сержанта.

– Изволь и мне, у тебя классно получается! – и перед Борькой возникли две ноги в ботинках.

– Имей в виду, в первый и последний раз.

– Это мы еще посмотрим, – усмехаясь, ответил сержант, – три месяца до дембеля будешь у меня негром, дырки на хэбэ это только цветочки, будут и ягодки: латки во всю жопу.

Борька от злости скрипнул зубами, но промолчал.

И точно, на следующее утро Борька нашел в гимнастерке вырезанную сердечком дыру, и рядом еще вырезка. Борька встал в строй на утреннюю поверку с дыркой, пряча ее от старшины, потом он наспех заштопал, но от насмешек «дедов» не уберегся. Ложась спать, он положил обмундирование себе под подушку, но тут же был уличен в нарушении правил дежурным по роте младшим сержантом Ваниным и вынужден был положить форму перед кроватью, как делала вся рота. Утром, еще до подъема, он нашел огромную дыру в брюках. Вырезана была вся задняя часть. Борька не стал штопать, а прошел к кровати сержанта, разбудил его и тихо сказал:

– Еще порежешь форму, я тебя зарежу, слово детдомовского босяка! – повернулся и ушел латать брюки.

Сержант не поверил угрозе, и назавтра в Борькины ботинки до краев насыпали земли. Борька не спал и видел, как ее таскает несчастный «парикмахер», а в половине старослужащих слышал приглушенный смех. Он все понял.

Не зря Борька учился в училище механизации, там он научился не только делу тракториста-машиниста, но и слесарному ремеслу. Он понял, что за три месяца до дембеля сержант руками трусливых и податливых новобранцев превратит его жизнь в ад. Он мог бы пожаловаться ротному, но почему-то был уверен в том, что «парикмахер» не признается в своих проделках по наущению и давлению сержанта, потому решил защищать себя сам. Он припас уже длинный и толстый гвоздь. Его оставалось только заточить, и получалось длинное шило, которое войдет в человеческую плоть запросто. «Еще одна такая проделка, и сержант мертвец, – сказал себе Борька, – но прежде все же надо поговорить с “парикмахером”».

Борька говорил. Салага, как и следовало ожидать, отпирался, но не в меру покраснел. Тогда Борька прижал его к стенке.

– Не запирайся, братан, я не спал и видел, как ты приволок полный котелок земли, потом пересыпал ее в ботинки отрезанной пластиковой бутылкой как совком. Откажись от проделок, иначе будет плохо сержанту.

– Что ты ему сделаешь, а вот меня они поколотили, били больно в живот и между ног.

– Нам, молодым, надо объединиться.

– Кто тебя послушает, если «деды» больше никого не трогают.

– Не трогают, но каждого обирают.

– Ерунда, по мелочевке, под предлогом уважения. Сам знаешь, каждый рад со «стариком» поделиться.

– Трусишь?

– Надо терпеть, до дембеля осталось немного. Они уйдут, и все наладится.

– Хорошо, я потерплю еще один только раз.

– Скоро закончится курс молодого бойца, нас будут ставить в караулы с оружием, и они притихнут.

– Согласен, но издевательства я больше не потерплю.

Следующую ночь Борис спал вполглаза, но она прошла без происшествий. Утром в уборной «парикмахер» показал Борьке кровоподтек во все бедро.

«Это за отказ устроить тебе шкоду», – сказал едва не плача парень.

Борька закусил губу и сжал кулаки. Измотанный вынужденным бодрствованием и дневными нагрузками в третью ночь Горликов, как только припал к подушке после отбоя, сразу крепко уснул. Он любил спать на спине. Его длинные ноги нередко торчали из-под одеяла. Этим и воспользовались проказники. Убедившись, что Борька мертвецки спит, кто-то бесшумно подошел к нему, вставил между Борькиными пальцами ног куски газет, поджег и убрался восвояси. Газета вспыхнула, обжигая пальцы спящему, и он, почувствовав боль, задергал ногами, закрутил «педали велосипеда». Дружный хохот раздался на половине старослужащих. Борька очнулся, коротко взвыл, сбрасывая на пол горящие клочки. Четыре пальца припекло крепко, на мочках вздулись волдыри.

«Ладно, – подумал Борька, – теперь посчитаемся».

Спать он больше не мог, болели обожженные пальцы. Он уже собрался мстить, зажав шило в кулаке, чутко прислушиваясь к тишине спящей казармы. Да, все дрыхнут без задних ног. В казарме полумрак, в узкие окна заглядывает полная летняя луна, сея в казарме призрачный серый свет. Он собрался нырнуть под кровать, чтобы по-пластунски преодолеть расстояние, как вдруг появился старшина, командир роты, взводные и раздалась команда:

– Рота, подъем, боевая тревога! – и через минуту перед строем командир роты поставил задачу:

– С полной выкладкой роте совершить марш-бросок в район Н.

«Как же я побегу с волдырями на пальцах? – подумал Борька, хотя не боялся бега, физподготовки, марш-бросков и прочих солдатских нагрузок, он готов выполнить приказ, если даже пальцы его сотрутся в кровь. – Зато хорошая возможность отомстить. Рота наверняка растянется…»

Волк-одинец
Новелла третья

Старый волк давно отбился от стаи. Он не мог уже на равных преследовать косулю или марала, загонять жертву в топкий снег и потом броском, тоже утопая в сугробе, впиваться в шею. Старый волк стал обузой для стаи, которая однажды убьет его, ослабевшего и беззубого, и он ушел в другой горный распадок, где жил могучий лось, на которого малочисленная волчья стая не решалась нападать.

В распадке бил ключ. От него разрослось болотце с камышами, рогозом и кочкарником. Высокая осока на кочках вперемежку с проволочником вместе напоминали лохматую голову ведьмы. Ветер трепал эти космы, они шелестели и жаловались на свою никчемную судьбу, поскольку даже лось неохотно брал жесткие стебли. Здесь жили и кормились мыши. По краям этой таежной опушки с каменистыми выходами водились пищухи и зайцы. Одинец охотился на грызунов как полновластный хозяин и по неглубокому снегу взял несколько мышей и зазевавшуюся пищуху во время кормежки у своего стожка, который поставила еще летом. Лось тоже ходил здесь, но стожки не трогал, фыркал от запаха пищухиной мочи, которой она защищает от лесного великана свои скромные запасы.

Одинец не рассчитывал на большую добычу, вряд ли после его охоты остались здесь еще эти беспечные мыши. С наступлением холодов основная их часть мигрировала вглубь тайги, где толстая моховая постель надежно хранит запасы ореха кедровок, опавшую шишку, и добыть там мышь труднее, к тому же конкурентов – пушного хищника – там полно. Но Одинец не уходил далеко от опушки, хотя на лося он не рассчитывал. Но что-то удерживало его здесь. Может быть, вид этого великана, этой горы мяса, которая лениво ходит по опушке, съедает жесткие стебли камыша и рогоза, молодые ветки тальника, что протянулся грядой с южной стороны поляны, где чаще всего отлеживался Одинец. Он каждый раз убирался подальше, когда гора мяса приближалась к нему, но всякий раз возвращался на прежнее место, когда эта гора с роскошной короной на голове уходила в сосняки с ягелем, залегал, чего-то выжидая.

Загрузка...