Когда Джек очнулся, он не помнил ничего ни о себе, ни о мире вокруг, но твердо знал: нельзя позволить голубой свече угаснуть.
«Заботься о свече, Джек», – предупредил и вязовый лес тоже.
Пальцы ныли, распухли от раскаленного воска, скатывающегося по завитому жемчужному стержню, сотканному из семи стержней потоньше, что переплетались между собой. Всю левую ладонь покрывали ожоги и волдыри, старые и свежие, сухие и мокрые. Джек не знал, сколько часов – дней? недель? лет? – держит эту свечу вот так, на весу, и кто зажег этот странный сапфировый огонь. Он глубоко вдохнул и выдохнул, но пламя не колыхнулось. Приблизил его к груди – и почувствовал мертвецкий холод. В потрескивании свечи Джеку мерещилась буря, а в танце бликов вокруг – ритуальная треба.
«Свеча должна гореть, Джек. Пусть всегда горит, как звезды».
Джек пристально всматривался в пламя, пока наконец‐то не разглядел страшный секрет, который оно хранило и умоляло охранять его. Воск продолжал таять, скатывался вниз жирным глянцем, но свеча не оплывала. Ей было суждено гореть вечно – только бы Джек смог присмотреть за ней и уберечь. А иначе… Иначе случится непоправимое. Он не знал, что именно, но решительно вознамерился никогда этого и не узнать.
А еще так же хорошо, как Джек чувствовал важность этой свечи, он чувствовал и то, что наступила осень.
Корневища вязов, причудливо изогнутые над покрывалом из пылающих листьев, ощущались столь же отчетливо, как его собственные руки и ноги. Каждый новый листок, что ложился на землю, словно вплетался в полотно шерстяного пледа и согревал озябшую кожу. Скрюченные заскорузлые ветви цеплялись за Джека, а он цеплялся за них. Вороны кричали ему с верхушек вязов, а Джек молчал. Те самые корни, тугие и мощные, напоминали спины древних китов, ныряющих в шелестящее красное море. Они взвивались и складывались, образуя мосты между минувшими днями, на которые Джек мог опереться, присесть, когда снова терялся. А терялся он постоянно: в лесу, в ветвях, в вороньем крике и в самом себе. Он сидел на одном месте подолгу, он вдыхал запах опада и прелой осоки, он думал о том, что этот запах и есть он. Джек – это кровоточащая осень, где все красиво, но обречено на смерть.
Однако Джеку жутко хотелось узнать, есть ли в нем что‐то, кроме него самого – кроме осени и смерти. И в конце концов Джек смог отделиться от леса и покинуть свою колыбель. Он пошел тропою из гниющих цикориев, оставляя следы босых человеческих ног, и вязовый лес зашептал ему вслед, чтобы он опять не заснул:
«Эй, Джек! Где твоя коса?»
Одна рука потянулась к спине, слишком свободной и легкой. Она искала древнюю ношу из тьмы, жидкой и подвижной, как чернила; из кожаных лент, шершавого древка и лезвия острого, какое может перерезать пополам и камень, и кости с одного взмаха. Но тень Джека гнездилась у ступней и больше не оживала. За спиной действительно было пусто. Так же пусто вдруг стало где‐то внутри – и голова закружилась.
Тогда Джек еще не знал, что кружиться на самом деле нечему – головы‐то у него нет. А свистящий глас леса будто смеялся над ним:
«Эй, Джек! Где твоя голова?»
«Да здесь же, здесь!» – хотелось ответить ему раздраженно, но пальцы снова дотронулись до пустоты, провалились в горловину рваной рубахи. Промозглый ветер обволакивал зябким шелком и терялся среди деревьев, и точно также от сознания Джека ускользало происходящее.
«Эй, Джек! А где ты сам?»
– Я здесь, – сказал он и оглянулся. – Я ведь… Джек? Меня зовут Джек?
Он спросил у леса, и лес ответил:
«Джек, Джек, Джек. Тебя зовут Джек».
Тогда лес знал о нем больше, чем он сам, и Джеку пришлось ему поверить. Он последовал его совету продолжать идти – лес не сообщил об этом прямо, но намекнул, что, стоя на одном месте, Джек рискует опять уснуть среди опавшей листвы и никогда больше не захотеть стать чем‐то другим – и они проговорили всю дорогу. Правда, почти все время лес повторял одно и то же, звал Джека по имени и задавал глупые вопросы, на которые у него не было ответа, поэтому Джек не узнал толком ничего нового. Поэтому он обрадовался, когда в их беседу вдруг ворвался осенний ветер. Ветер, в отличие от леса, ни о чем не спрашивал – он рассказывал сказки:
«Жил Самайн в краю жестоком – дух пира, что считался слишком добрым. Несмотря на то, у Самайна было все: семь братьев, кров, одно веселье. Не смолкали крики в час его явленья».
Вязовый лес был темным и страшным. Вязовый лес был тихим и родным. Сквозь трещины в стволах проклевывались грибы с коричнево-рыжими шляпками, по ним текла смола – кровь земного мира. Осень разгоралась вокруг, как пожар, и Джек горел вместе с ней. Он бродил с полуприкрытыми глазами, отвергая усталость, хотя тело болело. Он карабкался по ветвям, чтобы посмотреть на солнце, запутавшееся в дождевых облаках, но неизменно срывался вниз. Он наблюдал за диким зверьем, роющим норы к зиме и грызущим заиндевелую бузину, но на него не обращали внимания. Из-за этого Джеку приходилось слушать ветер даже тогда, когда он не хотел:
«Но добро в жестоком мире – бремя. У Самайна было все – и ничего. Спросили у него семь братьев, почему не радует его ничто? Ведь жатва кончилась давно».
От очередной сказки Джека спас дождь. Большая ледяная капля упала ему за шиворот, затем – на рукава льняной рубахи, расплываясь бесформенными пятнами на грязно-желтой ткани. Следующая капля приземлилась прямо на горящую свечу – и она зашипела, сморщилась недовольно. Джек попытался спрятаться под кроной рябиновой рощи – та неожиданно сменила вязовый лес, но поскользнулся на размытом склоне. Кости затрещали, как хворост, который он проломил собой, когда упал. Вверх взвился сноп оранжевых листьев. Падение смягчил домашний свет – вернее, та надежда, которую он вселял, пробиваясь сквозь густые заросли.
– Кто здесь?! Назовись! Слышишь меня? Стрелять буду!
Джек так и не понял, что лес и ветер говорили с ним его собственным голосом. Он прошел еще немного – по ощущениям, правда, раза в три больше, чем весь предыдущий путь, – и рухнул на ступени ветхой хижины, единственной на сотню миль вокруг, как выяснилось позже. Свет фонаря, пролившийся из приоткрытой двери, показался ему горячее солнечного, а щелчок оружейного затвора – отчетливее молнии, разрезавшей черное небо на две несимметричные части. Весь мир умолк – и то маломальское, что еще сохранялось от уцелевших воспоминаний, тоже.
Осталась только голубая свеча, потерянная голова, Джек и молодая женщина по имени Роза, которая нашла его точно так же, как он нашел ее.
– Эй, Джек! Ты там уснул? Ты, это, скажи если что, а то я ведь по твоей тыквенной башке не понимаю, когда у тебя глаза закрыты.
Джек повел плечом, стряхивая наваждение прошлого, которое неизбежно нагоняло настоящее. Старое кладбище Самайнтауна всегда действовало на него усыпляюще, будто пыталось вернуть должок и погрузить Джека обратно в долгий сон, однажды им уже отринутый. Даже спустя сотню лет здесь все еще пахло опадом и прелостью. Только полоса вязов заметно поредела: теперь деревья перемежались надгробиями из серого мрамора, поросшими мхом и красным плющом, а вместо грибов на стволах блестели медные указатели. Некоторые могилы были до того старыми, что крошились и скашивались, напоминая ряды гнилых зубов в разинутой звериной пасти. Земля в таких местах каменела, и уходило по нескольку часов кряду, только чтобы расковырять ее и пробиться к крышке заветного гроба. А если Джек начинал глазеть по сторонам, проваливаться в свои мысли и мечтать, то времени требовалось в два раза больше.
Франц откашлялся и постучал железным навершием по твердому грунту, призывно глядя на Джека со дна выкопанной ямы.
– Ну что? Ты живой?
– Ага. Прямо как ты.
– Ой, чего так грубо сразу? По больному!
Джек вздохнул и, перешагнув через длинный сверток в черном полиэтиленовом мешке, спрыгнул к Францу в яму. Вместе они налегли на лопаты, чтобы поскорее похоронить в заброшенной безымянной могиле свежий, еще даже не окоченевший труп.