Кто-то листает страницы глянцевого журнала, кто-то пролистывает скучную книгу в поисках картинок. А я листаю дни. Да, дни своей жизни. Не спрашивайте – как. Я не учёный и механизм этот объяснить не смогу. Да и, честно говоря, он мало волнует. Знаете, что меня больше всего беспокоит? Что листаю свою жизнь, как ту самую скучную книгу…
Дым кубинского табака щиплет глаза, губы немеют от зажатой в них сигары. Напротив тучный человек в тесном сюртуке потеет и дымит, дымит и потеет. Воротнички на его бычьей шее пожухли, впитали в себя смолянистый смог, слились по цвету с землистым лицом и облепили некогда стоячими концами дряблые щёки. Пухлые пальцы в массивных перстнях ловко мечут штосс. Я не волнуюсь – эту игру, как и этот день, я перелистну. Где-то позади, залихватски поглаживая бравые усы, ведёт оживлённую беседу с дамами гвардейский офицер. Возможно, Михаил Юрьевич. Да… Лермонтов. И его «Штосс» уже, наверно, существует где-то в черновиках. «У графа В… был музыкальный вечер»[1]. А вечера тут сплошь все карточные. Карточные вечера!
Вот за что люблю эти набитые клубами дыма великосветские салоны, приёмы, ужины и обеды? Карты! Конечно, карты, господа! В наше время такого нет… Чего-чего, а вот этой атмосферы сумасшедшей свободы, риска, когда на кон ставишь всё – этого нет. Мне всегда казалось, что родился не в то время.
Да, не в то время… В двадцать первом веке родился я. В свободном, демократичном и продвинутом двадцать первом веке, чтоб его… Да! Мы все были свободны. С детства. Свободны от жизни… от реальности. Я и детства-то не помню. Сплошные квесты, тёмные миры, орки. Общение – вирт. Свобода слова и самовыражения. Только о словах никто не думал. Думали о свободе – свободе от обещаний, от обязанностей, от необходимости что-то выбирать. Да, выбирать. Никто не желал эту свободу. Зачем тратить время? Выбор мучителен. И в продвинутом двадцать первом веке нам стали предлагать готовые решения. Решения кухни, спальни, работы, судьбы… И все предавались свободе от всего. Всё решено за всех. Помню, впервые увлёкся девушкой. Не знаю, была ли это любовь или буйство гормонов. Но при виде её красивых весёлых глаз мне хотелось выбирать, решать и строить свою жизнь. Странно, но сейчас ничего, кроме этих глаз, и не помню. Потом уже я разглядел, что все они – нежный пол – одинаковые. Продвинутый двадцать первый век предлагал готовые решения во всём… За свои тридцать с небольшим я хорошо изучил всю линейку вариантов: вамп, стерва, мимими, учительница, соцработник, блонди-шик. Да, не в то время родился.
Банкомёт убивает мою семёрку.
– Мечите, сударь, ещё!
Ставлю клюнгер, выбираю карту – пусть будет дама, раз уж мы о дамах. Подрезаю, и… была-не была!
Так вот, моя первая любовь была очаровательная мимими. И как же очаровательно она обрубила моё стремление к свободе строить неповторимую судьбу!
– Ну что ты заладил? Зачем продумывать? Как все нормальные люди, встанем на ноги, возьмём ипотеку. Чё думать-то? – хлопая ресницами, лепетала она – моё очаровательное разочарование. – Лет через пять можно и ребёнка запланировать.
«Запланировать ребёнка»! Противно, ей-богу. Я так и представил, как она тонкими белыми пальчиками каллиграфически выводит в ежедневнике на среду каким-нибудь третьим пунктом – чтобы не забыть! – «ребёнок». Да, мне всегда казалось, что я родился не в то время.
Второй абцуг – ничего. Третий. Есть! Чётная дама. Прекрасно!
– Загибаю угол, мсье!
Месье поджимает губы, но кивает. Я знаю – он нервничает, но слишком хорошо воспитан. Высшее общество, господа! В карточных играх не принято выказывать эмоций.
Из глубины зала раздаётся звонкий хрустальный смех, где-то я такой слышал… Молодая! Ну, конечно. Барышня в цвету. И роброн ей к лицу – мило, очень мило. Надо будет подойти, представиться. Но не сейчас. Карточный этикет – почти как дело чести: нарушать нельзя. Во время игры партнёры разговаривают только друг с другом и только по делу.
Так вот, жить по пунктам чьего-то плана я не захотел. И пошла вереница таких же запрограммированных подружек: номер два, номер три… Всё под копирку – жизнь по готовому решению. А где-то далеко гремели войны, и кто-то погибал. Но это было где-то. Свобода слова, печати – да, чёрт подери! – писали и печатали. Да только все были от этого свободны. Всем начхать! «Люби себя, чихай на всех, и в жизни ждёт тебя успех», – да только успех тоже был какой-то готовый, «под ключ». И мне стало скучно.
Чей-то ледяной взгляд скользит по моей спине. Кто это там, в толпе? Знакомые глаза… Серые, сумасшедшие. А, впрочем, какая разница? Мало ли, кто уставился на чёрного графа. Да, я здесь граф Скавронский – потомственный дворянин. И чёрный, потому что все меня боятся. Боятся оттого, что не видят во мне страха. Ха! Мне слишком скучно, чтобы трусить.
Выигрываю соника.
– Не желаете ли отыграться, мсье?
– Увольте! Не сегодня, – и месье пухлыми пальцами, сверкая перстнями, обтирает потный лоб.
Покидаю ломберный столик – ничего, ещё вернусь. Воистину, зелёное сукно – символ свободы в этой несвободной стране! Да уж… Забавный каламбур. А ведь и страна совсем другая, никакой тебе демократии.
Так, где же эта прелестница с хрустальным голоском?
Всё казалось не настоящим и безыскусным. Двадцать первый век выпрямил все углы, упорядочил жизнь до безобразия. Только ты заикнёшься с каким-нибудь вопросом, тут же выплывают готовые ответы. Загадка, второе дно – всё это архаизмы, смысл которого помнят лишь старые филологи. Какие загадки, ей-богу? В двадцать-то первом, чтоб его, веке! Сплошная импотенция мысли, никакого поиска. Скука, парализующая разум. Какое бельё под блузкой у красотки? Сама покажет. Зачем мучиться? Всё же просто, прямо, в лоб. Мы все свободны… от всего. Да, говорю, родился не в то время.
То ли дело здесь: оголилась щиколотка – и сразу румянцем стыдливым лицо заливается. Посмотришь пристально – и буря эмоций! А с лёгкой улыбки может такая страсть начаться, такой драматизм. И чего мы себя лишили, подумать только…
Почувствовал себя заложником времени. Невыносимая обречённость тухнуть в давно утратившем вкус жизни двадцать первом веке сводила с ума. Ну почему я должен терпеть? Я же свободен, мать его… Свободен!
И время покорилось, покорилось моей свободе выбора. А я хочу выбирать. Меня никто не спрашивал, в каком веке родиться. Никто не дал мне это законное право выбора. То право, которое ещё до грёбаной демократии каждому дано. Я пролистал… пролистал жизнь по дням, рамочную с конвейера жизнь. Не знаю как, но скользил во времени, оказываясь то вчера, то позавчера, то год назад. Наблюдал со стороны за собой, карикатурно-гротескным, за людьми вокруг – и всё казалось аккуратно уложенным на широких полках супермаркета: вон то мне будущее заверните! да-да, с трёшкой в центре и зарплатой два раза в месяц. В любой на выбор день мог вернуться, в любой на выбор из серых, одинаковых с лица… Скука.
И что интересно, события текли, но ничего нельзя было изменить. Какая ж эта свобода? Не лучше ли пролистать вперёд и узнать, чем всё закончится? Я всегда так делал со скучной книгой. Последняя страница прекрасно показывает, чего стоят все остальные. И я перелистнул…
Будущее не поддавалось. Меня всё время выкидывало в один день, как бы ни старался. Вернее, не день – вечер. Закатное солнце уже не грело, тлело на горизонте, растекаясь багровым румянцем по небосводу. Я стоял в кустах, будто прятался от кого-то, как тать. Неподалёку, справа от меня проходила скоростная магнитная дорога. А сразу за кустом проложено полотно для аэромобилей, которое пересекало пути. Вылезти из зарослей густого кустарника я никогда не успевал. Как только моя нога заносилась сквозь раздвинутые ветки над дорогой, так мимо вихрем пролетал мобиль. Он зависал над магнитными путями и тут же мгновенно терял воздушную подушку. Земля сотрясалась от ударной волны, металлический грохот и скрежет разрывали вечернюю тишину, а потом ослепительной вспышкой озарялось пространство. Скоростной поезд разметал в клочья застрявший на путях аэромобиль. И всё, что удавалось разглядеть после – лишь горстка обломков в синеватой дымке.
Я запомнил эту дату – тридцать первое августа две тысячи девяносто пятого года.
Не такое уж и далёкое будущее. Но дальше я листать не мог. Один день, один вечер – каждый раз. Это стало загадкой – одной единственной, отчего невероятно интригующей загадкой. И я должен был её разгадать!
А! Вот она где. Попалась, крошка. И кого же она мне напоминает? Хотя, не важно. Чёрный граф уже тут, детка.
– Сударыня, ваш дивный смех покорил меня в самое сердце. Позвольте представиться, граф Скавронский к вашим услугам! – И припадаю к её руке, медленно, долго не выпуская из зажатых пальцев. А потом смотрю пристально в глаза. О! Какое воздействие имеет прямой взгляд в глаза! Неописуемо! Им можно покорить, приручить, привязать и даже поработить. Я смотрю уверенно, без тени улыбки, строго, пока она не роняет тяжёлые ресницы. И вот уже румянец проявляется на бархатных щёчках. Она слегка потянула руку, но я держу, не отпускаю.
– Очень приятно, граф! – лепечет она и рдеет, вспыхивает алым.
– Но для вас я просто Владимир, – и ослабеваю хватку.
Ах, прелесть как хороша в этом роброне цвета чайной розы. Анастасия Тяжбина, говорите? Баронесса, говорите? Подобные ямочки на щеках, раскосые с лёгким прищуром глаза когда-то могли надолго меня пленить. Когда-то… Не сейчас. Сейчас я чёрный граф. Лишь классический фрак да белоснежные тугие воротнички – мои вечные спутники. Они безупречные – консервативно-чопорные, идеально отпаренные на подтянутой фигуре, как неприступная крепость, непреложная высота и избранное одиночество. Величавую осанку, хладнокровный взгляд я отработал в совершенстве.
В любые двери граф Скавронский входит не спеша, вальяжно откидывая до блеска начищенные носки туфель, небрежно роняя взгляд на собравшихся. Пусть ловят кивок, едва заметный и оттого многозначительный, внушающий трепет. В этом веке себя нужно нести, себя нужно держать. Ты – эксклюзив, штучный товар, и цену назначаешь сам. Да, я определённо родился не в то время.
Баронесса Тяжбина, говорите? Прекрасно! Впервые вышла в свет? Замечательно! Как говорят в наше время, девицу надо обновить. Нет! Я давно не верю в искренность чувств. Что-что, а женская натура за эти столетия не изменилась. Проверено на собственной шкуре. Я был когда-то так наивен. Сто с лишним лет назад, а точнее в 1728 году угораздило меня влюбиться.
Я безуспешно бился над загадкой. Истово пытался преодолеть тягуче-упругую ткань времени и шагнуть за пределы тайного алого вечера. Но всякий раз на меня смотрели немые обломки прекрасного гоночного аэромобиля – тёмно-синий кузов, переливающийся, сверкающий перламутром в отблесках уставших вечерних лучей, с неоновой подсветкой по периметру. После столкновения неоновую ленту разметало по земле, и, словно звёздочки, её обрывки ещё какое-то время мерцали сквозь синеватую дымку. Казалось, что в груде покорёженного металла теплилась жизнь, но потом одна за другой звёздочки затухали, гасли, и жизнь уходила, остывала вместе с холодным августовским вечером, унося разгадку за пределы бытия.
Чья жизнь снова и снова разлеталась перламутровыми осколками? И сколько отведено мне? Сколько моих скоротечных дней будет загнано в чужое «готовое решение»? Пора исправить досадную ошибку! Свою судьбу я напишу сам.
Так, в тусклом отблеске неоновой агонии я начал с чистого листа.
Первая глава новой жизни встретила серым, промозглым вечером. Сырой ветер пробирал до костей. Погоду я не выбирал, зато выбрал век. И теперь с интересом взирал на новую для меня вселенную. И эта вселенная распростёрлась широкой дорогой, вымощенной камнем. Я тут же чуть не убился – нога, привыкшая к идеально ровным поверхностям, предательски подвернулась. Скромной каймою вдоль мостовой тянулись ряды подстриженных берёз, изредка перемежаясь с тускло-жёлтыми головками масляных фонарей. Запах витал необыкновенный – целый букет а-ля натюрель. Мой не привыкший к таким ароматам нос долго не мог разобрать природу столь впечатляющего амбре. Позже я свыкся с духом молодого Петербурга – заболоченная местность, лошадиный помёт, отсутствие такой привычной для двадцать первого века канализации и прочая, прочая, прочая.
Справедливости ради скажу, что к отсутствию канализации привыкать пришлось долго и мучительно. Даже напудренный парик и панталоны поверх чулок не казались мне столь неудобными, как фарфоровый горшок под кроватью. Ну да ладно… Это всё мелочи. Я мог бы и совсем сгинуть в анналах истории – без единой бумажки да в диковинном костюмчике. Ума не приложу, как бы я доказывал, что не беглый, останови меня какой-нибудь чрезмерно бдительный городовой.
Я плёлся наугад мимо деревянных незамысловатых домиков, казавшихся чумазыми и горбатыми в мутно-жёлтом рассеянном свете масляных фонарей. Как вдруг впереди сквозь сумрак спускающегося на город вечера замаячила чья-то фигура. Поначалу казалось, что густой влажный воздух размывал силуэт, отчего он колыхался, словно отражение на воде. Я ускорил шаг. И по мере приближения всё отчётливее вырисовывалась мужская спина. Каблуки гулко отбивали неровный ритм о каменную мостовую. Вот уже можно было разглядеть сползший набекрень парик, комично взъерошенный с одной стороны. Теперь видимость наладилась, но фигуру всё так же штормило из стороны в сторону. Не успевая за резкой сменой курса, ноги бедолаги то пускались в бег, то, шаркая подошвами, цеплялись носками башмаков за неровные края булыжников. Наконец, сверкая икрами в белых чулках, несчастный завалился на бок прямо посреди улицы.
Я машинально подбежал. От незнакомца разило крепким перегаром. Уж не знаю, какой дряни он перебрал, но перебрал конкретно.
– М-м-милейш… И-ик… м-милейший, – пытался выговорить он, одновременно протягивая мне руки.
Подхватив мужичка за руки, одним рывком поставил его на ноги. Благо, весу в жилистом, словно высохшем теле, было немного, да и рост не велик. Кафтан, к несчастию, испустил звонкий треск и разошёлся по шву, один рукав сполз вниз и повис гармошкой на запястье.
Мужичок оглядел себя мутными, глубоко утопленными, глазками, заохал и зацокал язычком. Попечалившись минуту о загубленном кафтане, он уставился на меня.
– Где живёте, папаша?
Мужичок удивлённо вытаращил глаза.
– Куда вам, милейший? – переспросил я.
Он поднял непослушную руку, отмахнулся от меня резким пьяным движением, словно от наваждения какого-то, да так, что едва устоял на ногах. Потом той же рукой с не меньшим усилием махнул вперёд:
– Т-там… На перш-шпек-ктиву.
К счастью, незнакомец ещё мог задавать вектор направления. Иначе блуждали бы мы по Невскому (как потом уже понял) до самого утра.
Дом у него оказался хоть и деревянным, да весьма нарядным. Будто кружевные ставни, резные наличники, внушительные ворота – словом, не последний человек, подумал я. И не ошибся.
Граф Скавронский, протрезвев, о спасителе своём не забыл. Он-то и пригрел меня, взяв к себе в помощники.
– Грамоте-то обучен?
– Обучен, – заверил я.
Да только, как выяснилось, пришлось сей грамоте учиться заново. Граф времени своего не жалел, да и я схватывал всё быстро.
Так уж вышло, что всю жизнь мой благодетель Фридрих Самуилович трудился ямщиком, и вот неожиданно, как гром среди ясного неба, свалилось на него состояние немалое с титулом в придачу. Бумажная волокита графа тяготила. Душою он был человеком страстным и азартным. А тут я как раз под руку попался и, в общем-то, даже обрадовался непыльной работёнке.
Посвятил он меня не только в премудрости грамоты, но и азартным играм обучил. Противостоять карточному соблазну граф не мог. А после пожалования нечаянных богатств совсем повяз в этой порочной, а для того времени ещё и запретной, страсти. «Чтоб никто в деньги не играл под тройным штрафом обретающихся денег в игре», – гласил именной указ. Но, тем не менее, каждый вечер трактир оживлялся пьяным угаром не столь от вина, сколь от азартного задора. Вскоре я стал постоянным спутником графа и уже знал наизусть почти все злачные места Петербурга.
К всеобщему удивлению обнаружилась во мне невероятная везучесть. «Помазанник удачи» называл меня граф и ещё больше проникался ко мне чувствами добрыми и в какой-то мере отцовскими. Надо сказать, что детей он так и не нажил.
Именно тогда вкусил я дикую смесь из жгуче-острого риска, горячего запала борьбы и хмельного духа свободы поставить на кон всё. В накуренных стенах кто-то возвышался, пьянел от победы, а кто-то проигрывался подчистую. Но никто не знал наперёд: чёт или нечет, лоб или соник, пан или пропал.
Так пролетела зима, весна, и лето расцвело – плакучее петербургское лето.
А вместе с летним ветерком в дом графа Скавронского прилетела она – баронесса Вережбинская. Юное создание сопровождала папеньку – старинного друга моего благодетеля, решившего погостить недельки две… «а там видно будет-с».
Могу биться об заклад, что с этого вечера все мысли очаровательной прелестницы баронессы Тяжбиной принадлежат мне! Ох, уж эта ветреная женская натура! Что ж, думаю, не успею ещё соскучиться, как встречу обворожительную баронессу на очередном приёме. Батюшка её, кажется, вхож в Английский клуб. Тем лучше, тем лучше.
Пышные платья, шурша кринолином, степенно плавают по просторному залу, как кувшинки по глянцевой водной глади. У белого рояля бархатным голосом растягивает какую-то балладу новомодная певица. Брови её, невероятно живые, столь артистично сменяют за минуту множество положений, выражая экспрессию слов. Певица старается, ибо не каждому выпадает честь оказаться на аристократическом приёме в салоне графа Михаила Юрьевича В.
Юная баронесса Тяжбина сидит подле отца и украдкой поглядывает по сторонам. Во взгляде её проскальзывает детское нетерпение и любопытство. Уж я-то знаю, кого высматривает молодая девица своими зоркими раскосыми глазками. Вот она встречается с моим пристальным взглядом. Грудь её заходится от учащённого дыхания, едва удерживаемая железной хваткой корсета. А по гладкой коже снова растекается знакомый румянец. Уголки губ медленно ползут вверх, озаряя всё лицо баронессы каким-то одухотворённым светом. Смутившись, она отворачивается. И мне остаётся любоваться лишь гладкими тёмно-каштановыми волосами, аккуратно уложенными в тугую ракушку на затылке.
Если бы не знал я, как обманчив этот стыдливый румянец, то…
– О, милый свет очей моих, – в такие моменты я невероятно горд собой, что не ленился в своё время перечитывать классиков, – могу ли надеяться…
И заключаю её руку в ладони, притягиваю к груди. И в глаза, пристально смотрю в глаза. Её рука сначала сопротивляется, но потом слабеет и полностью поддаётся моей неоспоримой власти.
– Могу ли надеяться на вашу благосклонность и рассчитывать, что вы снова одарите меня своим присутствием? На визит ваш драгоценный могу ли рассчитывать?
Потупив взор, она глубоко вздыхает и шепчет еле слышно:
– Вы меня смущаете, граф… Но конечно же, вы можете рассчитывать, – щёки её алеют, вспыхивают жаром.
Я помню этот жар в глазах, обжигающий, всеобъемлющий. Жар не лихорадочный, не болезненный. То огонь страсти, запрятанный под обличием скромности и целомудренности, прикрытый пышными кружевами, скованный корсетами.
Таким же жаром обдало меня в 1728 году в домике для гостей имения графа Скавронского. Огонь пылал сквозь томный взор карих, огромных и слегка раскосых глаз Елизаветы Вережбинской.
Признаться честно, первое знакомство с баронессой не впечатлило меня. Искусственные букли и локоны; выбеленные пудрой, кукольные лица – вовсе не казались мне привлекательными. Баронесса держалась учтиво, но сухо. От своего папеньки не отходила. Барон Вережбинский с графом просиживали дни за ломберным столиком в гостиной, а девица со скучающим видом поглядывала в окно, и лишь иногда из груди её вырывался тоскливый вздох.
Возможно, я так бы и запомнил баронессу с кислой, безучастной миной, нелепым париком под барашка и аристократично-мертвенной расцветкой лица, если бы не одно утро. А утро было ранним, влажным. Туман оседал на траву и рысью полз по земле, оставляя россыпи сверкающих капелек. Я чинно прогуливался по небольшому графскому садику, дышал воздухом. Но как только поравнялся со старенькой беседкой, любовно окутанной диким плющом, мои ноги словно вросли в землю – я не мог ступить и шага. Первые секунды искренне думал, что сплю и вижу сон. Зыбким миражом казалась эта хрупкая девушка, кутающаяся в пышную шаль из ангоры, с книгой в руках. Её живые волосы спадали такой естественной и слегка небрежной волной на правое плечо. Задумчивое лицо выражало благоговейное спокойствие. И лишь пухлые губы изредка начинали как-то по-детски шептать, проговаривать прочитанные строчки.
Она заметила меня не сразу. Но как только наши взгляды встретились, я узнал в этом видении баронессу. Немного смутившись, она отложила книгу, улыбнулась и поприветствовала меня:
– Доброе утро, господин Аверьев!
(Да, когда-то я был простым Вовкой Аверьевым, без титулов и чинов, родившимся не в то время, не в том веке.)
– Доброе утро, баронесса! – опешив, выговорил я.
Минуту мы смотрели друг на друга, пока я не сообразил, что выгляжу, должно быть, весьма глупо. Откашлявшись для приличия, вошёл в беседку и сел на почтительном расстоянии. Теперь я смог получше разглядеть её лицо, которое, надо признать, совсем не видел раньше за толстым слоем пудры. Кожа у баронессы оказалась на редкость нежной, чистой, с лёгким персиковым оттенком. Гладкие тёмно-русые волосы отливали на солнышке еле уловимой рыжиной. Отчего весь девичий образ будто излучал золотистый, какой-то невероятно согревающий свет. И тут я заметил белесый шрам на переносице, как грубый росчерк наискосок от одной брови до другой. Удивительно, но рубец, которого девушка, по всей видимости, стеснялась и поэтому так густо накладывала косметику, невероятно украшал её личико, делал живым, настоящим, даже в какой-то мере трогательным. Мне вдруг захотелось говорить с ней о чём угодно, пусть даже о самых пустых безделицах – лишь бы подольше она оставалась здесь, рядом со мной в этой тайной, укрытой ото всех диким плющом, беседке.
– Что читаете? – как бы невзначай спросил я.
– Да… так. Ничего особенного. Вы, наверно, не слыхали, – также смущаясь, заговорила она, – приключения Робинзона Крузо.
– Отчего же? – приободрился я. – Очень даже слыхал!
Лицо баронессы мгновенно преобразилось, её и без того огромные глаза расширились в выражении искреннего удивления и уважения к собеседнику.
– Да?! Вы знаете языки? И как же вам удалось достать книжку? О! Моему папеньке пришлось задействовать немалые связи, уж так я его просила. Ведь роман пока вышел только на английском, – она вздохнула. – Когда-нибудь я обязательно переведу его.
Умереть – не встать! Хорош… нечего сказать. Окрас у меня, наверно, был ядрёно-пунцовым. Признаться, совсем я не способен к языкам. А чтобы романы читать! Уж и подавно.
Я состряпал непринуждённую улыбку на своей вытянувшейся физиономии и, сопровождая слова нелепым смешком, заговорил редкую чушь:
– Ох, нет-нет! Что вы?! Я не читал, а слыхивал токмо. Говорят, очень недурной роман вышел. Ха-ха!
Воодушевление слегка поугасло в глазах баронессы, но как благовоспитанная девица она продолжила разговор также почтительно:
– Да, верно! Роман очень хорош. По правде сказать, я перечитываю его уж третий раз.