Первые годы я очень скучала по маме, мне было плохо. Во мне прорастал комплекс одиночества, моя природная застенчивость обретала черты тягостные, прежде всего для меня самой. Я боролась, приспосабливалась… Жизнь в Ленинграде была полна событий, они происходили каждый час, их плотность, их насыщенность была невероятной.
Жила я у Касички. Ее отец, будучи комендантом Консерватории, когда-то получил квартиру во дворе этого наполненного музыкой здания. Теперь Касичка жила здесь одна, войти в квартиру можно было, только пройдя через служебный вход Консерватории, потом несколько коридоров и дверей – и ты оказывался в закрытом консерваторском дворике. Квартира эта была замечательна своей атмосферой: звуки, несущиеся из окон, коридоров, классов, переливаясь, складывались в полифоническую симфонию, звучавшую с раннего утра до позднего вечера. В гостиной стояло огромное вольтеровское кресло, в котором я помещалась, как в домике, вся целиком, и которое впоследствии переехало в маленькую квартирку на проспекте Ветеранов, в дальнем районе города, которую Касичка получила взамен своей консерваторской. Катя была человеком ярким, красивым, талантливым, прекрасно образованным; обладая отличным слухом и голосом, закончив музыкальную школу при Консерватории, она колоритно пела, заразительно смеялась, закидывая голову, всегда была душой компании, а главное – любила меня. Я любила ее. Катя прошла ребенком все блокадные ленинградские дни, и, вероятно, эта тяжелая часть ее биографии оставила в ее сердце самый незаживающий след и отразилась на всей последующей ее жизни. Редко она коротко и сухо рассказывала мне о том, как ребенком дежурила с отцом на крыше Консерватории в составе войск МПВО – местной противовоздушной обороны. Их задача была во время налета на город находиться на крышах домов и успевать сбрасывать вниз в кучи песка зажигательные авиабомбы, пока те не успевали сработать. Счет шел на секунды. Многие, в случае промедления, погибали прямо на крышах домов от ожогов и осколков. После войны Катя была награждена медалью “За оборону Ленинграда”. Не имея своей семьи и детей, она всю заботу и нежность направила в мой адрес, и огромной частью своих радостей, своих знаний, своих счастливых дней я обязана именно ей. Каждый день я приходила к ней на работу в Публичную библиотеку и проводила часы в отделах редких книг, рукописей и эстампов, “Кабинете Фауста”, Библиотеке Вольтера, художественно-реставрационных лабораториях и, конечно же, в закрытых фондах. Я бродила по залам библиотеки беспрепятственно, меня все служащие знали и пускали туда, куда без специального пропуска вход был закрыт. Тогда я не знала ценности существования здесь, просто мне было тут всё интересно. Многое казалось таинственным, загадочным, манящим древностью и запретностью. Здесь, в закрытых фондах, я впервые увидела альбомы с фотографиями балетов Джорджа Баланчина, Курта Йосса, Пины Бауш, Басби Беркли, Марты Грэм, Мерса Каннингема… Здесь я держала в руках уникальные рукописи и бесценные издания. Я, как бездонный сосуд, наполнялась знаниями, которые поглощала с жадностью.
Рядом со служебным входом в библиотеку располагалась знаменитая кондитерская “Метрополь”, Касичка, прошедшая через голод блокады, с радостью баловала меня свежайшими булочками и пирожными, несмотря на запреты педагогов, борющихся за прозрачность будущих танцовщиц.
Касичку всегда с энтузиазмом приглашали в различные застолья, празднования, вечеринки, она всегда делала атмосферу праздника, сыпала искрометными рассказами и анекдотами, демонстрировала пародии на оперных див, юмористически выплясывала фрагменты из классических балетов. Постепенно потребность в алкоголе стала непреодолимой, и на моих глазах происходило угасание яркого, талантливого человека. Если первые годы моей ленинградской жизни с Касичкой я хохотала вместе со всеми над ее праздничными представлениями, то со временем я стала стесняться ее пьяной веселости, тяготиться и избегать. Тяжелый алкоголизм Кати послужил причиной нашего расставания, наполнил горечью растворившуюся в нем привязанность и любовь. Все попытки помочь, вытащить, уберечь не имели успеха…
Катя училась с мамой в одной школе, в их классе было еще несколько девочек, с которыми мама не расставалась на протяжении всей своей жизни, которые вошли впоследствии и в мою жизнь. Девочки принадлежали к разным сословиям, но были дружны и часто бывали в доме одной из них – Лизы Михайловой, в семье, корни которой уходили в древний дворянский род Сомовых-Михайловых, знаменитый выдающимися деятелями науки и искусства. Я появилась в доме Михайловых лет в восемь, прежде я не видела подобных домов и подобных людей. Сидя за огромным, изысканно сервированным обеденным столом, я напряженно пыталась не ошибиться в том, какой вилкой можно есть то или иное блюдо, как пользоваться фужерами и вереницей ножей, когда и как можно выйти из-за стола, как обращаться к хозяевам дома и к гостям… Скоро этот дом станет мне родным, люди, здесь обитавшие и приходившие в гости, сформируют меня, научат многому, расскажут запретное, отшлифуют и разовьют мои знания, воспитают мой вкус и пристрастия.
Дядя Женя был абсолютным главой семейства; внук Андрея Ивановича Сомова – выдающегося искусствоведа и музейного деятеля, более 22 лет являвшегося хранителем Эрмитажа, племянник художника Константина Сомова, он был утонченно красив, его аристократичные тонкие пальцы притягивали мой взгляд, благородный профиль завораживал, а за короткой фразой в “Википедии”: “С 1918 года неоднократно арестовывался (без предъявления обвинений). В последний раз был арестован после нападения Германии на Советский Союз, чудом остался жив” – простирается трагическая биография этого удивительного человека – Евгения Сергеевича Михайлова, дяди Жени, искусствоведа, оператора, кинорежиссера, фотографа. Жена его – тетя Тося, трогательная, обволакивающая всех своей любовью и заботой, была хранительницей этого дома. Лиза и старшая ее сестра Аля – их дочери. Жили они на улице Писарева в огромной коммунальной мансарде, в двух больших комнатах, которые получили от советской власти взамен на родовые особняки и имения. Стены комнат были заполнены выдающимися произведениями живописи, вся мебель, все детали быта дышали благородной стариной.
Часто дом был полон гостями, я слушала, внимала, вглядывалась, накапливала, запоминала. Постоянным гостем и приятелем дяди Жени был Эдгар Михайлович Арнольди – один из первых отечественных киноведов и историков кино, красиво говоривший о Лиллиан Гиш, Мэри Пикфорд, Алле Назимовой, Уолте Диснее. Арнольди был редактором и сценаристом киностудии “Леннаучфильм”, автором книг и статей о советском и зарубежном кинематографе, написавшим чудесную книгу “Жизнь и сказки Уолта Диснея”. Эдгар Михайлович всегда общался со мной подчеркнуто галантно, давая мне возможность чувствовать себя пусть еще маленькой, но женщиной. Всегда аристократично утонченный, всегда рассыпающий вокруг себя запах терпкого заморского одеколона, он был интереснейшим рассказчиком, слушала я его восторженно, затаив дыхание.
Помню прозрачные глаза и тихий, струящийся голос Марины Басмановой и непоседливого Андрюшу, ее сына, рыжеволосого в своего великого отца, Иосифа Бродского. Приезжали родственники Сомовых-Михайловых из Москвы, редко из Парижа, куда эмигрировала часть семьи, – все в этом доме были неординарными, с потаенными историями биографий, о некоторых фрагментах которых не принято было говорить.
Первое время я чувствовала себя в доме Михайловых провинциальной дикаркой. Садясь за обеденный стол, я с испугом смотрела на ряды вилок и ножей, выстроившихся рядом со старинными тарелками и фужерами, пугающими блеском и красотой. Необходимость весь обед или ужин держать спину и не позволять себе позы мало-мальски вальяжные; необходимость оставаться за столом, пока хозяйка не даст знак окончания трапезы; необходимость испрашивать разрешения выйти из-за стола в самом крайнем случае; необходимость управляться с приборами, не делая громких звуков и суетливых движений; необходимость быть внимательной к застольному разговору, потому как в любое мгновение кто-либо может обратиться к тебе с вопросом или каким-либо высказыванием… Весь уклад жизни в этом доме дисциплинировал, концентрировал, приучал к собранности и вниманию.
В воскресенья мы ездили за город. Это могли быть и Павловск, и Пушкин, и Ораниенбаум, Петергоф, Стрельна, Гатчина… Бралась сумка со снедью и обязательно книга, которая становилась смыслом поездки. Любой привал использовался для чтения вслух. Читала Аля. Ее монотонная, отстраненная манера произнесения текстов действовала на меня околдовывающе. Особенно неординарно Аля читала поэзию, которую прекрасно знала, которой жила. Именно Аля принесла в мое детское существование Ахматову, не школьного Пушкина, тогда еще запрещенных Цветаеву и Пастернака. В этом доме меня научили понимать живопись, рисунок, акварель, фотографию… В этом доме привили необходимость читать, изучать, наблюдать, вслушиваться. Мы ходили в Большой зал Филармонии на все знаменательные музыкальные события, это было частью познания мира и человека. Когда мне требовалась помощь в учебном процессе, будь то математика или русский, Аля с невероятным терпением занималась со мной, вытягивая из троек и двоек. В одиннадцать лет меня отвели в эрмитажную воскресную школу. Несколько лет каждое воскресенье я приходила в Эрмитаж и вместе с группой ровесников бродила по залам музея, вслушиваясь в рассказы экскурсовода, всматриваясь в великие полотна, в сочетания линий и цвета, расшифровывая смыслы. Самое чудесное – когда музей закрывался для обычных посетителей и мы, дети, оставались в гулких, пустынных залах одни… и тогда фантазия вскипала, представлялись сценки из дворцовой жизни, где я была главным участником и главным действующим лицом. Я знала каждый закоулок, каждый коридор этого величайшего музея, и если первое время безлюдность залов вызывала страх, то со временем это стало главным, манящим соблазном.
Белка – так звали близкую приятельницу Михайловых, очаровательную даму, вдову директора Кировского театра, жившую по соседству – на Крюковом канале. Ее уютная, утопающая в полумраке квартира занимала второй этаж небольшого особняка. Окна смотрели на канал, диагонально был виден Кировский-Мариинский театр, другая диагональ выходила на мрачные краснокирпичные стены Новой Голландии. Я любила этот дом, любила душный запах пудры и французских духов, струящийся по комнатам, любила и с восхищением общалась с хозяйкой дома – Белочкой, как принято было ее называть, невзирая на возраст и статус.