От ублюдочной улыбки безногого Зимину хотелось блевать и убивать одновременно. Мог бы вцепиться зубами в тощую, кадыкастую шею – не раздумывал бы. Очень жаль, что не мог.
– Видишь, Антошка, бывает и хуже, – старуха, мразь, ласково погладила инвалида по редким волосам, чмокнула в небритую щеку. – У тебя только с ногами напасть, а у него, бедолаги, еще и руки, и уха нет. Жизнь, гадина, такая…
Лежащий на облезлом дощатом полу Зимин скрипнул зубами, вспомнив, как умоляюще она смотрела на него три дня назад, на улице, размазывая слезы по худому благообразному лицу: «Поговорите с ним! Да, не повезло ему, но ведь и без ног живут-поживают. Христом Богом прошу, он намедни нож себе в сердце хотел воткнуть, насилу отобрала! Это ж недолго, доброе дело-то сделать… Меня и брата слышать не хочет, так может, вы вразумите».
Потом был недолгий путь до старого, но крепкого дома с большим, отчасти пришедшим в запустение участком. Хмурый, глуповатый взгляд габаритного, лысого толстяка – второго сына старухи. Сидящий на тесноватой кухне безногий – лет сорока, похожий на актера Трибунцева, – коротко кивнувший при виде Зимина. И – удар по голове, сзади. Беспамятство…
Очнулся он, надежно привязанный к верстаку в сарае, когда толстяк прижег отрубленную чуть выше колена ногу нагретым мастерком. Через несколько минут точный и сильный удар топора оставил Зимина без второй ноги. Ухо отрезали чуть позже, а правую руку – спустя день. Старуха умело останавливала кровь и обрабатывала раны, монотонно бормоча о своей многолетней работе в хирургии, а Зимин люто жалел, что не может дотянуться до топора и раскроить ей череп. Сгодились бы гвоздь или отвертка в глаз, но толстяк неотвязно был рядом, начеку, как сторожевая собака – не даст ни единого шанса…
Сейчас Зимину хотелось выть и орать матом, но вместо этого он хрипло сказал:
– Отпустите меня.
Безногий заулыбался еще шире, показывая крупные кариесные зубы.
– Отпустим, мать? Мне, вроде как, полегчало…
– Сынка, точно? – встрепенулась старуха.
– Да не, шучу, – хохотнул он. Почесал бровь и велел стоящему сбоку от Зимина брату: – Васька, завтра не всю руку, а только кисть оттяпаешь. Понял?
– Ага, – тот послушно кивнул и наступил на лицо Зимину, прерывая зарождающийся крик. Потом убрал ногу и ловко впихнул в рот тряпичный кляп, сгреб Зимина за руку и поперек туловища, потащил в сарай. Судя по сноровке, Зимин был у него не первым. Далеко не первым…
Через пять дней у Зимина остался лишь торс и голова – без ушей, носа и левого глаза. Большую часть суток он проводил в сарае, а вечером его приносили к безногому, и тот смотрел на него – долго, с отчетливым превосходством в глазах цвета жидкого чая. Он всегда молчал, курил, щурился и улыбался. Зимин хотел умереть еще после того, как лишился второй кисти, но смерть не спешила приходить.
– Мать, все… – наконец процедил безногий, туша окурок. – Отлегло. Убирайте. Только не стряпай из него ничего – одни жилы. Разве что, – он махнул рукой в сторону брата, – Ваську можешь мозгами подкормить – своих мало, хоть чужих полопает… В следующий раз кого помоложе и помясистей выбирай, вроде того, лопоухого.
– Как скажешь, Антошка, – мелко закивала старуха. Потом наклонилась к Зимину, улыбаясь широко, искренне. – Видишь – сделал доброе дело-то… Василечек, пошли.
Толстяк унес Зимина в сарай, положил на верстак, потянулся за топором.
– Ты на нас не серчай, – скорбно вздохнула старуха. – Жизнь – гадина, такая…
Она поджала губы, глядя на Зимина. В ее взгляде не было и намека на раскаяние или сочувствие, только подобие озабоченности. Наверное, о том, как быстро получится заманить сюда еще одного отзывчивого к чужой беде.
Толстяк поднял топор, примериваясь к шее Зимина. Старуха вздохнула:
– Куда тебе теперь такому-то, без всего, горе мыкать? А Василечек – раз, и все. Доброе…
Топор отрубил голову с одного удара.
– …дело сделает.