Владимир Маяковский

Я счастлив!

Граждане,

у меня

огромная радость.

Разулыбьте

сочувственные лица.

Мне

обязательно

поделиться надо,

стихами

хотя бы

поделиться.

Я

сегодня

дышу как слон,

походка

моя

легка,

и ночь

пронеслась,

как чудесный сон,

без единого

кашля и плевка.

Неизмеримо

выросли

удовольствий дозы.

Дни осени —

баней воняют,

а мне

цветут,

извините, —

розы,

и я их,

представьте,

обоняю.

И мысли

и рифмы

покрасивели

и особенные,

аж вытаращит

глаза

редактор.

Стал вынослив

и работоспособен,

как лошадь

или даже —

трактор.

Бюджет

и желудок

абсолютно превосходен,

укреплен

и приведен в равновесие.

Стопроцентная

экономия

на основном расходе —

и поздоровел

и прибавил в весе я.

Как будто

на язык

за кусом кус

кладут

воздушнейшие торта —

такой

установился

феерический вкус

в благоуханных

апартаментах

рта.

Голова

снаружи

всегда чиста,

а теперь

чиста и изнутри.

В день

придумывает

не меньше листа,

хоть Толстому

ноздрю утри.

Женщины

окружили,

платья испестря,

все

спрашивают

имя и отчество,

я стал

определенный

весельчак и остряк —

ну просто —

душа общества.

Я

порозовел

и пополнел в лице,

забыл

и гриппы

и кровать.

Граждане,

вас

интересует рецепт?

Открыть?

или…

не открывать?

Граждане,

вы

утомились от жданья,

готовы

корить и крыть.

Не волнуйтесь,

сообщаю:

граждане —

я

сегодня —

бросил курить.

Весна

В газетах

пишут

какие-то дяди,

что начал

любовно

постукивать дятел.

Скоро

вид Москвы

скопируют с Ниццы,

цветы создадут

по весенним велениям.

Пишут,

что уже

синицы

оглядывают гнезда

с любовным вожделением.

Газеты пишут:

дни горячей,

налетели

отряды

передовых грачей.

И замечает

естествоиспытательское око,

что в березах

какая-то

циркуляция соков.

А по-моему —

дело мрачное:

начинается

горячка дачная.

Плюнь,

если рассказывает

какой-нибудь шут,

как дачные вечера

милы,

тихи.

Опишу

хотя б,

как на даче

выделываю стихи.

Не растрачивая энергию

средь ерундовых трат,

решаю твердо

писать с утра.

Но две девицы,

и тощи

и рябы́,

заставили идти

искать грибы.

Хожу в лесу-с,

на каждой колючке

распинаюсь, как Иисус.

Устав до того,

что не ступишь на́ ноги,

принес сыроежку

и две поганки.

Принесши трофей,

еле отделываюсь

от упомянутых фей.

С бумажкой

лежу на траве я,

и строфы

спускаются,

рифмами вея.

Только

над рифмами стал сопеть,

и —

меня переезжает

кто-то

на велосипеде.

С балкона,

куда уселся, мыча,

сбежал

во внутрь

от футбольного мяча.

Полторы строки намарал —

и пошел

ловить комара.

Опрокинув чернильницу,

задув свечу,

подымаюсь,

прыгаю,

чуть не лечу.

Поймал,

и при свете

мерцающих планет

рассматриваю —

хвост малярийный

или нет?

Уселся,

но слово

замерло в горле.

На кухне крик:

– Самовар сперли! —

Адамом,

во всей первородной красе,

бегу

за жуликами

по василькам и росе.

Отступаю

от пары

бродячих дворняжек,

заинтересованных

видом

юных ляжек.

Сел

в меланхолии.

В голову

ни строчки

не лезет более.

Два.

Ложусь в идиллии.

К трем часам —

уснул едва,

а четверть четвертого

уже разбудили.

На луже,

зажатой

берегам в бока,

орет

целуемая

лодочникова дочка…

«Славное море —

священный Байкал,

Славный корабль —

омулевая бочка».

Схема смеха

Выл ветер и не знал, о ком,

вселяя в сердце дрожь нам.

Путем шла баба с молоком,

шла железнодорожным.

А ровно в семь, по форме,

несясь во весь карьер с Оки,

сверкнув за семафорами, —

взлетает курьерский.

Была бы баба ранена,

зря выло сто свистков ревмя, —

но шел мужик с бараниной

и дал понять ей вовремя.

Ушла направо баба,

ушел налево поезд.

Каб не мужик, тогда бы

разрезало по пояс.

Уже исчез за звезды дым,

мужик и баба скрылись.

Мы дань герою воздадим,

над буднями воскрылясь.

Хоть из народной гущи,

а спас средь бела дня.

Да здравствует торгующий

бараниной средняк!

Да светит солнце в темноте!

Горите, звезды, ночью!

Да здравствуют и те, и те —

и все иные прочие!

Военно-морская любовь

По морям, играя, носится

с миноносцем миноносица.

Льнет, как будто к меду осочка,

к миноносцу миноносочка.

И конца б не довелось ему,

благодушью миноносьему.

Вдруг прожектор, вздев на нос очки,

впился в спину миноносочки.

Как взревет медноголосина:

«Р-р-р-астакая миноносина!»

Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится,

а сбежала миноносица.

Но ударить удалось ему

по ребру по миноносьему.

Плач и вой морями носится:

овдовела миноносица.

И чего это несносен нам

мир в семействе миноносином?

Кто он?

Кто мчится,

кто скачет

такой молодой,

противник мыла

и в контрах с водой?

Как будто

окорока ветчины,

небритые щеки

от грязи черны.

Разит —

и грязнее черных ворот

зубною щеткой

нетронутый рот.

Сродни

шевелюра

помойной яме,

бумажки

и стружки

промеж волосьями;

а в складках блузы

безвременный гроб

нашел

энергично раздавленный клоп.

Трехлетнего пота

журчащий родник

проклеил

и выгрязнил

весь воротник.

Кто мчится,

кто скачет

и брюки ловит,

держащиеся

на честном слове?

Сбежав

от повинностей

скушных и тяжких,

за скакуном

хвостятся подтяжки.

Кто мчится,

кто скачет

резво и яро

по мостовой

в обход тротуара?

Кто мчит

без разбора

сквозь слякоть и грязь,

дымя по дороге,

куря

и плюясь?

Кто мчится,

кто скачет

виденьем крылатым,

трамбуя

встречных

увесистым матом?

Кто мчится,

и едет,

и гонит,

и скачет?

Ответ —

апельсина

яснее и кратче,

ответ

положу

как на блюдце я:

то мчится

наш товарищ докладчик

на диспут:

«Культурная революция».

История Власа, лентяя и лоботряса

Влас Прогулкин —

милый мальчик,

спать ложился,

взяв журнальчик.

Все в журнале

интересно.

– Дочитаю весь,

хоть тресну! —

Ни отец его,

ни мать

не могли

заставить спать.

Засыпает на рассвете,

скомкав

ерзаньем

кровать,

в час,

когда

другие дети

бодро

начали вставать.

Когда

другая детвора

чаевничает, вставши,

отец

орет ему:

– Пора! —

Он —

одеяло на уши.

Разошлись

другие

в школы, —

Влас

у крана

полуголый —

не дремалось в школе чтоб,

моет нос

и мочит лоб.

Без чаю

и без калача

выходит,

еле волочась.

Пошагал

и встал разиней:

вывеска на магазине.

Грамота на то и есть!

Надо

вывеску

прочесть!

Прочел

с начала

буквы он,

выходит:

«Куафер Симон».

С конца прочел

знаток наук, —

«Номис» выходит

«рефаук».

Подумавши

минуток пять,

Прогулкин

двинулся опять.

А тут

на третьем этаже

сияет вывеска —

«Тэжэ».

Прочел.

Пошел.

Минуты с три —

опять застрял

у двух витрин.

Как-никак,

а к школьным зданиям

пришел

с огромным опозданьем.

Дверь на ключ.

Толкнулся Влас —

не пускают Власа

в класс!

Этак ждать

расчета нету.

«Сыграну-ка

я

в монету!»

Проиграв

один пятак,

не оставил дела так…

Словом,

не заметил сам,

как промчались

три часа.

Что же делать —

вывод ясен:

возвратился восвояси!

Пришел в грустях,

чтоб видели

соседи

и родители.

Те

к сыночку:

– Что за вид? —

– Очень голова болит.

Так трещала,

что не мог

даже

высидеть урок!

Прошу

письмо к мучителю,

мучителю-учителю! —

В школу

Влас

письмо отнес

и опять

не кажет нос.

Словом,

вырос этот Влас —

настоящий лоботряс.

Мал

настолько

знаний груз,

что не мог

попасть и в вуз.

Еле взяли,

между прочим,

на завод

чернорабочим.

Ну, а Влас

и на заводе

ту ж историю заводит:

у людей —

работы гул,

у Прогулкина —

прогул.

Словом,

через месяц

он

выгнан был

и сокращен.

С горя

Влас

торчит в пивнушке,

мочит

ус

в бездонной кружке,

и под забором

вроде борова

лежит он,

грязен

и оборван.

Дети,

не будьте

такими, как Влас!

Радостно

книгу возьмите

и – в класс!

Вооружись

учебником-книгой!

С детства

мозги

развивай и двигай!

Помни про школу —

только с ней

станешь

строителем

радостных дней!

Красавицы

(Раздумье на открытии Grand Opéra)

В смокинг вштопорен,

побрит что надо.

По гранд

по опере

гуляю грандом.

Смотрю

в антракте —

красавка на красавице.

Размяк характер —

все мне

нравится.

Талии —

кубки.

Ногти —

в глянце.

Крашеные губки

розой убиганятся.

Ретушь —

у глаза.

Оттеняет синь его.

Спины

из газа

цвета лососиньего.

Упадая

с высоты,

пол

метут

шлейфы.

От такой

красоты

сторонитесь, рефы.

Повернет —

в брильянтах уши.

Пошеве́лится шаля —

на грудинке

ряд жемчужин

обнажают

шеншиля.

Платье —

пухом.

Не дыши.

Аж на старом

на морже

только фай

да крепдешин,

только

облако жоржет.

Брошки – блещут…

на́ тебе! —

с платья

с полуголого.

Эх,

к такому платью бы

да еще бы…

голову.

Сказка о Красной Шапочке

Жил был на свете кадет.

В красную шапочку кадет был одет.

Кроме этой шапочки, доставшейся кадету,

ни черта в нем красного не было и нету.

Услышит кадет – революция где-то,

шапочка сейчас же на голове кадета.

Жили припеваючи за кадетом кадет,

и отец кадета, и кадетов дед.

Поднялся однажды пребольшущий ветер,

в клочья шапчонку изорвал на кадете.

И остался он черный. А видевшие это

волки революции сцапали кадета.

Известно, какая у волков диета.

Вместе с манжетами сожрали кадета.

Когда будете делать политику, дети,

не забудьте сказочку об этом кадете.

Кино и вино

Сказал

философ из Совкино:

«Родные сестры —

кино и вино.

Хотя

иным

приятней вино,

но в случае

в том и в ином —

я должен

иметь

доход от кино

не меньше

торговца вином».

Не знаю,

кто и что виной

(история эта —

длинна),

но фильмы

уже

догоняют вино

и даже

вреднее вина.

И скоро

будет всякого

от них

тошнить одинаково.

Гимн обеду

Слава вам, идущие обедать миллионы!

И уже успевшие наесться тысячи!

Выдумавшие каши, бифштексы, бульоны

и тысячи блюдищ всяческой пищи.

Если ударами ядр

тысячи Реймсов разбить удалось бы —

по-прежнему будут ножки у пулярд,

и дышать по-прежнему будет ростбиф!

Желудок в панаме! Тебя ль заразят

величием смерти для новой эры?!

Желудку ничем болеть нельзя,

кроме аппендицита и холеры!

Пусть в сале совсем потонут зрачки —

все равно их зря отец твой выделал;

на слепую кишку хоть надень очки,

кишка все равно ничего б не видела.

Ты так не хуже! Наоборот,

если б рот один, без глаз, без затылка —

сразу могла б поместиться в рот

целая фаршированная тыква.

Лежи спокойно, безглазый, безухий,

с куском пирога в руке,

а дети твои у тебя на брюхе

будут играть в крокет.

Спи, не тревожась картиной крови

и тем, что пожаром мир опоясан, —

молоком богаты силы коровьи,

и безмерно богатство бычьего мяса.

Если взрежется последняя шея бычья

и злак последний с камня серого,

ты, верный раб твоего обычая,

из звезд сфабрикуешь консервы.

А если умрешь от котлет и бульонов,

на памятнике прикажем высечь:

«Из стольких-то и стольких-то котлет миллионов —

твоих четыреста тысяч».

Гимн ученому

Народонаселение всей империи —

люди, птицы, сороконожки,

ощетинив щетину, выперев перья,

с отчаянным любопытством висят на окошке.

И солнце интересуется, и апрель еще,

даже заинтересовало трубочиста черного

удивительное, необыкновенное зрелище —

фигура знаменитого ученого.

Смотрят: и ни одного человеческого качества.

Не человек, а двуногое бессилие,

с головой, откусанной начисто

трактатом «О бородавках в Бразилии».

Вгрызлись в букву едящие глаза, —

ах, как букву жалко!

Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр

случайно попавшую в челюсти фиалку.

Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный,

но ученому ли думать о пустяковом изъяне?

Он знает отлично написанное у Дарвина,

что мы – лишь потомки обезьяньи.

Просочится солнце в крохотную щелку,

как маленькая гноящаяся ранка,

и спрячется на пыльную полку,

где громоздится на банке банка.

Сердце девушки, вываренное в иоде.

Окаменелый обломок позапрошлого лета.

И еще на булавке что-то вроде

засушенного хвоста небольшой кометы.

Сидит все ночи. Солнце из-за домишки

опять осклабилось на людские безобразия,

и внизу по тротуарам опять приготовишки

деятельно ходят в гимназии.

Проходят красноухие, а ему не нудно,

что растет человек глуп и покорен;

ведь зато он может ежесекундно

извлекать квадратный корень.

Гимн взятке

Пришли и славословим покорненько

тебя, дорогая взятка,

все здесь, от младшего дворника

до того, кто в золото заткан.

Всех, кто за нашей десницей

посмеет с укором глаза весть,

мы так, как им и не снится,

накажем мерзавцев за зависть.

Чтоб больше не смела вздыматься хула,

наденем мундиры и медали

и, выдвинув вперед убедительный кулак,

спросим: «А это видали?»

Если сверху смотреть – разинешь рот.

И взыграет от радости каждая мышца.

Россия – сверху – прямо огород,

вся наливается, цветет и пышится.

А разве видано где-нибудь, чтоб стояла коза

и лезть в огород козе лень?..

Было бы время, я б доказал,

которые – коза и зелень.

И нечего доказывать – идите и берите.

Умолкнет газетная нечисть ведь.

Как баранов, надо стричь и брить их.

Чего стесняться в своем отечестве?

Гимн судье

По Красному морю плывут каторжане,

трудом выгребая галеру,

рыком покрыв кандальное ржанье,

орут о родине Пеpy.

О рае Перу орут перуанцы,

где птицы, танцы, бабы

и где над венцами цветов померанца

были до небес баобабы.

Банан, ананасы! Радостей груда!

Вино в запечатанной посуде…

Но вот неизвестно зачем и откуда

на Перу наперли судьи!

И птиц, и танцы, и их перуанок

кругом обложили статьями.

Глаза у судьи – пара жестянок

мерцает в помойной яме.

Попал павлин оранжево-синий

под глаз его строгий, как пост, —

и вылинял моментально павлиний

великолепный хвост!

А возле Перу летали по прерии

птички такие – колибри;

судья поймал и пух и перья

бедной колибри выбрил.

И нет ни в одной долине ныне

гор, вулканом горящих.

Судья написал на каждой долине:

«Долина для некурящих».

В бедном Перу стихи мои даже

в запрете под страхом пыток.

Судья сказал: «Те, что в продаже,

тоже спиртной напиток».

Экватор дрожит от кандальных звонов.

А в Перу бесптичье, безлюдье…

Лишь, злобно забившись под своды законов,

живут унылые судьи.

А знаете, все-таки жаль перуанца.

Зря ему дали галеру.

Судьи мешают и птице, и танцу,

и мне, и вам, и Перу.

Братья писатели

Очевидно, не привыкну

сидеть в «Бристоле»,

пить чай,

построчно врать я, —

опрокину стаканы,

взлезу на столик.

Слушайте,

литературная братия!

Сидите,

глазенки в чаишко канув.

Вытерся от строчения локоть плюшевый.

Подымите глаза от недопитых стаканов.

От косм освободите уши вы.

Вас,

прилипших

к стене,

к обоям,

милые,

что вас со словом свело?

А знаете,

если не писал,

разбоем

занимался Франсуа Виллон.

Вам,

берущим с опаской

и перочинные ножи,

красота великолепнейшего века вверена вам!

Из чего писать вам?

Сегодня

жизнь

в сто крат интересней

у любого помощника присяжного поверенного.

Господа поэты,

неужели не наскучили

пажи,

дворцы,

любовь,

сирени куст вам?

Если

такие, как вы,

творцы —

мне наплевать на всякое искусство.

Лучше лавочку открою.

Пойду на биржу.

Тугими бумажниками растопырю бока.

Пьяной песней

душу выржу

в кабинете кабака.

Под копны волос проникнет ли удар?

Мысль

одна под волосища вложена:

«Причесываться? Зачем же?!

На время не стоит труда,

а вечно

причесанным быть

невозможно».

Последний крик

О, сколько

женского народу

по магазинам

рыскают

и ищут моду,

просят моду,

последнюю

парижскую.

Стихи поэта

к вам

нежны,

дочки

и мамаши.

Я понимаю —

вам нужны

чулки,

платки,

гамаши.

Склонились

над прилавком ивой,

перебирают

пальцы

платьице,

чтоб очень

было бы

красивое

и чтоб

совсем не очень

тратиться,

Но несмотря

на нежность сильную,

остановлю вас,

тих

и едок:

– Оно

на даму

на субтильную,

для

буржуазных дармоедок.

А с нашей

красотой суровою

костюм

к лицу

не всякий ляжет,

мы

часто

выглядим коровою

в купальных трусиках

на пляже.

Мы выглядим

в атласах —

репою…

Забудьте моду!

К черту вздорную!

Одежду

в Москвошвее

требуй

простую,

легкую,

просторную.

Чтоб Москвошвей

ответил:

«Нате!

Одежду

не найдете проще —

прекрасная

и для занятий,

и для гуляний

с милым

в роще».

Сплетник

Петр Иванович Сорокин

в страсти —

холоден, как лед.

Все

ему

чужды пороки:

и не курит

и не пьет.

Лишь одна

любовь

рекой

залила

и в бездну клонит —

любит

этакой серьгой

повисеть на телефоне.

Фарширован

сплетен

кормом,

он

вприпрыжку,

как коза,

к первым

вспомненным

знакомым

мчится

новость рассказать.

Задыхаясь

и сипя,

добредя

до вашей

дали,

он

прибавит от себя

пуд

пикантнейших деталей.

«Ну… —

начнет,

пожавши руки, —

обхохочете живот,

Александр

Петрович

Брюкин —

с секретаршею живет.

А Иван Иваныч Тестов —

первый

в тресте

инженер —

из годичного отъезда

возвращается к жене.

А у той,

простите,

скоро —

прибавленье!

Быть возне!

Кстати,

вот что —

целый город

говорит,

что раз

во сне…»

Скрыл

губу

ладоней ком,

стал

от страха остролицым.

«Новость:

предъявил…

губком…

ультиматум

австралийцам».

Прослюнявив новость

вкупе

с новостишкой

странной

с этой,

быстро

всем

доложит —

в супе

что

варилось у соседа,

кто

и что

отправил в рот,

нет ли,

есть ли

хахаль новый,

и из чьих

таких

щедрот

новый

сак

у Ивановой.

Когда

у такого

спросим мы

желание

самое важное —

он скажет:

«Желаю,

чтоб был

мир

огромной

замочной скважиной.

Чтоб, в скважину

в эту

влезши на треть,

слюну

подбирая еле,

смотреть

без конца,

без края смотреть —

в чужие

дела и постели».

Интернациональная басня

Петух

однажды,

дог

и вор

такой скрепили договор:

дог

соберет из догов свору,

накрасть предоставлялось вору,

а петуху

про гром побед

орать,

и будет всем обед.

Но это все раскрылось скоро.

Прогнали

с трона

в шею

вора.

Навертывается мораль:

туда же

догу

не пора ль?

Даешь изячную жизнь

Даже

мерин сивый

желает

жизни изящной

и красивой.

Вертит

игриво

хвостом и гривой.

Вертит всегда,

но особо пылко —

если

навстречу

особа-кобылка.

Еще грациозней,

еще капризней

стремится человечество

к изящной жизни.

У каждого класса

свое понятье,

особые обычаи,

особое платье.

Рабочей рукою

старое выжми —

посыплются фраки,

польются фижмы.

Царь

безмятежно

в могилке спит…

Сбит Милюков,

Керенский сбит…

Но в быту

походкой рачьей

пятятся многие

к жизни фрачьей.

Отверзаю

поэтические уста,

чтоб описать

такого хлюста.

Запонки и пуговицы

и спереди и сзади.

Теряются

и отрываются

раз десять на́ день.

В моде

в каждой

так положено,

что нельзя без пуговицы,

а без головы можно.

Чтоб было

оправдание

для стольких запонок,

в крахмалы

туловище

сплошь заляпано.

На голове

прилизанные волоса,

посредине

пробрита

лысая полоса.

Ноги

давит

узкий хром.

В день

обмозолишься

и станешь хром.

На всех мизинцах

аршинные ногти.

Обломаются —

работу не трогайте!

Для сморкания —

пальчики,

для виду —

платочек.

Торчит

из карманчика

кружевной уголочек.

Толку не добьешься,

что ни спроси —

одни «пардоны»,

одни «мерси».

Чтоб не было

ям

на хилых грудя́х,

ходит,

в петлицу

хризантемы вкрутя.

Изящные улыбки

настолько то́нки,

чтоб только

виднелись

золотые коронки.

Косится на косицы —

стрельнуть за кем? —

и пошлость

про ландыш

на слюнявом языке.

А

в очереди

венерической клиники

читает

усердно

«Мощи» Калинникова.

Таким образом

день оттрудясь,

разденет фигуру,

не мытую отродясь.

Зевнет

и спит,

излюблен, испит.

От хлама

в комнате

тесней, чем в каюте.

И это называется:

– Живем-с в уюте! —

Лозунг:

– В ногах у старья не ползай! —

Готов

ежедневно

твердить раз сто:

изящество —

это стопроцентная польза,

удобство одежд

и жилья простор.

Неоконченное про школу и про учение

Что делается

у нас

под школьной корой

алгебр

и геометрий?

Глазам

трудящихся

школу открой,

за лежалых

педагогов

проветри!

Целясь в щеку

злей, чем доги,

взяв

линейки подлиннее,

мордобойцы-педагоги

лупят

посвистом линеек.

Войны классов,

драки партий

обошли

умишкой тощим.

Но…

Каллиников под партой,

провоняли

парту

«Мощи».

Распустив

над порнографией

слюну,

прочитав

похабные тома,

с правой стороны

луну

у себя

устроят по домам.

Опустивши

глазки-кнопки,

боком вертят,

будто утки,

не умнее

средней пробки

подрастают институтки.

Это

видели и раньше

робки

школьницы-молчальницы,

и ступают

генеральшами

пышногрудые начальницы.

У подобных

пастухов

девочки

прочли уже

прейскуранты

всех духов

сочинителя

Тэжэ.

Нам

характер

нужен круче,

чтоб текли

у нас

в трудах дни.

Мы ж

выращиваем курочек

для

семейственных кудахтаний.

Товарищи,

непорядок в дебрях школ,

под сводами

алгебр и геометрий.

Надо

школу

взять за ушко,

промыть

и высушить на ветре.

Пиво и социализм

Блюет напившийся.

Склонился ивой.

Вулканятся кружки,

пену пе́пля.

Над кружками

надпись:

«Раки

и пиво

завода имени Бебеля».

Хорошая шутка!

Недурно сострена́!

Одно обидно

до боли в печени,

что Бебеля нет, —

не видит старина,

какой он

у нас

знаменитый

и увековеченный.

В предвкушении

грядущих

пьяных аварий

вас

показывали б детям,

чтоб каждый вник:

– Вот

король некоронованный

жидких баварий,

знаменитый

марксист-пивник. —

Годок еще

будет

временем слизан —

рассеются

о Бебеле

биографические враки.

Для вас, мол,

Бебель —

«Женщина и социализм»,

а для нас —

пиво и раки.

Загрузка...