Во всех государственных учреждениях действовала система трех восьмичасовых рабочих смен. Но в школах и колледжах день (любой день, поскольку каникулы и выходные тоже распределялись посменно) делился на четыре, по шесть часов каждая. Приблизительно через два месяца после наступления Промфазы Тристрам Фокс сидел за полуночным завтраком (его смена начиналась в час), а в окно косо светила полная летняя луна. Он пытался съесть немного бумажного вида овсянки, политой синтелаком, но обнаружил, что, хотя и ходил последнее время круглые сутки голодным, поскольку пайки существенно сократили, через силу заталкивает в себя эту сырую волокнистую гадость: словно собственные слова пытаешься съесть. Пока он прожевывал очередную бесконечную ложку, синтетический голос из «Ежедневного новостного диска» (выпуск в 23 часа) пищал как мультяшная мышь. Сам же черный поблескивающий диск медленно вращался на стенной подставке-игле.
– … беспрецедентно низкий улов сельди, объяснимый, по сообщением Министерства рыболовного хозяйства, только с точки зрения необъяснимого пробела в воспроизведении…
Потянувшись левой рукой, Тристрам его выключил. Что, теперь и у рыб есть контроль рождаемости? Тристрам выудил из подсознания обрывок генетической памяти: плоскую круглую рыбину выкладывают на тарелку… корочка коричневая, хрустящая… острый соус… Но всю рыбу, какую сейчас вылавливали, конвейеры перемалывали, превращая в удобрения или преобразуя в многоцелевые питательные брикеты (которые потом подавали на стол в виде супа или котлет, хлеба или пудинга) и которые Министерство естественного питания выдавало как основной ингредиент еженедельного рациона.
В тишине, без маниакального синтетического голоса и жутковатого журналистского сленга, Тристраму лучше стало слышно, как жену тошнит в ванной. Бедняжка, последние дни ее регулярно тошнит. Возможно, дело в еде. От такого кого угодно стошнит. Встав из-за стола, он заглянул к ней. Вид у нее был усталый и измученный, точно тошнота ее высушила.
– На твоем месте я бы сходил в больницу, – доброжелательно сказал он. – Узнал бы, в чем дело.
– Со мной все в порядке.
– Я бы так не сказал.
Он перевернул наручное микрорадио: стрелки на циферблате с обратной стороны показывали чуть больше половины первого.
– Надо бежать. – Он поцеловал ее во влажный лоб. – Береги себя, милая. Надо все-таки сходить в больницу.
– Пустяки. Просто желудок шалит.
Ради мужа Беатрис-Джоанна постаралась принять веселый вид.
Тристрам же вышел (просто желудок шалит?), чтобы присоединиться к группе соседей у лифта. Старый мистер Эртроул, Фиппс, Артур Спрэгг, мисс Рантинг – мешанина рас сродни пищевым брикетам: Европа, Африка и Азия, перемолотые и поперченные Полинезией, отправляются на рабочие места в министерствах и на государственных фабриках. Олсоп и бородатый Абазофф, Даркинг и Хамидун, миссис Гоу, мужа которой забрали три недели назад, готовы к смене, которая закончится на два часа позже, чем у Тристрама.
– Все совсем не так, как надо, на мой взгляд, – говорил дрожащим старческим голосом мистер Эртроул. – Неправильно, что копы все время за тобой наблюдают. В моей юности было по-другому. Если хотел покурить в туалете, шел и курил, и никто не приставал к тебе с вопросами. А теперь не так. Да, не так. Эти копы круглые сутки тебе в затылок дышат. Так неправильно, скажу я вам.
Он продолжал ворчать, а бородатый Абазофф кивал, пока они входили в лифт, слушая безобидного и не слишком умного старика, ввинтителя большого винта в задние панели телевизоров, которые в бесконечном преумножении ползли мимо него по ленте конвейера.
– Есть новости? – тихонько спросил в лифте у миссис Гоу Тристрам.
Она подняла на него глаза – длиннолицая женщина сорока с чем-то лет, с кожей серой и прокопченной как у цыганки.
– Ни словечка. Думаю, его расстреляли. Расстреляли! – внезапно выкрикнула она.
Остальные пассажиры прикинулись глухими.
– Глупости. – Тристрам потрепал ее по худому плечу. – Он никакого серьезного преступления не совершил. Вот увидите, он скоро вернется.
– Сам виноват, – сказала миссис Гоу. – Пил алк. Раскрывал рот где попало. Я всегда ему говорила: рано или поздно он слишком далеко зайдет.
– Будет, будет. – Тристрам продолжал похлопывать.
Правда заключалась в том, что, строго говоря, Гоу рта вообще не разевал: он просто издал детский неприличный звук при виде группки полицейских возле какой-то забегаловки для буянов на задах Гатри-роуд. Его уволокли среди всеобщего веселья, и больше его не видели. Теперь от алка лучше держаться подальше. Пусть уж лучше его серомальчики пьют.
4-3-2-1. Тристрам, шаркая, вышел из лифта. На запруженной улице его встретила подернутая луной, сизая, как слива, ночь. А в вестибюле стояли представители Полпопа, иначе говоря – Полиции популяции: черные мундиры и фуражки со сверкающими козырьками, на кокардах и значках сверкает взрывающаяся бомба, которая при ближайшем рассмотрении оказывается разламывающимся яйцом. Невооруженные, не столь скорые на применение силы, как серомальчики, подтянутые и вежливые, они по большей части делали честь своему комиссару. Влившись в поток людей, направляющийся на ночную смену («кто бы мог подумать, что смерть унесла столь многих»), Тристрам вслух произнес «брат» в серебристое небо над ночным Ла-Маншем. В последнее время это слово приобрело исключительно бранный оттенок, что было нечестно по отношению к бедному безобидному Джорджу, самому старшему из трех братьев, упорно трудящемуся на сельскохозяйственной станции под Спингфилдом, штат Огайо. Джордж недавно прислал одно из своих редких писем, сухое и полное фактов об экспериментах с новыми удобрениями, недоуменных фраз о странной рже, заболевании зерновых, распространяющейся на восток через Айову, Иллинойс и Индиану. Милый надежный старина Джордж.
Тристрам вошел в огромный старый небоскреб, приютивший Унитарную школу (для мальчиков) Южного Лондона (Ла-Манш), отделение четыре. Смена Дельта выбегала, и один из трех заместителей Джоселина, самодовольный хлыщ с вечно приоткрытым ртом по фамилии Кори наблюдал за мальчишками, стоя в большом вестибюле. Смена Альфа сигала и ввинчивалась в лифты, неслась вверх по лестницам, по коридорам. Первый урок Тристрама был на втором этаже – начальная историческая география для двадцатого потока первого класса. Искусственный голос отсчитывал:
– Восемнадцать, семнадцать…
Это игра воображения, или голос детища корпорации «Нэшнл синтеглотка», звучит теперь строже, и теперь в нем слышится металл?
– Три, два, один.
Тристрам опаздывал. Сиганув в лифт для учителей, он, запыхавшись, ворвался в класс. Времена такие, что надо быть осмотрительнее.
Пятьдесят с чем-то мальчиков приветствовали его единым вежливым «Доброе утро». Утро, говорите? За окном безраздельно царила ночь, и правила ею луна, великий и пугающий женский символ.
– Домашнее задание, – начал Тристрам. – Домашнее задание на парты, пожалуйста.
Раздалось перезвякивание металлических застежек, с которым мальчики расстегивали ранцы, потом хлопки обложек тетрадей и шорох, с которым они переворачивали страницы до той, на которой нарисовали карту мира. Заложив руки за спину, Тристрам обходил класс, мельком просматривая тетради. Огромный запруженный земной шар в проекции Меркатора, две великие империи – АнГос (Англоговорящий Союз) и РусГос (Русскоговорящий Союз) – приблизительно скопированы скособочившимися, высунувшими кончик языка мальчиками. Рукотворные архипелаги Придаточных островов (в просторечье – Придатков) для излишков населения все еще строятся в океанах. Мирный мир, забывший искусство самоуничтожения, мирный и обеспокоенный.
– Небрежно. – Тристрам ткнул указательным пальцем в рисунок Коттэма. – Ты поместил Австралию слишком далеко на юге. И забыл нарисовать Ирландию.
– Сэр, – сказал Коттэм.
А Гийнар, испуганный мальчик с темными кругами под глазами, домашнего задания вообще не сделал.
– Как это понимать? – вопросил Тристрам.
– Я не смог, сэр, – ответил Гийнар, нижняя губа у него подрагивала. – Меня переселили в приют. У меня не было времени.
– А… Приют. – Это было нечто новое, заведение для сирот, временных или окончательных. – Что случилось?
– Их забрали, сэр. Папу и маму. Сказали, они сделали что-то дурное.
– Что они сделали?
Мальчик понурился. Не табу, но сознание преступления заставило его молча краснеть.
– Твоя мама только что родила маленького, да? – доброжелательно спросил Тристрам.
– Только собиралась, – пробормотал мальчик. – Но их все равно забрали. А потом упаковали все вещи. А меня отвезли в приют.
Тристрама обуял страшный гнев. Но этот гнев (и Тристрам со стыдом это понял), по сути, был наигранным, педантичным. Мысленно он увидел, как произносит речь в офисе директора: «Государство считает образование первостепенной задачей, что, надо полагать, означает, что и домашнее задание оно считает важным, и вот пожалуйста, Государство сует свой мерзкий лицемерный нос в мое дело и мешает моему ученику учиться. Морда мать его Гоб, давайте уже решим, на каком мы свете!» Немощный гнев человека, взывающего к принципам. Он, конечно же, знал, каков будет ответ: сперва самое главное, а самое главное – выживание. Вздохнув, он потрепал ребенка по макушке, потом вернулся к доске.
– Сегодня утром, – сказал он, – мы будем рисовать на карте области восстановления Сахары. Берите карандаши.
Утро, как же! Морем школьных чернил за окном уверенно простиралась ночь.
Беатрис-Джоанна писала письмо. Она писала карандашом (какой неуклюжий устарелый предмет!) и для экономии бумаги – логограммами, которые выучила в школе. Два месяца, а от Дерека – разом ничего и слишком много. Слишком много публичных выступлений по телевидению: Дерек в черном мундире, Дерек, разумно увещевающий комиссар Полиции популяции. Ничего от Дерека-любовника в более подходящем ему мундире наготы и желания. Цензуры писем не существовало, и Беатрис-Джоанна чувствовала, что может писать свободно. Она писала:
Милый!
Наверное, мне следует гордиться тем, какие тебе выпали честь и слава, и, конечно же, ты прекрасно смотришься в своем новом наряде. Но я не могу не жалеть о прошлых временах, когда мы могли любить друг друга без тени забот помимо той, чтобы постараться, чтобы никто не узнал, что творится между нами. Я отказываюсь верить, что те прекрасные дни прошли безвозвратно. Я так по тебе скучаю. Я скучаю по твоим объятиям, и твоим поцелуям, и…
Она удалила значок «и»: кое-что слишком драгоценно, чтобы отдавать холодным логограммам.
… и твоим поцелуям. О, милый, иногда я просыпаюсь ночью, после полудня, или утром, или в то время, когда мы ложимся (согласно тому, в какую смену работает он), и мне хочется кричать – так я тебя желаю.
Она зажала левым кулачком рот, словно давя крик.
О любимейший, я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. Я тоскую по твоим объятиям и по твоим губам…
Тут она увидела, что уже это написала, и вычеркнула, но от вычеркивания стало казаться, что она перестала тосковать по его рукам, губам и так далее. Пожав плечами, она продолжила:
Ты не мог бы как-нибудь дать о себе знать? Понимаю, писать мне слишком рискованно, потому что Тристрам непременно увидит твою весточку в стойке для писем в вестибюле, но ты мог бы как-нибудь дать мне знак, что все еще любишь меня? А ты ведь еще любишь меня, правда, любимейший?
Он мог бы прислать ей какой-нибудь пустячок. В стародавние времена, в дни Шекспира и паровых поездов, влюбленные слали своим любовницам цветы. Теперь, конечно, уцелевшие цветы превратили в съедобные. Он мог бы прислать пакетик растворимого бульона из примул, но это означало бы залезть в собственный скудный паек. Она тосковала по чему-нибудь романтичному и смелому, по великому еретическому жесту. В приступе вдохновения она написала:
Когда будешь в следующий раз выступать по телевизору, пожалуйста, если все еще любишь меня, включи в свою речь какое-нибудь особое слово – для меня одной. Включи слово «любовь» или слово «желание». Тогда я буду знать, что ты все еще меня любишь, как я все еще люблю тебя. В остальном у меня нет новостей, жизнь продолжается, как всегда, очень скучная и безотрадная.
Вот это была ложь: есть одна очень и очень большая новость, но ее следует держать при себе, решила Беатрис-Джоанна. Прямая линия в ней, вечное и дарующее жизнь копье хотело крикнуть: «Возрадуйся», – но круг советовал быть осторожной, более того – непрошено тревожил дуновением дурного предчувствия. Она не желала беспокоиться – все как-нибудь обойдется.
Письмо она подписала: «Твоя вечно обожающая Беатрис-Джоанна».
Конверт она адресовала комиссару Д. Фоксу, штаб-квартира Полиции популяции, Здание бесплодия, Брайтон, Лондон, испытав легкую дрожь, когда писала «бесплодия», – слово, заключавшее в себе собственную противоположность. И крупными жирными логограммами добавила: «ЛИЧНОЕ И КОНФИДЕНЦИАЛЬНОЕ».
Потом она отправилась в долгий путь вниз к почтовому ящику у входа в Сперджин-билдинг.
Была прекрасная июльская ночь, луна стояла высоко в небесах, мигали звезды, эти вечные спутники земли, – коротко говоря, ночь, созданная для любви. Пятеро молодых серомальчиков со смехом избивали напуганного недоуменного старика, который, судя по отсутствию реакции на оплеухи и дубинки, был под анестезией алка. А еще он казался нероновским назорейем, на которого натравили хихикающих львов и который поет псалом.
– Постыдились бы! – яростно упрекнула Беатрис-Джоанна. – Совести у вас нет! Бить несчастного старика!
– Занимайся-ка своим делом, – высокомерно отозвался один серомальчик и добавил с презрением: – Женщина.
Жертве позволили уползти, хотя петь он не перестал.
Беатрис-Джоанна, от мозга до костей женщина, занятая – социально и биологически – собственным женским делом, пожала плечами и отправила свое письмо.
В стойке для писем в учительской Тристрама ждало письмо, письмо от его сестры Эммы. Было половина пятого, время получасового перерыва на ланч, но колокол еще не пробил. Под окном учительской с моря восхитительно наползал восход. Тристрам пощупал письмо с аляповатой китайской маркой и надписями «Авиапочта» иероглифами и кириллицей, улыбаясь очередному примеру семейной телепатии. Всегда так происходило: за письмом от Джорджа с запада через день или два следовало письмо от Эммы с востока. Ни один из них, что показательно, никогда не писал Дереку.
Все еще улыбаясь, стоя среди коллег, Тристрам читал:
… Работа идет своим чередом. На прошлой неделе я летала в Чаньцзянь, оттуда в Хинчи, затем Шанхай, Туйюн и, наконец, Синьцзянь – устала смертельно. Здесь по-прежнему крайне не хватает места, даже сесть зачастую негде, но с момента внедрения нового политического курса Центральное Правительство перешло к действительно пугающим мерам. Всего десять дней назад в Чуньцине состоялась массовая казнь нарушителей закона о запрете на увеличение семьи. Многим из наших кажется, что китайцы заходят слишком далеко…
Как типично для Эммы такое преуменьшение! Тристрам вдруг увидел перед собой ее чопорное сорокапятилетнее лицо, почти услышал, как тонкие губы произносят слова.
… Но это как будто не оказало благотворного влияния на тех, кто наперекор всему еще лелеет жизненную цель стать почитаемым предком, которому будет поклоняться целый курган потомков. Подобные люди могут превратиться в «предков» раньше, чем ожидали. Курьезно, но, похоже, намечается голод в провинции Фуцзянь, где по какой-то неведомой причине погиб урожай риса…
Тристрам недоуменно нахмурился. Сообщение Джорджа о неведомой рже, губящей зерновые, репортаж в новостях о падении уловов сельди, теперь еще вот это. Это пробудило в нем какое-то слабое, но неуемное подозрение, только вот он не мог сказать, в чем оно заключается.
– И как поживает сегодня наш милый Тристрамчик? – произнес вдруг молодой картавый голос.
Голос принадлежал Джеффри Уилтширу, новому главе Департамента общественных наук, – всеобщему любимчику-милашке, такому светленькому, что его волосы казались седыми. Тристрам, старавшийся не ненавидеть его слишком сильно, выдавил кислую улыбку.
– Хорошо.
– Я подключился к вашему уроку в шестом классе, – сказал Уилтшир. – Знаю, вы не обидитесь, если я скажу, мой милый, милый Тристрам, что вы преподаете то, что вам совсем не следовало бы преподавать. – Придвинувшись и подрагивая ресницами, он обдал подчиненного ароматом духов.
– Не припомню такого. – Тристрам старался совладать с подступающей паникой.
– А вот я прекрасно помню. Вы сказали что-то вот в таком духе. Искусство, сказали вы, не может процветать в обществе, подобном нашему, потому что искусство есть продукт «тяги к отцовству», – кажется, вы такой термин употребили. Погодите, – сказал он, увидев, что Тристрам изумленно приоткрыл рот, – погодите, это еще не все. Еще вы говорили, что инструменты, которыми творят искусство, по сути, символы плодородия. Так вот, мой все еще милый Тристрам, помимо того факта, мой все еще милый Тристрам, что невозможно понять, как это укладывается в учебную программу, вы совершенно добровольно – вы не можете это отрицать, – совершенно добровольно преподаете то, что, с какой стороны ни посмотреть, является по меньшей мере ересью.
Зазвонил колокол на ланч. Обняв Тристрама за плечи, Уилтшир повел его в учительскую столовую.
– Но это же чистая правда, – сказал, давя гнев, Тристрам. – Все искусство лишь аспект сексуальности…
– Никто, мой милый Тристрам, этого не отрицает. До некоторой степени это совершенно верно.
– Но ведь это идет глубже. Великое искусство, искусство прошлого прославляет плотское влечение. Возьмем хотя бы драму. У истоков трагедии и комедии лежат ритуалы плодородия. Жертвенный козел, по-гречески «трагос», дал жизнь трагедии, а деревенские приапические праздники кристаллизовались в комическую драму. Я хочу сказать… – захлебывался от возмущения Тристрам. – Взять хотя бы архитектуру…
– Ничего больше брать не будем.
Остановившись, Уилтшир убрал руку с плеч Тристрама и то ли погрозил ему пальцем, то ли помахал им у него перед глазами, точно разгоняя дым.
– Больше ведь такого не повторится, верно, милый Тристрам? Пожалуйста, ну пожалуйста, будьте осторожны. Все вас очень любят, знаете ли.
– Не понимаю, какое это имеет отношение…
– Это ко всему имеет большое отношение. Будьте хорошим мальчиком… – Уилтшир был по меньшей мере на семь лет младше Тристрама! – И держитесь учебного плана. Тут много не напортачишь.
Тристрам промолчал, с силой захлопнув крышку над закипающим гневом. Но, переступив порог душной столовой, он намеренно двинулся прочь от Уилтшира, направляясь к столу, где сидели Виссер, Эйдер, Батчер, Фрити и Гаскел-Спротт. Это были безобидные люди, преподававшие безобидные предметы: простые навыки, где не было места полемике.
– Вид у вас неважный, – сказал узкоглазый Эйдер.
– Я и чувствую себя неважно.
Гаскел-Спротт во главе стола, поднося ко рту ложку очень жиденького овощного бульона, внес свою лепту:
– От этого вам станет только хуже.
– С тех пор как нам представился шанс обходиться с ними пожестче, мелкие гаденыши поутихли, – возобновил прерванный разговор Виссер. Он нанес несколько боксерских ударов воображаемому противнику. – Взять, к примеру, маленького Милдреда. Странное имечко – Милдред, девчачье какое-то, хотя, конечно, у мальчишки это фамилия. Сегодня он снова опоздал, и что я сделал? Позволил нашим бугаям – ну знаете, Брискеру, Кучмену и прочим – до него добраться. Они хорошенько его отметелили. Каких-то две минуты, и все. С пола не мог подняться.