Пострадавшие офицеры находились дома на нелегальном положении, и Элеонора ходила в эти семьи якобы в гости, а на самом деле обрабатывать раны. И Ксения Михайловна, даже в такое тяжелое время пекущаяся о приличиях, ходила вместе с ней. А потом приноровилась и сама стала очень ловко делать несложные перевязки, когда Элеонора не успевала всех обойти. Наверное, это была их родовая черта – в горе загонять себя работой до бесчувствия.
А Петр Иванович после службы приходил домой и покорно ждал свою половину из «тайных рейдов милосердия», как он это называл. Лицо его, прежде доброе, но волевое, теперь словно обмякло, он выглядел растерянным ребенком.
Как-то Элеонора забежала к ним, когда Ксении Михайловны не было дома, и поразилась, насколько дядя стал беспомощным. Он хотел угостить ее чаем, но не смог даже разжечь примус. Начал искать заварку и на полпути забыл, что ищет.
Элеонора задержалась возле комода, на котором стояли большие фотографии Лизы и девочек. Петр Иванович перехватил ее взгляд:
– Если бы ты знала, как я их люблю! – воскликнул он с такой силой, что у Элеоноры сжалось сердце.
Вдруг собственные переживания насчет Ланского показались ей фальшивыми, словно ненастоящими. Разве можно сравнивать ее детскую истерику с горем родителей, навеки разлученных с дочерью и внучками? Как не стыдно ей было думать, что у нее самое горькое горе на земле, погружаться в бездну отчаяния только из-за того, что ее сказочные фантазии не сбылись?
Однако, строго сказала себе Элеонора, ты влюбилась в прекрасного рыцаря, а грешила с обычным мужчиной из плоти и крови, к тому же, кажется, подлецом!
Тоска по Алексею вдруг прошла, уступив место гораздо более мучительному чувству – чувству стыда. Как могла она грешить, решив, что ей позволено больше, чем другим? Любовь не искупает позор…
Благодаря Ланскому она стала падшей женщиной. Нельзя больше лукавить перед самой собой, пора назвать вещи своими именами. Она – грешница, а за то, что считала себя выше греха, – грешница вдвойне.
Теперь ей могут помочь только самые лучшие помощники человека – труд и молитва.
После того как Саша переехала к Шварцвальду, у Архангельских появился новый сосед. Кто бы вы думали – Костров!
Элеонора оторопела, увидев его в общей кухне по-домашнему, с белоснежным вафельным полотенцем на шее и взъерошенными мокрыми волосами.
Увидев ее растерянность, Костров внезапно быстро улыбнулся ей, сверкнув острыми татарскими глазами, так неподходящими его широкому спокойному лицу. Элеонора вдруг все поняла о нем и перестала бояться. «Ты мне нравишься, – сказала эта улыбка, – и я вижу, что тоже тебе нравлюсь, хоть ты не хочешь это знать. Не волнуйся, я не буду ничего портить».
Для Архангельских это было гораздо лучше – один именитый сосед, чем парочка пролетарских семейств, с их вечно пьяными отцами, горластыми хозяйками и невоспитанными детьми. Сергей Антонович был человек культурный и приятный в общежитии, а главное, его почти не бывало дома.
Ни Архангельские, ни Элеонора все лето не встречались с Сашей. Хотелось бы думать, что виной тому колоссальная занятость на службе, но все знали, что это не так. Саша явно сторонилась Петра Ивановича с супругой. Казалось бы, возвращением из Англии она доказали свою благонадежность и преданность родине, но… Возможно, она боялась, что Петр Иванович снова о чем-нибудь попросит барона. Или женским чутьем понимала, что чем полнее она отлучит мужа от прежних знакомств, тем лучше он адаптируется в новой среде.
Элеоноре почему-то было противно идти к подруге. Ах, нельзя быть баронессой и одновременно лебезить перед всяким сбродом! Да и не в этом дело… Просто Саша одним своим видом напоминала об истории с возвращением Алексея, которая с течением времени казалась ей все более некрасивой.
Но судьба почему-то никак не давала ей выпутаться из этой истории. Наступил июнь. Белая армия стояла под Лугой и Гатчиной, до Петрограда было рукой подать. Каждый день ждали решительного рывка и перемены участи всей страны, а Элеонора с тоской думала о том, какими кровопролитными будут уличные бои.
Шварцвальд носился по всему городу, разворачивал госпитали и эвакопункты. Побывал и у них в госпитале. Элеонора едва узнала в этом стремительном и резком человеке добродушного барона. Степенный Знаменский бегал за ним, как мальчик, не понимая его отрывистых вопросов, зато для Элеоноры это не составило ни малейшего труда. Отвечала она так же лапидарно, поэтому для сторонних слушателей их диалог казался бредом сумасшедших.
– В сутки?
– До двадцати.
– Одновременно?
– Четыре.
– Материал?
– Неделя при максимальной.
– Боевых единиц?
– Шесть и восемь.
– Медикаменты?
– Сутки при максимальной.
– Всем не хватает. Хлороформом не обеспечу, за спиртом пришлете курьера в управление. Под вашу личную ответственность.
– Поняла.
Николай Васильевич ничем не показал, что знаком с Элеонорой и даже испытывает к ней некоторую слабость. Это Элеоноре очень понравилось, как и то, что барон не стал произносить никаких вдохновляющих речей. Он собрал коллектив, и все уже настроились слушать про грядущую победу, Шура Довгалюк организовал жиденькую овацию, но речь Шварцвальда продолжалась ровно пять минут. При начале боевых действий в городе, сказал барон, опытные врачи направляются на сортировку пострадавших, в перевязочных кабинетах разворачиваются операционные для легкораненых, терапевты ассистируют на операциях, а опытные сестры дают наркоз, пока таковой имеется. Очень сухо призвал всех не бояться и носить повязки с красным крестом. Пострадавший видит, к кому ему обратиться, а потом, во всех армиях докторов стараются щадить и не убивают без крайней необходимости.
– И самое главное, – сказал Шварцвальд в заключение, – ни при каких обстоятельствах не поддавайтесь панике. Знайте, паникеры – первые кандидаты под расстрел.
В общем, Элеоноре понравилось, как работает барон. В прежние времена она его плохо знала, но считала неким «свадебным генералом» и думала, что он занимает свой пост не за истинные заслуги, а только лишь потому, что его род финансировал строительство института и дотировал его вплоть до семнадцатого года. Впрочем, институт до революции работал как часы, барону просто негде было проявить свой талант организатора.
Следуя чрезвычайно толковым указаниям Шварцвальда, Элеонора готовила операционную к работе в условиях театра боевых действий. Она до смерти надоела перевязочным сестрам, вызывая их на занятия, чтобы показать, как помогать хирургу и какие инструменты следует использовать во время первичной обработки раны.
Спрашивала за каждый метр бинтов, за каждую каплю хлороформа. У нее и в прежние времена невозможно было выцыганить спирту, не то что пить, даже пробку понюхать, а теперь она стала маниакально подозрительна в этом вопросе. Зная, что обо всех хранителях этого целебного вещества ходят слухи, будто они разбавляют его и «толкают» на черном рынке, она заставляла Знаменского и Шуру Довгалюка, как представителя партийного контроля, ежедневно под роспись проверять ее запасы. У нее все было готово для приема раненых, и она надеялась, что хватит всем – и белым, и красным.
Но к середине лета Юденича отбросили от Петрограда, в августе красные взяли Псков… Возвращение прежней жизни становилось все призрачнее. Петр Иванович так проводил грубые медицинские аналогии: мол, если пациент умер, то ничего не поделаешь.
А в госпитале Элеонора внезапно столкнулась с товарищем Катериной.
Это было неожиданно. Она все время с тяжелым чувством стыда и досады вспоминала Ланского, но почти забыла женщину, разлучившую их. Она даже не сразу узнала ее в короткостриженом существе в солдатской полотняной рубахе.
Катерину привезли к ней на перевязку. На тонкую нежную шею в грубом вороте было больно смотреть, а нога оказалась совсем плоха. Опытным глазом Элеонора сразу определила флегмону голени, и сама Катерина тоже выглядела неважно. Худая, зеленая, с тенями под глазами, значит, у нее сильная интоксикация.
Ее посмотрел Знаменский. Он долго щупал больную ногу, проводил зонд, причем Катерина держалась очень мужественно во время этих болезненных манипуляций. Профессор, хмурясь, читал историю болезни, изучал температурный лист. Вердикт его был ужасен – готовить к ампутации. Катерина побледнела, а Элеонора почувствовала вдруг болезненный укол жалости. Как это – отнять ногу у молодой энергичной женщины?
– Доктор, вы лучше знаете. Делайте, если это необходимо, – глухо сказала Катерина.
– Не думаю, что смогу найти сегодня хлороформ, – выпалила Элеонора и удивилась своему вранью, – а без анестезии… Отложим до завтра, я что-нибудь придумаю.
– Уж постарайтесь! Ногу все равно не сохранить, а всякое промедление только ухудшает течение болезни.
– Ничего, я потерплю. Надо так надо.
– Зачем же? Надеюсь, Элеонора Сергеевна раздобудет все необходимое к завтрашнему дню, а пока я назначу вам вливание физиологического раствора.
Когда Катерину увезли в палату, Элеонора, украдкой перекрестившись, подступила к своему профессору.
– Простите, но нельзя ли так устроить, чтобы пациентку посмотрел мой дядя, профессор Архангельский?
– Это еще зачем? Тут классический случай.
– И все же, пожалуйста. Мы с ней хорошие друзья…
Господи, когда же она научилась лгать?
Знаменский пожал плечами:
– Дружба не всегда спасает.
– И все же. Простите мое бахвальство, но я фронтовая сестра и немного разбираюсь в огнестрельных ранах. Вы приняли правильное решение, мой доктор в подвижном госпитале, уверена, вынес бы такой же вердикт, но, может быть, мы не видим какого-то другого пути.
– Спасая ногу, мы можем погубить жизнь этой девушки.
– Согласна. Но все же… Ведь ампутированные конечности не отрастают заново.
– Ох, Элеонора Сергеевна… Только ради вас! А если серьезно, я не могу возражать, когда пациент просит консультации другого специалиста перед таким ответственным решением. Думаю, это только затянет дело и подарит Катерине ложную надежду, но я не возражаю.
Она побежала к Архангельским, но не рассчитала время. Дядя с тетей были еще на службе, ей открыл Костров. Он встретил ее в гимнастерке с расстегнутым воротом и с полотенцем, пропущенным через ремень вместо фартука.
– О, какой приятный сюрприз, – у Сергея Антоновича была такая улыбка, что Элеоноре пришлось напомнить себе – это большевик, причем испытывающий к ней недостойные чувства, – проходите, я накормлю вас обедом.
– Спасибо, я не голодна.
– Ну это вы, положим, сочиняете. Сейчас в Петрограде нет сытых людей. Проходите, не стойте в дверях.
Он энергично вытер руки о полотенце, и Элеонора невольно загляделась, как перекатываются мышцы под смуглой кожей. Кисти тоже были очень хорошие, крепкие, но изящной лепки.
Она вошла в кухню. Благодаря усилиям Ксении Михайловны в ней поддерживалась почти стерильная чистота, невзирая не острую нехватку мыла. Как-то тетка обмолвилась, что готовит для соседа, мол, ей проще сварить на его долю, чем отмывать кухню после неумелых кулинарных изысков одинокого мужчины. Ясно, что Костров, по уши занятый на работе, не возражал.
А сейчас он вдохновенно кашеварил, и порядок в кухне выдавал опытного повара.
– Получил дополнительный паек, – похвастался Костров, – и решил угостить Архангельских. Все же какие удивительные люди ваши родные! Ну садитесь, товарищ Львова, вам первая тарелка.
Он снова вытер руки и взял половник. Не слушая возражений, усадил Элеонору за свой кухонный стол, чистый и пустой.
– Хлеба, к сожалению, нет. А это называется салма.
– Звучит интригующе.
– Ну да, – Костров подал ей ложку и засмеялся, – в оригинале это должен быть суп с бараниной и лапшой, но в данном блюде нет ни того ни другого. Просто в детстве нам варили суп черт знает из чего и называли его салма. Как же хорошо, что вы пришли! Я ненавижу есть один.
Костров сел рядом и энергично заработал ложкой.
– Очень вкусно, – искренне заметила Элеонора.
– Спасибо. А на сладкое у нас будет копорский чай с сахарином.
– Неслыханная роскошь.
– Чем, как говорится, богаты. Шварцвальд мне, кстати, докладывал о вас. Говорил, что единственная операционная, за которую он абсолютно спокоен, – ваша. Вам бы учиться пойти, товарищ Львова. Действительно, вступайте в комсомол, мы вас направим учиться в институт, и через пять лет будете вы превосходным организатором медицинской службы! Николай Васильевич говорит, что у вас настоящий талант, а у него, поверьте, глаз наметан, иначе он не имел бы таких достижений. В любом деле самое главное – люди. Разбираешься в них – разбираешься во всем, а нет, так ничего и не выйдет. Вы ешьте, ешьте!
– Спасибо.
«Салма» показалась Элеоноре божественной. Она считала себя мастером похлебок и супов «из колбасной палочки», но до Кострова ей было далеко. И дело тут было не в горкомовском пайке. В тарелке плавали те же продукты, что и у нее. Пшено, перемороженная картошка и сушеная морковь.
От добавки она категорически отказалась. Нельзя злоупотреблять гостеприимством, кроме того, от непривычно большой порции горячего (дома приходилось экономить, на дрова и керосин для примуса вечно не хватало, и Элеонора не разогревала свои обеды) она чувствовала себя словно пьяной.
– Сергей Антонович, я все силы отдаю работе и, надеюсь, приношу людям пользу, – заявила она, – но происхождение мое самое незавидное по нынешним временам, и я, признаться, не разделяю ваших убеждений. Мне не нужна карьера в том мире, который вы строите. Наоборот, я принадлежу к миру, который вы уничтожили.
Элеонора говорила, сама не понимая, что заставляет ее дерзить Кострову. Желание быть самой собой? Или неловкость от его мужского интереса? А возможно, смутное убеждение, что она могла бы в него влюбиться… Если бы не родилась княжной и не стала потом падшей женщиной. Этот мужчина был абсолютно чужд ей по духу и убеждениям, но в нем чувствовалась какая-то добрая сила.
И может быть, если бы она все еще имела право любить… Но теперь путь честной жены для нее закрыт навсегда, она обречена на одиночество.
Элеонора украдкой вздохнула. Ланской оказался недостойным человеком, но она любила его чисто и самозабвенно, как уже никого и никогда не полюбит. Если прибегнуть к пошлым метафорам, то лепестки ее юности облетели, не дав плодов, осталась сухая, но крепкая ветка.
– О чем задумались, товарищ Львова? – весело спросил Костров, ставя перед ней стакан чаю. – Я вижу, что вы благородных кровей, но вы наш человек и можете принести больше пользы, чем иной фанатичный коммунист.
– Я делаю все, что могу, – сухо повторила Элеонора, – оставьте мне хоть право думать так, как я считаю нужным.
Сергей Антонович, не спрашивая, положил ей в чай изрядную порцию сахарина и энергично размешал.
– А хотите, расскажу, как я рос? – вдруг спросил он и, не дождавшись ответа, стал рассказывать, глядя мимо нее, будто беседуя сам с собой. – Мы жили в маленьком городке, в собственном доме… Одно название, что дом. Все покосилось, просело, скрипело… Мы, дети, сами двери не могли открыть. Нас было четверо детей живых, еще трое померло до того, как я родился. Отец не мог найти работу, чтобы нас прокормить, подался на заработки в Казань и пропал. Убили, может, или просто умер, неизвестно. Я, впрочем, его совсем не помню. Мать осталась с нами одна, хваталась за любую поденщину. Ну а поскольку образования у нее не было, оставался только тяжелый физический труд, она не выдержала такой нагрузки и умерла тридцати лет от роду.
– Сочувствую, – тихонько сказала Элеонора, а про себя подумала, что отец товарища Кострова был, верно, обычный пропойца.
– Спасибо, но маму я тоже почти не помню. Так, отдельные картинки, такие яркие, что, думаю, это скорее мои фантазии, чем воспоминания. В общем, нас отдали в приют. Что это было за место, господи! Кровати без постельного белья, кишащие клопами, щели такие, что улицу видать… Кормили нас примерно так, как я сегодня вас угостил. Правда, черного хлеба давали вдоволь, а белый – два раза в год, на Пасху и Рождество. При этом мы все работали, даже самые маленькие. Девочки – белошвейками, а мы в столярной и переплетной мастерской. Школа – церковноприходская, дальше, в реальное училище принимали только тех ребят, кто показал отличные оценки. О гимназии речь вообще не шла, туда бедноте был вход заказан. До сих пор удивляюсь, как это мне повезло… Я настолько хорошо учился, что отцы города сообща оплатили мое обучение в университете.
– Что ж, вы хорошо их отблагодарили, Сергей Антонович, – усмехнулась она.
– Во-первых, я всегда возражал и возражаю против террора! Это перегиб, и скоро он закончится. Но справедливость, знаете ли, дело трудное, – Костров достал папиросы и, спросив ее разрешения, закурил, – оно не могло так больше продолжаться, это убожество, нищета. А самое страшное знаете что? Невежество и унижение народа! Можно быть нищим и голодным и при этом счастливым, как мы с вами. Как ваш дядя. У него все отобрали, он забыл, когда ел досыта, но он живет насыщенной и интересной жизнью. Вот в чем дело-то, дорогой товарищ Львова, вот в чем смысл революции.
Костров крепко затянулся папиросой. Элеоноре хотелось сказать какую-нибудь колкость, но она промолчала.
– Вы же умный человек, товарищ Львова. Приходите к нам, нам очень нужны такие люди! Собственно, люди – это все!
Она неопределенно улыбнулась. Что-то надо было возразить, но Элеонора знала – ее крайне незрелый в политическом отношении ум не сможет подобрать нужных слов. Отрицание нового порядка настолько само собой разумелось, что она никогда даже не давала себе труда размышлять о причинах этого отрицания.
Положение спас вернувшийся со службы Петр Иванович. Одним лишь движением бровей он исчерпывающе разъяснил племяннице, что думает об ее предложении. Ах, эта докторская солидарность, она зачастую ставится выше жизни больного!
– Дядюшка, дорогой мой! Я доложила Знаменскому, что хочу просить вашей помощи, вся вина будет на мне!
– Ладно, ладно, – проворчал Архангельский, – ты знаешь, что я не могу тебе отказать. Как я понимаю, консультация нужна сегодня.
– Да, пожалуйста!
Сообразив, что речь идет о Катерине, Костров бесцеремонно вмешался в разговор.
– Я пойду с вами! В такие минуты человек не должен быть один. Нет, ну какая зараза, ничего никому не сказала. Мы думаем, она просто лечится после ранения, а оно вон как!
Костров стремительно собирался.
Они отправились пешком, благо до госпиталя недалеко, а все трое были хорошими ходоками. Сергей Антонович заметил, что отказался от причитающейся ему служебной машины, и задал темп. В результате Элеонора представила Знаменскому несколько запыхавшегося и раскрасневшегося профессора.
– Уф, Александр Николаевич, вы простите старого дурака… Вы же знаете, я вам доверяю всецело. Но эта моя племянница, скверная девчонка, она из меня веревки вьет!
– Охотно верю, мы все у нее по струнке ходим. Что ж, пойдемте, посмотрим больную.
Обменявшись такими иносказательными верительными грамотами, профессора направились в палату Катерины. Элеонора сопровождала их.
Палата была огромной, на двадцать человек. За зиму этот зал отсырел, краска на потолке пошла трещинами, и стены потускнели. В раковине капает вода, а в углу стоит полотняная ширма с толстыми от частых покрасок ножками. За ней кто-то сейчас умирает…
Костров скромно сидел возле койки товарища Катерины. Ему дали санитарский халат, который он накинул задом наперед, и завязки болтались, придавая ему несерьезный, очень молодой вид.
«Боже, а почем рядом с ней нет Алексея? – запоздало подумалось Элеоноре. – Кто она ему – жена, любовница, не важно. В такую страшную минуту он должен быть рядом и держать ее за руку, он, а не партийный товарищ!»
По указанию Петра Ивановича Элеонора сняла повязку. Сергея Антоновича хотели выгнать из палаты, но Катерина попросила, чтоб он остался, и Архангельский настаивать не стал. Он внимательнейшим образом осмотрел ногу:
– Как же вас угораздило, дитя мое? – сказал он мягко.
– Да шрапнелью зацепило! Выезжала на передовую, и вот! – Катерина улыбнулась.
– Ну ничего, ничего! Мы с коллегами сделаем все необходимое для вашего выздоровления. Не волнуйтесь!
Дядя вдруг очень нежным жестом погладил Катерину по стриженой голове и вышел в коридор, увлекая за собой Знаменского и Элеонору. Костров увязался за ними сам.
– Альтернативой ампутации представляется фасциотомия и широкое дренирование, если в костях нет деструктивных явлений, – отрывисто произнес Архангельский, – как вы думаете, Александр Николаевич?
– Согласен. Но необходим наркоз. И для ампутации он тоже будет необходим, если это лечение не даст эффекта. А две дачи хлороформа пациентка не перенесет. Между тем ранняя ампутация удалит источник интоксикации и послужит залогом быстрого выздоровления. В борьбе за ногу мы можем потерять больную.
– Вы скажите, если что-то нужно, я достану, – ввязался в разговр Костров.
Профессора только отмахнулись.
– Она слабая, истощена. Пониженного питания. Ничего удивительного, что на таком фоне нагноилась осколочная рана. Учтите вот еще что: работа в гнойном очаге может спровоцировать инфекционно-токсический шок…
– Это все совершенно верно, но больно уж она молодая. Да и красивая, не будем лицемерить. Ну куда она на костылях? Давайте попробуем.
– А давайте спросим у Кати, – вдруг сказал Костров, – это ее нога и ее жизнь, пусть она сама решает.
Вернулись в палату.
– Делайте, как нужно, – спокойно сказала Катерина.
– Катя, давай попробуем так. Я достану любые лекарства.
– Товарищ Костров! Ни в коем случае! Мы не имеем права брать больше того, что даем народу! Товарищи профессора, делайте, что положено. Ампутация если, что ж, так тому и быть. Как говорится, долгие проводы – лишние слезы.
– Можно спирт, – заметила Элеонора, – я дам. Внутрь и соответственно.
– Да, коллеги, верно! – Знаменский улыбнулся. – Под спиртом сделать фасциотомию, и повязки со спиртом же наложить. А завтра посмотрим, если будет эффект, то продолжим перевязки с гипертоническим раствором или по ситуации, а нет…
Петр Иванович предложил добавить спирт и в противошоковый раствор для внутривенного вливания. Профессора сошлись на том, что операция неизбежно вызовет кризис, поэтому Катерине потребуется индивидуальный пост. Элеонора вызвалась подежурить. Костров заявил, что тоже останется.
Знаменскому было явно не по себе от присутствия такого именитого гостя, хотя Сергей Антонович и держался очень просто. Элеонора так вообще забыла, что он член Революционного комитета обороны Петрограда, а не просто обеспокоенный родственник.
Катерина отказалась от отдельной палаты – мол, перед болезнью все равны, – но, предвидя хлопотную ночь, Элеонора решила после операции положить ее в перевязочной.
Пока готовили операционную, пока Элеонора обустраивала в перевязочной кушетку, вспомнилась собственная болезнь. Когда она заразилась тифом на фронте, решила, что непременно умрет, но тогда приближение конца почему-то совсем ее не испугало. Воинов нес ее на руках куда-то, словно в тумане она видела его лицо, потом оно погасло, и она подумала, как хорошо, что тепло его рук и стук его сердца – последнее, что она чувствует на пути в вечность…
Очнулась Элеонора в головном госпитале спустя долгое время. Вероятно, она не могла провести в полном беспамятстве целый месяц, наверное, приходила в себя на короткое время, пила и что-то ела, но ничего не сохранилось в ее голове.
Зато первая картинка, которую она увидела, очнувшись, – старая тумбочка, крашенная белой масляной краской, и стакан с очень грязной водой, – врезалась в память навсегда.
Она лежала, еще не понимая, что победила болезнь, и даже немножко жалея, что очнулась. По-настоящему Элеонора пришла в себя, только когда ее навестил Константин Георгиевич.
Он остановился в дверях, улыбаясь, в накинутом поверх мундира белом халате, словно обычный посетитель. Зеленые глаза сияли на обветренном лице, от него веяло жизнью и какой-то особой мужественной силой, так что Элеонора смутилась и натянула одеяло до подбородка.
Вспоминая, она чуть ли не наяву ощутила ту жаркую волну стыда, охватившую ее, когда косынка упала с обритой головы…
Оперировал Петр Иванович, Знаменский присутствовал. Элеонора давно не работала с дядей и стала забывать, что он не только ее дядюшка, но и превосходный хирург, один из лучших в России, а то и в мире. Это было заметно даже при таком, казалось бы, несложном вмешательстве, как вскрытие флегмоны.
Катерина держалась очень мужественно. Сто граммов чистого спирта, данные ей в качестве единственно возможного обезболивающего, не слишком помогали. И тут мастерство Архангельского, умение угадать скопление гноя и вскрыть его одним точным движением, не прибегая к болезненному ощупыванию и зондированию раны, оказалось очень важным.
Пациентка не кричала, не плакала и уехала из операционной в превосходном настроении. Только оказавшись в перевязочной, рассердилась и стала проситься в палату. К соседкам, с которыми успела подружиться и которые нуждаются в ее агитации за освобождение женщин больше, чем в лекарствах.
Костров просто просиял, решив, что все обошлось, но Элеонора знала, что успокаиваться рано. Петр Иванович так и вовсе был недоволен и решил остаться на ночь.
– Я принял это решение и должен идти до конца, – тихо сказал он в ответ на увещевания Знаменского, – а вас, Сергей Антонович, если вы не идете домой, попрошу послать кого-нибудь, предупредить Ксению Михайловну, иначе она будет сильно волноваться. С недавних пор в Петрограде можно пропасть не только в жарких объятиях продажных женщин.
Как и полагали профессора, блеск в глазах Катерины и ее оживление оказались предвестниками лихорадки. Она крепилась, увидев, как Элеонора делает приготовления для инъекций, фыркнула и заявила, что это ей все не нужно, она прекрасно себя чувствует. И тут же затряслась в ознобе. Температура поднялась до сорока, девушку колотило так, что Кострову пришлось прижимать ее руку к постели, пока Элеонора вводила иглу в вену.