Зажигать лучину не стал, пробирался к сеням на ощупь. Остальные спали, и до рассвета Федор не хотел их трогать. Все одно на столе будет котелок с проваренной березовой корой и ведро кипятку с хвоей. От такого завтрака разве что снова пронесет.
Федор подбросил поленьев в печь, крюком сдвинул волок с оконца, выпуская на волю дым. Вздохнул. Одно хорошо – дров полно. Соратники, перед тем как двинуть к правому притоку Лозьвы, накололи полнехонькую поленницу.
Уходить из тепла не хотелось.
В сенях на ворохе травы, перемешанной с тряпьем, спал старый пес. Подергивал лапами во сне, урчал; не иначе, снилась молодость. Это знакомо – сны о молодости.
Крыльцо разбухло от дождей и сырости, в воздухе стоял запах дыма, смолы и мокрой древесины. Сходни не скрипели под подошвами стоптанных сапог, а чавкали жадно, словно дом не собирался отпускать старого стрельца.
Крепко моросило. Капли срывались с пихтовых и сосновых иголок, превращая почву в месиво из палой хвои, грязи и жирного мха.
Федор проверил пищальный чехол и пошел по едва различимой тропке. Минул кривой плетень, опасливо обогнул рядок крестов, глянул на просевшие земляные холмики и перекрестился.
Он бы не вышел из дому таким утром, не оставил больных и раненых без присмотра, но голод дожимал. Измученным людям требовалась горячая и сытная пища.
Чужой лес выглядел неприветливым и мрачным, будто застыл в тоске.
Пихтач перемежался голыми, сбросившими медную листву стволами берез, осин и буков. Некогда богатый покров кис на промокшей земле, наполняя воздух терпким запахом тлена. Наточенные ветром и дождями камни изгибали зубчатые спины, напоминая о близости суровых гор.
Этот край еще не дождался снега, хотя белому одеялу надлежало накрыть землю три-четыре седмицы назад. Туман, будто зачарованный, клочьями парил над землей, застревал в ветвях и редком кустарнике. Ветер носил морось, крутил, вминал в землю; норовил забраться под плащ или стянуть его с худых плеч старого стрельца. От сильных порывов трещали и скрипели стволы деревьев, шумно падали сухие ветви.
– Неча гневаться, – пропыхтел Федор в черную с проседью бороду, – человек вперед всего.
Квелое солнце не смогло проклюнуться сквозь тучи и лишь немного подрумянило небо на востоке, когда в лесу, тянущемся на многие версты, рявкнул первый выстрел. За ним второй, третий. Эхо укатилось вдаль и там испуганно умолкло.
– Живой зато будешь. – Федор бросил глухариную голень в подсоленную воду и вытер окровавленные пальцы.
Мишка, баюкая культю, покачал головой. Кудри давно просили ножа и елового щелока, но стрелец противился. Боялся смыть крохи здоровья.
– Так сказано ж было…
– Как сказано, так и забыто! – Федор лихо перерубил хрящ и отправил в котелок птичье крыло. – Глянь-ся в лохань – морда белее снега! Сколько раз Пауревич дурное мясо с культи твоей срезал? Сколько рану прижигали? То-то и оно. Без доброй еды все загнемся, и ты, Мишук, быстрее других. Лес нам тоже рубить не велели, а посмотри на печь! Как полыхает! Не валежник трухлявый!
С ним спорили, но без охотки. Да и самый горластый, Павлушка, лежал, уткнувшись мордой в стену, и постанывал от жара.
В конце лета сотник отсеял от основных сил десяток стрельцов: кого в последней стычке с вогулами ранили, кто лихоманкой мучился. К зиме их осталось пятеро. Один Федор был здоров, да костоправ Пауревич – белохорват, который по-русски разговаривал с трудом.
Был еще пес мертвого пушкаря, который, видимо не дождавшись миски с потрохами, ушел вслед за Федором на добычу в лес, да так и не воротился.
Похлебка получилась жирной, пахучей: с местными травами, что выменяли у отшельника, ни чеснок, ни лук не нужен.
Федор поставил котелок на грубо сколоченный стол. Служивые косились на парующее варево, облизывали покусанные от боли и потрескавшиеся от жара губы.
– Пауревич!
Костоправ расставил долбленые миски, потянулся за черпаком.
– Вот что. – Федор упер кулаки в столешницу. – Отшельник нам не командир и не батька родной. Пусть полынь жрет и волчьим молоком запивает, а мы не станем.
Он первый ухватил миску и припал к краю. Похлебка обожгла горло и губы, но Федор стерпел. Выудил кусок темного мяса и показал подранкам.
– Вот где жизнь.
Остальные сдались.
На другое утро Федор снова взял пищаль, надел берендейку через плечо и отправился в лес.
Остановившись перед кедром, заломил шапку на затылок и оглядел дерево. Сказочно широкий ствол украшали фигурки животных, цветные лоскутики и плетеная лоза. На ветвях неподвижно сидели жирные ленивые глухари.
Федор, до того как подсесть на стрелецкий харч, бил зайцев и уток. Но здесь, далеко за Камнем и еще дальше от дома, раз за разом возвращался с пустыми руками. Ни лес, ни река не хотели кормить чужаков.
Он перегнал с зуба на зуб хвойную иголку.
Перед ним возникло бледное лицо отшельника. Косые глаза, жидкая бороденка. Дикий мужик, менявший на заставе на Лозьве ягоды и лечебные травы на перевар соль, отвел стрельцов к избе, которую давным-давно сложили то ли строгановские торгаши, то ли старообрядцы, потянувшиеся следом за казаками и государевыми стрельцами на дикие земли. Получил за это пару бутылей перевара и малую пищаль, но взял слово с урядника, что никто не притронется ни к старому кедру, ни к глухарям на ветвях, ни к любому другому зверю в лесу. И лес рубить для обогрева не станет – только валежник собирать. Взамен вогулич пообещал научить, как добраться до правого притока Лозьвы, на берегу которого надлежало заложить острог.
Яро говорил, аж щеки раскраснелись.
– Это почему еще зверье бить нельзя? – изумился тогда сотник. – Запасов с гулькин хер осталось.
– В тебе – мало. – Вогулич приложил растопыренную пятерню к его груди, потом к своей. – Во мне – мало. В нас всех мало, мы – чужие лесу.
Затем указал на кедры, камни, траву, небо.
– А в этом – много. Сила. – Сжал костлявый кулак. – Лес не звал вас. Не гневи, не тронь его. Он хозяин. Дорого с чужаков спросит.
Сотник махнул рукой, дал слово – и был таков.
Боров проклятый! Что ему стрелецкие беды? Наверное, даже в этом краю ложился спать сытым, грел бока у костра и нюхал табак. Такому слово дать – что в лужу плюнуть. По пути, небось, не гнушался стрелять зверя, а им, раненым и хворым, запретил.
Глухари сидели тихо, почти не шевелясь. На пороге леса, где хватало новых поселений и казацких укреплений, птицы так и шныряли в траве, выискивая ягоды и орехи. А эти словно приросли к ветвям.
Федор поднял пищаль, выцеливая глухаря пожирнее.
Он без труда отыскал жилище отшельника. Дорогу указывали плетеные знаки, развешанные на кедровнике. Да и не впервой старому стрельцу было сюда идти: меняли осенью перевар, дробь и порох на орехи, ягодные отвары, припарки, сушеные грибы.
Но в этот раз вогулич не вышел навстречу.
Ветер намел в пустой берестяной чум палой листвы и сора. Поделки из костей и щепы одиноко постукивали на растянутой вокруг поляны лозе. Очаг засыпали землей и бросили сверху костяную фигурку страшилища с телом человека и головой оленя.
Федор слыхивал, что отшельники ходят с места на место, а зимой и вовсе перебираются поближе к срубам сородичей, так что не удивился, не найдя вогула.
– Тебе же хуже. – Он крагой похлопал по висевшему на бечевке глухарю. – Я-то угостить хотел.
Стрельцы крепли, даже Павлушку жар отпустил. Парень похудел вполовину себя прежнего, но теперь сам мог выйти в нужник.
– Так, глядишь, и подвод дождемся! – весело проговорил он, выбирая куски мяса из похлебки. – Сухарей бы…
– Угу, и пряников, – хмыкнул однорукий Мишка.
– И бабу, – добавил Григорий.
– На подводах все будет, – уверенно заявил Федор. Он чувствовал небывалый прилив сил, словно помолодел на десяток лет.
– И бабы тоже? – Гришка усмехнулся.
– Тебе и кобыла сгодится.
Зима уже не казалась страшной. Трав, припарок и ягодных сборов Федор принес полный корневатик. Пауревич разберется, что из взятого на стойбище пригодится в хозяйстве. Мясо есть, дров полно, река неподалеку, а пухляк ляжет – вовсе ходить никуда не нужно: зачерпнул котелком – и на огонь.
Памятуя о холодах, Федор снова пошел на добычу. И если раньше обходился двумя-тремя тушками, то в этот раз ухватил четверых глухарей. Гришка вызвался сообразить коптильню, чтобы наготовить мяса впрок.
– Мужики! – Федор ввалился в сени, отряхнулся от ледяной мороси. – К ночи все пухом завалит! Сани готовьте.
Ему не ответили.
Хмыкнув, стрелец вошел в избу, да так и обмер.
Четверо соратников жались к стене, как испуганные мыши. Кто лучину держал, кто каганец. Золотой свет очерчивал скрюченную фигуру на колоде возле стола.
– Кого нелегкая притащила?
Павлушка перекрестился, ответил:
– Тихон воротился.
– Воротился, – прошептал Миша. – Утром просыпаюсь – а он на пороге стоит. Спрашивает, войду? Я и брякнул спросонья, заходи. Тихон сел за стол, а потом говорит: «Запах похлебки учуял, есть хочу».
Федору показалось, что его гладит по спине холодная лапа. Понял – это страх. Не такой, когда с пищалью выцеливаешь врага и ждешь встречной пули, не такой, когда в сшибке колешь бердышом по макушке. А иной породы: когда ни душа, ни сердце, ни голова не хотят верить тому, что видят глаза и слышат уши.
– Как же это так, братцы? Как же оно так-то? – слова, будто репей, застряли в глотке старого стрельца.
Тихона-пушкаря закопали на прошлой неделе. Брюхом маялся еще с последней стычки: то ли едкого дыма надышался, то ли перетрясся сильно, когда вогуличи на них из леса поперли. Что ни съест – тут же ртом или задом обратно выходит. Потом и вовсе кровью потек. Так и помер.
А сейчас он, какой-то черный, мерзлый, набухший от влаги, сидел за столом. Гнилое нутро раздулось, смердело даже не мертвечиной, а будто палой листвы в кишки натолкали.
Федор опомнился, когда перекрестился уже в десятый раз. И то лишь потому, что Павлушка потянул за грязную полу плаща.
– Что делать будем, старый? Бесовщина же! Как есть бесовщина!
– Тьфу на тебя! – огрызнулся во весь голос Мишка. – Тихон в Бога веровал, крест носил, чужого не трогал и баб здешних не брал на силу ни разу. Значит, и беса в себя не впустил бы. Всякое случается. Может, и вправду голод потащил бедолагу?
– Виданное дело! – прыснул Павлушка. – Голод из могилы только упыря поднимет, да разве ж это упырь?
Федор покосился на волоковое окно, сквозь которое из курной избы выходил дым. До сумерек было далеко.
– И то верно, упыри засветло не ходят.
– Дождись темноты, – проворчал Мишка, – глядишь, и этот пойдет. Кликните, когда давить кого-нибудь станет.
От таких слов Федору подурнело. Он вновь почувствовал себя дряхлым, утомленным и напуганным.
– Navje, – тихо проговорил Пауревич. Он сидел, обхватив колени, и мелко дрожал. – Navje то!
– И что делать прикажешь с навжой твоей, пан костоправ? – Григорий поднял лучину повыше, чтобы было видно покойника. Под тем уже собралась лужа мути.
Пауревич взлохматил рыжие волосы, крепко выругался и указал на бердыш.
Обезглавленное тело зарыли засветло. Голову поставили в ногах, по груди рассыпали зерна, принесенные Федором от отшельника. Поверх могильного холма навалили речных камней, подновили крест. Каждый прочитал, какую знал, молитву. Старое полотно, в которое зашили Тихона в прошлый раз, спалили на перекрестке между тропками к избе и реке.
Ночь провели в страхе, прислушиваясь к голосу леса, недовольному ворчанью ветра и шелесту мороси. Снег так и не собрался, и утро встретило мрачных, сонных стрельцов канонадой грома и ветвистой молнией.
Уснули где кто сидел.
Федору грезилась чернь, в которой он барахтался как лягушонок. Слабый, беззащитный. Проснулся с мыслью, что вот-вот напустит в штаны. Выскочив в сумерки, справил нужду прямо со ступенек, не решаясь идти к нужнику. Могилы темнели чуть в стороне, с виду целые, слегка заиндевевшие.
Чистые половицы в избе влажно поблескивали, пахло жженой травой и щелоком.
– Видал? – Григорий мрачно кивнул на лохань, в которой лежали добытые вчера глухари. Почерневшее мясо сочилось желтой пеной. – Пауревич заприметил, когда проснулся.
– Сожгите, – рассеянно ответил Федор, взглядом ища кружку с водой или отваром. – Завтра еще набью.
Мишка, до этого сидевший на тюфяке в углу, вдруг вскочил. Лоб покрывала испарина, глаза блестели. Клоки, намотанные вокруг культи, покраснели и заскорузли.
– А вот три хрена тебе в бороду да четвертый по всей морде! – пискляво выкрикнул он. – С голоду опухну, своими руками пришибу, а не пущу!
– Тогда сразу вслед за Тихоном в яму полезай, дурень. – Федор оттолкнул его, ощутив, как промокла рубашка стрельца. – Мы без жратвы и неделю не протянем. Подводы обещали до первого снега прислать. А не даст дорога – так с заставы на Лозьве струг ертаульный придет, пока река льдом не схватилась! Чутка перетерпеть надо.
Он ковшом зачерпнул хвойного варева, отпил и тут же замарал едва оттертые от могильной земли и разводов грязи половицы. Вода на вкус была тухлой, горькой и едкой разом.
– Чуешь? – хмыкнул Мишка, прижав изувеченную руку к животу. – Все попортилось. Все!
Григорий оттянул его за рукав, толкнул на тюфяк и кликнул костоправа.
– Верно он молвит, старый. – Григорий облизнул пересохшие губы. – Все попортилось. Вода, похлебка, даже моченая кора зеленцой взялась. Мы с Павлушкой пошли к реке, зачерпнули, а там тоже тухляк. Насилу отплевались.
– Прокляли нас, – буркнул Павлушка. – Теперь точно пропадем.
Федор хотел настоять на своем, пойти на добычу утром, но ливень удержал. Хлестало так, что протекла крыша. Черные от сажи капли срывались с балок, кропя половицы, лавки и людей.
Воздух сделался липким, густым как овсяный кисель, с трудом лез в глотку. С каждым мгновением находиться в избе становилось все невыносимее.
Маявшийся от боли Мишка божился, что с той стороны стены его звала мать.
Пауревич, бледный как полотно, прошептал на ломаном русском, что утром из сеней увидал свою дочь: со свернутой шеей, длинной как у лебедушки, бродила у старого плетня. К сумеркам воротилась, но вместо рук у нее белели тонкие птичьи косточки. Девка силилась взлететь, да без толку. Потом забралась в одну из могил и захныкала, заохала.
К ночи Федор уже сам не мог понять, что стряслось. Мир словно наизнанку вывернули. Голод одолевал сильнее прежнего, колики в брюхе доводили до исступления. Сквозь оконце виделось ему, как вспыхивают и гаснут огни на небе, будто озаряя для кого-то путь во тьме. И страшно от них делалось. Так страшно, что живот крутило, хотелось бежать из избы прочь, крича и плача как ребенок…
Голод забирал остатки сил.
Пауревич додумался обвалять камешки в соли и давал, как жженку, сосать мучающимся людям. Федор решился откупорить бутыли перевара – по счастью, тот не попортился – и велел всем пить. Разбавить хлебное вино было нечем, даже дождевая вода на вкус отдавала червями.
После злого питья его трижды вывернуло, и он уснул как бражник, лишь на шаг в стороне от лужи рвоты.
Проснулся от криков.
Пауревич бил Мишку по морде и за что-то ругал. Оказалось, тот взялся жевать куски срезанной с руки кожи.
– Сладко, сладко-то как! Медово! – выл подранок, размазывая по лицу сопли и кровь. – Сами попробуйте, сами!
Обоих утихомирил Григорий, развел по углам и напоил переваром.
Федор погонял во рту камешек, откупорил последнюю бутылку и запарил отшельниковых трав с перетертыми зернами. Получилась чудовищного вида бурда, пахнущая одновременно грибами, ромашкой и хмелем. Но это можно было есть.
Они повечеряли, и Федор снова улегся спать. Сил на что-то большее у него не осталось: голова шла кругом, руки и ноги казались свитыми из пеньковых веревок. В полузабытьи он решился уйти с проклятой земли: на карачках, ползком, но убраться долой. Застава не близко, однако отшельник доходил до нее летом. Так почему им не попробовать?
Утром его разбудила боль.
– Медово!
Федора вжимали в пол. В левую руку, раз за разом, вонзалось острое.
Он взвыл, задергался.
– Глуши птичку, Павлушка! – заголосил Мишка. – Улетит! Улетит же!
– Топориком сейчас… – Стрелец, покачиваясь, шел на него. Глаза у обоих были желтыми, с красной поволокой.
Бердыш ухнул в половицу рядом с головой Федора, застрял меж досок. Павлушка, силясь освободить оружие, упал.
Федор изловчился и двинул коленом Мишке под дых. Добросил кулаком по скуле, по носу. Однорукий повалился под полати и застонал.
Вокруг все было липким, гадким, черным от сажи, пахло мокрым железом.
– Бесово племя! – Федор опрокинул столешницу на Павлушку, отпрянул к стене.
Огляделся.
Дверь была нараспашку, в нее ревел ветер, хлестал дождем. В сенях лежал, раскинув руки, Григорий.
Только теперь старый стрелец додумался посмотреть на себя. Выродки, что по недоразумению еще вчера звались людьми, искромсали его левое предплечье. Резали и жрали. Боль пульсировала в ране, но пока не затуманила разум.
Покачиваясь, Федор добрался до бутыли, вылил остатки перевара на руку и замотал тряпицей. Срывая злость, еще наподдал Мишке, раскровенив нос. Безумец скулил, но жадно слизывал багровую юшку с губ и пальцев.
В сенях застонал и заворочался Григорий. Сукно кафтана промокло от дождя и крови. Страшная рана пролегла между ключицей и грудью пушкаря. Ему отрезали ухо и вырвали клок мяса из щеки.
– Пауревич… – прошептал он, часто сглатывая, – в двери бросился. Дочь ловить, чтобы не упорхнула снова от него. Я за ним, образумить хотел… А Павлушка, гнида, как хватил меня…
Григорий закусил губу, давя рвущийся вопль.
Федор потащил его к крыльцу. Как бы оно ни сложилось, а в избе есть и будет только смерть.
На мокрой грязи остались следы босых стоп бело-хорвата. Он убежал к реке, но на берегу его видно не было.
Старый стрелец снова поднял Григория, набросил на него плащ.
Покачиваясь и поддерживая друг друга, сделали по шагу. Дождь и ветер тут же набросились на них.
– Медку бы! – заорал позади Мишка. – Сладко! Медово!
Следом завопил Павлушка. Не иначе, рвали друг другу глотки.
Шли до рассвета. Медленно, тяжело. Григорий все больше хрипел и плевался алым, пока наконец не попросил передыха. Федор усадил его под пихтой, обложил лапником.
Пытался ободрить, но пушкарь уже не слушал. Бесшумно шевелил губами и глядел остекленевшими глазами на лес.
Последним спутником Федора сделалась боль: терзала руку, то бросала в жар, то вышибала холодный пот.
А старик все шел и шел по тропе, радуясь хотя бы тому, что лес защищает от дождя. Где и когда рухнул, он уже не помнил.
– Да чего уж тут. – Лекарь почесал мясистый нос и протянул Федору смоченную чем-то едким тряпицу. – Жить и с одной можно.
Старик смотрел в качающийся потолок. Походная палатка заметно дрожала. Пахло дымом, травами.
Чувство боли сменилось чувством потери.
Он скосил глаза, чтобы увидеть культю. Всхлипнул.
– Ты не дрожи, служивый. – Лекарь осторожно похлопал его по небритой щеке. – Всю гниль вырезали и выжгли из раны. Увы, откушать горячего пока не получится. Налегай на солонину и пей перевар. Согреешься.
Ни пить, ни есть Федор не мог – от всего веяло мертвечиной. Даже уснуть не получалось. Он просто лежал и пытался понять, как так вышло, что подводы добрались именно сегодня. Не неделю, не два дня назад, пока не стряслось все самое жуткое!
На следующий день лекарь заявился с ворохом старой одежды.
– Идем к сотнику.
Этот бивуак с трудом можно было назвать лагерем или зимовищем. Телеги стояли кругом, внутри него едва нашлось место кострам, палаткам, простенькой привязи для утомленных лошадей, накрытых попонами.
Было тесно и холодно. Небо сеяло то ли дождь, то ли ледяную морось. Где-то в горах, словно боевой горн, гудел ветер, и от звуков этих замирало сердце. Не иначе, лесное воинство шло на незваных гостей…
– Чего рот раззявил? Шевелись!
Мрачные стрельцы жались к огню, сушили сапоги и обмотки. Дозорные глядели в лес покрасневшими от усталости глазами.
Федор кинулся было топтать костры, кричать, чтобы не рубили деревья, а собирали валежник, но его живо угомонили пинками и затрещинами, после чего вернули лекарю.
Хнычущего стрельца привели к небольшой палатке с толстенным тяжелым пологом, возле которого стоял караульный с бердышом наперевес. Борода караульного смерзлась, он притоптывал, гоняя кровь в ногах.
– Митрий, чего возитесь? – стуча зубами, спросил он у лекаря. – Сотник извелся весь!
– Нешто пироги на столе стынут? – хмыкнул Митрий, поднимая полог. – Мы уже кругом опоздали.
Внутри сидел, кутаясь в красный кафтан с соболиным подбоем, мрачный сотник. От жаровни валил дым, пахло топленым салом и кислым потом.
– Тебя, никак, святой в чело поцеловал, Федор! – прохрипел офицер. – Стрельцы тебя признали, когда на тропе нашли.
Федор подумал, что смерть не самый худший исход. По крайней мере не чувствовал бы боли в отнятой руке и был свободен от мыслей о глухарях.
– Ваше благородие, – он не сразу подобрал слова, – не дождались мы. Думали, до заморозков успеете, а тут…
Офицер хмыкнул, сверкнул карими глазами.
– Паршивый край. По лесу даже волоком не везде пройдешь, вот и мяли тропы, увязая в грязи и ломая оси. Думали, вовсе не доберемся никуда, бросим обоз и повернем.
Сотник велел подать кипятку Федору, но тот не притронулся к питью.
– Где остановились? Зимовище справили?
– Нас отрядили ждать вас либо струг с заставы на Лозьве, – стрелец нахмурился. – Остальных сотник повел через лес к правому притоку. Отшельник, показавший нам избу, твердил, что пройти получится до первого снега.
Сотник выругался. Явно надеялся, что Федор вышел из уже заложенного острога и заблудился во время охоты.
– И давно отрядили? – мрачно спросил офицер.
– В конце лета.
– Тьфу, пропади все пропадом! Значит, и мы не дойдем до притока. Тогда станем струги ждать. Или сами справим и спустимся по Пыновке к заставе, пока льды не встали… Где жили, почему ты один?
Федор уже и сам почти не верил во все, что приключилось с ними. Чем дольше говорил с сытыми, необезумевшими людьми, тем туманнее казались мысли о лесе, о его неведомых хозяевах и проклятии, что коснулось стрельцов.
– Старая изба недалече… А в живых, почитай, и не осталось больше никого.
Скрепя сердце он рассказал-таки и про голод, и про глухарей на священном кедре, и про то, что говорил отшельник. Бесовщину обошел, спихнув все на заразное червем мясо. Но сотник, к ужасу Федора, уже не слушал.
– Глухари? Много? – Он улыбнулся. – Мы на сале и желудевом толокне третью седмицу маемся. А ну-ка, давай, брат, собери пищальников поумелее да набейте дичи.
– Нет! – заорал Федор – Нельзя! Никак нельзя! Мясо паршивое, бесами заклятое, говорю же!
Сотник вскочил, мазнул его по морде жесткой крагой.
– Митрий, скажи Хоме, чтобы пару раз нагайкой угостил старика. Для острастки. Потом обрядите в кафтан, сапоги поновее, и пусть ведет к кедру. Бесы далеко, а голод рядом.
Всю дорогу Федор хлюпал носом, пытался уговорить стрельцов повернуть, но те только понукали.
Снег, показавшись утром, заявился к полудню во всем пугающем великолепии. Поначалу мокрые громадные хлопья медленно падали на землю, таяли, цеплялись друг за друга, пытаясь соткать холодное покрывало. Но вскоре хлопья стали мельчать, пока и вовсе не превратились в крупу. Ветер гостеприимно угощал ею стрельцов.
Федор пытался найти Григория, но место, где вроде бы оставил его, пустовало. То ли волки утащили пушкаря, то ли сам отполз. Искать покойника никто не стал.
Земля и деревья быстро поседели. Лесной край выглядел бездонно древним и оттого пугал еще сильнее.
Выйдя на поляну, Федор замер. Положил крест, но слов не нашел. Только всхлипнул.
На кедре, где раньше сидели птицы, громоздились тела стрельцов. Все там были. И те, кто умер раньше, и те, кого оставил в избе Федор. Скрюченные, страшные, обожженные морозом. У кого глаз не было, кого словно звери рвали. Безрукие, безногие, с багровыми ребрами наружу. Вместо перьев из-под кожи торчали листья и хвойные иголки. Вместо изуродованных ртов – птичьи клювы из дерева и кости. Вырванные языки и отрезанные уши кто-то нанизал на лозу, оплетающую дерево.
– Братцы… – прошептал Федор, обращаясь непонятно к кому.
Один из его спутников поднял пищаль, поглядел на старика.
– Глянь, какие жирные!
Прицелился в обледеневшего Пауревича. Из-за свороченной челюсти казалось, будто лекарь улыбается.
– И мясо, наверное, сладкое.
– Ага, – пробормотал Федор перед выстрелом. – Медовое.
Всеволод Болдырев