Мне было двадцать с чем-то лет, даже, скорее, уже ближе к третьему десятку, чем ко второму. За плечами – обширный багаж: университет, работа с четырнадцати лет, пара лет жизни в другой стране, завершившийся крахом бизнес и одно весьма неудачное замужество. Когда оказываешься один на один с полным свободы миром, вдруг оказывается, что тебе не за что ухватиться, чтобы стоять ровно; и тогда ты цепляешься за первое, что попадет в поле твоего зрения. Да, какое-то время мои вехи – учеба, карьера, брак, – помогали мне держать равновесие, но в какой-то момент все они – бах! Рассыпались, словно домик из карточной колоды.
В то время я тратила на работу все силы, что у меня были. Я работала столько, чтобы больше ни на что не оставалось сил, кроме того, чтобы упасть в неразобранную постель по окончанию одного трудового дня и перед началом нового. Мне казалось, что жизнь моя закончилась в тот момент, когда я продала остатки своего бизнеса и получила от хамоватой регистраторши свидетельство о разводе. С тех пор я была кем угодно: роботом, автоматом, машиной для совершения каких-то действий, но никак не живым человеком, ибо сердце мое навсегда осталось там, где на строгой официальной бумаге еще не стояла моя дрожащая подпись.
Жертвы катастроф часто сравнивают свою историю с падением в бездну. Будто бы они летят куда-то вниз без возможности сменить вектор движения. Мне же казалось, что я просто зависла над пропастью, и бездна смотрит мне прямо в глаза, криво ухмыляясь своим впалым ртом и беззубо хохоча над моей беспомощностью.
И любые усилия, призванные вернуть меня к обычной жизни, в которой есть чувства, были опасными. Потому что мое движение вниз, в самые глубины пропасти, могло возобновиться в любой момент: достаточно было одного невесомого толчка, и я бы полетела туда, во тьму, беззвучно крича от ужаса. А я не хотела падать; и потому мне было больно и страшно даже просто смотреть вглубь себя. Я боялась, что там осталась только лишь одна сплошная пустота, имя которой – ничто.
Нет, радости у меня тоже были. Например, шоппинг. Я пристрастилась к нему в Питере, куда поехала, чтобы не проводить две недели, оставшиеся до получения документов о разводе, глядя в стенку замершим взглядом. Мне казалось, – это поможет как-то взбодриться, увлечься, и снова почувствовать вкус радостной и интересной жизни.
Все две недели я нарезала круги по Питеру, как шальная. Я выходила утром из дома, где жила у своей подруги, и шла, шла, шла. Просто шла. Бесцельно, не зная, куда приду, не анализируя свой маршрут. Я просто двигалась вперед, словно робот, в котором есть всего одна единственная программа: идти, что бы ни происходило хоть снаружи, хоть внутри. Конечно, время от времени я подавала себе импульсы – «надо поесть», «выпей кофе», «зайди в магазин». В последних я иногда просто ходила, бездумно рассматривая ценники, но время от времени мои руки сами хватали что-то с полки и несли на кассу, даже толком не давая мне рассмотреть добычу. Так в моей жизни появился кислотно-розовый в леопардовые пятна пояс в японском стиле, который можно было застегнуть на талии только в том случае, если бы я совсем перестала дышать; странного вида брюки защитного цвета, похожие на средневековые кюлоты и превращающие меня в коротконогого моллюска с неестественно большими коленями; жуткого вида черная куртка, одетому в которую человеку срочно хотелось дать хоть какое-нибудь подаяние.
Вернувшись из Питера, я получила бумажку о разводе и решила, что пора начинать новую жизнь. Так как бизнес я продала, то нужно было найти работу; с этим проблем не было, – мой бывший работодатель, карьеру у которого я променяла на трудные будни эмигранта в другой стране, был рад взять меня обратно. Так я стала руководить отделом, в котором на тот момент, правда, не было никого, кроме меня. Столь высокая должность тешила мое чувство собственной важности, которое стало единственным, что смогло проснуться во мне и как-то себя проявлять. И потихоньку я начинала работать больше, больше, больше… в выходные, в праздники, задерживаясь на работе до позднего вечера, и делая все, чтобы не оставить себе и малейшей возможности проводить время наедине с собой.
Меня тогда тяготило всякое общение с миром. С друзьями. С родственниками. С родителями, наконец. Все, чего мне хотелось, – это окунаться снова и снова в теплое, безболезненное молчание, в котором ничто не сможет растревожить мое изорванное в клочья сердце.
Прячась от людей, я работала все больше и больше. Очень скоро круг моих друзей поредел, и я практически переселилась в офис, возвращаясь домой только для того, чтобы забыться рваным сном. На доходах это не слишком отражалось, но меня это ничуть не беспокоило. Главное, что у меня не было возможности вести с собой внутренний диалог, я себя не видела и не слышала. Внутреннего «я» у меня в то время будто бы не было вообще; было только внешнее, та картинка, которую видели окружающие. А внутри меня была все та же пустота, которую у меня не было ни сил, ни желания заполнять.
Я не ходила никуда даже в то свободное время, которое у меня было. Редкие вечера, когда я не падала в кровать сразу по прибытию домой, я проводила за просмотром фильма «Дневник Бриджет Джонс» под неизменную бутылку красного сухого, уже на середине которой я начинала рыдать так, что казалось, будто у меня остановится сердце.
Даже это не наводило меня на мысли о том, что со мной что-то не так. Мне казалось, все в порядке, просто время такое, грустить и печалиться.
Я никого не подпускала близко к себе, ни подруг, ни коллег, ни родственников. Закрылась в глухую броню, спряталась поглубже в свой панцирь, затянула потуже капюшон, и всячески старалась казаться невидимой.
И еще много плакала во сне. Просыпалась с мокрым лицом и слипшимися ресницами.
Иногда могла впасть в истерику на ровном месте. К счастью, редко. Например, когда ехала за рулем и вдруг подумала о дворняжке, собачке по имени Филя, которую я все равно не смогу взять к себе. Я тогда остановилась на обочине и плакала, плакала, плакала, и казалось, что со слезами из меня будто бы уходят остатки жизни.
А потом я попала к врачу.
Юному усатому красавцу с кудрявой шевелюрой цвета воронова крыла. Он вообще был похож на изящную породистую лошадь, и, если бы мне не было так больно, я бы присмотрелась к нему поближе.
Тогда я нащупала шишку в груди и подумала – вот незадача, сейчас на работе такой большой проект. Некогда, займусь этим позже.
И я отложила вопрос ненадолго.
Потом еще ненадолго.
Потом еще.
А потом оказалось, что прошел год, а нащупанное никуда не делось.
В общем, пришла пора что-то с этим делать.
Юный врач качал головой и говорил, когда брал пункцию: не бойся, будет быстро и не больно.
И это действительно было так.
Помню, как я лежала на белой койке в белой комнате. Белый потолок кружился у меня перед глазами; я как будто находилась сверху, над телом, и наблюдала, как юный врач колет лежащую на спине женщину тонкой иглой в беззащитную грудь.
Потом было две недели страха. Вернее, нет. Было две недели пустоты, часть которой-таки заполнил страх. Внутри меня по-прежнему было пусто, и где-то на краю меня качался волной вопрос: а что теперь будет? Со мной? Что теперь со мной будет?
Через две недели врачи собрали консилиум, и решили, что нужно вырезать.
И я снова приехала в то же самое отделение.
Подождала своей очереди в грязной приемной, переоделась в байковый больничный халат, смутно думая про себя, что плачу все-таки достаточно немалые деньги; почему тогда здесь все так убого, будто это бесплатный хоспис, а не платное отделение больницы?..
Жутко кряхтящий лифт поднял меня на третий этаж. Кажется, мы ехали туда целую вечность. Рядом со мной была медсестра и женщина на инвалидной коляске. Когда я взглянула в ее лицо, я неприятно укололась о совершенно отсутствующий взгляд ее глаз; руки, иссохшие и сморщенные, равнодушно лежали на ручках кресла, а из-под расстегнутой верхней пуговицы халата виднелся шрам, который находился ровно на том месте, где раньше у нее была грудь.
Меня прошиб пот. Неужели и я такой стану?.. неужели это ждет и меня?..
Лифт остановился, и выплюнул нас в серый больничный коридор. Белые стены с неизменной полоской посередине. Металлические звуки, с которыми перекладывают с места на место инструменты в перевязочной. Запах кислых щей, доносящийся из столовой. Все это я ненавижу с самого детства, в котором мне пришлось много времени проводить в подобных местах.
Я зашла в отделение, и меня тут же ослепил резкий электрический свет сотен ламп, горящих на потолке. От него все казалось слишком плоским и неестественным, и я остановилась, чтобы прикрыть лицо рукой и проморгаться, убрать с глаз выступившие слезы. Затем подошла к медсестре за стойкой. Толстая и неторопливая, она лениво открыла гросс-бух, поводила там пальцем и замерла в задумчивости; потом взяла телефон и застыла с пальцем у диска. Через несколько секунд она положила трубку обратно и воззрилась на меня так, будто впервые меня видела, – хотя всего несколько секунд назад я объяснила ей, кто я и зачем пришла.
Из анабиоза ее вывел юный врач, тот самый, который делал мне пункцию. Он появился из глубин коридора и похлопал меня по спине. Я вздрогнула, обернулась. Толстая медсестра, взглянув на него, тут же расплылась во влюбленной улыбке, в такой, что было понятно, – стоит ему только лишь поманить, и она тут же отдаст ему всю душу.
Юный врач вздохнул; он явно знал о том, как действует на женщин, и было непохоже, что это знание доставляет ему особую радость. Но рядом была я, и ему было на что переключиться. Поэтому он взял меня за руку и повел в палату.
Там была всего лишь одна свободная койка: остальные пять мест занимали женщины разного возраста.
Меня передернуло; я совсем отвыкла от общения с другими людьми, и как-то не ожидала, что придется контактировать с кем-то еще, кроме докторов. Впрочем, и контакта со врачами я бы тоже с радостью избежала. Если бы могла. Если бы. Если…
«Мало мне шишки, еще и людей придется терпеть!», – злилась я, раскладывая свои вещи.
Юный врач сказал, что оставляет меня до утра здесь, а утром за мной «подадут карету». Это было совсем не смешно, но он выразился именно так, хотя речь шла о больничной койке, на которой отвозят в операционную.
Я, конечно, не хватала его за руки с требованием объяснить мне немедленно вся и все. Но, видимо, он понял по моему лицу сам, что мне нужна информация. И рассказал, что, несмотря на пункцию, они точно ничего не знают, и потому приходится «осуществить вмешательство». Нет, это будет не больно, и я ничего не почувствую, – наркоз сейчас хороший. Шрам… Он вздохнул и отвел глаза. Чуть-чуть подумал. «Мы постараемся не оставить вам шрам», – твердо сказал он, смотря мне в глаза. Но он ничего обещать не может.
Врач ушел, я лежала и смотрела в белый потолок, слушая щебет соседок. Я уже знала их имена, и даже их диагнозы, и тем более, – прогнозы, которые они сами себе делали. Каждая из них уже показала мне свои «боевые шрамы». И я с ужасом думала, что если вот это значит – «не оставлять шрам», то какие же следы они могут оставить в самом неприятном случае.
Позвали на обед. Мне не хотелось есть, и я отвернулась лицом к стене, делая вид, что сплю. Медсестра была настойчивой, – она хлопала меня по плечу, побуждая развернуться, а когда я проигнорировала ее советы, начала громким голосом стыдить меня, говоря, что «веду себя как ребенок», «она не нанималась тут побудку устраивать» и «тебе все равно надо поесть». Мне было не слишком понятно, когда мы перешли на «ты», но ее въедливый голос так болезненно ввинчивался мне в череп, что я поддалась уговорам и поплелась в больничную столовку.
Давали щи с размякшей капустой, твердые, как дерево, куски печенки в заплывшем жиром соусе и водянистое картофельное пюре. Я ковырялась ложкой в предложенных блюдах и от нечего делать рассматривала других едоков.
Там были «группки по интересам», некие объединенные по какому-то признаку компании женщин. Они судачили о чем-то между собой, щебетали с другими через столики, и явно чувствовали себя в этом социуме как в своей тарелке. Чего не скажешь обо мне.
Посидев немного, я выпила компоту, отставила тарелки с недоеденным обедом в сторону, и направилась в палату. Там я отвернулась ото всех, поджала ноги, накрылась одеялом с головой и провалилась в долгий сон.