Разговоры о мертвецах Тишку не пугали. Чужие собаки беспокоили его куда больше. А потому, вместо того чтобы водить коз в низину, как делали остальные пастухи, он гонял отару вверх по дальнему склону горы – туда, где за старой скудельней вдоль соснового леса тянулся ровный, открытый всем ветрам и дождям участок.
Дикое зверье сюда не забиралось, лай из деревни не долетал, люди тоже захаживали редко – а ежели захаживали, то по сторонам особо не пялились, торопясь миновать скудельню, – и Тишке не о чем было беспокоиться. Целыми днями валялся он в траве, мечтая да изучая ползущие мимо облака, пока козы наедались до отвала.
Именно тут одним теплым вечером на исходе лета Тишка и повстречался с государевым человеком, ехавшим вверх по склону на рослом красивом караковом аргамаке. Человек был одет в черный монашеский подрясник и скуфью, но в седле держался уверенно, вокруг смотрел по-хозяйски, с недобрым прищуром, будто стрелу нацеливал. На поясе его висела сабля в окованных медью ножнах. Тишка, умевший в любом облаке разглядеть суть Господнего замысла, сразу понял, что это не монах. А уж когда увидал метлу без рукояти и здоровенную собачью голову, притороченные к седлу, так и вовсе заподозрил в проезжем черта или колдуна, явившегося в гости к погребенным здесь безымянным покойничкам. Вот только скрыться от нечистого было негде. Разве что драпануть вниз по склону, бросив коз и рискуя поломать ноги. Тишка как раз начал всерьез обдумывать эту возможность, когда всадник, заметив его, остановился посреди тропы.
– Эй! – Голос звучал властно, без единого намека на дружелюбие или христианское смирение. – Эй, пастух! Поди-ка сюда!
Делать было нечего. Тишка приблизился на заплетающихся ногах, поклонился до земли, по-холопьи, и замер, так крепко стиснув в пальцах костяную жалейку, что та треснула ровно посередке.
– Где ж твоя псина? – спросил всадник, осматриваясь. – Спряталась, что ли?
– Нету… – вздохнул Тишка. – Я сам по себе.
– Чудно́! Да ведь с псиной-то оно сподручнее скотину сторожить.
– Не люблю… Побаиваюсь. Меня в малолетстве дворовый полкан потрепал, и с тех пор я как их вижу, так сердце в пятки и уходит. Ничего поделать неможно.
– Ясно. – В голосе всадника, к удивлению Тишки, не появилось ни тени насмешки. – Стало быть, живешь со страхом в душе? Ну, мою-то псину не бойся, она уж точно не кусается.
Тишка осторожно глянул на отрезанную собачью голову у седла, на шерсть в давно запекшейся крови, на мутные глаза и ощеренные в застывшей смертной муке желтые клыки, потом перевел взгляд на собеседника – тот не шутил, не издевался, говорил ровно то, что имел в виду.
– Хорошо… – пробормотал Тишка. – Не буду.
– Вот и славно. Скажи-ка, не донимают ли вас здесь волки?
– Нет. Они сюда, на гору, не добираются.
– А я не про гору. Идут в окрестных деревнях слухи, будто бы объявился в ваших краях какой-то особенный волк, огромный да умный. На людей нападает. С весны аж семерых загрыз, говорят. Будто бы и не простой это волк даже, а самый что ни на есть оборотень. Слыхал?
– Слыхивал, – нехотя подтвердил Тишка. – Так ведь то старухи сочиняют, чтобы малышню со двора не пущать. Пустое. Брехня все.
– Не веришь, стало быть, в оборотня?
– Не верю, – виновато вздохнул Тишка, да столь усердно, что жалейку свою несчастную окончательно надвое переломил.
– А кто ж людей-то тогда погрыз?
– Да мало ли лихого народа по дорогам шляется. Может, кто из них. Тятька сказывал, случается и такое, что человек человека жрет – в голодный год али еще почему. И ежели грех этот не замолить вовремя, он по всей душе расползется, навроде плесени, и душа-то сгниет. Потом вроде и человек, а хуже любого зверя…
Переведя дух, Тишка поднял взгляд на всадника. Тот задумчиво смотрел в сторону, чуть ухмыляясь уголком рта. В короткой бороде его хватало седины, в ухе болталась серьга, на шею сбоку выползал из-под черного ворота багровый шрам, кривой, словно медвежий коготь. Такого разве проведешь? Разве уговоришь?
– А может, и волки, – набрав побольше воздуха, затараторил Тишка. – Всякое случается. Ежели целая стая, то и не каждый взрослый мужик отобьется. Надыть знать, как себя с волками вести. Вон, годов тому пяток, из нашей деревни парня с девкой загрызли на дороге, у самой, почитай, околицы – хотя это зимой случилось, а зимой волк особенно лютует…
Конь под незнакомцем раздраженно фыркнул, переступил копытами, и пастух замолк.
– Ужасы какие, – по-прежнему криво усмехаясь, сказал всадник. – И все-таки у тебя духу хватает целыми днями здесь торчать, да еще без псины, пусть даже самой завалящей.
– Дак ведь то когда-то случилось-то! – всплеснул руками Тишка. – Говорю ж, лет тому пять назад, а то и поболе.
– Поболе… Ладно. – Всадник взялся за поводья, поворачивая аргамака к тропе. – Разве сторож я тебе, пастух? Не боишься так не боишься. Молодец!
Он не спеша поехал прочь. Не задерживаясь, миновал скудельню, без заметного любопытства осмотрев трухлявые плетни и едва различимые в траве холмики, и вскоре скрылся из виду, вместе с тропой растворившись в густом сосняке. Но Тишка еще несколько минут стоял неподвижно, напряженно всматриваясь в тени среди янтарных стволов, вслушиваясь в скрип ветвей.
Потом очнулся, спохватился, похолодел от ужаса. Нужно было спешить к отцу. Нужно было срочно рассказать, что случилось.
Тишка окинул беспомощным взглядом коз, равнодушно жующих траву, махнул рукой и помчался по склону вниз, не разбирая дороги. Вслед понеслось встревоженное блеяние, но обернуться он уже не рискнул.
Лишь чудом не свернув шеи, пастух скатился в березовую рощицу, с разгона пролетел сквозь нее, перемахнул через ручей с неподвижной черной водой и понесся вдоль поля к видневшимся вдали раскидистым дубам, отмечавшим край Коровьего оврага. Густые летние запахи хлестали Тишку по лицу.
Дыхалки хватило почти на всю дорогу. Дом, где он жил с отцом и сестрой, уже виднелся среди буйной зелени впереди, когда Тишка понял, что больше не может бежать. Перед глазами плясали черные мухи, деревья вокруг плыли и качались. Он остановился, раскинув руки в стороны, чтобы удержать равновесие, но тут же согнулся пополам. Его вырвало несколькими каплями желтой, дурно пахнущей желчи. Сразу стало легче.
Тишка побрел дальше. Тяжелую воротину открыл, навалившись всем весом, проскользнул во двор. Уже взбираясь на крыльцо, опустил взгляд и увидел, что до сих пор сжимает в кулаке обломки жалейки.
Дом стоял на отшибе, окруженный забором, отделенный от остальной деревни оврагом и густыми зарослями. Много лет назад его выстроил кузнец Микита, Тишкин дед, умелый и уверенный в себе человек, не знавший недостачи ни в уважении соседей, ни в барыше.
Единственный сын Микиты к кузнечному ремеслу оказался непригоден – дед говорил, что руками тот в мать пошел, – и потому после дедовой смерти дела у семьи потянулись ни шатко ни валко. А в последнюю весну испортились совсем. Но дом стоял, основательный и крепкий, и, хоть почернел от минувших лет, по-прежнему служил своим обитателям верой и правдой. Его слава – дурная слава, обычная для жилища умершего деревенского кузнеца, – отгоняла непрошеных гостей и праздных гуляк. И некому было удивляться пустой будке во дворе.
– Тять! – заорал Тишка, едва оказавшись в сенях, где по стенам висел заржавленный кузнечный инструмент. – Тятька! Ты где?!
Он прошел в горницу, все еще с трудом дыша, и увидел отца. Тот сидел сгорбившись на лавке у стены, в густых зеленых тенях. При появлении сына старик недовольно нахмурился, но, сразу поняв, что дело серьезное, подался навстречу:
– Ты чего, Тимофей?! Али гонятся за тобой?
Тишка замотал головой.
– Кажись, нет, – проговорил он. – Прежде чем сюда сигануть, я дождался, пока он подальше уедет.
– Кто?
– Царев человек. В черном весь, с собачьей башкой и метлой у седла.
– Да ну! Где? Чего хотел-то?
– На горе, у скудельни. Про оборотня выспрашивал, тять. Про людей погрызенных.
Даже в тенях было видно, как побледнел отец. Ссутулившись еще сильнее, он метнулся к окошку, осторожно высунулся наружу. Несколько долгих мгновений старик осматривал двор и тропу за забором, хищно втягивая воздух длинным носом, потом захлопнул ставни, пробормотал:
– Ворота замкнуть надо… – И пошел на улицу.
Тишка следовал за ним по пятам, скороговоркой, но в мельчайших подробностях описывая встречу с черным всадником. К тому моменту, когда тяжелый окованный медью засов опустился в пазы на створках ворот, отец знал все. Вернувшись в дом, он порылся в сундуках и выудил из-под пестрядевых сарафанов саблю дедовой работы. Неуклюже вытащил ее из черных кожаных ножен, проверил пальцем остроту клинка, одобрительно крякнул.
– Тять, – подал голос Тишка, изрядно оробевший от вида оружия, – думаешь, он нас отыщет?
– Как пить дать, – злобно сказал отец, взвешивая саблю в руке. – Я про этих черных-то слыхивал. Если уж они сюда заявились, землю станут рыть, а без добычи не уйдут. Тикать надо, вот чего.
– А как же Пелагея?
– То-то и оно! – рыкнул отец. – То-то и оно, что Пелагея! Пока сука не прочухается, никуда не денемся. А это еще дня три, ничего ведь, почитай, и не началось толком-то.
– Нынче только первая ночь полнолуния.
– Знаю! Потому и черные пожаловали – хотят, чтобы сука сама им в руки прибежала. Придется ее в цепях все время держать.
– Выть будет.
– Пущай воет. Ежели выпустим, пропадет. Черные-то только того и ждут. – Старик задумался, принялся постукивать себя пальцем по носу. – Надо бы с ней пару курей запереть, а вместо воды в кадушку вина налить. Нажрется, налакается и уснет.
Тишка покачал головой:
– Все равно выть будет. И об стены биться.
– Авось пересидим. А там соберемся и утечем, затаимся на время в Ольховке у тетки али просто где в лесу укроемся, шалашик соорудим. Не будут же черные здесь аж до следующего полнолуния ошиваться…
Тишка сомневался, что все выйдет так легко, однако перечить отцу не решился. Да и не мог предложить ничего лучше. Соображалось туго, первый страх прошел, но теперь в груди копилась тяжелая колючая тревога, и каждая мысль непременно сворачивала к темному силуэту всадника на тропе среди деревьев, к метле и отрезанной собачьей голове, к давно засохшей, похожей на грязь крови на оскаленных клыках. Того и гляди, сам взвоешь.
От любой кручины средство одно – работа. Тишка пошел в клеть, отыскал среди ларей и кадок бочонок, в котором еще оставалось где-то на гарнец прокисшего хлебного вина, слил его в свободную кадушку. Потом выбрал в курятнике двух кур постарше, усадил их в корзину и вместе с кадушкой потащил все это в подпол.
Там в угловом закутке, за тяжелой дубовой дверью, специально поставленной отцом, на пышной куче свежего сена сидела Пелагея, младшая Тишкина сестра. Была она очень на него похожа, только глаза другого оттенка, мамины, да нос чуть вздернутый, да ямочки на щеках заметнее.
Как-то весной Пелагея отправилась в лес и пропала. Отец с Тишкой искали ее по округе два полных дня, а на третий она сама вышла к дому, вся изодранная и изломанная, в насквозь продубевшем от крови сарафане. Стоило девушке ступить во двор, как сторожевой пес, прежде обожавший ее, залился вдруг злым лаем и принялся бросаться на хозяйку, едва не обрывая цепь. И лаял до тех пор, пока вечером отец, совсем ошалевший от горя и шума, не проломил ему голову топором.
О том, что случилось с Пелагеей в лесу, так и не узнали – с того дня она не произнесла ни слова. Глубокие раны на ее спине зажили на удивление быстро, оставив лишь едва заметные розовые шрамы. И мелькнул тогда, в апреле, какой-то небольшой промежуток, всего несколько суток, когда казалось, что все наладится. Отец повеселел, а сам Тишка даже успел задуматься о новой собаке и порадоваться этим мыслям. Но потом наступило полнолуние, и Пелагея обратилась в первый раз. Никогда прежде Тишка не подозревал, что может так бояться.
Он и сейчас боялся, хотя сестра выглядела совсем обычно, а ее щиколотки были прикованы короткими толстыми цепями к двум врытым в землю железным кольцам. В человечьем обличье ей бы не хватило силы, чтобы расшатать и выворотить кольца, а в зверином для этого недоставало ума. По крайней мере пока.
Увидев брата, Пелагея всхлипнула, виновато опустила голову. Лицо ее опухло от слез. Среди спутанных волос виднелась засохшая кровь – должно быть, опять билась о стену. Удивляться нечему: она лучше всех знала, что должно произойти.
– Вот принес, – буркнул Тишка, чувствуя острую потребность нарушить молчание. – Чтобы не скучала одна тут, пока…
Он поставил корзину с беспокойно завозившимися курами у самой двери, рядом опустил кадушку с вином. Долго разглядывал сестру, собираясь с мыслями, потом все-таки заговорил снова:
– Там человек тебя ищет. Царев человек. Весь в черном, страшный. Поэтому мы с тятькой решили, что лучше пересидеть полнолуние здесь. Не будем тебя выпускать.
Пелагея отвернулась, отодвинулась к дальнему углу, звякнув короткой цепью, и скорчилась там, обхватив голову руками. Плечи задрожали в тихих рыданиях, похожих на то, как дышала перед смертью матушка, – память об этом преследовала Тишку с раннего детства. Он стиснул зубы, борясь с подступающими слезами.
Сестру было жаль до ужаса, до боли в животе, однако помочь ей простой деревенский пастушок не умел. Отец, тот с самого начала лета ездил по знахарям, мельникам и колдунам, узнавал, выспрашивал – обиняками, инословьем, – но так и не отыскал ни одного способа избавить оборотня от проклятия. Оборотня всегда надлежало убить. Может статься, кто-то из тех мельников или знахарей и навел государева человека на след.
Тишка шагнул к сестре, но вплотную приблизиться не посмел. Дотянулся осторожно, провел пальцами по окровавленным волосам:
– Тятька решил, утекать нам надо. Туда, где помогут. Вот это полнолуние переждем и уедем. Ты просто потерпи еще немножко, ладно?
Говорил – а сам все думал о заросшей скудельне на склоне горы, на краю леса. Когда-то там хоронили чужаков и проходимцев, всякую нечисть без роду и племени, которой нельзя было осквернять деревенский погост. Неужто и Пелагею в конце концов – туда, в липкую глину, без креста? Ведь, наверное, грешно будет положить ее рядом с православными? Рядом с людьми?
От этой мысли Тишку снова замутило. Он отшатнулся от сестры, хмыкнул что-то на прощание и, уходя, запер тяжелую дверь на засов.
Наверху отец заколачивал окна. В ход шли последние кованые гвозди из дедовых запасов. Тишка взялся помогать.
– Вот ежели полезут… – бормотал отец, прибивая очередную доску. – Ежели полезут, завязнут, тут-то мы их и встретим как положено.
Как именно «положено» встречать, он не пояснял, но сваленные у печки косы, вилы и топоры – все, что имелись в хозяйстве, – были красноречивее любых слов. Тишка старался не смотреть на них лишний раз. Дедова сабля лежала отдельно, на лавке под образами, точно самое важное сокровище.
Между тем снаружи понемногу темнело. Шумели тоскливо дубы над оврагом. Отец то и дело поглядывал меж досок на небо, задумчиво чесал в затылке. Покончив с последним окном, саданул молотком по стене, сказал сердито:
– А все-таки ж надо за козами идти, будь они неладны.
– Но ведь…
– Вот тебе и «но ведь»! Уж скоро ночь, деревенские-то скотину домой ждут. А не дождутся, явятся спрашивать с тебя. Сюда явятся. Думаешь, ежели у дома толпа зашумит, государевы люди не заметят? Конечно, заметят, решат разобраться – тут-то нам и каюк. Сходи, собери коз, верни в деревню. Осторожнее только.
– Ох… Ладно.
– Чуть чего – дурачком прикидывайся. Я, мол, не я, не знаю ничего. Постой-ка, вот на дорожку… – Отец несколько раз перекрестил сына, широко, нервно, неровно.
Тишка в ответ лишь вздохнул. Легко сказать – прикидывайся. Легко сказать – собери коз. Но возразить, разумеется, было нечего – если к ночи не вернуть отару в деревню, с утра пораньше жди беды.
– Ну, ступай, сынок. Счастливо!
Тишка прихватил в сенях ножик на кожаном ремешке, вышел во двор, покрепче затянул кушак и, опершись босой ступней на засов, взметнулся на ворота, намереваясь одним движением перемахнуть их, – но, в самое последнее мгновение увидев в тенях под дубами знакомый жуткий силуэт, резко подался назад и, не удержав равновесия, грянулся наземь, больно ушибив левый локоть.
Скрипя зубами от боли, он поднялся, припал глазом к щели между створками. Так и есть, не почудилось: проклятый черный человек, теперь без коня, ждал под деревьями, чуть в стороне от тропы, ведущей к воротам. И ничего сложного не было в том, чтобы разглядеть на бледном лице недобрую ухмылку.
Не дыша, Тишка скользнул обратно в дом. Ни одна доска не скрипнула под ним, ни одна половица. Но он знал, что все старания напрасны, – разве можно обмануть колдуна?
– Он пришел, тять, – прошептал Тишка в ответ на немой вопрос отца. – Царев человек ждет за воротами.
Отец вскочил, кинулся было к сабле, но в последний момент отпрянул от нее, бестолково засуетился вокруг крестьянских орудий, сваленных у печки. Выбрал один топор, взвесил в ладони, недовольно цыкнул, схватил другой, потом отбросил оба и взялся за вилы. Руки его тряслись.
– Тот самый? – наконец спросил он, невнятно, словно смущаясь. – Тот же, которого ты на горе видал?
– Да.
– Один?
Тишка пожал плечами:
– Бог его знает. Больше никого не углядел.
Отец шумно, сердито выдохнул, тряхнул головой:
– А он тебя – приметил?
– Наверняка. Я ж на ворота заскочил, как тут не приметить.
– Ух, щеря! – Отец занес над головой дрожащий кулак, грозя не сыну даже, а густеющему сумраку вокруг. – Осторожнее надоть… Ладно, схожу посмотрю, вправду ли он один. А ты сиди тут, наружу носа не кажи!
– Но…
– Тут сиди, сказано! Ежели только один явился, узнаем еще, кто кого.
Отец вышел на крыльцо, бросил осторожный взгляд поверх ворот, сразу увидел человека в черном. Тот не прятался.
Откуда-то из-под страха выкарабкалась злая игривая мыслишка: а что, если удастся все-таки одолеть пришельца? Одного-то – почему бы и не одолеть? Да, старик с вилами бывалому воину не соперник, но ведь у старика, окромя вил, еще кое-что имеется. В подполе припрятано.
– Бог в помощь! – откашлявшись, заорал хозяин с крыльца. – Заплутал, добрый человек?
Гость вышел из-под деревьев, остановился посреди тропы так, чтобы закатный свет падал ему на лицо.
– Нет, – ответил он низким спокойным голосом. – Ровно там, где хочу быть.
– А чего это тебе здесь понадобилось-то? Ежели переночевать, то ступай вон в деревню, за оврагом! Я-то небогато живу, ни хлеба, ни кваса…
– Брось, старик. Меня сюда не голод привел.
– Да ну?
– Меня привел запах. От сына твоего волком несет, да так, что за версту слыхать. Вот по следу и пришел.
Несколько долгих мгновений понадобилось хозяину, чтобы одолеть сжавший горло страх. Еще раз прокашлявшись, он пару раз демонстративно втянул носом воздух и пожал плечами:
– Ничего не чую. Что за нюх у тебя такой, добрый человек?
– Не у меня, – с усмешкой ответил гость и поднял руку, в которой держал мертвую собачью голову. – У нее.
Вдоволь насладившись замешательством старика, он указал куда-то за спину, в наступающую ночь:
– Козы в отаре, поди, принюхались, обвыкли, ну да с них невелик спрос. А вот любому псу волчья вонь поперек горла. Потому и здесь никто чужака лаем не встречает. Не стерпелось, не слюбилось – верно?
– Никак в толк не возьму, что сказать-то хочешь, – проворчал хозяин. – Ежели запах сына не понравился, ну так прогуляйся вон до реки, там надышишься свежим ветерком.
Улыбка сползла с бледного лица государева человека. Опустив глаза, он заговорил, глухо и монотонно, словно читая давно заученную молитву:
– В апреле Петр Карась, Семенов сын, доводчик уездного суда, убит по дороге из Медвежьей слободы в Зосимьевку. Растерзан, выпотрошен, потроха и конечности съедены. В мае отец Диадох, инок Анфимиева монастыря, убит на перекрестке в окрестностях Ветлынова. Разорван на части, поеден. Месяц спустя Настасья, сошная крестьянка, убита на том же перекрестке. Выпотрошена, голова оторвана, обглодана до костей. Еще через месяц оборотень во главе волчьей стаи явился в село Коростаево, и, пока обычные звери грабили курятники и хлева, чудовище ворвалось в жилую избу и убило хозяина, Ивашку Рябинового, вместе с женой Ульяной да двумя ребятишками. Меньшой сынок укрылся на полатях, остался цел и рассказал о волке, ходившем на двух ногах, как человек…
При каждом слове этой жуткой речи холод в груди старика становился все злее и безжалостней, но прервать ее или уйти с крыльца он не решился. Когда незваный гость наконец замолк и снова поднял взгляд, старик не нашелся что ответить. Так они и стояли в молчании посреди расцветающей ночи – долго, мучительно долго – до тех пор, пока пришелец не вздохнул устало и не сказал:
– Проведи меня к оборотню.
– Что?
– Хватит. Проведи меня к оборотню, и все кончится. Кем бы он ни был прежде – твоим братом или сыном, женой или дочерью, – это больше не Божье творение, созданное по Его образу и подобию. Разве обращался Господь кровожадным зверем каждое полнолуние? Нет, нынче это орудие Ада Всеядца, живущее только затем, чтобы губить добрых христиан. Проведи к оборотню, и я оставлю тебя в покое, замаливать грехи и заглаживать вину.
Старик плюнул, круто развернулся и скрылся в доме. Дверь сразу же запер на крюк, привалил пустой кадкой. Беззвучно бормоча под нос проклятия вперемешку с молитвами, он вошел в горницу и подозвал Тишку, сидевшего у крайнего окна:
– Ступай вниз, отвори темницу. Ежели сука спит – ткни палкой, разбуди!
Лицо сына искривилось в горестной гримасе:
– Тятька, не надо! Не отдавай…
– Цыц, дурень! Не собираюсь я никого отдавать. Черный явился один, а значит, быть ему сегодня волчьей сытью.
Тишка сразу повеселел, бодро вскочил на ноги. Отец ухватил его за рукав:
– Смотри цепей-то с нее не снимай. Разбуди, дверь открытой оставь и только – пущай воет, созывает своих.
– Понял, тять.
– И осторожней там. Близко не подходи.
Тишка запалил лучину и спустился в погреб. Тьма вязко подалась в стороны, открывая путь к запертой двери, из-за которой доносилось тяжелое утробное дыхание. Пелагея спала.
Стараясь сохранять тишину, Тишка отодвинул засов, осторожно осветил громоздящуюся на самом пороге фигуру: серая шкура, обрывки платья, длинные конечности – не то руки, не то лапы – с когтистыми пальцами. Мерно поднимался и опускался поросший серой шерстью бок, подергивалось острое волчье ухо.
Куры в корзине были растерзаны в клочья, кадушка с вином опрокинута. Тишка на цыпочках вернулся к лестнице, отыскал под ней обломок жерди и, держа его на вытянутой руке, осторожно ткнул острым концом чудовищу под лопатку. Спина чуть дрогнула, но дыхание не прервалось. Тогда Тишка ткнул сильнее.
Он не увидел, как тварь бросилась на него. Не успел. Звякнула цепь, порыв воздуха задул лучину, и через мгновение огромные клыки с влажным стуком сомкнулись всего в паре вершков от лица. Стой он на шаг ближе, точно лишился бы головы. Запоздало отшатнувшись, Тишка уперся спиной в лестницу и выставил перед собой обломок жерди, но невидимая когтистая лапа тотчас выбила деревяшку из его пальцев.
– Это же я! – пронзительно, совсем по-детски крикнул он, прекрасно зная, что никакие слова не имеют значения для зверя в темноте. – Господи, помоги! Это я!
В ответ снова звякнула цепь, что-то с шумом рассекло воздух меньше чем в пяди от груди. Зажмурился Тишка, съежился в ужасе. Заплясала, брызгая слюной, молитва на дрожащих губах, смешалась с лязгом железа и горячим звериным духом. И в ответ на молитву во мрак опустилась костлявая рука, цепко ухватила за ворот.
– Быстро! Вылазь! – прорычал отец.
Тишка не заставил себя уговаривать и ужом взлетел по лестнице, всем телом прижимаясь к трухлявым перекладинам, – наверх, к отцу, скорчившемуся у входа в подпол с дедовой саблей наготове, к последним остаткам света, сочащимся меж перекрывших окна досок, к свежему воздуху и жизни. А следом, обгоняя беглеца, из тьмы взметнулся тоскливый, обреченный волчий вой.
Вырвавшись за пределы дома, этот вой потек к луне, висящей над кронами дубов на восточной стороне небосвода. Человек в черном, не дрогнув, остался стоять на тропе. Некоторое время он напряженно вслушивался, потом встряхнул собачью голову, спросил шепотом:
– Что думаешь? Волчица?
Собачья голова в его руке вздрогнула, хрипло взрыкнула и, с трудом преодолевая сопротивление мертвой, не предназначенной для речи пасти, прошелестела:
– Да… Сука… Зовет стаю…
Подтверждение не заставило себя ждать: спустя всего несколько минут откуда-то из черноты леса раздался ответный вой, протяжный и горький, будто погребальный плач. И следом – совсем рядом, почти за спиной – еще один. Волки явились на зов.
А по другую сторону забора Тишка с отцом, убедившись, что цепи надежно держат чудовище в погребе, вышли на крыльцо – оттуда было лучше видно. Отец сразу сообразил, что к чему. Стиснув сыновье плечо, зашептал радостно:
– Собирается зверье-то. Ох, несладко придется нашему гостю…
Сумерки уже окончательно уступили ночи, и в непроницаемой темноте, стиснувшей тропу с обеих сторон, бесшумно плыли парами злые желтые огоньки. То были волчьи глаза, пристально следящие за человеком, который стоял перед воротами. Он повернулся спиной к забору, расставил пошире ноги, вытащил из ножен саблю. Лунный свет лег на лезвие белым инеем.
– Нападут? – спросил человек. – Что им на брошенных коз не охотилось?
– Нападут… – еле слышно проскрипела в ответ собачья голова. – Старшая приказала… Не посмеют… ослушаться…
Вот от сплошной стены мрака отделилось темное пятно, плавно скользнуло на тропу, оказалось волком, матерым и могучим, с вздыбленным рваным хвостом. За вожаком последовали еще трое – поджарые, но мускулистые, отъевшиеся за щедрое лето. На крыльце за воротами старик торжествующе тряхнул кулаком, наклонился к сыну:
– Глянь, какие красавцы-то! Без огня с такими не справиться. – Он аж притопнул от едкой радости и, не сдержавшись, прокричал ломающимся голосом: – Вот тебе, волчья сыть! Получай, за чем пришел!
Человек на тропе только ухмыльнулся мрачно да отступил еще на шаг, почти упершись спиной в забор. Волки охватили его полукругом и медленно приближались, припадая к земле, скаля клыкастые пасти и низко, гортанно рыча сквозь клыки. Десятки желтых глаз жадно следили за происходящим из темноты.
Вой в доме смолк. Но тишина не продержалась и двух мгновений. Вожак напал первым – резко сорвался с места и, подбежав на пару шагов, прыгнул, целя в горло. В воздухе его встретил сверкнувший серебром клинок. Удар был силен и точен – вожак упал к ногам своего убийцы, разрубленный почти напополам. Но в тот же миг другой волк, кинувшийся в бой сразу за предводителем, ухватил человека за левое бедро, а когда тот, вскрикнув от боли, покачнулся и стал оседать набок, третий зверь бросился ему на грудь и впился клыками в лицо.
Хрипящий извивающийся клубок тел рухнул в траву. Волки трепали и рвали жертву, та билась под ними, изо всех сил сражаясь за жизнь. Наконец человеку удалось просунуть клинок между собой и навалившимся сверху зверем и одним сильным, протяжным движением перерезать ему горло. Сбросив захлебывающегося кровью хищника, человек приподнялся на локтях и с размаха рубанул по спине того, что вгрызался в левую ногу, а затем, едва не опоздав, отмахнулся от четвертого нападавшего, уже подбиравшегося с правой стороны. Острие сабли мазнуло волка по носу, и тот отскочил, тряся мордой. Зверь с перерубленным хребтом судорожно отползал в сторону, истошно скуля. Человек одержал верх.
Он попытался подняться в полный рост, но после пары безуспешных попыток остался стоять на коленях. Лица у него больше не было. Одна щека отсутствовала полностью, и среди багрового месива влажно блестели в лунном свете оголенные зубы. Лохмотья разорванного лба сползали на левый глаз. Правый вытек, скула под ним уже вздулась и почернела от собравшейся под кожей крови.
Ночь, не желая признавать поражение, одного за другим выпускала на тропу новых волков. Они приближались неспешно, косясь на погибших и раненых собратьев, нюхали воздух, скалились возбужденно. Человек не обращал на них внимания. Едва не упав, он дотянулся до собачьей головы, отлетевшей в сторону во время боя, положил ее перед собой. Потом поднял саблю и обеими руками приложил клинок режущим краем к собственной шее. Шумно выдохнул и надавил, потянул вперед и вниз, разрезая кожу, мышцы и жилы. Кровь хлынула потоком. Волки замерли.
Лезвие врезалось в кость, человек надавил сильнее. Его шатало, остатки лица стали молочно-белыми, почти серебряными, как луна в небесах, но он не останавливался. Когда сталь перепилила хребет, дело пошло легче. Голова покосилась набок. Еще несколько быстрых движений – и она сначала свесилась на грудь, удерживаемая лишь лоскутом кожи, а затем свалилась в траву тяжелым комом.
Волки попятились, неуверенно переглядываясь.
Человек – то, что осталось от него, то, что казалось, но не могло быть человеком, – отложил в сторону саблю и, нащупав окровавленными руками собачью голову, поднял ее к плечам. Усадил на обрубок шеи, осторожно поправил, пристраивая. Шевельнулись острые уши. Вздрогнули тонкие черные губы, растянулись в клыкастом оскале. Собачьи глаза, отразив сияние луны, вспыхнули бледно-желтым светом. Существо в монашеском подряснике, насквозь пропитанном кровью, медленно поднялось на ноги и, шагнув вперед, зарычало на волков. Те бросились врассыпную, скуля и поджимая хвосты.
Тишке с отцом с крыльца не видать было, что происходит под забором с другой стороны, но теперь, когда гость вернулся на тропу, ярко освещенную луной, они сумели разглядеть его новое обличье во всех подробностях.
Старик выругался, принялся истово креститься. Тишка остолбенел, придавленный тьмой, посреди которой светились жуткой запретной правдой круглые собачьи глаза. Он так и пялился бы в них, не отрываясь, если б отец не уволок его в сени.
– Нелюдь это! – яростно запричитал старик, едва закрылась дверь. – Адово порождение! По наши души прибыл, воздать за все грехи, вольные и…
В глубине дома раздался гневный лязг цепей. Пелагея по-прежнему старалась вырваться на волю. Отец замолчал, задумался крепко, стиснув виски кулаками. Губы его беззвучно шевелились. Тишка, словно очнувшись от долгого мутного сна, в растерянности мялся рядом, отчаянно прислушиваясь и одновременно пытаясь вспомнить самые серьезные свои прегрешения. По всему выходило, что придется гореть в Геенне Огненной.
– Вот чего, – снова скороговоркой зашептал старик, зажмурившись и прижавшись лбом к Тишкиному виску. – Ты тикай в деревню, сынок. Сейчас через клеть по-тихому выйдешь на зады, там через забор перелазь – и со всех ног в деревню. Стучи везде, крик подымай. Говори правду: нас, мол, псоглавец окаянный порешить хочет! Мол, стаю волчью с собой привел! Прежде всего к Алексашке Репью сунься – он в прошлом годе на Пелагею глаз положил, да к Сытиным на двор – родичи все-таки. Кобели брехать на тебя начнут, ну да и хорошо, лаем-то перебудят всех.
Тишка кивал, холодея от ужаса, не в силах представить, что вот-вот вновь окажется снаружи, в голодной ночи, пахнущей близкой осенью и кровью. Но тятька опять прав: одним им супротив государева нелюдя не выстоять.
– Мы на него все беды свалим, – продолжал отец. – И христиан погубленных, и Пелагеин недуг, и даже коз разбежавшихся. Не тягаться уроду с целой-то деревней, какой бы могучий ни был! Давай, Тимофей, беги, а я тут пока отвлеку его, отведу глаза. Бог в помощь!
Тишка промчался по сеням мимо двери в горницу, выскочил в холодную клеть – темнота хоть глаз коли, – преодолел ее на ощупь, выскользнул через кривую дверцу наружу. Стало слышно, как с другой стороны дома, на крыльце, отец снова и снова читает дрожащим голосом Исусову молитву – ту самую, что надлежит произносить у порога чужого жилища, приходя в гости. Должно быть, псоглавому нелюдю молитва оказалась не по силам, оттого он и не вломился в дом, а остался ждать снаружи. Выходит, все-таки можно его одолеть!
Приободренный этой мыслью, подкрался Тишка к забору, привстал на трухлявый бочонок, осторожно глянул за край. Ничего, кроме высоченной, вымахавшей за лето крапивы. Дело неприятное, но привычное. В два счета перебравшись на другую сторону, он побрел сквозь заросли к оврагу. Крапива жглась, невидимые острия сломанных стеблей кололи и царапали босые ноги, но Тишка сдерживал себя, не спешил, старался не шуметь зря.
Скрипя зубами, в конце концов вышел он на овражный склон и пополз вниз меж репья и крушины. Далеко за спиной по-прежнему звучали молитвы отца и ответный гулкий лай. Или смех.
Когда Тишка спустился на дно оврага, все стихло. Здесь не было ни света, ни звуков, ни ветра, лишь густо пахло прелым деревом. Он постоял немного – сперва переводил дух, потом прислушивался, – но, так ничего и не услышав, двинулся дальше, тщательно выщупывая каждый шаг. Очень уж не хотелось вывернуть ступню или пропороть веткой брюхо. До противоположного склона рукой подать. Сейчас доберется, вскарабкается наверх, минует дубовую рощу и окажется у поросших малиной остатков старого тына, развалившегося и растащенного по окрестным хозяйствам еще в дедовы времена. Сразу за тыном – первый деревенский двор. Там уже можно шуметь. Нужно шуметь. Осталось немного, самое трудное позади…
Позади зашелестели вдруг тихие неспешные шаги по траве, по сырым палым веткам. Зашуршали полы подрясника. На короткое мгновение Тишка обмер, застыл на месте, но тут же рванул вперед, больше не пытаясь таиться или беречься. Выставив перед собой руки, как слепец, помчался через овраг, сразу растеряв все мысли.
Внутри не осталось ничего, кроме детского крика, который никак не мог выйти наружу сквозь стиснутое ужасом горло. Подгоняемый этим криком, он влетел в куст репейника, завяз в нем ногами и неуклюже повалился лицом вниз. Поспешно поднялся, закружился на месте, не умея понять, в какую сторону надо двигаться. Мрак был одинаково непрогляден повсюду, одинаково полон липкой медной вонью. Меж сжатых зубов прорвался все-таки вопль, но вышел жалким, будто козлиное блеяние, – и тут же, не успел он затихнуть, где-то наверху, должно быть на краю оврага, взвыли волки.
Тишка метнулся прочь от их издевательского воя, и почти сразу земля под ногами стала вздыматься кверху. Что-то похожее на надежду шевельнулось в опустевшей груди, придало сил. Цепляясь вслепую за пучки травы, он поднимался по склону и за шумом собственного дыхания, за топотом собственного сердца не слышал ничего вокруг.
Он почти добрался до вершины, чувствовал уже, что осталось всего несколько шагов, различал уже звезды в просветах дубовых крон, когда нахлынула снизу волна кровавого запаха и могучая рука, ухватив Тишку за рубаху, опрокинула его назад, во тьму.
– Ничему жизнь не учит, пастух, – прошипела на ухо собачья пасть, которую еще совсем недавно видел он мертвой и окоченевшей. – Тебя выследить – милое дело. Хоть откуда…
Тишка обмяк, словно сцапанный за шкирку котенок. Страх погас вместе с надеждой. Видать, не избежать все-таки Геенны Огненной.
– Думаешь, батя твой долго молитвочки читал? – спросила неразличимая во мраке собачья пасть, и в могильном, тусклом ее голосе явно слышалась насмешка. – Не-е-ет, он дождался, пока ты отойдешь чуть-чуть, и в избе заперся. Должно быть, хочет оборотня с цепи спустить – но так, чтобы самому в клыки не попасть.
Тишка ничего не ответил. И не думал отвечать. Вообще не думал, не понимал, не чувствовал. Он не знал даже, открыты его глаза или нет – настолько здесь было темно и пусто. Впрочем, собачья пасть не нуждалась в ответах.
– Сестрица твоя, так ведь? – сказала она чуть погодя. – Оборотень? Сперва думал, может, мать, старикова жена то бишь. Но мать бы от горя давно уже себя сожрала…
Псоглавец повалил пленника наземь, ухватил за правое запястье и поволок куда-то, ровно и почти бесшумно шагая сквозь тьму. Ветки впивались Тишке в кожу, трава секла лицо, кочки больно мяли ребра. Он не сопротивлялся, не пытался вырваться. Хватка была железной, точно оковы, державшие Пелагею в подполе. Чтобы высвободиться из таких, нужно самому стать дьявольским зверем, исчадием Ада Всеядца.
Не замедляя шага, псоглавец начал подниматься по склону. Пленника он тащил вверх без всякого труда, как набитый травой мешок. Тишкино плечо стремительно наливалось жгучей болью, но из губ не выходило ни звука. Вокруг тоже царила тишина: волки умолкли, ветер унялся, и только где-то далеко пронзительно и обреченно вскрикивал сыч. Должно быть, молил Господа, чтобы все закончилось поскорее.
Наконец псоглавец выволок Тишку из оврага, из-под густых дубовых крон. Небо было полно звезд. Костяная луна висела низко, и пятна на ней складывались в звериный след.
Прямо под луной, почти упираясь в нее коньком, чернела крыша Тишкиного дома. Ненавистного, насквозь пропитанного горем дома, из которого он трижды сегодня уходил и к которому сейчас в третий раз возвращался.
Псоглавец поднял Тишку и встряхнул за плечи, приводя в чувство. Желтые собачьи глаза смотрели ехидно, посмеивались. Не было в них ни капли жалости – ни к несчастному пастуху, ни к несчастной сестре его, ни к миру, полному зла, ни к себе самому, – и Тишка не мог отвести взгляд, уверенный, что, стоит только отвернуться или моргнуть, в глотку непременно вопьются клыки.
Вокруг, в темноте, топтались волки. Он слышал их мягкие шаги и частое дыхание, чувствовал, как движутся мимо ног большие поджарые тела. Стая собиралась возле нового вожака и ждала приказаний.
– Ну что, пастух… – прохрипела собачья пасть. – Сейчас решим, куда тебе дальше. Жить хочешь?
От этого вопроса Тишка вздрогнул, попытался что-то сказать, но слова вязли во рту, как в болоте, и тогда он принялся кивать, усердно и торопливо, будто боясь недостаточно точно выразить мысль.
– Хорошо… – Псоглавец облизнул клыки длинным языком. – Значит, зови сестру.
– Что?.. – едва выдавил из себя Тишка.
– Зови сестру. Крикнешь ее, она явится, я ее убью. Все просто.
– Она не придет, – замотал головой Тишка. – Она не узнаёт меня, когда… когда обращена.
– Чушь! – фыркнул псоглавец. – Будь это так, вы бы с батей уже давно покоились в могилах, кое-как сложенные из кусков. Она любит вас и потому не трогает, позволяет запирать себя, сажать на цепь, как дворовую псину. Несмотря ни на что.
Тишка вспомнил, как совсем недавно ждал, но не дождался смертельного удара в непроницаемой темноте погреба. Могла ли Пелагея расправиться с ним, достать лапой до сердца или горла, как достала до прижатой к груди деревяшки? Наверняка.
– Давай, пастух, – раздраженно проворчал псоглавец. – Не тяни. Зови сестру, и все кончится. Тебя я не трону, ты ни в чем не виноват. Даже батьку оставлю в покое, хотя по нему плаха плачет. Мое дело – только оборотень. Покончим с оборотнем – и попрощаемся. Зови.
– Не стану, – сказал Тишка, сам себе не веря. – Не заставишь.
– Брось! Сестра твоя – чудовище, которое по всей округе людей, баб, детей малых на части рвет. Потроха выгрызает.
– Это не она! Это погань какая-то в ней с весны завелась. Надо в церкву ее, пусть поп молитвы особые почитает или еще чего – чай, в книгах найдется средство, чтобы помочь, чтобы вылечить…
– Нет такого средства, уж поверь. Тут только саблей. Убить, потом разрубить на части и похоронить в разных местах. Или вон – волкам оставить, они растащат.
– Не стану, – повторил Тишка, едва выговорив эти слова из-за охватившей все тело крупной дрожи. – Что хочешь делай. Не стану.
Ощерилась собачья пасть, щелкнула клыками прямо у него перед носом.
– Не глупи! – рявкнул псоглавец. – Сестре все равно до утра не дожить, как ни геройствуй! А ты можешь. Зови.
Тишка молчал, только дрожал, будто на морозе, и, не отрываясь, смотрел на клыки, сыро блестевшие в вершке от его лица. Псоглавец спрятал их, стиснул черные губы в уродливом подобии улыбки, шумно выдохнул через нос.
– Ладно, пастух, – сказал он глухо. – Быть по сему. Damnatio ad bestias. Возносись.
Еще раз встряхнув, он с силой швырнул Тишку прочь от себя. Тот рухнул навзничь в траву, ударился затылком. Все перевернулось, и небо на короткое мгновение стало бездонной пропастью, полной светлячков. Пропастью, над которой висел он, крохотный беспомощный человечек, висел, отчаянно цепляясь за землю, но вот-вот должен был сорваться.
Псоглавец повернулся к волкам, прорычал:
– Рвите! – и, отвернувшись, вышел на тропу.
Стая повиновалась. Волки мгновенно окружили упавшего, набросились на горячую трепещущую от ужаса плоть, на бестолково взбрыкивающие ноги, на руки, вскинутые то ли для защиты, то ли для мольбы, на костлявую спину, за которой ошеломленно колотилось сердце. И когда жадные пасти начали раздирать его тело, Тишка закричал. Закричал во весь голос.
Псоглавец, остановившийся в десяти шагах от ворот, удовлетворенно кивнул и потянул из ножен саблю. Он не спускал глаз с крыльца. Он знал, что долго ждать не придется.
Всего семь ровных, спокойных вдохов спустя крик позади захлебнулся, утонул в злом урчании пирующих зверей. И почти в тот же самый миг что-то загромыхало в доме, за заколоченными окнами. Раздался протяжный треск, затем – короткий вопль, прокатились по дощатому полу стремительные шаги, и дверь распахнулась, чуть не слетев с петель.
Огромная едва различимая фигура на мгновение застыла на крыльце и сразу скользнула вперед, к воротам. Луна плеснула серебром на серую шерсть. Совершенно бесшумно, без каких-либо усилий чудовище перемахнуло через забор. Было оно куда выше и крупнее обычного человека, но передвигалось согнувшись, прижавшись по-звериному к земле. Вытянутая морда лишь отдаленно напоминала волчью, а передние лапы куда больше походили на руки, хоть и оканчивались острыми загнутыми когтями.
Псоглавец метнулся наперерез, взмахнул саблей, но чудовище легко поднырнуло под клинок, всем своим весом врезалось в противника, опрокинув его наземь, и в два длинных прыжка достигло стаи, сгрудившейся над уже переставшим сопротивляться пастухом. Заработали могучие лапы, разбрасывая в стороны визжащих волков, распарывая им бока, раскалывая черепа, ломая хребты. Уцелевшие прыснули в стороны, и лишь один попробовал огрызнуться, однако был повален и смят в кровавое месиво всего парой сокрушительных ударов.
Тишка еще дышал. Путаясь в собственных внутренностях, он загребал руками, словно пытаясь уползти куда-то. Растерзанные в клочья ноги не двигались. Чудовище склонилось к нему, принюхиваясь, и тут псоглавец, поднявшийся и выжидавший подходящего времени для нападения, подскочил сбоку, занося саблю. Сверкнул клинок, рассек воздух там, где всего мгновение назад была шея чудовища – оно успело отшатнуться и, выпрямившись во весь свой исполинский рост, взмахнуло правой лапой. Этот удар должен был снести добрую половину собачьего черепа, но пришелся в пустоту – псоглавец вовремя пригнулся и рубанул наискось по ноге твари.
Лезвие пробило шкуру, ушло глубоко в бедро. Брызнула кровь. Оглушительно взревев, чудовище схватило клинок левой лапой и рвануло его в сторону, выдрав саблю и из раны, и из руки врага.
Обезоруженный псоглавец попятился и, еще сильнее ссутулившись, сипло зарычал. Оборотень рыкнул в ответ, отбросил саблю и, припадая на раненую ногу, принялся боком обходить противника посолонь, не сводя с него взгляда, принюхиваясь, примериваясь, готовясь к броску. Псоглавец повел себя так же.
Два окровавленных нелюдя, рыча и скалясь, кружили возле Тишки, который, совсем обессилев, перевернулся на спину и безучастно наблюдал за происходящим. Он не чувствовал больше ни боли, ни страха, его оставили наконец в покое, и Тишка смотрел вокруг, тихо радуясь тому, как ладно слеплен Божий мир. Темнота не мешала, ее не было, темноты, потому что небо переполняли звезды. Никогда прежде не видал он столько звезд и подумать не мог, что их на самом деле так много. Может, для каждого человека, живущего на земле, там, наверху, горела свеча. Или каждый из тех, кто уже ушел, зажигал одну в вышине, освещая путь идущим следом. Скоро все станет ясно.
Тишка смотрел на небо, а потому увидел – но ничуть увиденному не удивился, – как псоглавец вдруг поднял кверху левую руку с хищно расставленными пальцами и одним движением сгреб целую горсть звезд. Там, где он дотянулся до неба, осталась черная проплешина, пустая и холодная. Тишка засмеялся, радуясь чуду, но этого смеха никто уже не услышал.
Размахнувшись, псоглавец бросил собранные звезды в оборотня. Рой огромных раскаленных, ослепительно-белых искр осыпал растерявшееся чудовище, прожег шкуру, пронизал насквозь плоть под ней, запалил шерсть. Оно отшатнулось, тонко и протяжно взвизгнуло, опрокинулось в траву и принялось яростно кататься по ней, пытаясь погасить пламя и унять боль.
Псоглавец не спеша отыскал на другой стороне тропы свою саблю, подошел к извивающемуся, истошно подвывающему чудовищу и, тщательно примерившись, нанес два удара. Два точных, смертельных удара. Оборотень ткнулся мордой в разрытую в агонии землю и замер.
Почти сразу подпаленная шкура пошла волнами и морщинами, стала съеживаться и разъезжаться, обнажая чистую, белую кожу. Не прошло и минуты, как у ног псоглавца, среди истлевших ошметков чудовища, лежала нагая девушка с тяжелой железной оковиной на левой щиколотке. Из страшных ран, разделивших тело, не выступило ни капли крови.
Псоглавец осенил убитую крестным знамением, потом, слегка пошатываясь, вернулся к Тишке. Тот лежал, выгнувшись дугой и запрокинув голову, вперив остекленевшие глаза в небо. Псоглавец опустил мертвому пастуху веки, тоже перекрестил его и некоторое время сидел рядом, тяжело дыша, собираясь с силами, разглядывая свою левую ладонь, обожженную до черноты. Снова ждал. Но на сей раз не дождался.
Когда на тропу стали возвращаться уцелевшие в бойне волки, он поднялся, процедил сквозь клыки:
– Ладно, старик… Глянем, за что ты так цепляешься… – И направился к воротам. Подошел вплотную, приложил обугленную ладонь к потемневшим от времени, но еще крепким доскам, произнес, взрыкивая и брызгая слюной, Исусову молитву:
– Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй их, грешных. Аминь.
Едва было сказано последнее слово, с другой стороны стукнулся оземь тяжелый засов. Ворота распахнулись от легкого толчка. Псоглавец пересек двор, поднялся по ступеням крыльца, на пороге остановился, принюхиваясь.
– Прощения прошу, хозяин, – сказал он во мглу сеней, – что без приглашения.
Ответа не было. Псоглавец пожал плечами и переступил порог. Для любого человека внутри дома царила бы совершенная, непроницаемая тьма. Но собачьи глаза различали куда больше, а собачий нос дополнял картину запахами – злыми запахами, говорящими о заточении и мучениях, о слезах, ранах и железе. Держа оружие наготове, псоглавец миновал сени и заглянул в горницу.
Разбросанная утварь, опрокинутый стол, следы громадных когтей на стенах. На полу, среди черепков и обломков, тут и там лежали звенья разорванных цепей. Старик сидел в красном углу в луже крови, привалившись спиной к перевернутой лавке. Правая рука его ниже середины плеча была измята, изжевана так, что, казалось, вот-вот распадется на части. В левой он сжимал саблю.
Псоглавец шагнул в горницу, и половица скрипнула у него под ногой. Старик тотчас встрепенулся, слепо махнул саблей перед собой, вытаращился во мрак, будто и вправду мог в нем что-нибудь разглядеть.
– Не подходи! – прошипел он. – Не по…
Псоглавец подошел. Одним ударом выбил саблю из трясущихся пальцев, и та отлетела, звеня, в дальний угол. Старик сразу сжался, закрыл плешивую макушку рукой, забормотал что-то, неразборчивое даже для чутких собачьих ушей.
– Твой сын мертв, – сказал псоглавец. – В райских кущах одним мучеником больше.
Не поднимая лица, не меняя позы, старик принялся раскачиваться из стороны в сторону. Бормотания его стали громче – теперь среди них можно было ухватить части разных молитв, перемешанные в нелепую богохульную кашу.
– Твоя дочь мертва, – сказал псоглавец. – Что с ней случится дальше, мне неведомо. Ее душа погибла еще весной.
Старик ожесточенно замотал головой, заныл, заверещал, выпрашивая у невидимого отсюда неба прощения и милости. Все его тело ходило ходуном. Стучали зубы, дробя слова в мелкую крошку, лишая их мало-мальски вразумительного смысла.
– Это ведь твоя вина, – сказал псоглавец. – Ты сгубил ее душу. Поддался искушению, подстерег в лесу, снасильничал, а потом, испугавшись, попытался убить. Так?
Старик затих. Всхлипнув, поднял влажные глаза на неразличимого в темноте всезнающего судию.
– Я не понимал, что со мной… – простонал он. – Будто впервые увидал Пелагею. И потерял покой… Ошалел, совсем ошалел. Там… на поляне… я обратился в зверя. Не ведал, что творю…
– Ты сгубил ее душу, – сказал псоглавец. – Но не сумел сгубить тело. И вместо мертвой души оно приняло в себя что-то иное, что-то нечеловеческое, порожденное чащей. То, что откликается на зов полной луны.
Старик кивнул. По морщинистым щекам ползли слезы.
– Твое место в аду, – сказал псоглавец. – До скончания времен и после.
По-прежнему баюкая изувеченную руку, старик неуклюже переменил положение, опустился на колени и нагнулся вперед, вытянув как можно дальше тощую шею.
– Руби… – тихо прошептал он.
Минуту спустя существо в окровавленном подряснике покинуло дом, держа за волосы голову хозяина. Волки, оставшиеся от некогда многочисленной стаи, пировали на тропе за воротами. Опасливо косясь, они расступились перед псоглавцем, но тот даже не взглянул в их сторону. Прихрамывая и то и дело встряхивая обгоревшей кистью, он пошел по тропе в сторону поля.
В воздухе чувствовалась свежесть близкого утра. Выползал из оврага туман, шарил по траве косматыми белыми лапами, оставляя на стеблях и листьях прозрачные капли. Звезды поблекли, подернулись дымкой, и уже не отыскать было среди них той самой темной проплешины. Прошелся по кронам ветер, разбудил птиц. В подлеске заворочалось зверье, засуетилось, готовясь к испытаниям и бедам нового дня.
Но люди, верные рабы Божьи, еще спали, и потому никто не видел, да и не мог увидеть, как псоглавец в монашьем подряснике и с саблей на боку брел по краю созревшего поля, как срывал обожженными пальцами колосья, и разгрызал их, и вкладывал зерна в рот отрубленной голове, а все остальное сплевывал под ноги. Никто не видел стройного каракового аргамака, что дожидался хозяина за полем, на перекрестке. Подойдя к коню, псоглавец первым делом протянул ему горсть пшеничных зерен.
– Не серчай, – сказал он жеребцу, беспокойно прядающему ушами. – От старой ничего не осталось, потрепали ее. Ты привыкнешь. А если Господь смилуется, то и я однажды тоже.
Привязав отрубленную голову к седлу рядом с метлой, государев псоглавец проверил подпругу, взобрался на коня, тряхнул поводьями и поехал прочь. Стук копыт стих в тающей ночи. Всадник растворился в сером сумраке, не оставив на дороге никаких следов.