День был серый. В это утро разум покинул его и оставил тело блуждать внизу. Под флуоресцентными лампами порожнее тело апатично выполняло рутинные действия, тогда как его душа витала над проходами и думала только о завтрашнем дне. Завтра – вот чего стоило ждать с таким нетерпением.
Шагги[1] методично готовился к своей смене. Все маслянистые осадки из кастрюль были слиты в чистые подносы. Кромки протерты от брызг, которые быстро буреют и уничтожают иллюзию свежести. Ломтики окорока красиво разложены на тарелке и украшены искусственными цветочками петрушки, оливки развернуты так, чтобы вязкий сок стекал, словно слизь, на их зеленую кожуру.
Энн Макги имела наглость позвонить этим утром и снова сказаться больной, оставив его один на один с неблагодарной задачей обслуживать его прилавок деликатесов и ее гриль-бар. Ни один день не начинался хорошо, если тебе предстояло прожарить шесть дюжин сырых курочек, а сегодня – надо же, чтобы именно сегодня – все это лишало его сны наяву сладости.
Он нанизал всех холодных, мертвых птиц на промышленные шампуры и аккуратно установил в ряд. Они лежали там, словно безголовые младенцы, со щетинистыми крылышками, скрещенными на их маленьких жирных грудках. Было время, когда он возгордился бы таким порядком. Вообще-то пронзить пупырчатую розовую плоть не составляло труда. Сложнее было сопротивляться желанию сделать то же самое с покупателями. Они прижимались к горячему стеклу и внимательно разглядывали каждое тельце. Они выбирали только лучших птиц, не давая себе отчета в том, что выращивание по методу «клеточной батареи» обеспечивает полную одинаковость продукта. Шагги стоял, пожевывая щеку задними зубами, и позволял себе реагировать на их нерешительность натянутой улыбкой. А потом пантомима начиналась по-настоящему. «Дай-ка мне сегодня три грудки, пять ножек и тока одно крылышко, сынок».
Он молился, чтобы господь дал ему силы. Почему больше никто не покупает целую курицу? Он поднимал тушку длинной вилкой, стараясь не прикасаться к птице своими руками в перчатках, потом аккуратно, оставляя шкурку, разреза́л тушку поварскими ножницами. Он чувствовал себя полным идиотом, когда стоял, освещаемый огнем жаровни. Голова потела под сеточкой для волос, рукам не хватало силы, чтобы искусно разрезать спинку тупыми ножницами. Он слегка горбился, чтобы наилучшим образом направить свои спинные мышцы на помощь запястьям, и все время улыбался.
Если же ему сильно не везло, курочка соскальзывала со щипцов и шлепалась на грязный пол. В таком случае ему приходилось делать виноватое лицо и доставать другую птицу, но грязная тушка у него никогда не пропадала. Когда женщина отворачивалась, он возвращал птицу с пола к ее сестрам под жаркий желтый свет. Он вполне себе верил в необходимость соблюдения гигиены, но эти маленькие частные победы помогали ему выпустить пар. Большинство критиканствующих мужеподобных домохозяек, покупавших у него провизию, заслуживали нахлобучки. Его загривок покрывался краской, когда они свысока смотрели на него. В особенно плохие дни он напихивал в тарамасалату[2] самые разные виды своих телесных выделений. Он продавал это буржуазное говно в огромных количествах.
Он работал у Килфизеров уже больше года. У него и в мыслях не было задерживаться здесь так долго. Просто ему приходилось кормить себя и каждую неделю платить за жилье, а на работу его брали только в супермаркет. Мистер Килфизер был тот еще скупердяй: он предпочитал нанимать тех, кому можно не платить полное взрослое жалованье, и Шагги обнаружил, что может работать короткими сменами, подгоняя их под свое нерегулярное школьное расписание. В своих снах наяву он все время собирался выйти в люди. Ему всегда нравилось расчесывать волосы, играть с ними – единственное занятие, за которым время летело стрелой. Когда ему стукнуло шестнадцать, он пообещал себе, что поступит на парикмахерское отделение колледжа, расположенного к югу от реки Клайд. Он собрал все свои творческие идеи, скетчи, которые перерисовывал из каталога «Литтлвудс», и страницы, вырванные из журналов «Санди». Потом он отправился в Кардональд-колледж[3] узнать о вечерних занятиях. Он вышел из автобуса на остановке близ колледжа вместе с полудюжиной восемнадцатилетних ребят. Одеты они были по последнему писку моды и говорили со звонкой самоуверенностью, скрывавшей их волнение. Шагги двигался в два раза медленнее их. Когда они исчезли за дверью колледжа, он перешел на другую сторону улицы и сел в обратный автобус. На следующей неделе он начал работать у Килфизеров.
Бо́льшую часть утреннего перерыва он провел, размышляя о помятых консервных банках в уцененных товарах. Он нашел три маленькие консервные банки шотландского лосося, они были почти целехонькие, только этикетки ободраны. На остатки своего жалованья он купил, как обычно, немного овощей, положил рыбные консервы в свой старый рюкзак, запер все в своем шкафчике. Он поднялся по лестнице в столовку для персонала и, проходя мимо стола, за которым сидели студенты, постарался напустить на себя беззаботный вид; этим студентам доставались легкие летние смены, а во время перерывов они с важным видом сидели, обложившись папками с учебными пособиями. Он, устремив взгляд куда-то вдаль, сел за угловой столик поблизости от девиц-кассирш.
На самом деле девицы были тремя жительницами Глазго средних лет. Эна, их предводительница, была тощая как жердь женщина с лицом покериста и сальными волосами. Брови у нее были совсем незаметные, но зато под носом красовались реденькие усики, и Шагги это казалось несправедливым. Эна была женщиной грубоватой даже для этого района города, что не мешало ей быть доброй и щедрой, какими нередко бывают люди, которым нелегко живется. Нора, младшая из этой троицы, носила прилизанные волосы, туго стянутые сзади резинкой. Глаза у нее, как и у Эны, были маленькие, взгляд пронзительный, в свои тридцать три она была матерью пятерых детей. Последней в группе была Джеки. Она не походила на двух других тем, что очень напоминала женщину. Джеки была безудержной сплетницей, крупной, пышногрудой – не женщина, а мягкий диван. Именно она больше всех и нравилась Шагги.
Он сидел рядом с ними и слушал окончание саги о последнем любовнике Джеки – добродушная болтовня этих женщин была гарантирована, как всегда. Они уже два раза брали его на вечерние розыгрыши бинго, и пока женщины выпивали и истошно хохотали, он сидел среди них, как подросток, которого нельзя оставлять одного дома. Ему нравились их непринужденные посиделки. Нравилось быть в окружении их тел и мягкости их плоти, которую он ощущал боками. Нравилось, что они носились с ним, и, хотя он и возражал, нравилось, когда они убирали челку с его глаз или облизывали большие пальцы, чтобы вытереть уголки его рта. Шагги оказывал этим женщинам нечто вроде мужского внимания, и не имело значения, что ему всего шестнадцать лет и три месяца. Под бинго-столами в «Ла Скала»[4] они все по очереди пытались хотя бы по разу пройтись рукой по его члену. Эти касания были слишком продолжительными, слишком взыскующими, а потому сомневаться в их неслучайности не приходилось. Для безбровой Эны это занятие могло превращаться чуть ли не в крестовый поход. Чем больше она выпивала, тем более бесстыдной становилась. При каждом мимолетном прикосновении к нему своими окольцованными пальцами она прикусывала высунутый язык зубами и устремляла горячий взгляд на его щеку. Когда Шагги наконец вспыхивал от смущения, она недовольно цокала, а Джеки посылала двухфунтовые купюры по столешнице в сторону сияющей победоносной Норы. Конечно, они чувствовали разочарование, но, выпив еще, решали, что по большому счету не были отвергнуты. Что-то в этом пареньке было не так, и этому они по меньшей мере могли посочувствовать.
Шагги сидел в темноте, слушая прерывистый храп за стенами съемной комнаты. Он пытался, но никак не мог не замечать этих одиноких людей, не имеющих никакой родни. От утренней прохлады его голые бедра приобрели синеватый оттенок шотландки, а потому он для тепла завернулся в тонкое полотенце и принялся нервно жевать его уголок, наслаждаясь тем, как материя чавкает у него между зубами. Он выложил остатки своего жалованья на краешек стола и принялся раскладывать монетки сначала по их номиналу, потом по новизне и блеску.
Розоволицый человек из соседней комнаты заскрипел, просыпаясь. Он шумно чесался на своей узкой кровати, потом выдохнул молитву, чтобы найти в себе силы подняться. Его ноги с глухим стуком ударились об пол, как тяжелые пакеты с мясом, потом он прошаркал по полу комнатушки к двери, что, судя по звукам, далось ему, видимо, не без труда. Он несколько секунд возился со знакомыми замками, потом вышел в вечно темный коридор, вслепую нащупывая путь по стене, потом остановился перед дверью Шагги. Мальчик затаил дыхание, когда пальцы прошлись по декоративной резьбе на его двери. И только услышав щелчок выключателя в туалете, Шагги снова пошевелился. Старик начал отхаркиваться, кашлем возвращая свои легкие к жизни. Шагги пытался не слушать, как тот мочится, одновременно сплевывая мокроту в унитаз.
У утреннего света был цвет чая, щедро разбавленного молоком. Он проник в комнату, как зловредный призрак, пересек ковер и медленно подобрался к его голым ногам. Шагги закрыл глаза и попытался почувствовать, как этот свет подползает к нему, но в прикосновении этих лучей не ощущалось тепла. Он ждал, пока не решил, что утренняя заря, вероятно, накрыла его целиком, и только тогда распахнул глаза.
Они отвечали на его взгляд: сотня пар нарисованных глаз – все, как и всегда, с разбитыми сердцами или одинокие. Фарфоровые балерины со щеночками, девочка-испанка с танцующими моряками, розовощекий мальчонка с фермы, ведущий свою ленивую ломовую лошадь. Шагги аккуратно расставил эти украшения на подоконнике эркерного окна. Он целыми часами сочинял их вымышленные истории. Толсторукий кузнец среди певчих с ангельскими лицами. Или его любимое: семь, или сколько уж их там, гигантских котят, улыбающихся и грозящих ленивому пастушку.
Все эти фигурки хотя бы немного оживляли безликую комнату. В высоту она была больше, чем в длину, а его односпальная кровать расположилась посредине, как разделительная полоса. С одной стороны стояло старомодное деревянное канапе, тощие подушки которого позволяли сидящему постоянно чувствовать спиной перекладинки. С другой стороны стояли небольшой холодильник и плита «Бейби Беллинг» с двумя конфорками. Кроме кровати с мятым бельем, все здесь было на своем месте: никакого хлама, никакой вчерашней одежды, никаких признаков жизни. Шагги попытался успокоить себя, выравнивая разномастные простыни. Он подумал о том, как бы его мать ненавидела это постельное белье, несовпадающие цвета и рисунки, наложенные друг на друга, словно ему все равно, что подумают о нем люди. Этот непорядок стал бы уколом для ее гордыни. Когда-нибудь он накопит денег и купит себе новые простыни, мягкие, теплые и все одноцветные.
Удача ему улыбнулась – он нашел это жилье в меблированных комнатах миссис Бакш. Ему повезло, что его предшественник любил выпить и это привело его в тюрьму. Большое эркерное окно высокомерно нависало над Алберт-драйв, и Шагги предположил, что когда-то эта комната была частью весьма приличной квартиры на три спальни. Ему удалось заглянуть мельком в другие комнаты в доме. Кухня, которую миссис Бакш превратила в меблирашку, сохранила свой исходный пол с линолеумом в шашечку, а в трех других маленьких комнатах все еще лежали оригинальные потертые ковры. Розовощекий человек жил в комнате, которая когда-то была, вероятно, детской и по-прежнему щеголяла обоями с желтыми цветочками и счастливой стайкой смеющихся кроликов по карнизу. Кровать мужчины, его канапе и плита стояли в ряд вдоль одной стены вплотную друг к другу. Шагги видел эту комнату один раз в просвете наполовину открытой двери и порадовался своему эркерному окну.
Ему повезло, что он нашел пакистанцев. Другие домовладельцы не хотели сдавать комнату мальчишке пятнадцати лет, который делал вид, что ему не далее как вчера стукнуло шестнадцать. Другие не говорили ему об этом напрямик, но они задавали слишком много вопросов. Они подозрительно разглядывали его лучшую школьную одежду и отполированные ботинки. «Что-то тут не так», – говорили их глаза. По их искривленным губам он видел: они считали, что позорно для мальчика его лет не иметь ни матери, ни другой родни.
Миссис Бакш было все равно. Она посмотрела на его школьный рюкзак, на деньги за аренду на месяц вперед и вернулась к заботам о собственных детях. Он специально для нее синей шариковой ручкой расписал тот первый конверт с деньгами. Шагги хотел показать ей, что ему важно быть добропорядочным, что он достаточно надежный, чтобы приложить эти дополнительные усилия. Он вырвал листик из своей тетради по географии и нарисовал на нем вихрящуюся «огуречную» композицию, оплел завитушками ее имя, раскрасил пространство между линий, отчего павлиньи перья рисунка расцвели во всей своей кобальтовой красе.
Домохозяйка жила в доме напротив с такой же квартирой, богато меблированной и теплой благодаря центральному отоплению. В другой квартире, холодной, у нее в пяти комнатах обитали пять мужчин, платившие по восемнадцать фунтов и пятьдесят пенсов в неделю, неделя за неделей, только наличностью. Двоим из них, не получавшим социального пособия, приходилось сразу по получении жалованья вечером в пятницу подсовывать часть его под дверь миссис Бакш, после чего они отправлялись пропивать остальное. Они медлили, проводили на коленях дополнительные несколько секунд на ее дверном коврике, чтобы подышать атмосферой благополучия, исходящей изнутри: кипящие кастрюли с ароматным куриным мясом, веселая возня детей, сражающихся за телевизионные каналы, и смех толстой женщины, произносящей иностранные слова около кухонных столов.
Домохозяйка никогда не беспокоила Шагги. Она никогда не заходила в его комнату, если он не запаздывал с платежом. В случае же опоздания она приходила с другими толсторукими пакистанками и громко стучала в двери постояльцев. В остальном же она появлялась, чтобы пропылесосить коридор, не имеющий окон, или вымыть туалет. Раз в месяц она рассыпала хлорку вокруг унитаза и время от времени клала у его основания новый отрезок от остатка ковра, чтобы впитывал мочу.
Шагги приложил ухо к двери, прислушался – не закончил ли розовощекий помывку. В тишине он услышал, как тот отпер защелку и вышел в коридор. И тогда мальчик сунул ноги в свои старые школьные туфли. Прямо на нижнее белье надел парку – шумную нейлоновую куртку с меховым воротником, застегнул ее до самого верха, сунул в большие армейские карманы полиэтиленовый пакет Килфизеров и два тоненьких кухонных полотенца.
Его школьный джемпер был приткнут к двери, чтобы закрыть зазор между нею и полом. Когда он поднял его, в комнату с холодным сквозняком хлынули запахи других постояльцев. Один из них снова курил ночь напролет, другой ел на ужин рыбу. Шагги открыл дверь и выскользнул в коридор.
Миссис Бакш выкрутила единственную лампочку из потолочного плафона, сказав, что постояльцы расходуют слишком много денег, оставляя ее гореть круглые сутки. Теперь мужской запах навсегда обосновался в коридоре, словно след призраков, и ни ветерок, ни свет не рассеивали его. Годы курения в кровати, поедание жареной еды на ужин перед газовыми обогревателями, летние дни, проведенные за закрытыми окнами. Застоялые запахи пота и малафьи, смешанные со статическим теплом черно-белых телевизоров и едким запахом янтарных лосьонов после бритья.
Шагги понемногу начал различать постояльцев. В темноте он мог отследить розовощекого, когда тот поднимался побриться и намазать волосы помадой «Брилкрем», он различал затхлый запах пальто желтозубого, который ел только то, что пахло попкорном с маслом или рыбой в сливочном соусе. Ближе к ночи, когда начинали закрываться пабы, Шагги мог определить, когда каждый из них благополучно вернулся домой.
В общий туалет вела дверь с матовым стеклом. Он отпер защелку и несколько секунд постоял, нажимая на ручку, удостоверяясь, что язычок вышел из паза. Он расстегнул парку, положил ее в угол, крутанул кран горячей воды, чтобы проверить температуру – из крана пролились остатки едва теплой, потом кран чихнул два раза, и из него полилась вода холоднее реки Клайд. Ледяной шок заставил его сунуть пальцы в рот. Он взял монетку в пятьдесят пенсов, скорбно покрутил, вставил в нагреватель, увидел, как вспыхнула газовая горелка.
После этого он снова открыл кран – потекла ледяная вода, а потом с хрипом вырвалась струя теплой. Он намочил влажное кухонное полотенце, провел им по своей холодной груди и белой шее, радуясь парящему теплу. Потом сунул под желанную теплую струю лицо и волосы, подержал их там, помечтал о том, как хорошо было бы лечь с головой в горячую воду наполненной до краев ванны, избавиться от запахов других постояльцев. Он давно не чувствовал себя оттаявшим до конца так, чтобы ощущать тепло во всем теле.
Подняв руку, он провел полотенцем от запястья до самого плеча, потом напряг мышцы на руке и обхватил пальцами бицепс. Если бы он очень захотел, то мог бы обхватить руку пальцами целиком, а если бы надавил посильнее, то мог бы почувствовать очертания кости. Его подмышка была припудрена мелким порошком и походила на кожу только что вылупившегося утенка. Он сунул в подмышку нос – запах был сладковатый и чистый, никакой. Он ущипнул кожу, сжал пальцы посильнее, принялся доить мягкую плоть, пока она не покраснела от досады. Понюхал пальцы теперь – опять ничего. После этого он принялся скрести себя сильнее, повторяя вполголоса заученное: «Результаты Шотландской футбольной лиги. „Джерсы“[5] выиграли 22 матча, 14 свели вничью, проиграли 8, набрали в сумме 58 очков. „Абердин“ выиграл 17, ничьих 21, проигрышей 6, всего – 55 очков, „Мазервел“: 14 выигрышей, 12 ничьих, 10 проигрышей».
В зеркале его влажные волосы были черны, как уголь. Он начесал их на лицо, удивился, что они доходят ему до подбородка, потом посмотрел в зеркало: ему так хотелось увидеть что-нибудь мужественное, чтобы восхититься собой – черные кудри, молочная кожа, высокие скулы. Он поймал отражение собственных глаз. Что-то в них было не так. Настоящие мальчишки сложены иначе. Он снова принялся скрести себя. «„Джерсы“ выиграли 22 матча, 14 свели вничью, проиграли 8, набрали в сумме 58 очков. „Абердин“ выиграл 17, ничьих…»
Теперь в коридоре раздались шаги, знакомый скрип тяжелых кожаных ботинок, потом тишина. Тоненькая дверь задергалась, удерживаемая крючком. Шагги схватил свою армейскую парку, надел на влажное тело.
Когда он только поселился в комнате у миссис Бакш, лишь один из постояльцев обратил на него внимание. Розовощекий и желтозубый были слишком слепы или слишком разрушены пьянством, чтобы их что-то волновало. Но в первую ночь, когда Шагги, сидя на кровати, ел горбушку белого хлеба с маслом, к нему постучали. Мальчик долгое время не отвечал, потом все же решил открыть дверь. В коридоре стоял высокий человек плотного сложения, от него пахло сосновым мылом. В руке он держал полиэтиленовый пакет с двенадцатью банками лагера, которые ударялись друг о друга, как приглушенные церковные колокола. Человек, крепко пожав мальчику руку, представился: Джозеф Дарлинг, и с улыбкой протянул пакет. Шагги пытался вежливо, как его учили, сказать «Нет, спасибо», но что-то в этом человеке напугало его, а потому он впустил мужчину в комнату.
Они молча сидели друг подле друга, Шагги и его гость, на краю аккуратной односпальной кровати, смотрели на улицу с ее многоквартирными домами. Протестантские семьи обедали перед телевизорами, а уборщица, жившая напротив, ела в одиночестве за своим откидным столиком. Они пили пиво в тишине, смотрели, как другие люди занимаются своими рутинными делами. Мистер Дарлинг не снял свое плотное твидовое пальто. Матрас под ним слегка просел, и Шагги непроизвольно сместился к широкому боку незванного гостя. Краем глаза Шагги наблюдал за желтыми кончиками пальцев, которые нервно постукивали о матрас. Шагги из вежливости сделал лишь один глоток лагера, а когда человек заговорил с ним, думал только о вкусе баночного эля, о том, какой он кислый и отвратительный. Этот вкус напомнил ему о вещах, которые он предпочел бы забыть.
У мистера Дарлинга были манеры человека взвешенного, полузамкнутого. Шагги изо всех сил старался быть вежливым, слушал, как мужчина рассказывает ему о своей работе привратником в протестантской школе, о том, что их закрыли и слили с католической школой, чтобы сэкономить деньги муниципалитета. Когда мистер Дарлинг рассказывал это, создавалось впечатление, будто его сильнее поразил тот факт, что детишки протестантов должны будут мирно сидеть рядом с католическими детишками, а не то, что он в результате лишился работы.
– Я в это просто поверить не мог! – сказал он главным образом себе самому. – В мои времена религия человека говорила кое-что о нем самом. Ты учился в школе, и тебе приходилось прокладывать себе дорогу в жизни сквозь толпы этих католических ублюдков, пожирателей капусты. Было чем гордиться! А теперь любая хорошенькая девчонка ложится в постель с первым встречным грязным католическим хреном с такой же легкостью, с какой она легла бы с собакой.
Шагги сделал вид, что отхлебнул немного пива, но в основном он не пустил его дальше зубов и выплюнул обратно в банку. Глаза мистера Дарлинга искали какой-нибудь знак на стенах. Потом он украдкой скосил глаза на мальчика и спросил, проникшись вдруг подозрительностью к своему слушателю.
– А ты, кстати, в какую школу ходил?
Шагги понял подоплеку вопроса.
– Да я ни то и ни другое, и я все еще учусь в школе.
Это было правдой, он не принадлежал ни к католикам, ни к протестантам и все еще ходил в школу, когда мог себе позволить не работать в супермаркете.
– Да ладно? И какой же твой любимый предмет?
Мальчик пожал плечами. Дело было не в его скромности, просто обычно его ничего особо не интересовало. Его посещения занятий в лучшем случае можно было бы назвать нерегулярными, а потому его предпочтения не поддавались определению. Обычно он приходил и сидел молча где-нибудь сзади, чтобы учебный совет не обвинил его в прогулах. Если бы в школе узнали, как он живет, они бы предприняли что-нибудь, чтобы исправить ситуацию.
Мистер Дарлинг допил вторую банку и тут же перешел к третьей. Шагги почувствовал обжигающее прикосновение пальца к своему бедру. Дарлинг положил руку на матрас, и его мизинец, на котором красовался золотой перстень с изображением соверена, слегка касался ноги Шагги. Палец не шевелился, не дергался. Он просто покоился там, отчего ожог становился все ощутимее.
А теперь Шагги стоял в этом влажном туалете в застегнутой парке. Мистер Дарлинг прикоснулся к краешку своей твидовой кепки в старомодном приветствии.
– Я просто заскочил узнать, ты сегодня будешь?
– Сегодня? Не знаю. У меня дела.
На лице мистера Дарлинга появилась тучка разочарования.
– Отвратительный день для всяких дел.
– Я знаю, но говорю же, мне нужно встретиться с другом.
Мистер Дарлинг втянул воздух сквозь свои большие белые зубы. Он был такой высокий, что все еще не выпрямился в полный рост. Шагги представил себе поколения протестантских мальчиков, выстроенных в ряд и напуганных его длинной тенью. Теперь он увидел, что лицо мистера Дарлинга побагровело, а алкогольная потливость дала о себе знать, проступив каплями на лбу. Мистер Дарлинг перед этим стоял, согнувшись в три погибели перед замочной скважиной, – Шагги теперь в этом ни секунды не сомневался.
– Жаль. А я как раз собираюсь за пособием, а с почты – в «Оружие пивовара», потом в букмекерскую, сделать ставочки, а потом, я надеялся, мы сможем пропустить по паре баночек. Может, еще посмотреть футбольные результаты по телику. Я мог бы тебе рассказать про английские лиги. – Дарлинг смотрел сверху вниз на мальчика, языком прощупывая задние коренные зубы.
Если Шагги удавалось найти верный подход, то из этого человека всегда можно было выудить несколько фунтов. Вот только ожидание, когда мистер Дарлинг обналичит пособие по безработице, могло затянуться – никто не знает, сколько времени ему потребуется, чтобы добрести из почтового отделения в букмекерскую, в винный магазин, а потом домой. К тому же еще не факт, что он будет в состоянии найти дом. Так долго ждать Шагги не мог.
Мальчик отпустил полы парки, и мистер Дарлинг сделал вид, что не впился глазами в пространство между чуть разошедшимися краями куртки. Но он, казалось, никак не может наглядеться, и Шагги увидел, как в его зеленых глазах появился серый свет. Шагги чуть ли не почувствовал, как обожгло его бледную грудь, когда по ней прошелся взгляд Дарлинга, опустился вниз до трусов, потом перешел на его голые ноги – ничем не примечательные белые безволосые фиговины, которые висели под полами его черной куртки, как необрезанные нитки.
И только тогда мистер Дарлинг улыбнулся.