Май

– С праздником, Всеволод Алексеевич. Вы, главное, будьте здоровы.

Сегодня вместо «доброго утра». Улыбается, довольный. К завтраку вышел в белой рубашке. А если соберутся гулять, то еще и пиджак с орденами наденет. Есть у него такой, особый. К которому раз и навсегда ордена прикручены, чтобы каждый год не мучиться. Тяжеленный.

Как его песочили в интернете за этот пиджак, когда он работал. Хотя надевал его Туманов раз в год и не на главный праздничный концерт на Красной площади, а на тот, локальный, поселковый, который сам же устраивал и который так Сашку раздражал. Звенел наградами в узком кругу. И Сашка не знала, как к этому относиться. Ведь его награды. Да, не в Великую Отечественную полученные. Но полученные же, не на рынке купленные. Одну можно даже считать «боевой», за выступления в Афганистане. Да, не стрелял – пел. Но, думается, толку от него как от певца там было больше, чем возьми он автомат. И действительно рисковал, далеко не все артисты соглашались туда ехать. Остальные награды за заслуги перед государством и искусством. И тоже ведь не с неба на него упавшие. Другой вопрос, уместно ли надевать их в День Победы. Вроде как наравне с ветеранами. Которых почти не осталось. И большая часть публики на концертах для ветеранов состоит, в лучшем случае, из детей войны. К которым он тоже относится. И Сашка не случайно его поздравляет. Для него это не абстрактный праздник, а самые настоящие живые воспоминания.

Сейчас всё гораздо проще. Теперь к нему не приковано внимание журналистов, и здесь, в тихом Прибрежном, никому не придет в голову проверять, какого он там года рождения. Идет красивый старик, звеня наградами, и идет. Ему улыбаются. И он счастлив. А что еще Сашке надо?

Сашка уже не спрашивая включает телевизор. Знает, что он будет смотреть парад.

– Всеволод Алексеевич, а вы помните девятое мая сорок пятого?

Неопределенно пожимает плечами.

– Смутно. Мне кажется, что помню. Но кто даст гарантию, что я себе это воспоминание не придумал? Так же, как маму вроде бы помню. А может, и нет. Описать тебе праздничную Москву, как потом показывали в кинохронике, не смогу. Все бытовые тяготы я на себе почувствовал, скорее, в послевоенное время, его уже память захватила крепко. Продукты по карточкам, очереди за ними. Несколько раз я карточки терял. Как все дети. Дровяная печка и вязанки дров, за которыми я ходил во двор, где стоял специальный сарайчик. Самодельные леденцы. Мы растапливали в ложке сахар, он застывал и получался леденец. Парусиновые штаны до колен на помочах. Жизнь была суровая, Саш, но обыкновенная, у всех одинаковая. И даже то, что я рос без мамы, не казалось чем-то из ряда вон. В классе почти у половины ребят отцы с фронта не вернулись. Да и женщины тоже гибли и на фронте, и в госпиталях, и в тылу. Сейчас жутко звучит, а в те годы таковой была реальность.

Гулять они все-таки идут. Не сидеть же дома у телевизора. Там еще и концерты начнутся, он совсем раскиснет. Он и так не может говорить ни о чем другом. И до Сашки вскоре доходит, что воспоминания о Победе как историческом событии, свидетелем которого он был, пусть и в далеком детстве, у него давно вытеснились бесконечными концертами. Его, и так востребованного артиста, в майские праздники просто рвали на куски.

Они идут по набережной, в конце которой есть памятник погибшим кораблям. К нему обычно несут цветы местные жители, там же неподалеку площадка для городских праздников, где вечером ожидаются концерт и салют. Опять концерт. Сашку уже потряхивает от этого слова. И от выражения его лица хочется выть. Такая тоска в глазах. Каждый год одно и то же, каждые праздники. Он никак не может привыкнуть, что не нужен, что без него обошлись.

– Всеволод Алексеевич, у памятника полевая кухня будет. Поедим каши? – предлагает она.

Неопределенно пожимает плечами.

– Да я не голоден.

Он не голоден. Когда такое бывало? Практически никогда!

И снова идут в молчании. И Сашка не знает, как его отвлечь, поэтому говорит первое, что приходит в голову:

– Стыдно признаться, но у меня в семье нет ни одного героя. У всех есть, а у меня нет. Даже самого завалящего. В школе перед Днем Победы всегда сочинение писали, рассказывали о своих героических родственниках. У одной из моих одноклассниц дедушка до Берлина дошел, на стене Рейхстага расписался, даже фото есть. А мне написать нечего. Когда подросла, стала допытываться, как так? А родители руками разводят, что-то невнятное рассказывают про прадеда-снабженца и про какую-то дальнюю родственницу, которая вроде бы воевала. Где, кем, без подробностей. Поэтому до вашего появления праздник я воспринимала абстрактно, как страницу учебника истории. А потом через вас. Через ваши эмоции, песни, горящие глаза и требование дать салют, разносящееся над Красной площадью.

– Ты видела тот концерт?

– Вы его тоже помните?

– Такое не забывается. Эти сволочи организаторы что-то там напутали с хронометражем, и получилось, что я закончил песню, отзвучал последний аккорд, а салюта нет. А передо мной многотысячная заведенная толпа. И что я должен делать? Анекдоты ей рассказывать, что ли? Или просто уйти со сцены, а они пусть расходятся? Трансляция в прямом эфире на всю страну! И тут оркестр начинает играть финальную песню по второму кругу. И я, как дурак, начинаю ее петь, тоже по второму кругу. Голоса уже нет, срывается. Я целый день по всей Москве носился и везде живым звуком. И вместо третьего куплета, уже чувствуя, что не вытягиваю, просто кричу в микрофон, мол, дайте салют!

– …и дают салют, – подхватывает Сашка. – Это выглядело волшебно! Как будто вы минимум Президент! Верховный главнокомандующий нашей эстрады и того концерта.

Он грустно усмехается.

– Ты все романтизируешь. Тебе был нужен герой, и ты его себе придумала. Только я мало гожусь на эту роль.

– Вы прекрасно справлялись. И сейчас справляетесь.

А чтобы он поверил, что она говорит правду, Сашка добавляет совсем уж невпопад, но именно то, о чем думает:

– Я невероятно за вас боялась в майские праздники. Не в тот год, когда вы орали про салют. Тогда еще нет. Позже. Чем старше вы становились, тем более сумасшедшим был ваш график. Вопреки всякой логике. Я помню предпоследний, кажется, год перед тем, как вы ушли со сцены. Это же невероятно! В один день какой-то Сыктывкар, сольник для ветеранов в закрытом зале и три песни там же на открытой городской площадке. Потом перелет в Москву и выступление на Красной площади. На следующее утро вылет в Беларусь, там три концерта в разных городах. Вы что творили? Вы вообще спали?

– Во-первых, в Беларусь мы ездили поездом. Очень удобный ночной рейс, вечером сел в вагон, попил чайку и можешь спокойно спать. Утром свеженький приезжаешь на место.

– Свеженький? Так я и поверила, что вам с вашим ростом удобно спать в поезде.

– Ну, удобнее, чем в кресле самолета. Во-вторых, ты же понимаешь, что за такие вот корпоративы для ветеранов мне платили очень большие деньги. Регионы соперничали, чуть ли не аукцион устраивали, кто больше предложит, к кому я девятого мая приеду. Ну и от правительственных концертов отказываться нельзя, хотя за них и не платят.

– О чем я и говорю, – вздыхает Сашка. – Я примерно так и думала. И очень боялась, что с вами что-нибудь случится. Причем в дороге. Или в каком-нибудь Мухосранске, где никто не сможет квалифицированную помощь оказать.

– В итоге так и получилось. Но в Мухосранске оказалась ты, – усмехается. – А в-третьих, Сашенька, нагрузка не росла из года в год. Просто ваши социальные сети дурацкие появились. И вы стали больше узнавать. А я разницы даже не чувствовал, я привык. Мне всегда было хуже, когда я без дела сидел. Знаешь, когда жизнь тебя мотает: поезда, самолеты, гостиницы, – ты мечтаешь об отпуске. Чтобы уехать к морю и две недели просто лежать на пляже. Потом наступает отпуск. Первый день высыпаешься в номере. Второй лежишь на пляже. На третий Зарина тащит на какую-нибудь экскурсию, на которой совершенно неинтересно. Потому что объездил весь свет и впечатлений на работе хватает выше крыши. А на четвертый день я обычно сбегал. Почти всегда кто-нибудь звонил из Москвы, куда-нибудь приглашал, и я радостно соскакивал. Ну не могу я без дела! И сейчас…

Он обрывает себя на полуслове, и Сашка понимает почему. Она всё услышала в его голосе. И, наверное, впервые по собственной инициативе, а не по острой необходимости, Сашка осторожно сжимает его руку. Что еще она может сделать? Глупо же его утешать. Взрослый человек, сам все понимает. И решение уйти со сцены принимал сам, никто бы его не уговорил. Сашка может только показать, что рядом. И чувствует ответное пожатие теплой ладони.

Всеволод Алексеевич покупает гвоздики и кладет их к памятнику погибшим кораблям. Потом они вместе идут на раздачу каши. Сашка втискивается в очередь, его оставляет на скамеечке в тени. Возвращается с двумя мисками и одной рюмкой.

– Это еще что?

– Фронтовые сто граммов! Вам. Я водку не пью.

Косится. Ой, ну если бы она хотела прочитать ему лекцию, то не принесла бы рюмку. От того что он себя накрутит, сахар сильнее поднимется, чем от ста граммов. Усмехается, опрокидывает рюмку залпом. Заедает кашей. Каша вкусная, но чертовски горячая. Еще и из пластиковых тарелок, которые обжигают руки. Профанация. Хотя жестяные миски, как в войну, надо думать, тоже обжигали.

– Я тебя расстроил, девочка, – констатирует Всеволод Алексеевич. – Не бери в голову. Просто брюзжание старика. Вот уж не думал, что таким стану. Надеялся, раньше унесут. И лучше бы со сцены.

– Сейчас точно расстроите! Концерт останемся смотреть?

– Местной самодеятельности? Пожалей мой слух и свою нервную систему, я же начну комментировать. В особо язвительной форме!

– Отлично! Обожаю ваши язвительные комментарии.

– Да? Ну тогда остаемся!

* * *

Сашка узнала, конечно же, быстрее, чем он, у нее интернет всегда под рукой, рассылки в смартфоне приходят исправно. А ему позвонил кто-то из родственников композитора. Сашка услышала обрывки разговора.

– Да не может быть… Светлая память Николаю Павловичу… Столько песен… Нет, я не смогу, Оксаночка. Лерочка? Прости, милая. Нет, я сейчас не в Москве. И не буду. Но я передаю вам самые теплые слова поддержки…

Сашка входит в комнату, которая служит им и гостиной, и библиотекой, и чем угодно. Мрачный донельзя Всеволод Алексеевич сидит у окна и что-то выстукивает пальцами о подоконник.

– Николай Добров умер. Мне только что позвонили. Композитор, написавший…

– Я знаю, Всеволод Алексеевич.

Написавший три десятка детских песен, на которых выросло и ее поколение, и несколько предыдущих. И еще много лирических взрослых песен, куда менее известных, но не менее гениальных. И о чем сейчас думает ее сокровище, Сашка тоже знает. Поэтому садится в кресло напротив, оставив идею перегладить только что снятое с веревки белье. Успеется, сейчас есть задача поважнее.

– От воспаления легких, Саш. Вот ты мне скажи, как можно в двадцать первом веке от воспаления легких умереть? В Москве! Не последнему в стране человеку!

Сашка не знает, что сказать. Объяснять, что чудесному Николаю Павловичу было за девяносто, а в этом возрасте смертельно опасным может оказаться даже насморк, она совсем не хочет. Зачем Всеволоду Алексеевичу такие сведения? Он ведь на себя все примерит. Уже примеряет. И почему у него в глазах звериная тоска, тоже понятно. Доброва жаль, но дело не в жалости. Страшно осознавать, что его поколение уходит. Уже проще пересчитать оставшихся, чем ушедших. И Сашке тоже страшно.

– Не всегда болезнь можно задавить антибиотиками, – начинает Сашка пространно. – Не каждый организм к ним восприимчив. Антибиотики стали считать панацеей, население думает, что надо всобачить дозу посильнее и дело в шляпе. Еще и самолечением занимаются, сами себе назначают препараты. Потом бросают, у организма вырабатывается иммунитет. В следующий раз требуется большая доза, чтобы подействовало. Мы имеем все шансы через несколько лет получить поколение, которое вообще никакие антибиотики брать не будут.

Сашка старается увести разговор подальше от композитора, рассказать о медицине будущего, но замечает, что Всеволод Алексеевич ее не слушает.

– Саша, – перебивает он. – Воспаление легких – это же не причина смерти? Это диагноз. А причина должна быть более конкретной. Он задохнулся, да?

Сашке хочется взвыть. Главный страх Всеволода Алексеевича. Проблема, решения которой у Сашки нет. Объяснять бесполезно. Она до сих пор не знает, сколько раз его приступы доходили до серьезного удушья в той, прежней, жизни. В этой, новой, – ни разу. Сашка всегда успевала. Но и одного раза достаточно, чтобы в человеке поселился страх. А еще Сашка думает, как меняется с возрастом характер. Как судорожно цепляются за жизнь старики, в молодости рисковавшие ею легко и охотно. Цепляются, когда в их распоряжении лишь истаскавшаяся оболочка, доставляющая массу проблем. И не ценят здоровое сильное тело и саму возможность жить, когда впереди столько интересного. Иногда Сашке кажется, что рядом со Всеволодом Алексеевичем она сама стареет в разы быстрее. Сначала взрослела, глядя на него, раньше сверстников. Теперь стареет. Всё закономерно.

– Я не знаю, что с ним произошло, Всеволод Алексеевич. Подробностей не сообщают. Да и зачем? Пусть люди запомнят его песни, а не последний диагноз. Вы ведь много его песен спели?

– Немало. Саша, а что делают, если астматический статус не получается снять?

Опять двадцать пять. Она пытается с ним о творчестве, а он о болячках. Еще и дождь как назло, сейчас вытащить бы его на улицу, отвлечь. Какой он все-таки феноменальный эгоист. Ведь не об ушедшем товарище он сейчас думает. На себя все перевел и сидит, гоняет в голове старых добрых тараканов.

– Добавляют гормоны. Иногда адреналин вводят.

– А если и они не помогают, то прорезают в горле дырку и вставляют трубку? Этот… как его… дренаж? Это очень больно?

О, господи! Иногда Сашке хочется отобрать у него «волшебную говорилку», или хотя бы отключить в ней интернет. Это он у Алисы выяснил? Или какую-нибудь идиотскую передачу по телевизору посмотрел, где выжившая из ума бабушка, которой белый халат достался по недоразумению, пляшет в костюме матки, объясняя не менее идиотическим зрителям природу месячных?

– А если мне такую придется ставить, то как? У меня же не заживет из-за сахара…

Так, всё. Финиш. Сашка больше не может видеть этот расфокусированный, будто внутрь себя смотрящий взгляд. И то, как он перебирает пальцами по подоконнику. С ним уже несколько раз случалось подобное. Однажды после разговора с Зариной по телефону. Черт ее знает, что она ему сказала, Сашка принципиально вышла во двор, чтобы даже случайно не подслушать. Но потом он дня два вот так внутрь себя смотрел, на вопросы отвечал невпопад, медитировал на окошко и молчал. Другой раз на его день рождения. Первый день рождения не на сцене, не в Москве. Когда никто не позвонил. Оба раза закончились плохо – жестокими приступами астмы и скачками сахара. И сегодня Сашка не хочет повторения этого сценария.

– Ну-ка вставайте! – Она решительно подходит к нему и вопреки собственным принципам берет за плечи, понуждая подняться. – Вставайте, вставайте. Идите переодевайтесь, куртку потеплее наденьте.

– Зачем еще? – возмущается он. – Куда ты собралась? Дождь на улице.

– Ничего страшного, вы сами утверждали, что не сахарный. Пройдемся до почты, мне извещение пришло, надо посылку получить.

– А я тебе зачем? Не хочу я никуда идти в такую погоду.

– Посылка тяжелая, я не дотащу.

Запрещенный прием, да. Но он же у нас рыцарь?

– И к чему такая срочность? Завтра бы сходили, – ворчит он, но поднимается.

Сашка идет за ним по пятам. Пока он роется в шкафу, сообщает нейтральным тоном:

– У меня к вам огромная просьба, Всеволод Алексеевич. Не смотреть и не читать никаких околомедицинских ужасов. Вы знаете, что такое синдром третьекурсника?

Мотает головой.

– Это когда на третьем курсе у студентов меда начинаются профильные предметы и они разом обнаруживают у себя признаки всех болезней, которые изучают. К пятому курсу все проходит. Когда вы смотрите или читаете всякую ересь, вы оказываетесь на месте третьекурсника. Зачем оно вам надо? Спрашивайте у меня.

– Я и спрашиваю! А ты злишься!

– Господи, да я не на вас злюсь! А что вы ту синюю толстовку отложили? Наденьте ее, она чистая. И теплая. С белой курткой будет идеально. Так вот, я не на вас злюсь. А на тех, кто поселил в вашей голове столько тараканов. Ну какие еще трубки? С чего вдруг? Трахеостомия не имеет никакого отношения к астме. Проще говоря, если спазм в бронхах, нет никакого толка делать дырки в трахее. Шикарно смотритесь. И обувь непромокаемую. Вон те ботинки у вас самые крепкие, мне кажется. Всё, жених. Я пойду тоже переоденусь.

Вроде бы пришел в себя, стал реагировать на раздражители. Сашку все еще потряхивает. Ну в конце концов, она не на психотерапевта училась! У нее за плечами общий курс психиатрии, прослушанный вполуха как абсолютно ненужный и неинтересный. Как ей тогда казалось. В юности нам свойственно ошибаться.

На улицу Всеволод Алексеевич идет без особого энтузиазма, сырость ему не нравится. Но больше не ворчит. Галантно открывает над ними зонтик, один на двоих. Он намного выше, поэтому зонт сподручнее держать ему. Свой зонт Сашка найти не смогла.

– А что за посылка? К чему такая срочность?

– Сладости ваши пришли. Помните, мы на сайте выбирали?

– Что ж ты сразу не сказала?!

Вот, тут же появилось настроение на почту топать. И даже шаг прибавился. Сашка едва за ним поспевает. Хорошо хоть настояла на ботинках, лужи обходить ниже его королевского достоинства.

В местных магазинах выбор сладостей для диабетиков ограниченный, бесконечные батончики, похожие на замазку, и банальные леденцы. Сашка их тоже ест, за компанию. Дрянь редкостная. Поэтому приходится заказывать через интернет всякие вкусности. И посылка пришла как нельзя кстати – и из дома его вытащила, и чай со сладостями ему не помешает для поднятия жизненного тонуса.

Чтобы оставаться под защитой зонта, Сашке приходится идти вплотную к Всеволоду Алексеевичу. Она слышит его дыхание, машинально отмечая, что все нормально, в пределах его нормы. Без свистов и сипов. То есть причина всех мрачных мыслей исключительно в Доброве. Может быть, оберегать его от печальных новостей? Ну да, и вообще от жизни оберегать. Отобрать телефон, отключить интернет, пусть сидит в гетто собственных мыслей. Быстрее с ума сойдет. Молодец, Сашенька. Гений психотерапии. Доктор Фрейд рыдает от зависти вместе с доктором Менгеле.

– Если ты возьмешь меня под локоть, идти будет удобнее, – спокойно говорит он.

Сашка хочет возмутиться, но у него такой уверенный тон, а у нее не находится ни одной убедительной причины отказаться. Приходится взяться за его локоть. Так и правда удобнее. И даже теплее.

– Всеволод Алексеевич…

– М-м-м?

– А помните, вы в девяносто девятом клип сняли, где летали на истребителе? Это ведь не монтаж был, да? Вы действительно летали?

– Летал. Планировался монтаж. Я должен был просто посидеть в кабине и всё. А летчики предложили по-настоящему всё сделать. Хотя полеты на истребителях даже профессионалы прекращают в сорок пять. А я был уже постарше. Лет на много. Но какой-то кураж охватил. Потом, когда взлетели, пожалел. Давление бешеное, глаза на лоб лезут в буквальном смысле. Меня вторым пилотом посадили, считай, что пассажиром. А первый пилот как начал фигуры пилотажа показывать: бочка, мертвая петля. Куда там американским горкам.

– А клип получился шикарный, – хихикает Сашка. – Вы такой задумчивый, рассекаете небо.

– Ага, задумчивый. Ты бы видела, что потом было. Как я два дня с унитазом расстаться не мог. Обнимал его как родного.

– А правда, что вы начали летать в Израиль, когда это еще было очень опасно? Во время военного конфликта?

– Саш, летать всегда опасно. Самолеты падают. А поезда сходят с рельсов.

– Ну, в Израиле тогда еще и стреляли.

Всеволод Алексеевич неопределенно пожимает плечами.

– От судьбы все равно не уйдешь.

Сашка кивает. Она нашла подтверждение своим мыслям. И рассказам других артистов, которые всегда утверждали, что Туманов фаталист. И явно знает какую-то тайну, другим не доступную. Считали его чем-то вроде талисмана. Мол, если страшно лететь, лети с Тумановым и ничего не случится. Он всю жизнь летал, плавал, ездил на чем угодно и куда угодно, не рефлексируя. Не побоялся сесть в истребитель. Пел в горячих точках. И теперь этот человек боится задохнуться ночью в собственной кровати. Где логика? Или в этом логика и заключается? В своей кровати особенно обидно. После стольких абсолютно безбашенных лет.

Он идет неторопливо, но в его спокойном шаге не старческая немощь, а чувство собственного достоинства. Большинство прохожих в такую погоду смотрят под ноги, а у него, как всегда, взгляд поверх голов. Как будто он на сцене. Сашка втайне любуется им. И вздернутым подбородком, и широкими плечами, и идеальной осанкой, которую не испортили годы. И даже волосами цвета перца с солью, которые он зачесывает назад, слегка фиксируя гелем. Раньше они держались еще и на лаке, но чертова астма внесла коррективы. И Сашке еще больше нравится легкая растрепанность в его прическе, появляющаяся к вечеру или в сырую погоду, когда одного геля явно недостаточно. Ой, кого она обманывает. Ей нравится абсолютно все. С ней рядом идет ее придуманный мужчина. Ее идеальный мужчина. Что бы ни казалось окружающим, до которых ей теперь нет ровно никакого дела.

Дверь почтового отделения он открывает царственным жестом. Пропускает ее вперед. К счастью, дождь смыл вечных бабулечек, желающих оплатить коммунальные услуги. У стойки только один влагоустойчивый дед заполняет какие-то бланки. Сашка встает за ним, жестом предлагая Всеволоду Алексеевичу сесть на стул. Всеволод Алексеевич отрицательно качает головой и остается стоять у нее за спиной. Не устал, хорошо. Правильно она сделала, что вытащила его из дома.

Дед все еще возится с бланками, никак не разберется, в какой графе что писать. Обычный дед, не слишком ухоженный, неприятно пахнущий, и Сашке даже не хочется анализировать природу этого запаха. С желтыми длинными ногтями и трясущимися руками. А ведь ему может быть даже меньше лет, чем Туманову. Сашка уже не раз убеждалась, что важен не год рождения, а то, как человек себя держит. Подумала и тут же устыдилась своих мыслей. Ей хорошо рассуждать. Может быть, дед одинокий. Может, у него нет никого, готового следовать по пятам днем и ночью. Гладить рубашки и стричь ногти. Впрочем, с маникюром Всеволод Алексеевич справляется сам. И следит за собой тоже сам. И гладит он лучше, чем Сашка, у которой вечно на каждой брючине по пять стрелок получается. К стирке она его не подпускает, даром что у них стиральная машинка. Порошки, кондиционеры – все это серьезные раздражители для астматика. Но в любом случае их двое. И у каждого есть как минимум одна причина чисто одеваться, аккуратно причесываться и прямо держать спину. А деда, может, никто дома не ждет.

– А здесь что писать? – в пятый раз спрашивает дед у почтовой работницы, которой нет до него никакого дела.

– Ну я же вам все сказала! Не отвлекайте, я почту отправляю!

Сашка заглядывает деду через плечо, придвигаясь чуть ближе.

– Вот тут дату и подпись, – показывает пальцем.

Дед резко оборачивается.

– А ты чего лезешь? Спрашивали тебя? Ишь ты, курвица! Табачищем от тебя, как от пепельницы, несет. А потом у таких, как ты, дети без ушей рождаются!

Сашка на мгновение теряется. Давно она не работала с таким контингентом, поотвыкла от проявлений старческой деменции. Пытается соотнести услышанное с реальностью, найти причинно-следственные связи в неожиданных претензиях деда. И в следующую секунду видит, как тяжелая рука Всеволода Алексеевича сгребает деда за грудки.

– Слышь, ты, мудак недоделанный! Сиди дома со своим маразмом и пей галоперидольчик! Ты как с женщиной разговариваешь? Думаешь, если до седой жопы дожил, то все можно? Старость нужно уважать? Ну так я тебе на правах старшего сейчас как въе…

И все это красивым, поставленным баритоном, надо заметить. Договорить Всеволод Алексеевич не успевает, деда как ветром сдувает. Даже бумажки свои забыл недозаполненные. Почтовая работница поднимает голову от стопки писем и без всяких эмоций констатирует:

– Как хорошо, что вы его прогнали. Может, сегодня не вернется. Каждый день сюда шастает и скандалы закатывает. Следующий!

Сашка все еще в оцепенении, поэтому Всеволод Алексеевич молча берет из ее рук паспорт и кладет на стойку.

– Выдайте нам посылочку, будьте любезны. На фамилию Тамариной.

Он само обаяние. Народный артист, интеллигент, франт. Который ну никак не мог произнести все то, прозвучавшее в адрес деда. Сашка сто раз себе напоминала, в какой среде прошло детство маленького Севы. Послевоенная Марьина Роща – самый криминальный район Москвы. Да и шоу-бизнес – не институт благородных девиц и не кадетский корпус. И Туманов совершенно прав, дементные агрессивные деды понимают только силу. Бить их, конечно, нельзя, но разговаривать надо жестко, иначе не поймут. И все-таки…

Посылочку им, разумеется, выдают. И через пять минут Всеволод Алексеевич уже увлеченно роется в коробке, рассматривая яркие пакетики с конфетами и баночки с конфитюром на фруктозе. Довольный как ребенок, получивший новогодний подарок. Как и договаривались, сам несет коробку домой. По дороге Сашка все-таки решается задать мучающий ее вопрос:

– Всеволод Алексеевич, а от меня действительно пахнет табаком?

Черт бы подрал этого деда. Она ведь всегда переодевается. И руки моет. Волосы у нее короткие, вряд ли хранят запах. Может, у деда просто пунктик? Мало ли, как его глючит. Может, он всем женщинам одно и то же выдает. Но Всеволод Алексеевич как-то странно ухмыляется.

– Что? Пахнет?!

Кивает.

– Предупреждая твой сеанс самобичевания, замечу, что мне нравится запах табака. И если ты не станешь курить в спальне, то ничего не случится. Я и сам бы с удовольствием курил, если бы мог. И сигарета в женской руке мне нравится. Вот такой я извращенец. Это чертовски сексуально.

Сашка тихо ойкает. А он смеется. И берет ее под руку, потому что дождь усиливается, а зонт у них по-прежнему один.

* * *

– Можно, Всеволод Алексеевич? – Сашка замирает на пороге.

Глупо, конечно, стучаться в спальню, где ты ночуешь чаще, чем в своей собственной. Но она встает гораздо раньше его и, если потом требуется зайти назад, стучится.

И он прекрасно знает, зачем она пришла, не дождавшись его появления на кухне. И сразу мрачнеет. Он сидит на краю кровати, только что из душа, влажные волосы зачесаны назад. На Туманове синий махровый халат, и даже в нем он выглядит артистом, хоть сейчас на сцену.

– Опять? Всё чаще и чаще. Скоро каждый день начнем менять!

– Неделя прошла, Всеволод Алексеевич.

Сашка сама предпочла бы, чтобы это происходило реже. Лучше вообще никогда. Никогда у доктора Тамариной не дрожали руки, никогда ничего не екало, даже в бытность студенткой-практиканткой. А сейчас и опыта завались, и рука набита до автоматизма. Но только не с ним. Иногда Сашке кажется, что легче было бы нанять медсестру. Но он же никого к себе не подпустит.

Всеволод Алексеевич тяжело вздыхает и скидывает халат. Дозатор инсулина лежит на тумбочке, он может не подсоединять его около часа. Вполне хватает, чтобы спокойно принять душ и не спеша одеться. Электронная коробочка цепляется на пояс брюк, а ночью он кладет его рядом на постель. Очень удобная штука, если бы не еженедельная замена канюли – иглы с фиксатором, через которую инсулин поступает в организм. Одна неприятная процедура в неделю при ее установке вместо ежедневных многократных инъекций. Чудеса техники и электроники. Проблема в том, что он вообще боль не переносит. И Сашка чувствует себя последней сволочью, когда приходит к нему вот так, по утрам понедельника.

Он, конечно, молчит. Все-таки большой мальчик. Отводит взгляд, пока она снимает старую канюлю и обрабатывает место прошлого прокола. Заживать оно будет еще дня два, поэтому новую надо ставить как можно дальше, на другую сторону живота. Иногда ставят на руку или на бедро, они пробовали по-разному, но ему так неудобно: на руке постоянно задевает, а на бедро еще больнее. Технологии шагнули далеко вперед, устанавливается канюля одним щелчком, чтобы пациент мог справиться сам. Более молодые диабетики обычно справляются. Но в его случае уже моторика не та.

– Сейчас сделаем и на неделю забудем.

Сашка повторяет одно и то же каждый раз, привычно его забалтывает, прикладывая к животу ватный диск, щедро смоченный лидокаином. Методика, подсмотренная когда-то у педиатров. Взрослые терпят, но только не это сокровище.

– Погода на улице изумительная. Пойдемте в парк погуляем? Или у вас есть какие-нибудь пожелания? Всеволод Алексеевич, на меня смотрите, пожалуйста.

Щелчок, и он вздрагивает всем телом, со свистом втягивает воздух и тут же порывается сесть. Только не это опять!

– Всё, всё нормально, дышим. Ну всё, мой хороший. Всё, солнышко.

То самое исключение, когда Сашка забывает про вечное «вы». И про дистанцию, которую держит всегда, тоже забывает. Потому что сейчас главное – не допустить приступа чертовой астмы, который случается чуть ли не через раз при этой, плевой в общем-то, процедуре. Ему больно, и в мозгу срабатывает какая-то защитная реакция, вызывающая в том числе бронхоспазм.

– Дышим. Не надо глубоко. Главное медленно. Ну всё, уже не больно ведь? Нет? Водички хотите? А сладкой? Пойдемте на кухню. Пойдемте, пойдемте. Вставайте. Вы дыши те, всё хорошо.

Не то чтобы совсем хорошо, он свистит, как закипевший чайник. Но если сейчас успокоить, переключить на что-то внешнее, то может обойтись. Тут такая тонкая грань между психологией и физиологией, что Сашке порой хочется застрелиться. А лучше бы перестрелять всех, кто в таком его состоянии виноват. У нее целый список есть.

– Ну одевайтесь, Всеволод Алексеевич. Вы с голым торсом за стол собрались?

Она бы и слова против не сказала. Хоть без штанов. Но ей надо, чтобы он «включился». На кухню идет за ним след в след, на всякий случай – его пошатывает. Надо подсоединить дозатор инсулина, и лучше побыстрее. Но сначала сделать замер, опыт подсказывает, что сейчас сахар низкий. Она уже определяет на глаз лучше любого глюкометра, по движениям, по взгляду, по тому, как он облизывает губы, сам того не замечая.

И так, ну или почти так, каждое гребаное утро понедельника. И жалко его до слез, но жалеть нельзя. И самой раскисать нельзя. Все, что у него есть, это ее оптимизм и уверенность, что она справится с ситуацией.

Через полчаса все входит в норму. Он накормлен и напоен сладким чаем, дозатор инсулина подключен. Можно жить дальше. Но гулять обоим уже не хочется, Всеволод Алексеевич возвращается в кровать, тихий, молчаливый, грустный. Тоже привычно, ничего нового. Сашка пробовала разные подходы, в ее распоряжении каждый понедельник. Пробовала тащить на улицу насильно, пробовала чем-то занять. Ничего хорошего не выходило. Лучшее, что она может сделать, это посидеть рядом. Что-нибудь рассказать, он будет охотно слушать. Если просто оставить в покое, он уйдет в свои мрачные мысли и станет только хуже.

Кровать застелить не успели, и он лезет под одеяло. Что еще за дела? Май месяц. Морозит, что ли? Сашка озабоченно касается его лба, шеи. Никакой реакции с его стороны, как кукла. Только смотрит грустными больными глазами. И Сашке реветь хочется от собственной беспомощности.

– А я уже видел у тебя этот взгляд, – вдруг выдает он негромко. – Я его помню.

– Что?

Мысли Сашки витают исключительно в области медицины, и она не сразу понимает, о чем он.

– Вот этот взгляд побитой собаки. Я его помню. Не помню город. Москва, наверное же? Хотя вряд ли юбилей, на юбилейном концерте мне точно не до деталей было бы. А обычные концерты я в Москве не пел. У меня саунд-чек был, а ты вошла через служебку. И в дверях встала еще с какими-то девочками. И вот так же на меня смотрела. Я мельком глянул, кто вошел. И чуть с текста не сбился. Взгляд у тебя, конечно…

Сашка не знает, что сказать. Она считала, что он ее не замечал до самой их встречи в маленьком городке на Алтае.

– Мама говорила, ведьминский взгляд. Она вечно орет, а я сижу молча и просто на нее смотрю. А что мне, отвечать, что ли? А ее это только больше раззадоривает. «Что ты смотришь на меня глазами своими ведьминскими? Признавайся, смерти моей хочешь».

По лицу Всеволода Алексеевича пробегает тень, и Сашка понимает, что зря подняла эту тему.

– Я, конечно, ничего не смыслю в воспитании, но, по-моему, так детям говорить нельзя. Глупости какие. Причем тут ведьмы? У тебя тогда были глаза побитой собаки. И я как будто споткнулся о твой взгляд, понимаешь? Потом собрался, конечно, решил, что не мое дело. У меня концерт, мне готовиться надо. Мало ли, кто там пришел и с какими проблемами. Вот ты сейчас так же на меня смотришь. Я тебя обидел?

– Чем? Тем фактом, что здоровье у вас хреновое? Ну что за ерунда. Не обращайте внимания. У меня национальная многовековая грусть еврейского народа в глазах, это неистребимо.

Качает головой. Не поверил, конечно же.

– А там? В Москве?

– В Новосибирске, Всеволод Алексеевич. Это был Новосибирск.

– Еще не легче. И как ты туда попала?

– На самолете. Так же, как и вы, полагаю. На концерт ваш полетела.

– А ближе никак нельзя было? Из Москвы на концерт в Новосибирск? Саш, ты с ума сошла?

– Ну, поклонники вообще люди ограниченно вменяемые, это факт. В Москве вы обычные концерты не давали.

– Почему Новосибирск?!

– Я не помню детали, Всеволод Алексеевич. По-моему, вы тогда в очередной раз заболели. Точнее, вам первый раз стало плохо на глазах у журналистов. На съемках новогодней Песни года.

Хмурится. Вспомнил ту отвратительную статью и беспардонные фотографии налетевших журналистов, где Ренат ведет его, бледного, под руку в гримерку.

– Да, было такое. Пришлось отменить потом несколько выступлений.

– И первый раз после болезни вы вышли в Новосибирске. Ну я и метнулась за вами. Увидеть вживую. Убедиться, что вы в порядке.

У него так смешно изгибается одна бровь, что Сашка не может сдержать улыбки несмотря на общую тональность разговора и ситуации.

– М-да, девочка, ты выбрала самый простой способ! Деньги же огромные. А работала ты тогда кем, напомни?

– Нянечкой в военном госпитале. Я же еще в университете училась. На самолет не очень дорогие билеты удалось взять. А на концерт меня Тоня провела. Поэтому я и вошла через служебку и явилась на саунд-чек. На саунд-чеке самое правильное впечатление можно получить. Когда зажгутся прожекторы и вы выйдете к зрителям, там уже включится артист. Как бы вы себя ни чувствовали, вы будете веселить народ. А на саунде вы еще человек, живой.

– Или еле живой, – хмыкает он. – Вот детали не помню. Ни город, ни как себя чувствовал в тот момент. А тебя помню. Так откуда страдальческий взгляд тогда? Приехала на концерт любимого артиста. Или я так плохо выглядел?

– Да нет, нормально. Просто… Как вам объяснить…

Сашка тяжело вздыхает. Вот нужен ему сейчас такой разговор? Судя по заинтересованному лицу – нужен. Он уже не пластается по кровати сломанной игрушкой, а полусидит, и взгляд оживился.

– Не знаю, как для всех поклонников. Но для меня ваши концерты никогда не были радостью. Точнее, не так. Это мазохистская радость. Когда сначала хорошо, а потом больно. И ты заранее знаешь, что будет больно. И с каждым разом всё хуже. И всё безнадежнее.

У него округляются глаза. Похоже, Сашка сообщает ему сенсационные новости, и он представлял все это совсем иначе.

– Просто ты заранее знаешь, что сказка на два часа. А потом вы уйдете в кулисы, быстро переоденетесь, сядете в свой «мерседес» и уедете в гостиницу. А потом и из этого города, который вам на фиг не упал. Вы просто отрабатываете время и хотите, чтобы вас как можно меньше беспокоили сверх положенного, верно же? Вам не доставляет удовольствия общаться с поклонниками за кулисами, поэтому их туда и не пускают. Вы не хотите ни с кем фотографироваться, раздавать автографы и прочее. Вы хотите быстрее на диван к телевизору. И я это чувствовала, понимала. А потом, под конец, и злилась на зрителей, которые вас задерживали, устраивали овации, шли за автографами. Поэтому никогда сама не подходила, не хотела вас раздражать.

Всеволод Алексеевич качает головой.

– Неужели было так заметно?

– Нормальным зрителям, я думаю, нет. Но мы же не нормальные. Они вас видят пять минут по телевизору и раз в год в лучшем случае на концерте. А поклонники – каждый день. Пусть на записях, но все-таки. Они уже по-другому чувствуют, воспринимают. Опять же, не все. Я, наверное, была самая мнительная и депрессивная из всех.

Он внимательно на нее смотрит и, кажется, что-то понимает. Впервые ставит себя на ее место. И продолжает ее мысль:

– Меня увозят в хорошую гостиницу. Где уже накрыт ужин и ждут большая мягкая кровать и мои законные восемь часов тишины и покоя. А куда идешь ты?

Сашка горько усмехается.

– На вокзал, он там рядом с концертным залом. Ну как рядом, минут десять. Потому что самолет только утром, а лишних денег на гостиницу у меня нет. Ой, Всеволод Алексеевич, ну не смотрите на меня так. В этом-то вы точно не виноваты. Я сама за вами поперлась в Сибирь. Декабристка, блин.

– Пешком на вокзал? Ночью, после концерта? В незнакомом городе? Еще скажи, что дело было зимой.

Сашка кивает.

– Ты с ума сошла? Ты понимаешь, что с тобой что угодно могло случиться?

– Что? У меня не та внешность, чтобы опасаться.

– Дурочка! – не выдерживает он. – Те, кого надо опасаться, не смотрят на внешность!

Сашка молчит. Вряд ли надо ему объяснять, насколько в тот момент тебе плевать на собственную судьбу. Как ты глубоко себя ненавидишь, такую никчемную, ненужную, страшную. Ненормальную декабристку, совершающую бессмысленный подвиг ради какого-то проходного концерта. Все ведь она прекрасно понимала: и безнадежность своего вояжа, и то, чем он закончится. На что она надеялась? На что они все надеялись, карауля его у служебок, протискиваясь за кулисы, гоняясь за ним по гастролям? Что заметит? Возьмет за руку, выведет из толпы конкуренток и предложит… что? Замуж, что ли?

– И вот ты мне скажи, – продолжает Всеволод Алексеевич. – Четыре часа перелета, мыканье в чужом городе, столько потраченных денег и сил. Все это стоило двухчасового концерта? Обычного гастрольного концерта по отработанной программе, которую ты наверняка знала наизусть, включая шутки и подводки к номерам?

Сашка кивает.

– Стоило. Не в шутках дело и не в песнях. Я вас увидела. Увидела, как вы работаете, общаетесь с залом, подпрыгиваете после одной из песен. Убедилась, что вы в порядке. Можно жить дальше.

– Кому жить?

– Мне. Ну вам, само собой.

Молчит. Осмысливает. А Сашка даже не жалеет, что они дошли до таких откровений. Может быть, если он будет понимать, как ей дорог, будет немножко активнее за жизнь цепляться? Не пластаться вот так при первых признаках астмы?

– Ты на том концерте еще на сцену поднималась, да? С цветами и медведем игрушечным.

– Вы помните? – Теперь у Сашки глаза на лоб лезут.

Она ведь ничего не сказала ему про медведя. Господи, да у него таких концертов каждый год сотни. И чего ему только не несут и не дарят. Она себя за того медведя сто раз прокляла. Дура тоже еще. Что за идиотское желание дарить взрослому мужику мягкие игрушки?

– Сейчас вспомнил. Меня тогда очень твой медведь удивил. Последний раз мне дарили игрушки лет за сорок до этого.

– Глупо вышло, я понимаю. Не знаю, зачем это сделала. Хотелось что-то к цветам особенное. Милое. Вы на меня так посмотрели…

– Как?

– Как на говно.

– Что?!

Он, бедный, аж садится, давно забыв про все свои немочи.

– Еще раз, с этого места подробнее. Саша! Откуда ты знаешь, как я смотрю, прошу прощения, на говно? Где ты это могла видеть?

Сашка начинает ржать.

– Не надо так буквально…

– Надо! Потому что ты поверила, да? Ты себе что-то придумала. Что лично ты мне чем-то не нравишься? Или медведь твой? И вот из этой ерунды, из моих случайных взглядов, из не пойми чего складывалась твоя самооценка? Согласно которой тебя даже изнасиловать в подворотне не могут?

Его как-то ненормально заводит тема. В глазах нехороший блеск, дышит часто. Зря она все это затеяла сегодня. Нашла время для сеанса психоанализа.

– Саш, ты представляешь, о скольких вещах на сцене мне надо думать одновременно? О реакции зала, о голосе, о том, какая песня идет следующей, о подводках, в которых нужно не запутаться. Что же удивительного, что у меня взгляд стеклянный?

Сашка грустно улыбается. Потому что знает она все его взгляды. Лучше, чем он сам. Сам себя он в зеркале меньше видит, чем она его со стороны. И точно знает, что тогда, будучи просто поклонницей, девочкой с цветами и собачьими глазами, вызывала у него раздражение. Потому что он стоял на сцене, востребованный красивый артист. А она вышла из зала, маленькая и некрасивая, чего-то от него хотящая. А у него таких, хотящих, уже лет сорок очередь не переводилась. И было из кого выбирать. Это сейчас всё иначе. Хриплое «Саша» по ночам и полный благодарности взгляд, когда в очередной раз удалось унять астму. Сашка его очень любит. Все на свете за него отдаст. Но она давно не питает иллюзий ни на чей счет. Даже на его.

– Вы не устали, Всеволод Алексеевич? Может быть, хотите подремать? Мне надо пойти обедом заняться.

Ничего ей не надо. В холодильнике полная кастрюля супа и котлеты она еще вчера нажарила. Или наварила? Если паровые, то как правильно? Теоретически, все-таки наварила. На пару приготовила, короче. Сашка просто хочет уйти от этого разговора. Всеволод Алексеевич качает головой и сползает на подушки.

– Дай «волшебную говорилку» и очки, пожалуйста. Почитаю что-нибудь.

– Только не по медицине, я вас умоляю!

Сашка подает требуемое.

– Очень надо! Посмотрю, как «Динамо» с «Зенитом» сыграло.

Утыкается в планшет. Сашка выходит из комнаты, оставив дверь приоткрытой. На кухне заваривает себе крепкий чай с тремя кусками сахара, пока он не видит, и ложкой коньяка. Чтобы успокоиться. Садится к окну. И в своей «волшебной говорилке», прикрутив звук, включает старенькую видеозапись. Всеволод Туманов времен Новосибирска стоит на сцене, гордый и красивый, и поет. Про любовь, естественно.

* * *

Телевизоров в доме три. Один в его спальне, разумеется. Несмотря на нежные отношения с «волшебной говорилкой», Всеволод Алексеевич все же предпочитает ей старый добрый «ящик». И экран больше, и в руках держать не нужно, рискуя куда-нибудь не туда нажать. Второй телевизор на кухне, его Сашка иногда включает фоном, когда долго готовит. Но ставили его тоже для Всеволода Алексеевича, чтобы не скучал, обедая без Сашки, когда она еще работала. М-да, вот о работе лучше не вспоминать. Сашка до сих пор не может смириться со статусом домохозяйки. Она – домохозяйка? Какой-то бред. С поступления в медицинский институт она только и делала, что работала. Подрывалась по утрам и куда-то бежала всегда. Ночные дежурства, дополнительные смены, подработки, подмены всех вокруг по первому требованию – все это про доктора Тамарину. И вдруг ничего. Только он и его потребности. И ведь с него все началось, ради него все затевалось, вплоть до поступления в медицинский. Практика, ординатура, одна, вторая, военный госпиталь. Все так или иначе было из-за него. Ты добилась своего, Александра Николаевна, пришла к финишу, а твой главный приз в твоих руках. Счастлива? И Сашка мысленно кивает. Да. Было бы свинством предъявлять судьбе какие-то претензии. Но даже понимая, что все было из-за него и сейчас она нужна ему постоянно, Сашка скучает по работе. Где цель и средства подменили друг друга? Что она упустила?

Третий, самый большой телевизор, в гостиной. Со слегка изогнутым экраном. Всеволод Алексеевич сам выбирал. Его он даже без очков смотрит, только садится подальше. Перед ним они и расположились. Всеволод Алексеевич в кресле, а Сашка на полу. Ей так удобнее, она с детства привыкла смотреть телевизор, сидя или лежа на полу. Сразу ностальгия накатывает, вспоминаются бесконечные концерты, в которых она караулила Туманова. Сядет перед экраном, подогнув под себя ноги, словно послушный ученик на занятиях восточными единоборствами, и ждет. Теперь ждать никого не надо, оригинал вон, в кресле устроился с миской клубники. Сашка целый пакет купила, как только увидела. Ей все время хочется его баловать чем-то вкусным из того, что ему можно. Он так по-детски радуется любому угощению, как будто в его жизни только и было, что голодное детство. А зрелости с ресторанами-банкетами, лобстерами и устрицами под черной икрой не было.

– Вы точно хотите это смотреть? – ворчит Сашка. – Расстроитесь же сейчас!

– С чего бы? У меня никогда не было амбиций по поводу Евровидения. Когда наша страна стала участвовать в этом балагане, у меня уже и возраст был не тот, и статус.

– Так а зачем мы тогда смотрим?

– Потому что Евровидение – своего рода срез музыкальной поп-культуры, – наставительно говорит он, и Сашка понимает, что логику искать бесполезно. – Ты можешь не смотреть, если тебе не интересно!

– Нет уж, посмотрю.

Евровидение само по себе ей совсем не интересно. То ли дело его комментарии. И вообще ей чертовски уютно сидеть на паласе, привалившись спиной к его креслу, практически у него в ногах, слушать его голос, смотреть какую-то ересь в телевизоре и просто наслаждаться спокойным вечером, майским теплом и его присутствием.

– И что, каким мы номером, Всеволод Алексеевич?

– Десятым. Почти середина.

– А поехал-то от нас кто?

Он так на нее смотрит, что Сашка невольно начинает хихикать.

– Что? Ну не интересен мне теперь ваш зоопарк.

– Теперь?

– Когда вы здесь. Живой и теплый.

– М-да, было бы печально, если бы я был здесь, но неживой и холодный.

– Да ну вас! Между прочим, я первый раз Евровидение посмотрела, когда вы поехали в группе поддержки. Этой… Как же ее…

– Алеси, – подсказывает Всеволод Алексеевич. – Хорошая девочка, талантливая. Я считаю, что мы тогда победили. Второе место, впервые за всю историю нашего участия! Раньше всегда в хвосте плелись.

Сашка пропускает мимо ушей «талантливую девочку». У которой не было голоса от слова «совсем», зато был очень богатый папа, спонсировавший юбилеи и новые альбомы Туманова в лихие девяностые. Каждый выживал как мог, не Сашке его судить. И да, да, ревновала она к этой талантливой девочке. Старше ее на два года, между прочим.

– Начинается! Саш, прибавь звук. А ты почему без клубники? Держи.

Протягивает свою миску. Сашка отрицательно мотает головой.

– У меня аллергия, ешьте. Господи боже, это что? Мужик в платье?!

– Европа, – хмыкает Всеволод Алексеевич философски. – Толерантность, все дела. А этот конкурс всегда имел некую… кхм… направленность.

– Вы считаете, что это нормально? Вы?!

– А что я? Не человек? Просто в мое время конкурсы выглядели иначе. Да и артисты тоже. Что у нас было? Фестиваль советской песни в Сопоте, Золотой Орфей в Болгарии, конкурс артистов эстрады в Москве. Ну, последний для совсем начинающих. Был строго определенный формат: что ты должен петь, как ты должен выглядеть, с кем ты должен спать.

– Что, это тоже Лапин[1] регламентировал? Лично проверял?

– Нет. Но проводилась мысль, что советский артист должен быть женат. Желательно на одной-единственной на всю жизнь. И если ты не обзаводился семьей да еще позволял себе какую-то фривольность в одежде, прическе, к тебе относились с подозрением. Проводили беседы. А потом и вовсе убирали из эфира. Поэтому все были как под копирку: костюм, галстук, пробор на левую сторону, комсомольская улыбка.

– Я считала, что для вас перечисленное органично.

– Для меня органично. А для многих людей искусства – нет. Но им приходилось изображать то, чем они не являлись. И я не вижу в этом ничего хорошего. И конкурсы декларировали тот же формат. Вот взять Сопот. Ты же знаешь, что у меня была первая премия?

– Конечно! Вы привезли «Янтарного соловья» в Советский Союз впервые после десятилетнего перерыва!

Он как-то печально улыбается, глядя сквозь экран. И Сашка чувствует неладное. Что? У нее даже видеозапись есть! Ее потом сотни раз по каналу «Ностальгия» крутили. Триумф советского певца. Туманов и проснулся знаменитым как раз после того конкурса.

– Но ты не знаешь, что я не выиграл главную премию Сопота, – вдруг спокойно продолжает Всеволод Алексеевич. – Это был конкурс эстрадной песни. Эстрадной музыки. Ну примерно как Евровидение. А нас, советских артистов, посылали туда с политическими балладами. На русском языке. Которые никто не понимал. Ты представь, если сейчас на Евровидении выйдет кто-то с серьезным лицом и комсомольским пробором и начнет задвигать шестиминутную оду дорогой партии. Как он будет смотреться на общем фоне? Вот и мы так смотрелись. Мой соперник из Польши – молодой веселый парень в джинсах, в расстегнутой на две пуговицы рубашке, с задорной песней про любовь. Он тогда получил первую премию.

– Как?! А «Соловей»?!

– Был еще дополнительный приз. Вторая статуэтка. В дополнительной номинации «Политическая песня». И я сильно подозреваю, что ее придумали специально для участников из Советского Союза, для большого брата, который всех там основательно достал. И за победу в ней тоже давали «Соловья». Которого я и привез. Но об этом ни по телевидению, ни в газетах, ни даже в моей официальной биографии не было сказано ни слова.

Сашка тянется за кружкой с чаем, оставленной на журнальном столике. Такую новость еще надо переварить.

– Надеюсь, ты не слишком во мне разочаровалась, – усмехается Туманов.

– В вас?! Ни капли. Еще не хватало. Вы-то причем? Это система.

– Мне иногда интересно, что я должен сделать, чтобы тебя разочаровать? Убить котика?

Сашка оценивающе на него смотрит пару секунд, потом качает головой.

– Нет, котика вы не убьете. Человек, который пытается погладить голубей на улице, не может убить котика. Даже в ритуальных целях. Мы смотрим или болтаем? Там вон уже поют!

– Смотрим, смотрим. И слушаем. Ну и зачем он выбрал такую тесситуру? Что за манера пищать у сегодняшних теноров? Или еще лучше шептать? А бэк вообще кто в лес, кто по дрова. Нет, ну а сценография где?!

Сашка снова приваливается к его креслу и блаженно прикрывает глаза. Началось!

Через пять номеров становится ясно: петь никто не умеет в принципе. Для Сашки не новость. Она хорошо помнит его интервью с заголовком «Даже не пытайтесь петь при мне». Так это не вырванная журналистами из контекста фраза, как часто бывает, а правда. При нем лучше не петь и о вокале не рассуждать, он всё знает лучше всех. Но Сашка и не пытается – ни рассуждать, ни тем более петь. Ей интересно его слушать. Особенно когда с вокала он переходит на личность. Или ее отсутствие.

– Все одинаковые, ты посмотри! Смазливые мальчики в узких штанишках. Вот участника от Израиля видела?

Ну конечно видела, рядом же сидят. Не слышала толком из-за его комментариев, правда.

– Нормальный дядька. Голос приятный, – осторожно высказывается она, видя, что он ждет реакции. – Баритон. Мне баритоны как-то ближе, чем воющая или шепчущая мелочь.

– Вот! А его сейчас прокатят. Знаешь почему? Потому что ему полтинник. И аудитория Евровидения не станет за него голосовать. Плевать, какой вокал, какой голос. Неформат!

Сашка чувствует, что у Всеволода Алексеевича личное включается. Чего она и боялась. Сейчас разнервничается, уже нервничает, сахар поднимется.

– Тогда бы в условиях конкурса прописали, что участники не старше тридцати, например. Нетрадиционной ориентации. И конкурс назвали не музыкальным, а конкурсом спецэффектов, – горячится он. – У кого шоу круче.

– Всеволод Алексеевич, это все и так знают. И те страны, в которых грамотные люди в отборочных комиссиях, подходящих участников и посылают. Не принимайте так близко к сердцу, пожалуйста. Накапать вам корвалольчика?

Фыркает, не отрываясь от экрана.

– Самое печальное, что за такую вот, с позволения сказать, музыку голосуют люди. Голосование-то зрительское. Значит, большинству зрителей в Европе нравится бесполое безликое нечто, мяукающее примитивный мотивчик. Вот оно, лицо современной поп-культуры!

– Ну какое оно зрительское, Всеволод Алексеевич? Россия голосует за Беларусь, Беларусь за Россию и так все. По-соседски, по-дружески. У кого больше лояльных соседей, кто обаятельный зайчик во внешней политике, тот и выиграл, – подает голос Сашка и замечает, как внимательно он на нее смотрит. – Что?

– Ничего. Никак не привыкну к твоим рассуждениям. Ты умная девочка.

Сашка хмыкает. Если сравнивать с теми, кто вас обычно окружал, то конечно. А она никак не привыкнет к его махровому сексизму и установке, что женщина должна, открыв рот от восхищения и капая слюной на ковер, внимать говорящему мужчине.

– Матерь божья, а это что…

Сашка поднимает глаза и в первую секунду думает, что он сел на пульт и случайно переключил на ночной канал. Хотя и для ночного канала слишком. Такое можно только в Интернете на специальных сайтах посмотреть. Правда что, матерь божья…

На сцене две девчонки в кожаном белье, высоких сапогах и ошейниках с шипами охаживали плетками полуголого мужика. Пели что-то про мир во всем мире, насколько Сашкин средненький английский позволял уловить текст. Стало как-то неудобно, что рядом сидит Туманов. Как будто при отце порноканал включила. Хотя, если разобраться, Всеволод Алексеевич в подобных вопросах должен быть куда искушеннее, чем она. Но все же.

– Пойду сделаю чай. – Сашка быстренько поднимается с пола. – Печеньки будете?

– Да какие тут печеньки, – бормочет он и тянется за очками. – Что за страна выступает? Франция?! То есть от Джо Дассена мы пришли вот к этому…

Сашка оставляет его наедине с культурным потрясением. Долго возится на кухне, собирает ему на поднос и печеньки, и вафли, и шоколадные батончики, которые без шоколада. Судя по всему, спать они еще долго не лягут, надо подкрепиться. И себе еще чашку заваривает.

Возвращается как раз к выступлению отечественного певца. Тоже какой-то безликий мальчик с писклявым голосом. Всеволод Алексеевич говорит, что помнит его еще по детскому конкурсу в Артеке, который судил.

– Надо же, десять лет прошло, а голос не поменялся, – ухмыляется он. – Как пищал, так и пищит. Контртенор.

– И что вы думаете? Есть у нас шансы?

– Третье место, – заявляет он. – В крайнем случае четвертое. Ну посмотрим еще на остальных участников. Но первое место будет у Хорватии, я считаю.

После выступления российского участника Сашке становится скучно, потому что комментарии Всеволода Алексеевича скоро сходят на нет – он задремывает в кресле. Сашке приходится встать и аккуратно, чтобы не разбудить, снять с него очки. Нормальная ситуация, он часто засыпает перед телевизором. Ни звук ему не мешает, ни мелькание экрана. На голосовании, бесконечно нудном, Сашка и сама дремлет, растянувшись на полу. Просыпается от истошного телевизионного вопля. Отечественный комментатор, весь вечер раздражавший ее шутками в диванной плоскости, вопит, что кто-то дал нам двенадцать баллов. Сашка открывает один глаз, поворачивается к Туманову – он тоже просыпается, что-то недовольно ворчит.

– Ну и где они?

– Кто?

– Очки мои. На мне же были.

– На столике лежат. Что вы там смотреть собрались? Таблицу? Мы четвертые.

– Я же говорил! Сколько уже проголосовало?

– Еще семь стран осталось. Может, спать пойдем? Третий час уже.

– Куда?! Самое интересное начинается!

Ну да, неинтересное он уже проспал. Сашка, пользуясь моментом, идет к нему в спальню приготовить постель: убрать покрывало, да и проветрить комнату заодно. В процессе решает, что пора и постельное белье поменять. Все равно надо дождаться финала, а если она сейчас сядет куда-нибудь, то опять уснет.

– Я же говорил!

Появляется на пороге, довольный, как веник.

– Третье место!

– Мне радоваться, что сбылись ваши предсказания, расстраиваться за державу или расстраиваться же за судьбу музыкальной культуры? – уточняет Сашка.

– Язва ты желудка! Всё, я баиньки. – С явным удовольствием садится на кровать, стягивает с себя толстовку, под которой еще белая тонкая футболка.

– Давно пора. Спокойной ночи.

Сашка собирается выйти. Все же хорошо: он довольный, счастливый, уже сонный. Сейчас ляжет и выключится до утра. Но единственный и неповторимый, легко отличимый (не в пример всем прозвучавшим сегодня на конкурсе) баритон догоняет ее на пороге:

– Куда ты собралась? Ты же говорила, что диван невероятно удобный.

– Всеволод Алексеевич, вам никогда не хочется от меня отдохнуть?

Спрашивает полушутя. Но ответ получает самый серьезный.

– Нет.

Ни тени улыбки на лице. Глаза смотрят пристально и напряженно. Боится, что она уйдет. Чего, спрашивается, боится? Ну ляжет она спать через стенку. Все равно ведь слышит каждый его вздох и подрывается по первому тревожному звуку.

Сашка пожимает плечами и начинает расстилать простыню на диване. Он укладывается, снимает с пояса дозатор инсулина, кладет рядом, гасит свет, оставляя ночник в форме Спасской башни. Сашке его ночник очень нравится, он настоящий советский, из детства. У нее был точно такой же. Он им вместе с домом достался от прежних хозяев. Единственная вещь, которую они забыли. И которую рука не поднялась выбросить.

Как она и предполагала, Всеволод Алексеевич засыпает через несколько минут. Она по дыханию слышит. А Сашка еще долго не спит, проигрывая в голове их диалог. И стесняясь признаться себе, что ждала его фразы. Хотела, чтобы он ее остановил.

Загрузка...