Носите бремена друг друга, ибо мы есть члены друг друга.
Ибо никто из нас не живет для себя и никто не умирает для себя.
Сеется в тлении, восстает в нетлении; сеется в уничижении, восстает в славе; сеется в немощи, восстает в силе; сеется тело душевное, восстает тело духовное.
Einer trage des Andern Last, den wir sind Gliederuntereinander.
Denn unser keener lebt sich selber und keener stirbt sich selber.
Es wird verweslich und wird auffer-stehen unverweslich. Es wird gesägt in Nidrigkeit und wird auferstehen in Herrlichkeit. Es wird gesägt in Armseligkeit und auferstehen in Kraft. Es wird gesägt ein natürlicher Leib und wird auferstehen ein geistlicher Leib.
Воспоминания о последних месяцах и днях близкого и дорогого человека составляют особую внутреннюю ценность для каждого. Это «святая святых» его души, куда не допускаются посторонние. Горе отделяет от всего мира, замыкает человека в себе, в особом внутреннем пространстве, из которого нет рационального выхода, ибо невосполним, незаменим сам предмет печали – ушедший человек. И ты уже ничего не можешь изменить, переставить, исправить в этом пространстве. Будет всходить и заходить солнце, будут чередоваться времена года, меняться весь мир и ты сам, а оно так и пребудет все тем же, с той же кроватью, тумбочкой, лекарствами, книгами, ночными криками. Зачем это знать стороннему, да и что он может понять, не входивши в это печальное пространство, не видевши ушедшего, не сострадавши его мукам и последним надеждам. И тем не менее я, похоронивший неделю назад любимую девятилетнюю дочь, начинаю сегодня эти заметки, заведомо зная, что их будут читать и люди сторонние.
Почему я это делаю? С человеческой точки зрения не объяснить, ибо опыт и переживания такого рода заведомо не передать словами. Это душевная реальность, к которой можно приобщиться, лишь испытав ее. Кто не испытал потерю ребенка, может лишь согласиться, что это «ужасно», «страшно», «невыносимо» для родителей. Объяснять же другому, как чувствует себя в этом горе человек, бессмысленно, ибо ни один нормальный родитель не может поставить себя на это место. Такого рода постановка, сама мысль о ней противоестественны и потому мгновенно отторгаются родительским сознанием. Трудно представить себя мертвым, умершим. Сделать это в отношении своего ребенка просто невозможно. Я и сейчас не могу сказать, подумать, что мой ребенок умер. Эти два слова не могут стоять рядом. Они всегда порознь, отделены, несовместимы друг с другом. Ребенок не умирает для сознания родителей. Он уходит. Его смех, неповторимые ручки и ножки, движения, голос отпечатаны в тебе, живут, рвутся к воплощению, ждут, когда придет их хозяин и носитель, и будут ждать всегда. Время общения не прошло, но остановилось, замерло, выжидает.
В чем природа этой мучительной внутренней невозможности признания факта смерти? Только ли в психологии родителя, в субъективном обмане, в игре защитных сил, в некоем полезном помешательстве, помрачении рассудка, с помощью которого душа ограждает себя от непереносимых иначе страданий? Если бы все сводилось к этому одному, то я бы не взялся за перо. Есть, однако, иное, что побуждает меня к свидетельствованию. За психологической реальностью открывается и другая, и я знаю теперь, что родительское чувство не обманывает. Смерть и ребенок – несовместимые слова. И эта несовместимость – не только субъективно-психологический феномен и не столько он, сколько отражение действительной правды и высшей реальности. Дорогой, страшной ценой дано мне это знание, но, будучи приобретенным, оно уже не может принадлежать мне или только моей семье. Наш ребенок своим мученическим уходом не закрыл, к сожалению, ту страницу книги судеб, где написано – «кончина детей». Горестно думать, но и другим родителям придется переносить это. В надежде на то, что сие малое и слабое свидетельство хоть чуть поддержит хотя бы некоторых из них на их крестном пути, я и пишу эти строки. Да поможет им Господь, как помогал нам, недостойным.
Дочь Александра, или коротко Сашенька, Саша родилась в 1981 году. Это наш второй и последний ребенок, вторая девочка в семье. Для каждого родителя дорог свой ребенок, и каждый его похвалит, но наша девочка действительно была особой не по родительскому мнению только, но и многих других людей. Она с малых лет была необыкновенно открыта, доброжелательна, трогательна и естественна в своих действиях – будь то восторг или обида, занятие или шалость. Она излучала свет, притягивала к себе, и каждый общающийся с ней становился лучше, искреннее, добрее. Необыкновенна была ее роль в отношениях наших – малой семьи (матери, сестры, меня) с большой семьей – бабушками, дедушками, дядьями и т. д. Накопленный годами лед недоразумений и обид она растапливала, как весеннее солнышко, улыбаясь и радуясь каждому и вызывая у каждого ответную улыбку и радость. А как она умела сходиться с детьми, как трогательно относилась к своим первым учителям…
Страшная болезнь пришла летом, в июле 1990 года. Вернее, обнаружила себя, ибо угнездилась, конечно, раньше. Начались боли, незначительные поначалу, в разных местах тела, блуждающие. То ножка заболит, то другая, то спинка. Приляжет – пройдет, опять идет гулять, бегать, кататься на велосипеде, купаться в реке (мы жили на даче). Вдруг стало хуже, к вечеру поднялась температура, ночью Сашу вырвало. Вызвали местного врача. Тот поставил диагноз «воспаление легких под вопросом» и рекомендовал поехать в Москву и сделать рентген. Июльским жарким летом мы отправились на такси в Москву. Там сделали рентген легких, однако врач, посмотрев снимок, ничего не обнаружил. Вызвали частных врачей, которые заподозрили некую острую инфекцию. С этими предположениями поместили ребенка (17 июля) в инфекционное отделение Детской клинической больницы № 1. Ее считают лучшей в Москве и в обиходе по старой московской традиции называют «Морозовской»[2]. Боли к тому времени локализовались в поясничной области и области спины и становились все сильнее и сильнее. Это сопровождалось температурой, потерей аппетита. Девочка худела и стала терять интерес к жизни. В таком прежде жизнерадостном, жизненосном ребенке видеть это было страшно. Началось ее первое физическое умирание. Ребенок лежал в кровати, уже не поднимаясь, ему становилось хуже день ото дня. А врачи, не особенно спеша, делали анализы и перебирали диагнозы, казавшиеся нам один страшнее другого: псевдотуберкулез, острый пиелонефрит и др.
Наконец, уже в августе, сделали повторный рентген легких и тогда обнаружили на снимке небольшую опухоль, расположенную в заднем средостении. Она присутствовала и на том, первом снимке, но врачи проглядели ее. Итак, прозвучало страшное для всех слово «опухоль», но нас уверяли, что она, конечно же, доброкачественная. Мы вошли в новое обиталище ужаса – необходимость операции, возможная инвалидность на всю жизнь.
Но и это не была последняя ступень. Сделали пункцию и тогда обнаружили, что опухоль не доброкачественная, а злокачественная. Все затмило новое слово – «рак», которое даже теперь, когда моей девочки уже нет на этой земле, не входит до конца в мое сознание. Каково же было тогда? Но и в этой обители горя есть разные отсеки и ступени. Есть разные формы, из которых одни более, а другие менее курабельны, излечимы. Нас направили в Институт детской онкологии. Сначала на консультацию, затем предстояло сделать там все основные анализы снова (рентген, кровь, пункция и т. п.), ибо в советской медицине каждое учреждение доверяет только «своим» анализам. На это ушла еще неделя тяжелейших разъездов с Сашей из одной больницы (детской, Морозовской) в другую (Институт онкологии) и обратно. Наконец 13 августа Сашу госпитализировали в отделение Института детской онкологии и произнесли окончательный диагноз: «злокачественная нейробластома заднего средостения с метастазами в кости и костный мозг, стадия IV». Нейробластома в этом возрасте – тяжелейшая, практически неизлечимая форма рака. Стадия IV – последняя, исходная стадия этой формы болезни… Так мы сходили по ступеням предполагаемых диагнозов ниже и ниже. Каждая ступень казалась падением окончательным и страшным, но за ним следовало новое, еще более глубокое, пока мы не оказались на самом дне – с тяжелейшей формой рака в его тяжелейшей исходной стадии. Я пишу сейчас и вижу тот момент – потрясенную жену, которая сообщает мне на лестнице Института онкологии об этом последнем диагнозе, врача, пробегающего мимо с сигаретой в зубах и не удостаивающего меня вразумительным ответом, свое потрясение и отчаяние. Не знали мы тогда, что предстоит еще долгий крестный путь, целая жизнь, оглядываясь на которую трудно поверить, что длилась она всего год. Кажется – вечность.