Часть первая Мироздание сада

Дней осилю череду —

Жить не перестану.

Господи! В твоем саду

На колени встану.

Мой манифест

Сад – это прообраз Божьего мира. Сад – это знаковое понятие.

Философия сада. Мистерия сада. Звёздное небо – это тоже сад, возделанный Господом Богом.

Было бы странно думать, что мы можем взрастить свой сад без помощи Всевышнего. Если он нам поможет, то сад вырастет и на камнях. Даже сами камни в Синайской пустыне – тоже Сад.

Морские коралловые сады на дне Красного моря. Разве эти радужные рыбки менее прекрасны, чем цветы?! И у этого Сада садовник – Создатель. Красота подводного райского сада существует сама по себе: не для нас и не с нами – помимо нас. Но она есть – и всегда пребудет. Разве это не тайна – зачем? Для чего? Ведь эти прекрасные рыбы-ангелы даже не съедобны! Как цветы. Бесполезность нетленных красот – сокровенная тайна Создателя.

Тайга, необъятая глазом – её хватит на много человеческих жизней. Прообраз бессмертия. Вроде смены поколений.

Тайные сады Венеции – невидимые глазу за высокими стенами.

Английские сады – это то, на чём Англия держится. Краеугольный камень английского Сада – наследственное, историческое право иметь сад, цветущий круглый год. Разгадка британского характера: посмотрите на сад – на окне, на балконе! Сколько чувств, сокрытых от окружающих, выплеснуто наружу! Сколько подавленных эмоций.

Как умеет любить этот человек (или его человечиха). А выразить словами не велят приличия. Но ведь знает язык цветов (или птиц, или рыб, или Ангелов…)!

Ангел английского Сада похож на цветущую в феврале розовую японскую вишню.

Японский сад – величиной с ладонь, в которой уместилась вселенная. Сад камней в Киото: откуда бы, с какой бы точки на него ни посмотришь, один камень никогда не увидишь. Разве что с воздуха.

Но воздух – тоже сад. Невидимый сад. Воздух цветёт и благоухает разве не так же, как весенний сад? Нетленный сад. Нерукотворный.

Как яростно цветёт летом тундра! Какие цветы являет миру на бескрайних безлюдных просторах – на Чукотке на реке Лёльвыр-гыргын или в бухте Кожевникова на Море Лаптевых. Какие краски!

Ни с чем нельзя это сравнить, сопоставить. Разве только с космическими, феерическими цветами Северного Сияния. Этот сад расцветает в полярном небе, как салют. Абсолют занебесного Сада. Я была свидетелем этого чуда.

Перламутровые, светящиеся, порхающие розовые лепестки, как мириады бабочек, облепившие чёрные изогнутые ветки – цветущие абрикосовые деревья в апреле в нашем саду. В Луганске.

Красная герань на окне в Казани – провинциальный русский зимний цветущий сад.

Морозные узоры на окне – любимый сад моего детства. Лепестки сугробов. Стебли пурги. Лилии, розы-морозы…

Как повезло мне, что я видела всё это. И потому свидетельствую: мир – это Божий сад. И человек – его садовник.

«В саду, где бабочки, шмели…»

В саду, где бабочки, шмели,

жуки, стрекозы, осы,

слова в муку перемели,

чтоб подкормились розы.

В саду, где розовый настой,

душистые левкои,

постой в безвестности простой,

безмолвствуя, ликуя…

И если будет суждено,

увидишь в веки кои,

как прорастет твое зерно

в словесном перегное.

Я садовником родился

Поднимешь очи к небесам,

Надеждой движимый немногой:

Сад каждый день цветет не сам!

С внечеловеческой подмогой…

Однажды заглянув в свое прошлое, житейское и литературное, я нечаянно-негаданно обнаружила, что САД, т. е. звезды, цветы и птицы (и, как ни странно, коты) всегда занимали в моем миропредставлении первейшие места! Может быть, поэтому из меня и получился такой, по-настоящему сумасшедший, садовник (как бывает сумасшедшая мама, безумно обожающая свое дитя) и в литературе, и в жизни.

Воспитание сада – именно так называется одна из моих книг – нежная наука, которую мне удалось постичь. Может быть, именно благодаря многолетним скитаниям по белу свету, открывшим горизонты других, запредельных садов.

1. Вишневый сад

Когда Мария родила меня,

кричали петухи в саду вишневом;

клубилась многоликая родня,

всласть гомоня о человеке новом.

Подумать: я им всем была нужна!

Был звездопад. И ночь была нежна.

Был, был у меня огромный вишневый сад, с пасекой, в раннем детстве – на хуторе Лысом, под Луганском.

Его вырастил мой дед – Федор Лазаревич Химич. Потом цвела тундра – от самого окошка низкого деревянного домика в бухте Кожевникова на море Лаптевых: туда увез нас с мамой мой отец, полярный летчик Николай Андреевич Григорьев. Нигде в мире больше я не видела таких огромных и обильных незабудок: голубое море до самого горизонта! Синие созвездия, плывущие по высоким, волнистым, всегда влажным тундровым травам. «Кто видел тундру, Англию полюбит: такая же зеленая страна». Любить легко – ненавидеть трудно.

А зимой (кто видел – не забудет!) надмирные сады Северных Сияний распускали над головой свои ажурные алмазные кроны.

Потом была Игарка с тайгой над Енисеем, с истекающими сернистой смолой гигантскими соснами.

После гибели мужа мама вернулась со мной на родину. Денежная компенсация за его героическую гибель при исполнении служебных обязанностей (он спасал горящий самолет) помогла ей купить собственный дом в Луганске (Ворошиловград, улица Школьная, д. 33 «а»). Небольшой дом (две комнаты и кухня) с достаточно большим садом: два абрикосовых дерева, вишня, две сливы и грядки… с цветами. Огород городить маме было некогда: работала, училась (она осталась вдовой в двадцать пять лет), воспитывала меня. А я была трудным ребенком – ослабленная всеми потрясениями и переездами, заболела детским туберкулезом. Но верна, видимо, пословица: не было бы счастья, да несчастье помогло…

2. Санаторий для ТБЦ – с мукой сладкою на лице

Вот детский сад.

Зачем тут нет детей?!

Жизнь чем непредставимей,

тем лютей…

И открылись моему детскому взору роскошные санаторные сады – на Черном море, в Приморске (говорят, это был когда-то любимый курорт румынского короля) – до сих пор помню пряный, с ума сводящий запах субтропических растений после летнего дождя. Оттуда был привезен домой олеандр, цвел все лето во дворе, ручной и домашний, но к зиме пришлось с ним расстаться: оказалось, что запах его в закрытом помещении вреден и даже ядовит. Это были первые уроки экзотических, коварных ботанических изысков: незнакомая красота может быть опасной… Случилась в моей детской жизни и майская Одесса (санаторий «Жемчужина»). Большие Фонтаны в дымящихся каштанах, сиренях, наркотический дурман цветущих акаций… Степь и море – самый цветущий, благоуханнейший в мире воздух! Потом его искала везде и обнаружила… на Барбадосе – ближе не нашлось. Память обоняния играет в моей жизни немалую роль. Это как музыкальная память: ноты запахов, мелодии благоуханий могут всколыхнуть в душе такую бурю чувств, что диву даешься. И вершина всего – год, проведенный в сердцевине Карпат, в гуцульском городке Косов («Но, мама, в Косове – так много осени! \ И мама смотрит, не удивляется,\ лицо меняется, как перед сном»). Достоверно известно, что любили эти места польские короли и крулевны. Пряничные, вычурные двухэтажные домики среди огромного, звездного яблоневого сада – бывший приют польской аристократии – стал детским туберкулезным санаторием. И напомню тем, кто не знает или забыл: и пребывание, и суперкалорийное (не по теперешней моде) питание, и лечение тогда, в шестидесятые годы, было бесплатным. Нам, подросткам, повезло несказанно: «за просто так» поселились в сказочных местах. Вот если бы не уколы, процедуры, да режимные рамки, да (о, ужас) таблетки горстями… Но это был не театр и не книжка, не сказка про королей. А бывало так, что утром к завтраку не выходила самая розовая и веселая из нас: жар, лихорадочное возбуждение и чахоточный румянец на щеках – симптомы открытого туберкулезного процесса и скорой смерти. Запах тленья в осеннем саду… Расписная керамика осенних карпатских гор. Оглушающий аромат невероятно огромных, брызжущих розовым соком яблок. Больше я таких нигде не ела, хотя и объехала «весь свет».

Под свод осенней радуги

душа опять войти не рада.

Какие тонкие духи!

С горчайшей нотой листопада.

В этом санатории я окончила десятый класс (предстоял еще одиннадцатый). Прочла много прекрасных книг (санаторная библиотека трещала от собраний сочинений всех и вся!), написала много веселых писем друзьям и много печальных стихотворений. Два любимых тогда поэта – знаемые наизусть Есенин и Тютчев. Единство противоположностей.

Друг моей юности, доктор философских наук, поэт и теоретик литературы К.К. любит цитировать одно мое полудетское двустишие той поры: «Шестнадцать лет, шестнадцать лет, а смерти нет, а смерти нет». Что на это скажешь? Философам видней. И вправду: не то смерти вовсе нет, не то ее пока что нет… в шестнадцать-то лет!

3. Ван Гог с Гогеном

Я выздоровела – это ли не чудо! – и вернулась в свой абрикосовый домашний рай на улице Школьной и в свою школу уже повзрослевшей, заглянувшей туда, в необозримое пространство небытия, где цветут райские сады, но умирают дети. Было открыто и явлено мне нечто столь неописуемое и опасно прекрасное, о чем в юности лучше не знать. Печать печали на моем челе отпугивала сверстников. Да и я могла общаться только с теми, кто был намного меня старше, много читал, любил музыку, живопись, книги, хотел невозможного и не хотел замуж.

Двадцатитрехлетние «старики» стали моими друзьями и первыми, что скрывать, ухажёрами.

Любимые книги той поры: трехтомники Жан-Жака Руссо, Тынянова, Герцена, графа Витте… Тютчев, Фет, Баратынский, Брюсов, Федор Сологуб – обожаемые мизантропы:

«Я ненавижу человечество, я от него бегу спеша, мое единое отечество – моя пустынная душа».

Мы ли выбираем поэтов или они нас выбирают?

Мама смогла собрать для меня небольшую, но очень изысканную и разнообразную домашнюю библиотеку. В доме всегда звучала классическая музыка: радио и радиола – две мои музыкальные няньки. Перголези – до сих пор помню наизусть: музыкальная память заменила неоконченное музыкальное образование.

А бессонные ночи восторга над толстым томом «Постимпрессионизм»! Гоген с Ван Гогом стали близкими родственниками, о которых хотелось узнать все.

И познавалось.

* * *

На чердаке в полутьме паутины

мертвый художник рисует картину.

Линия вправо. Наискосок.

Желтая краска. Белый висок.

А перед ним на складном табурете

голая женщина в красном берете.

Линия влево. Линия вверх.

Будет картина. Будет успех.

Долгие годы длится мазня.

Умерли дети, соседи, родня.

Мерные взмахи мертвой руки —

ведь умирают одни дураки!

Белое тело. Наискосок —

синяя краска. Красный мазок.

Умер художник – он еле стоит.

Дальних потомков его восхитит

пиршество линий, бледность плеча,

мужество гения и палача.

1967, Казань

Теперь, когда открылись мне все наижеланнейшие музеи мира, я удивляюсь, что чувствую себя там абсолютно как дома. Я уже словно всюду побывала, все это видела до того, как вошла в эти залы!

А секрет прост: книги, книги, альбомы, альбомы, пластинки, пластинки… простите, простите… Рифма в духе Вознесенского, вырубившего тогда же треугольную нишу в душах пишущих школьников, ранее занятую молодым Маяковским, возлюбленным некогда мною до юной, необузданной истерики.

4. Расколотый хрусталь

…Нальчик помню лишь в яром и юном

свечении глаз.

Звёздный свет истончился, скукожился,

смылся, угас –

Там, где царский и сталинский парк

золотую листву на аллеях листал…

Был ли Нальчик, мой мальчик?!

А был – так зачем перестал?

А был ли Нальчик-то? Может быть, Нальчика-то и не было?

Но – был. «И отразился в призрачном пруду \ Расколотый хрусталь – хребет Кавказа…».

И в летнюю жару расцвел в поднебесье хрустальным фейерверком снежных вершин, сверкающих, кто видел, разноцветно. Кавказ – калейдоскоп природы. Почти два года я проучилась в Кабардино-Балкарском университете. По совету врачей: курортный климат, курортная зона – слабые все еще легкие.

Знаете ли вы, как прекрасен во все времена года предгорный, рукотворный, царственный парк в Нальчике? С ампирными беседками сталинской имперской поры, с вековыми деревьями в перспективах аллей.

И гулять можно было бесстрашно. И у входа жарились шашлыки по рублю за порцию. А в книжном угловом магазине я купила первую книгу Андрея Битова и разных прочих шведов. Купила «Земное небо» Юрия Левитанского, поняла, что именно он «мой поэт», разыскала его потом в Москве.

Именно он сказал мне, семнадцатилетней, фразу, которая помогала мне потом преодолевать ледяные торосы на литературном, так сказать, поприще: «Очень многие сейчас пишут стихи. Но вам я говорю впервые: вы можете продолжать это странное занятие».

Странное это занятие поглотило меня полностью и определило все мои устремления с четырнадцати лет.

Уже тогда «Золотая роза» Паустовского запустила свои волшебные шипы в самую сердцевину моей души. Описанное в книге состояние вдохновения и восторга я восприняла, как то единственное, к чему следует стремиться: парение души над миром.

Ушла с душою уязвленной

искать приюта во вселенной,

в ночном саду нерукотворном

окликнутая горним горном.

И ей, ветрами уносимой,

был явлен выход столь простой:

полёт души неуязвимой

над беспросветной суетой.

В пятнадцать было впервые напечатано мое стихотворение в газете «Ворошиловградская правда». И в районной газете города Косова было напечатано несколько вполне школярских моих виршей, потому что писала я, кстати, и на украинской мове. Много позже все же пришлось выбирать место под литературным солнцем: победила имперская ориентация, что греха таить.

А как цветет, пылает, горит, размножая, размазывая по небу краски, чукотская тундра, я узнала только в девятнадцать лет, когда «уехала за стихами» на Чукотку. Рокуэл Кент может «отдыхать». Не на тот Север ездил!

Такие краски ему и не снились. Содрогнуться можно от наслаждения.

5. Золотая чукотка

Самая первая запись в моей трудовой книжке гласит: пос. Билибино, Золотая касса, ученица отдувальщицы (!!!). Помнится, в какой восторг это привело Бориса Абрамовича Слуцкого на одном из совещаний молодых писателей в середине семидесятых! Он всерьез считал, что до-литературные профессии играют большую роль в творческом становлении, и с детским азартом выпытывал подробности у юных и не очень семинаристов. Он признался, что никогда не слышал о столь необыкновенной и редкой профессии, заключавшей в себе умение по восемь часов в день, в прямом смысле, дуть на золото, отдувая от него золотую пыль в специальный контейнер.

Потом я стучала молоточком по золотым слиткам, выбивая, выщелкивая из них кварц. Настоящее, необработанное золото оказалось зеленым, красным, белым, оранжевым, отливало порой багряным фиолетом. Слитки случались невиданных форм, совершенных по замыслу и исполнению. В конце дня голова уже кружилась, но чего не сделаешь, чтобы познать, как казалось, истинную, не книжную жизнь.

Чтобы работать в «Золотой кассе», нужно было иметь железное здоровье. Да и душа моя питалась другими соками. Ожидаемого восторга и вожделения к золоту, как таковому, я не только не испытала, но сделалась к нему равнодушной на всю жизнь. Дескать, и не такое видали на своем веку! По пять алюминиевых тазиков золота в день (не шучу) трясли да отдували!

Я физически не осилила редкостную возможность подбрасывать и колебать на противне (без одного бортика), похожем на совсем обычный – кухонный – по пять (норма!) килограммов золота в день. Так что я не доросла до отдувальщицы. На всю жизнь осталась ученицей.

* * *

Олень – мой брат. Сестра моя – сова.

Я их люблю по старшинству родства,

Поэтому люблю и потому,

По серебру, по злату, по уму.

И я скажу, нисколько не чинясь:

Мне родственник и чир, и скользкий язь.

Зачислю в родословную свою

Тюленью или нерпичью семью.

Я выросла меж небом и водой.

Медведь полярный или морж седой —

Теперь признаюсь, правды не тая, —

И прадеды мои, и дедовья.

Под птичий клёкот – дальний перелёт —

На льдину сел полярный самолёт.

Отец смеется и глядит орлом.

Так и живу – под небом и крылом.

Поскольку я была студенткой факультета русской филологии в академическом отпуске, меня взяли на работу в районную газету, не имевшую еще даже названия. Был объявлен конкурс среди сотрудников. Пошли знаковые для тех времен штампы: «знамена коммунизма» переливались там всеми цветами идеологически верного пламени. Толстые тридцатилетние дяди спросили и меня.

«Золотая Чукотка», – сходу ответила я. Посмеялись, до тряски животов, но все же включили мое предложение в список и отправили его в Магаданский обком партии.

Что уж там сверкнуло в душах идеологических дядек-черноморов, неизвестно, но мое название утвердили! К вящему изумлению коллег.

Я и забыла об этом в дальнейших житейских передрягах. Через много лет, уже в Москве, мне напомнил эту историю очевидец и соучастник события. Газета все еще живет, хотя золотоносные эти края, по слухам, сильно оскудели.

Это, кстати, не такая простая история, и она имеет прямое отношение к предмету разговора. Ведь именно тогда, в конце шестидесятых, шли политические процессы, мои любимые писатели становились изгоями и «подписантами». Было невозможно не только вырастить сад в душе, но и семена для посева, казалось бы, усердно изымались из обращения. И все же, все же… Там ли, на Чукотке, или еще раньше, но душа моя зацепилась воздушными корнями за облако, плывущее над обыденной жизнью. И моя «Золотая Чукотка» – свидетельство тому.

ОСВОЕНИЕ ЗЕМЕЛЬ

И я жила среди камней,

как ящерка и шведка.

Как мох, ползла из всех щелей,

в валун вцепившись крепко.

Свивала гнезда меж ветвей,

в тропической лиане —

для освоения земель

в воздушном океане.

6. Неказанская сирота

В двухтысячном году в Лондоне, где я, так уж сложилось, пишу эти строки, выдалось самое холодное лето за последние сто лет. Такая погода бывает здесь в ноябре или марте. Сад мой, истрепанный ветрами, измочаленный ливнями, измученный тем, что уже случился август, а он еще и не жил в полную силу; явно обнищал в борьбе за существование. И молодость не задалась, и старость, то бишь осень, не за горами. Сад у меня английский, т. е. газон, бордюры, каменные горки, вечнозеленые кусты и кустики, и много, очень много цветов – по сезону, круглый год. Да, круглый год склоняют розы свои терновые венцы…

Видно ангелам тоже с руки

То, что розы мои высоки,

И в канун неизбежной зимы

Ароматы струят, как дымы.

А тогда, в мою первую зиму в Казани, была явно самая холодная и снежная погода из всех возможных. В короткой синтетической шубке, в тонких кожаных ботиночках, я часами стояла на ледяном остробоком сугробе, черном от химической воздушной взвеси, и это называлось – ждать автобус с Оргсинтеза (окраина Казани) до университета (центр). Так далеко от центра жил мой родной дядя, брат отца, заманивший меня в чужой город посулами родственного тепла и невольно, надо думать, обманувший.

Но морозы не так страшны, как страшен холод отчуждения. Даже речь вокруг меня звучала иностранная, временами похожая на французскую. Прононс в татарском языке был моим первым открытием. Вторым – музыка чужестранная, почти китайская: пентатоника. И ни одного знакомого лица, ни одной двери, куда я могла бы постучать – все это было за чертой, за границей моей души.

Первая моя настоящая чужбина внутри родной страны…

Казань. Глубокие дворы

по горло завалило снегом.

О, будьте же всегда добры

наедине с сверхчеловеком!

О, дайте же ему домыслить,

и дайте что-нибудь сказать!

Ведь никогда не поздно свистнуть

и, пальцем тыча, указать.

1967

Я с отличием сдала все экзамены, догоняя свой курс, и перевелась на вечерний факультет, чтобы после защиты диплома меня не могли заслать по тогдашним драконовским законам в иноземную для меня татарскую деревню.

Это называлось в те далекие теперь советские времена – отрабатывать диплом. Но все это внешняя сторона жизни.

Бездомность и неприкаянность порой даруют невиданную свободу от бытовых проблем и прочих тягомотных обязательств. Один чемодан и раскладушка! Такой свободной я больше никогда не была. Обросла, конечно, как и все, ракушками по днищу. Обжилась и в Казани.

Начинается все с основ —

начинается с разных снов.

Утром черная арфа забора

отбренчит своё соло с азов,

и настойчивый запах конторы

переполнит дыханье и поры,

и останется над Казанью,

как намек на твое предсказанье.

1966

Ночами меня мучили жуткие сны о войне, хотя самой войны я никогда, к счастью, не видела: она настигла только поколение моего сына в середине девяностых. (К слову, когда наш сын Вася был маленький и «воевал», меня это ужасно раздражало. «Зачем ты все время играешь в войну, Васенька? Ведь войны сейчас нет!» – как-то спросила я. Пятилетний мудрец приник ко мне, успокаивая, и прорек: «Не волнуйся ты так, мамочка! Пока я вырасту, какая-нибудь война обязательно будет!») И ведь, как в воду глядел! В армию пошел (с большой охотой) уже после окончания тайной и постыдной афганской войны, а вернулся из нее за месяц до еще более страшной – первой чеченской, накануне первого штурма Грозного, за который так никто и не был наказан. А тогда, в конце шестидесятых, я, отходя ко сну, никогда не была уверена, что обязательно проснусь утром, потому что мир уже многие годы стоял на грани атомной катастрофы.

Сейчас об этом все забыли, но общая, подспудно тлеющая истерия нагнеталась в то время страшная, царила жуткая атмосфера предчувствия ядерной катастрофы. И было по-настоящему страшно жить без надежды дожить до какого-то там мифического двухтысячного года. Вот на этом пепелище, на химических сугробах вполне возможной вечной ядерной зимы, я и пестовала свой детский сад – ранние, казанские стихи. Что же тут удивительного, что никто не хотел издавать мою первую книгу! «С таким настроением нельзя идти в большую литературу!» – поучали меня рецензенты разных издательств. И самое странное, что они были правы! Теперь-то я это понимаю. Такая концентрация беды и печали могла пошатнуть душевное здоровье любопытствующего читателя. Да и уныние, как известно, грех. Зачем было пугать простых советских людей тем, что не случилось. Но случиться могло! И есть тому свидетельства – из первых уст! «Поэт всегда – свидетель жизни. А не участник – не жилец». Мне недавно довелось убедиться, что мы все, ныне живущие, и жильцами-то остались по чистой случайности да по Божьей воле.

Последнюю ветку на дереве жизни

обломят не наши ли дети?

Не наши ли внуки подошвой сотрут в порошок

незабудку последнюю и не заметят?

Уж Ангелам трудно дышать от озоновой астмы

в гутаперчевых льдах Антарктиды!

Как будто мы счеты сводили

с той силой вселенской,

что нас породила,

и – квиты.

2001

Довелось нам тут, в туманном Альбионе, подружиться с непростым пилотом королевской, надо отметить, авиации. Много лет он прослужил на северных британских островах, где климат близок к заполярному.

И всякий раз, заправляя горючим свой бомбардировщик, не мог знать, какое боевое задание получит.

Но направление знал точно: через Волгу и Урал – до Сибири. Мог бы сбросить свой груз и над Казанью. Знал он и то, что горючего у него хватит, если вообще долетит, только в одну сторону. Были у них даже тренировки «на выживание». Но по большому счету, они все уже тоже были не жильцы на том, послеводородном, не дай нам Бог, свете.

Сейчас он живет на юге Англии, где климат, как на южном берегу Крыма. Его дом похож на стеклянный куб, прилепившийся к утесу. Из окон видно только море и небо – это держит его и сейчас в состоянии полета над миром, столь привычном для него. Красивый, веселый и гостеприимный, совершенно некровожадный любитель кровавых бифштексов, путешественник и игрок в гольф.

Человек из моих снов, пилот падающего на меня самолета.

7. Здесь жизнь моя жила

Редкий шанс. Бесценный опыт. Приблизительно так высказался Юрий Давидович Левитанский, когда узнал, что меня, по большому, кстати, блату, взяли на работу в одну из спецшкол Казани (для умственно отсталых детей, если точнее: для олигофренов, даунов и детей с замедленным умственным и психическим развитием).

Там должны были работать специально подготовленные педагоги-дефектологи, но таковых, как всегда, не хватало, и рабочие места заполнялись людьми с высшим (и не очень) образованием.

Сначала я подрабатывала там в студенческие каникулы секретарем (трудно поверить – ведь не институт же!) приемной комиссии. Конкурс, надо сказать, был огромный. Оказалось, что это большая общественная проблема, скрытая, так сказать, статистика.

Со временем я стала вести там уроки – и в школе, и на дому: была такая привилегия у очень больных детей, например, у олигофренов-эпилептиков, у психопатов.

Опасно, малоприятно, но зато много свободного времени и приличных денег. Надо ли удивляться, что устроиться в такую школу мечтали многие. Так что и тут был конкурс.

* * *

Стихи мои! Чертовы карлицы —

вас прятать, любить и бояться,

уродицы – Господи Боже —

родные дебильные рожи.

Вас прятать, бояться, любить,

пороги издательств оббить,

как матерь – пороги лечебниц

с плодом своим тоже плачевным,

со своим дауненком, с кровинкой…

О, чем же я, Боже, провинна?!

ноябрь 1966, Казань

Я уже печаталась в казанских газетах, участвовала в телевизионных передачах, делала радиорепортажи, воспринимая все это как часть литературной профессии и получая симпатичные, но маленькие гонорары. А зарплата за несколько уроков в день (литература-история) в спецшколе была столь велика (платили большие надбавки «за вредность», как и в золотой кассе, кстати), что ее хватало на книги, пластинки, подписные журналы и постоянные поездки с подругой Светланой в Москву на театральные премьеры, выставки и Дни Поэзии. Были и такие дни. И жаль, что сплыли.

А в Казани днем я любила обедать, к удивлению окружающих меня студентов-сокурсников, в ресторане, где мне все казалось и вкусным, и доступным. На свои, так сказать, трудовые. Вечером шла или на лекции в университет или на репетиции в студенческий театр УТЮГ (университетский театр юмора и гротеска). Возвращались мы после занятий или репетиций поздно, почти всегда на такси.

Никаких заработков на такую жизнь ни мне, ни Светлане при таком невиданном для Казани времяпровождении не могло бы хватить. А секрет был в том, что нам помогали… наши мамы. Благодаря им, мы выписывали (на двоих) двенадцать журналов в год, и каждое лето отдыхали то в Прибалтике, то в Гагре, то в Сочи, то еще где-то.

Там тоже повсюду царили невиданные нами доселе сады. И пряно-субтропические, и каменные: строго-скандинавские. И меж них вилась невидимая тропинка, которая и привела меня в результате в мой маленький лондонский сад, непричесанный, чужеликий.

Пришлось воспитывать его: от маленького до большого. Хотя, кто знает, кто кого воспитал в самом-то деле…

ВОСПИТАНИЕ САДА

чугунный день литой отяжеляет взгляд

осотом лебедой не зарастет мой сад

он никому не брат не близкая родня

на воспитанье взят – а воспитал меня

он раньше был нагой а нынче не таков

под розовой пургой опавших лепестков

и в лондонской глуши изведал он – юнец

затмение души затмение сердец

в житейской кутерьме он в мир пробил окно

костюм от кутюрье ему к лицу давно

среди душистых трав и солнечных порош

он стал теперь кудряв опрятен и хорош

а родственная связь не ведает границ

люблю его трудясь и упадая ниц

1999, Лондон

8. Кто есть кто

Для всех, кто родился в Казани и с детства был обогрет бабушкиными дачными садами, был горячо любим окрестными лесными волглыми просторами, странным казалось мое всегдашнее стремление уехать, уехать, как можно быстрее и дальше. Мне не с кем было любить эту чуждую мне растительную роскошь. Меня сводил с ума и будил воображение не запах мокрой смородины, а душный кипарисовый воздух. Я боялась купаться в Волге: там глубоко, темно и быстро. Там сводит пальцы, леденит тело саднящая вода.

Не тепло мне там было, нелюбимо…

* * *

Когда я вижу сад цветущий…

На малый садик городской

я, как крестьянин неимущий,

гляжу с завистливой тоской.

А ночью шум индустриальный

у самых окон узкой спальни.

И сон вполока, полубред:

на хуторе живет мой дед

(как будто он еще не умер).

Вот пасека – десяток ульев.

Вот вечер – пламенеет запад.

Повсюду сада сумасшедший запах,

и тишина – густая, как варенье.

Среди вишневых дед стоит деревьев.

Зову его, немая горожанка,

и просыпаюсь.

Горько мне и жарко.

1969, Казань

Моя мама в это время жила на Чукотке – это была чистая жертва с ее стороны. Она понимала, что я должна получить образование. К тому же она была очень начитана и хорошо знала, что плодами вдохновения сыт не будешь. Она присылала мне с Чукотки деньги и книги.

И среди них – большой том писем Винсента и Тео Ван Гога, который, как все знают, содержал брата до последних дней. «Я буду твоим Тео», – написала мне она. И она есть, слава Богу, по сей день, снимая с меня теперь часть хозяйственных хлопот.

Несколько лет назад, когда меня приняли сразу в несколько Международных академий, когда мне прислали из калифорнийского и кембриджского биографических центров толстенные тома энциклопедий «Кто есть кто» с моей биографией, мама моя вдруг сказала: «Ну, что ж. Это тем более ценно, что ты – дочь вдовы и училась на медные деньги».

Светланина же мама была известным в городе дефектологом, директором той самой школы и городским депутатом. Астраханская татарка с редким именем Диляфруз, блондинка с голубыми глазами и белоснежной кожей, певунья с чудесным, немыслимо высоким голосом, трудоголик и хлебосольная хозяйка.

В их доме я прожила несколько лет, как в своей семье. Этому чуду есть объяснение, но это долгий разговор.

Мы были мамины дочки, что скрывать. И успели сказать им спасибо.

* * *

«Как время катится в Казани золотое!»

Времен застоя…

А время катится, как шар по белу свету.

Другого нету…

Куда же время золотое закатилось,

скажи на милость?..

А позолоту наших дней изъела ржа, вон.

Ау, Державин!..

2004

Поэзия, литература, театр, поющие загитаренные (как зачумленные гитарой!) друзья, кипящее веселье, и сухое (кислое!) вино. Запретные радости – т. е. запрещенные книги, читаемые по ночам. Легкие влюбленности и никакого телесного жжения. Прекраснодушно и старомодно звучит такое признание в наши, распоясавшиеся в телесном зуде, времена.

Теперь-то жизнь уже почти проживя во множестве своем, и разную, и грешную, со временем с удивлением понимаешь, что юность наша была полна высоких радостей и нисколько не тяготилась своим аскетизмом.

Куда уж оригинальнее. Страшно даже – до того хорошо.

И было бы (по-ханженски) страшно, если бы не имелось продолжения: и многая любовь, и дети (у Светланы – трое сыновей), и прочная семья, случившаяся у нас с поэтом Равилем Бухараевым, теперь уже – навеки…

Не проси у хана мешочек риса. Может он уже выслал тебе навстречу караван с невиданными дарами. Всё будет, всё случится, всё придет.

И перестанет быть однажды…

9. Город гремит

Пока обживалась я в городе этом

старинном,

слезами душа обросла, как свеча

стеарином.

Пока прижилась, угнездилась я

в этой юдоли –

сын вырос. Отчизна распалась

на атомы боли…

Поедем дальше, что ли? А куда ехать-то? Только в Москву, в Москву… Дальше и земли-то нет никакой. Дальше повсюду чудь да вепсы. В столице тогда было сосредоточено все, чего душа желала. Вокруг нее простиралась, до края света, культурная полупустыня.

Но одно дело командировка в ад (праздники, театры, визиты к Левитанскому с пачкой новеньких, хрустящих как банкноты, виршей) и совсем другое дело полная эмиграция туда же (кипящие котлы, раскаленные сковородки и смрадный серный дух).

Москва для человека из провинции хороша только в краткий приезд. Обжить эти огромные, пустырные пространства почти невозможно. Одной жизни мало. Для этого надо родиться не на Лысой, а на Николиной горе, в большом гнезде. А так – пришельца из других краев от тотального одиночества спасет или цеховая принадлежность, или всю жизнь будешь тулиться к своему землячеству, если таковое нажил.

Но я-то, носимая по свету провидением, определявшим путь земной, возомнила, что родом отовсюду: нам целый мир – чужбина, отечество – небесные сады…

И была наказана – поделом: высоко я летела, да около – долго не было никого. Только сквозняки коммунальные, лопухи на Садовом Кольце (памятный мне палисадник) да фиолетовые комья выхлопных газов, падающие из приоткрытой форточки прямо в кроватку с крохотным бледноликим сыночком.

ЛОПУХИ

Такую жизнь мы наберем петитом:

и спать, и есть с завидным аппетитом,

жить в лопухах, в столице, на Садовом,

в зачуханном отчаяньи бедовом.

И все-таки – она жила в столице,

готовая окрыситься, озлиться,

а лопухи – животного размера —

под окнами клубились, как химера,

огромные, как олухи, как снобы.

И дикие ее трясли ознобы.

Затеряна, забита ненароком,

в затравленном отчаянье глубоком.

Рукой подать – да некуда податься.

А лопухи высокие плодятся,

толпятся, опухают, как живые,

в окно глядят: мол, вы еще живые?

А это нужно выделить курсивом:

в застиранном халате некрасивом,

затравленная, заспанная, злая —

она была до ужаса – живая!

И вымахала вровень с лопухами.

Уехала – с хорошими стихами.

1978, Москва

Шел в комнату, попал – в другую, не привыкать. Исполнились мечтанья трех сестер. Только Москва оказалась чумазой и чернокаменной.

Мой сад сгорел от черного мороза:

чернеет жутким варевом листвы…

И нет с природы никакого спроса

В пределах черно-каменной Москвы.

Гремел, круговращался на оси громадный город. Не тот ли, который накликали на мою голову краснодонские мальчишки, когда дразнили меня, пришлую первоклассницу в красном бархатном капоре. Представляю теперь, как, наверное, странно смотрелось мое яркое пальтишко с пелеринкой в нищем шахтерском поселке.

Чуждой казалась местным ребятам младшего школьного возраста, говорящим на донбасском певучем суржике, и моя «не такая», чеканная, московитская речь. Они гнались за мной дикой стаей до самого дома, скандируя хором дразнилки: «Гуси гогочут, город гремит – каждая гадость на „г“ говорит!». Были и похуже: «Гришка, гад, подай гребенку…»

Это была настоящая травля. И мне, семилетней, приходилось отстаивать свое право говорить так, как я считаю правильным и нужным. Это была первая моя битва за Слово. Я дралась до крови. И они – уж что было, то было – порой отступали.

Я приходила в чужой для меня дом в слезах, в поврежденной одежде. Целый год в Краснодоне я была сиротой. Мама, вернувшись вдовой из Игарки, оставила меня на попечение родни, чтобы я не пропустила первый школьный год (да и жить нам с ней было пока что негде), а сама утрясала дела в областном Луганске.

Наняв двух адвокатов, она затеяла судебную тяжбу с игаркской авиагруппой, отстаивая честь моего погибшего отца, добиваясь компенсации и моральной, и денежной. Напомню, ей было всего двадцать пять лет. И она с помощью опытных юристов выиграла дело! В середине пятидесятых! По переписке, на расстоянии! У государства! Мне стали выплачивать большую пенсию – до самого совершеннолетия.

Но сиротский год в Краснодоне показался мне бесконечным.

Мама навещала меня редко. И я уходила от всех в огородные дебри большой и богатой усадьбы. Там, у границы сада, протекал ручей, и над ним росла старая мощная ива. Я и плакала там, и все равно чуяла и обоняла, и впитала в себя навсегда благодать благоуханной дымки горючих донецких степей.

С той поры, как ни гремят вокруг меня города, я говорю только так, как считаю нужным.

* * *

Столько за зиму тепла во мне скопилось,

а куда его девать, скажи на милость?

В этом городе ни деревца, ни сада,

здесь и воздух тяжелее самосада.

Снова сердцу пустеть, как улице в полночь,

где носится ветер и «скорая помощь».

1971

10. Написанному – верю

Как дед мой, Федор, чуял воду – рыл колодцы в безводной степи, так и я, видимо, с детства чуяла гать в дрожащей, дрожжевой трясине неблагоприятных обстоятельств.

В тех немногих чемоданах, которые служили мне часто и шкафом, и письменным столом, не было никакой пригодной для жизни утвари, ни подушек, ни одеял. Как-то все потом само находилось на новом месте (да и мама, это всегда подразумевалось, не оставит непутевую дочь своим попечением).

Зато повсюду я возила чемодан, битком набитый письмами друзей (они и по сей день хранимы мною). Полчемодана также занимала моя главная ценность: большая, тяжелая, чудесная, давно наизустная – антология русской поэзии первой четверти ХХ века под редакцией И.С. Ежова и Е.И. Шамурина.

Это бесценное сокровище, пережившее со мной все перетряски, усушки, утруски, все расстройства и переустройства жизни, служило мне путеводной звездой и в безводной литературной пустыне (кто есть кто в русской поэзии) и в бурной личной жизни (тяжелый том – почти булыжник).

СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК

Все то, что сбылось наяву и во сне,

Большая зима заметает извне —

снегами, снегами, снегами…

Серебряный век серебрится в окне,

и светится враз и внутри, и вовне —

стихами, стихами, стихами…

Судьбу изживая вразнос и взахлеб,

на паперти мы не просили на хлеб

в горючих слезах укоризны.

Для тех, кто зажился – забыт и нелеп,

сияют снега на просторах судеб

отчизны, отчизны, отчизны…

Как облачный дым, проплывают века,

в заснеженных далях сияет строка

бессмертного русского слова.

На нас упадают большие снега,

словесный сугроб наметая, пока

и снова, и снова, и снова…

2005

Эта книга – мой талисман. Писатель, критик, преподаватель университета Мусарби Гисович Сокуров великодушно решил, что я имею на нее право, и однажды вырвал ее с корнем из своей прекрасной домашней библиотеки, чтобы подарить мне, несмышленой и начинающей (термин) поэтессе (вполне корректное слово), когда узнал, что я взяла академический отпуск для отъезда на экзотическую Чукотку с романтическими целями.

Такие чудесные проявления доброты и благородства со стороны самых разных людей сопровождали меня всю жизнь. Это и была моя лоция в житейском море. Мой блуждающий сад – любимые книги и добрые люди.

У меня прекрасная память – дурного не запоминаю.

Зато помню забавное. И все – на украинской мове. Один дальний родственник был страшно удивлен, услышав от меня, девятилетней, что в красном коммунистическом Китае был когда-то император.

«Звидкиля це ты знаешь, чи ты там була?» (Откуда ты это знаешь? Разве ты там была?) «Ну, что вы, дядя Петро, зачем же мне там быть? Я в книгах про это читала». «И ото ты пысаному – вирышь?!» (Так ты написанному – веришь?! Верю, как ни забавно, до сих пор написанному – верю.

11. Черное озеро

В саду у коммуниста и ветрено, и мглисто,

хотя вокруг простор такой звенящий.

В саду у демократа тепло и таровато,

хотя вокруг простор пустой и нищий.

От холода колея, бреду я по аллее:

зачем Господь не даровал мне брата?

Ведь всем не хватит места в саду

у коммуниста,

тем более в саду у демократа.

2001

«Не поивши, не кормивши – врага не наживешь». Во мне всегда все протестовало против этой народной мудрости. Предки мои по материнской линии отличались невиданным хлебосольством, у дедушки за столом в годы послевоенной бескормицы едва ли не ежедень, по словам престарелых уже очевидцев, бывших некогда молодыми и голодными, сиживало людей до дюжины и свыше. И не все из них были родственниками.

Выручала деда тогда своя пасека: мед во все времена был «твердой валютой» и в сельской местности, и в малых городах. А не корми он дальнюю родню, соседей и заезжих «калик перехожих», мог бы нажить добра видимо-невидимо.

Но не собирал мой дед сокровищ на земле, а собирал их, согласно Писанию, на небе. И был, конечно же, наказан за свою доброту неоднократно и доносами, и склоками, и оговорами, и даже дожил до ситуации «Короля Лира Новосветловского уезда», когда родные дети пытались оставить его без крова. Скажу только, что доживал он последние годы в нашем с мамой доме.

Мама моя вполне годилась на роль Корнелии, и потому что была самой младшей из его восьми детей, и потому что любила его бескорыстно, без видов на наследство, которое взялись делить его старшие дети задолго до его кончины.

Эта история, запечатлевшаяся в моем детском сердце, должна была бы, казалось, меня чему-то научить. Ну, например, не доверять безоглядно людям.

Но не тут-то было. Наследственность, это не наследство, которое можно растратить или приумножить. И склонность у кого-то к накопительству, мздоимству или воровству, а у кого-то к обычаю кого ни попадя в дом зазывать, кормить-поить, пуховики взбивать – это род болезни, трудноизлечимой…

Не так давно я поняла, что жизнь меня так ничему и не научила. Видимо, голос крови сильнее голоса рассудка. И никакая ученость тут делу не поможет.

Это случилось, когда я услышала фразу, небрежно оброненную одной весьма ученой дамой, которой лично я неоднократно оказывала услуги гостеприимства теперь уже в своем лондонском доме: «Ваша доброта граничит с глупостью!».

Будем надеяться, что она имела в виду всего лишь мое искреннее побуждение принимать на постой кого-либо еще, кроме нее, единственно достойной внимания и остро нуждающейся в моей фамильной глупости – тире – гостеприимстве в тот некий по-житейски неуютный для нее момент.

Бог с ней, платившей мне неоднократно злом, весомым и конкретным. Теперь у нее тоже свой дом в Лондоне, бывают там всякие люди, глядишь, ей и вернется то, что она посеяла. Чего я, впрочем, не поймите меня превратно, ей не желаю.

Эта, мягко говоря, некорректная фраза ученой (по должности и виду деятельности) дамы (надо думать недоброй – от большого ума) напомнила мне уроки, которые давным-давно мне пыталась преподать жизнь. Да, я оказалась неспособной и не внушаемой ученицей.

Пусты мои закрома —

вычищены подчистую.

Все раздала – сама.

Что же я так лютую?

Что ж я одна, как перст?

Всхлипы – на каждом вздохе.

Что ж я не ставлю крест

ни на одном пройдохе?

Склоки сведу к нулю,

злые забуду свары —

новым Добром набью

пустующие амбары.

Урок первый был получен мною в студенческие годы, когда КГБ города Казани (расположенное тогда на Черном Озере и известное многим по книге Евгении Гинзбург «Крутой маршрут») завело на меня нешуточное «дело». Достаточно сказать, а говорю публично я об этом впервые, что за мной, двадцатитрехлетней девицей, каждый день присылали машину с молодым (весьма привлекательным, как запомнилось) офицером (может он уже и генерал какой в нынешнем ФСБ!) и возили на допросы, которые длились не один час.

Я уже написала было прощальное письмо маме, и получила неожиданный ответ в том духе, что вот, мол, ты же хотела быть русским писателем, значит, должна быть готова к гонениям, страданиям и бедам. А я тебя не брошу, посылки буду высылать, сообщи только – куда.

Были мы с мамой одни в целом свете, но тут и ежу стало бы понятно, что с такой мамой и мордовские лагеря не страшны!

Но, то ли директивы смягчающие пришли из центра по отношению к тем, кто читает запрещенные книги и, мало того, дает их почитать невинным и неразвращенным запретной литературой сокурсникам и коллегам по поэтическому казанскому цеху. Да и сами там пишут всякое-разное, пессимистически заразное! То ли просто проснулись в капитане КГБ, недавнем выпускнике филфака, добрые гены, но случилось непредвиденное и явно запретное.

Однажды следователь как бы нечаянно приподнял кипу бумаг на столе в поисках цитат из доносов и докладных записок в мой, разумеется, адрес. Сделал ли он это нарочно, теперь не узнать, но пока он показушно рылся в бумагах, я отчетливо увидела некоторые узнаваемые подписи под этими кляузами и оговорами! Вот уж не ожидала я в свои юные годы, что представляю такую опасность для общества…

Это были подписи друзей, сокурсников и даже двух-трех (пусть им икнется) отвергнутых поклонников. Их-то хоть понять было можно.

То, что меня после университета никуда не брали на работу, то, что мне пришлось уехать в Москву и там тоже многие годы работать «за штатом», на вольных хлебах, которые никогда не были и не будут обильными. То, что долго не выходили мои книги, не выпускали за границу (даже в Болгарию, которая считалась едва ли не шестнадцатой республикой!), все это следствие необъяснимого единодушия малознакомых друг с другом людей, порой питавшихся – с моей легкой руки – не только студенческими бутербродами с колбасой, но и запрещенными текстами воспоминаний Надежды Мандельштам, к примеру. То есть пищей, как ни судите, духовной.

* * *

Разбить окно и выброситься прочь:

там жизнь, там ночь —

раскинулись деревья…

Разбиться в кровь,

пуститься в стон и плач.

Зато не в сон и не в безделье.

И чтобы лист оберточной бумаги

прилип к лицу, впитал холодный пот.

И полежать в спокойствии и мраке,

покуда боль пройдет.

А можно так: повиснуть на суку

вниз головой

и сочинять поэму…

Я все, что не войдет туда, могу

раздать вокруг, как по кусочку хлеба —

да не возьмут…

И беспричинных слез

вдруг разгадать и устранить причину.

Все можно бы, когда б не этот свист,

не этот визг, что издают машины.

1967

И что же было дальше? А дальше было то, что главная доносительница, лучшая подруга, просто-таки писавшая регулярные отчеты о наших поэтических посиделках, во главе которых я (по мнению оперативников) и пребывала (как главный злодей и организатор, а это уже и «статья» покруче), она – покаялась… Объяснила, что ее склонили к сотрудничеству, что угрожали исключением из университета, а она первая в их рабочей семье получает высшее образование. К тому же, у нее старые и больные родители, надышавшиеся за свою жизнь свинцом в типографском полуподвале. Что ей кормить их будет нужно на старости лет, а без диплома – никуда. Что она больше не будет…

Говорю обо всем этом только потому, что я ее простила – еще в те времена, а не сейчас, в безопасном и дальнем благодушии.

Видимо, во мне тогда проснулся дедушка с материнской стороны (как у Короля в «Обыкновенном чуде»). А вот если бы проснулась бабушка с отцовской стороны, то им всем, может быть, и не поздоровилось бы.

То есть пришлось бы мне (под влиянием уже дурной наследственности) написать доносы на самих доносителей! Чего, собственно, следствие и добивалось. Ибо им нужно было сколотить группу идеологических злоумышленников. А без такой группы дело «О салоне Лидии Григорьевой» распадалось и его пришлось закрыть за неимением веских и нелживых доказательств. Или просто новое поколение сотрудников КГБ, с высшим гуманитарным образованием, пыталось соблюдать видимость законности и презумпции невиновности.

Еще меня тогда, как я догадываюсь, спасла явная и, главное, бессмысленная ложь сочинителей доносов. В первый же день следователь, прямо как в кино, предложил мне закурить. Оказалось, что я не только не курю, но и страдаю от пассивного курения. Он был явно удивлен и для верности заглянул в бумаги.

Потом открылся еще один явный обман, потом откровенный оговор с моим невинным алиби в виде отсутствия в городе в момент якобы злостной, публичной антисоветской агитации.

После многих дней «доверительных разговоров» (кричал на меня и топал от злости ногами только полковник Морозов, которого, говорят, боялись и сами сотрудники) следователя все же осенило, что меня по-настоящему в этой, случайно выпавшей мне исторической эпохе, интересует не общественное устройство (царизм, коммунизм, брежневизм), а такая неопасная пустяковина, как изящная словесность в ее чистом виде. Хотя и за нее в древнем мире и языки вырывали, и глаза выкалывали, и на кол сажали. А уж в тридцатые годы двадцатого века…

Но тогда на дворе стояли ранние семидесятые. В моду у властей вошли «мягкие репрессии»: ссылку писателям сменили на высылку, а битье головой о стену в грязной камере – на многочасовые прессинги допросов.

Так что мне тогда крупно повезло. Повезло, что доносители промеж опасной для меня правды (писала, читала, разговаривала) намололи всякого ненужного вранья. Что подруга и друг, как только меня отпустили, тут же покаялись. И что маме моей не пришлось высылать посылки в мордлагерь.

Захотелось помянуть и доброго следователя, практически спасшего меня от репрессивной машины подсказкой (пристегнуть привязные ремни!) – написать объяснительную записку. Дескать, все это, батюшка Государь, от девичьей глупости, от желания писательницей стать читаю я всякие, в том числе и подлежащие изъятию книжки!

Захотелось, пока не поздно, слово молвить в защиту добра, наивного до глупости. И еще помянуть людей, дававших мне кров и ночлег в долгие годы советской неприкаянности и бездомья. Это их золотыми монетами гостеприимства и благожелательности я теперь расплачиваюсь с другими людьми.

Я по-прежнему убеждена, что человек огражден от зла в этом мире тем количеством добра, которое ему сделали другие люди (каждый может вспомнить десятки примеров).

И еще – неприступным частоколом собственных добрых дел.

* * *

Зелено вокруг. Прекрасно.

Листья зрелые звенят.

Над моей тоской напрасной

нависает звёздный сад.

Росный высится, цветущий,

сад румяный, расписной!

Над моей тоской гнетущей

ветер носится сквозной.

Вихрь цветения могучий!

Зелено вокруг. Тепло.

Вот и нет тоски горючей.

Отпустило. Отлегло.

12. Сага – саду

Мои леса совсем проволгли.

Я вышла в сад, а птицы смолкли,

Осанну не желая спеть!

Как мне пожить еще успеть?

Всякий раз, когда нужно было дать в печатное издание (все-таки печатали) нечто об авторе, то есть, о себе самой, меня охватывала паника. Я бы хотела написать о том, что второй мой дед был стеклодувом. Созданные его дыханием вазы были похожи на невиданные, инопланетные цветы. Но нужны были только сухие факты: где родился, где учился… Важно было, где живешь, а не зачем живешь, к примеру.

Однажды в Лондонском храме Успения Божьей Матери и Всех Святых архиепископ Керченский Анатолий (Кузнецов) сказал прихожанам, склонным сетовать на то, что не там они сгодились, где родились: «Богу виднее, где вы нужнее».

После этого я ощутимо перестала стесняться того, что не всегда живу дома, в урезанной на добрую треть моей родной стране, где я когда-то жила повсюду, где хотела или могла. От Лондона домой, в Москву, (потому что там живет семья нашего сына, и читатели наших книг) всего три с половиной часа лету. В Казань моему мужу было лететь чуть дольше. Но ведь мама моя в свое время летела ко мне сначала в Казань, а потом в Москву – с Чукотки – десять с лишним часов! Почувствуйте разницу.

Сколько ни странствуй по свету, а от себя не убежишь. И всякий возит с собой себя, как заметил еще Сенека в письмах к другу. Значит, если у тебя внутри помойка, то ее не выдует из тебя и ветер странствий. Так с нею и вернешься в родные пенаты.

Не лучше ли захватить с собой в дорогу побольше света и простора? А лучше всего положить за пазуху зерно надежды и веры – вдруг прорастет! И тогда вокруг тебя и внутри, глядишь, и взбушует твой собственный, незаемный, нечужеземный сад.

И мой маленький лоскутный мемуар – всего лишь садовая дорожка, путеводитель по такому перелетному, блуждающему по белу свету – саду.

ПЕРЕЛЕТНАЯ СТАЯ САДОВ

Так случилось, что сад завели

на другой половине земли.

В землю врос, возмужал, пообвык,

Откликался на русский язык.

Сад с загадочной русской душой,

но возрос на чужбине чужой.

Ублажали, поили с лихвой,

но ему захотелось домой.

Умощали и стригли траву,

но он грезил, как был, наяву.

То ли ветром его унесло,

но взлетел он – и лег на крыло.

Затерялась меж звезд, не оставив следов,

перелетная стая садов.

1999, Лондон

Нелегко развенчать миф о сказочном преуспеянии и удачливости садовладельца. Мои миражные сады всегда пробивались сквозь будничные одежды, прорастали сквозь кожу – обзавидуешься.

Помню, с каким изумлением разглядывала меня, как диковинку в микроскоп, одна ровесница-поэтесса, с той только разницей, что выросла она в кожаных, дубовых, наследственных книжных садах, на московском асфальте. Она так и спросила меня однажды: откуда вы все беретесь и что вам тут надо? Совсем недавно она же меня опять спросила: книга – в Японии? Почему именно у тебя? А я и сама не знаю.

Но знаю, что сад, который сейчас цветет вокруг меня, реальный, с белой калиткой в каменной стене, увитой вечнозеленым плющом, зародился поначалу в душе, был увлажнен слезами, унавожен ужасами реальности (детский сад), зарос чертополохом, лопухами, волчьей ягодой тоски и одиночества (дикий сад), пробился сквозь дурманный искусственный мир и туман иллюзорных соблазнов (ботанический сад), и только тогда смог прорасти в реальность.

Большое благо дожить до своего сада – выйти в результате всего туда, где всегда, и до тебя, и после, цветут и благоухают звезды, цветы и птицы (звездный сад).

Чистая случайность (как и одна из моих книг, изданная в самой любимой с детства иноземной стране Японии), то, что стряслось это счастье со мной на четвертой по счету чужбине. Видимо, опять несчастье помогло.

Кто же мог знать, когда пускался на дебют, чем это кончится.

* * *

сад мой сад вертоград мой зеленый

мальчик маленький мой несмышленый

рассевающий мрак несусветный

мальчик маленький мой безответный

до конца своих дней не забуду

как молилась я этому чуду

как лелеяла нежно растила

как тебя от себя отпустила

как однажды ушел за невестой

мой блуждающий сад занебесный

1999

Теперь это стихотворение, изначально посвященное сыну Василию, которого я всегда боялась потерять из-за его любви к запредельности и риску, звучит как предсказание его раннего ухода от нас в мир иной, вечный. Случилось это 17 сентября 2003 года, за два месяца до его тридцатилетия.

Он – дома. Мы – еще в гостях…

* * *

В мире больших величин – сад мой неразличим.

В бездне густой воды так не видать звезды.

Если смотреть с небес – виден лишь дол да лес.

Там среди бела дня – не разглядеть меня.

И не найти следа – это ли не беда?

Сад мой держа в горсти – Господи, попусти.

1999

13. Четвертая чужбина

Темна и неулыбчива природа

средь города и посреди народа.

Лишь снежный сад, что путь собой венчает,

не поглощает свет, но излучает!

Что было – то было: сказочный – Снежная королева, вложившая ледяное сердце в мальчика Кая! – Крайний Север («…так вот где душу застудила я, Отец! И вот когда я в бездну заглянула…»), без вины виноватая, промороженная Казань, где я мечтала обрести хоть одно окно, светящееся в бездомной ночи именно, и только, для меня (и обрела-таки, но не сразу), громыхающая железом, задыхающаяся от выхлопных газов Москва («Москва, Москва – моя чужбина: изжитая, необжитая…»).

И вот теперь – подлинный Край Света, Британские острова, где однажды сразу же после европейского Рождества, в конце декабря, вдруг ударили смешные по русским меркам морозы. Выпал неглубокий, но крепкий снежок. А ночью и вовсе в Лондоне случилось невероятное: почти 10 градусов ниже нуля! Еще накануне в моем саду цвели розы. Не все, разумеется, а самые энергичные и жизнелюбивые. Есть такие харизматики и среди растений. Были бы людьми, пошли бы в политику, стали бы губернаторами или поп-звездами. Да Бог рассудил иначе, и вот они цветут в конце декабря, накануне нового тысячелетия: две червонные, две белые, две желтые и две – кораллового цвета. Только сейчас, перечисляя, вдруг поняла, что цветут-то они в неожиданном зимнем ненастье парами!

Каждое лето именно эти розовые кусты цвели наиболее обильно, ветки буквально сгибались под водопадным изобилием тяжелых, молодых и пышных роз. А сейчас, пережидая зимний неуют, они осторожно и не сразу выплескивают нежные лепески за пределы бутона и, как влюбленные пары, жмутся друг к другу, совместно отражая череду невзгод. И главную из них – нездешний, чужестранный, экзотический мороз.

Измученный большими холодами,

Поскрипывает сад, как парусник бортами.

Как будто он плывет в ночи и утром ранним,

Торосами затерт на Севере на Крайнем.

К утру полураскрытые бутоны, оледенев, звенели на ветру, как хрустальные бокалы. Сквозь ледяную хрустящую корочку плескались цветные винные блики: розы – в торосах хрусталя… Прекрасно – но мертво. Конец эпохи.

Зато в нашем доме все заметно повеселели, разрумянились, ощутимо расцвели бодростью – почуяли родное.

Все, кроме рыжей английской кошечки, которая неумело скользила по наледи на краю лесного заповедника, меховой шкурой сползающего с холма, на вершине которого мы и живем.

На второй уже день случилась оттепель. Да какая: с минус десяти до плюс одиннадцати; перепад сразу в двадцать градусов! И моя киса тут же повадилась объедать оттаявшие ростки на розовых кустах. Неужели же даже розы съедобны? Не ответ ли это на извечный вопрос практичных деловых людей: есть ли польза от красоты? Котам, наверное, виднее…

Я бы не поверила, если бы не увидела собственными глазами, что оттаявшие мои розы не только не погибли, но и пошли в рост. Сначала каждая из них робко выглянула из тугих пеленок бутона и только потом некоторые (те, что покрупнее – мужчины, наверное, в этой паре) выпростали слегка потемневшие по краям от холода лепестки. Вслед за ними и остальные, помельче, (слабый, как видно, пол) распушили яркие перышки, расплескали в пространстве нежные крылышки лепестков…

И вот распускаются на глазах изумленных домочадцев и упорствуют, и живут, и не увядают, свидетельствую, даже дольше, чем их летняя кровная родня.

Не так ли и человек прижимается к своей паре, если ее осмотрительно нажил (как чудесный поэт А.Б. к своей жене, ученому-химику, на присланной из Канады по электронной почте фотографии с рождественскими пожеланиями вкупе)? Не так ли? – в остудном стылом воздухе эпохи. И не затем ли… Тем более, если волей обстоятельств простирается вокруг саратовца, новгородца, казанца (еtc.) прекрасная, допустим, ванкуверщина или лондонщина.

«Я вам дуже спiвчуваю, що ви живите за кордоном своейи Батькiвщини». То есть: «Я вам очень сочувствую, потому что вы живете за границей своей Родины», – написала мне в Казань (еще в конце шестидесятых!) молодая украинская поэтесса, ставшая потом вполне знаменитой на родине, а теперь, я слышала, и в канадчине, где преподает украинскую историю ее умный муж.

Так что выходит, что «за кордоном» (вне Украины) я прожила почти всю сознательную жизнь. Теперь и печалиться поздно. И в украинки меня теперь (с русско-сербской родней в анамнезе) вряд ли примут…

Хотя мову помню и люблю. Цветение ее во мне незабываемо и неостановимо.

* * *

Припомнить что-нибудь святое —

хотя бы запах чабреца,

полузабытого лица

пятно, растаявшее в зное,

и степь сухую, как ладони

в буграх, морщинах и пыли,

и голос: «Доля моя, доля…», —

рассыпавшийся плач вдали.

И втайне – отрицая крайность

и подступивший к сердцу страх —

припомнить милую Украйну,

покинутую впопыхах.

1969

14. Прекрасная чужбина

Жизнь свою тащишь по жизни волоком –

Эка дорога!

Сад, покрытый солнечным пологом,

Выпростался у порога…

Здесь не бывает зимы – в декабре в моем саду цветут розы.

Сегодня, первого декабря двухтысячного года, я сделала фотопортрет одной из них: одинокой, желто-розовой, непередаваемо многоцветной (сорт называется «Пикадилли»). Как безумная мать не сводит глаз со своего ребенка, так я ловлю улыбку каждого моего цветка фотоаппаратом. Четыре лета – четыре фотоальбома.

Я в этот сад пришла окольными путями. Обдумывая как-то возможный, отражающий суть состоявшегося бытования девиз, я поняла, что он уже сам давно созрел, как плод. Пришлось снять его с ветки: «НИЧТО – НЕ СРАЗУ». Так было всегда в моей жизни. Не сразу случился и сад. Следуя за своим возлюбленным мужем его путями, смиряя нешуточные мирские амбиции, десять лет тому назад оказалась я в странной ситуации: в древней, как мир, южной английской деревне. Да еще на ее окраине, в бывшем ночном санатории (пути Господни!) английских воздушных ассов времен Второй мировой войны, где теперь находилось мусульманское издательство, в котором трудился мой мультикультурный и непредсказуемый муж.

* * *

В плену ночей горячечных и нежных,

любви в начале,

и лоск, и нега лилий безутешных

нас удручали.

Мы страсти до предела раскалили:

то вздох, то роздых.

От траурных бежали белых лилий

на свежий воздух.

Судьбу мы переплавили, как надо

в каленом тигле,

чтоб мировые скорби и досады

нас не настигли.

И вот теперь опять стоим мы рядом,

и без усилий

опасным дышим знойным ароматом

роскошных лилий.

Стоило мне выйти за порог уютной квартирки, окупаемой его трудами, как я оказывалась в средневековом Пакистане: странные одежды (укутанные во все темное женщины с закрытыми лицами), странные запахи неведомых пряностей, исходящие из окон и дверей, странная гортанная речь. Оказалось, что это – урду. Я и английского-то не знала толком (старательно учила французский, чтобы читать Поля Элюара в подлиннике). Так что если бы я вышла из своего Исламабада (именно так назвали санаторное поместье его новые владельцы) и дошла до центра (почта, паб, магазинчик, крикетное поле, храм ХVII века) английской деревни Тилфорд, что в графстве Суррей, то и там я не нашла бы ни друга в поколении, ни читателя в потомстве!

Увы нам, милый! Как ни ерепенься,

Не англичане мы, не европейцы.

Так одиноки, хоть сто верст скачи!

Мы и в Москве с тобой – не москвичи…

Между тем, именно в России у меня продолжали выходить книги стихов, звучали по радио циклы моих передач о современной поэзии, мелькали в телеэфире фильмы о Цветаевой, Гумилеве, Скрябине, об их пребывании в Лондоне. А здесь я вдруг попала в бездонный омут одиночества, изоляции, полной безвестности. Общительная до крайности («гением коммуникабельности» назвал меня один немецкий писатель, которого я в короткий срок перезнакомила с массой людей в его родном Мюнхене!), здесь я сразу же стала как бы слепо-глухо-немая.

Вместо шума и гама огромного, родноязычного мегаполиса – настоящая глушь. Английская глубинка! Вот стою я одна среди огромного, зеленого и в декабре (это особый, насыщенный цвет, близкий к изумрудному) поля и смотрю в небо. Здесь и облака не плывут, а летят, бурлят и пенятся, и с огромной скоростью несутся над головой от моря к морю: остров.

От сотворенья до скончанья дней —

Край света был из Англии видней…

И Бог здесь явно не говорил по-русски. Иначе почему так долго были пусты небеса надо мною? Четыре долгих года прошло, прежде чем я вновь услышала внутри себя томящую, тянущую музыку, от которой чаще забилось сердце. И вновь появились звуки, видения, неясные очертания стихотворных строк, именно то, что облекается потом в слово, становясь стихами. По моему глубокому убеждению, побудительная причина любого творческого процесса – это попытка прикоснуться к не бывшему до тебя.

Всю свою жизнь, вначале неосознанно, а потом целеустремленно, я стремилась воссоздать стерео слово, существующее вне меня и до меня, априорно. Моя задача – только услышать его, потянуть звук за невидимую нить и вытащить из небытия всю гамму смыслов. Как я могла надеяться обрести эту желанную звуковую полифонию в языковой изоляции, когда порою целыми днями (муж в издательстве дневал и ночевал) и слова сказать по-русски мне было не с кем? Кроме разве что многочисленных диких кроликов, выкатывающихся прямо под ноги из ежевичных придорожных зарослей, да и тем было все равно, на каком языке ты выразишь свой невольный испуг.

А я и не надеялась. Я молилась. И старалась узнать, как можно больше о русских писателях и деятелях культуры, посетивших Англию задолго меня. Все это потом пригодилось и стало теми немногими (всего девять) телефильмами, которые и сейчас еще мелькают на канале «Культура». «Дикая кошка» английской речи ежедневно «царапала ухо», как некогда Осипу Мандельштаму – армянская. Душа молчала, как сломанный приемник…

Но постепенно разрастался круг английских и русских знакомств, состоялся переезд в Лондон. Поближе к храму – так я это расценила. И поближе, как оказалось, к саду. И однажды осенью, когда я шла с прогулки из городского заповедного леса в сторону нашего дома (и сада), я вдруг вспомнила, что сад у меня уже был. И была калитка, на которой висел почтовый ящик, и я все бездомные свои годы видела их во сне: как я подхожу и вынимаю из ящика письма, письма, письма… От друзей.

И просыпалась от сердцебиения: это было видение нашего c мамой дома в Луганске. Потерянный рай. И теперь, как оказалось, обретенный. Не райский, но все же сад, с белой калиткой и вожделенным почтовым ящиком на ней.

Снова подавлю досаду,

как невыспавшаяся…

Звездная тоска по саду —

по несбывшемуся…

Круг замкнулся: даже улица, на которой мы живем, тихая и тенистая днем, ночью темная и пустая, – она какая-то южная, одесская, луганская, но уж никак не лондонская. И тогда я впервые почувствовала почти забытый толчок в сердце, зазвучали в душе призрачные, искомые стерео слова, первые на моей уже почти обжитой и прекрасной чужбине. Я поняла, что молитвы мои дошли по адресу, небесная канцелярия заговорила со мной по-русски. И немая – обрела речь. Слепая – прозрела. Глухая – услышала пение (и хорошо, что не Сирены).

А стихи, когда «пишутся», пишутся везде: в Москве и на Алтае, в Лондоне и на Синае… Несколько лет назад в Москве во время прямого радио эфира один дотошный любитель поэзии задал мне непростой вопрос: «Как вы можете жить на чужбине? Разве там можно стать русским поэтом?» Помню, что я ответила: «Стать им, может быть, и невозможно, но еще труднее перестать быть поэтом». Если Бог, конечно, поможет.

Очень многое в нашей жизни зависит не от места жительства тела, а от места обитания души, которая, по сути, птица перелетная, с неизбежностью возвращающаяся на родные гнездовья.

«Чтоб выйти в сад, не нужно и предлога…»

Чтоб выйти в сад, не нужно и предлога,

особенно, когда он у порога

старательно и праведно возделан,

и потому возлюблен без предела.

Чтоб выйти в сад, не нужно и стараться:

там множатся миры, цветы плодятся,

там гроздья звездные, огрузнув, вызревают,

и сам Господь с небес их призревает.

Чтоб выйти в сад, достаточно забыться:

отчаяться, очнуться, возродиться —

как дикая лоза в саду нетленном,

стать ласковым – коленопреклоненным.

Иерусалим сада моего

Это ангел – уходящий.

Это ангел – в небе сущий.

Это ангел – уносящий.

Это ангел – вопиющий…

Ангелы в саду сначала прячутся. Не поддаются исчислению, опознанию и осознанию случившегося чуда. Они все же прилетели!

Еще несколько дней тому назад это были «начинающие ангелы»: маки только распластывали свои крылышки и воскрылия. Но чтобы перевоплотиться и взлететь, надо было не просто блистать юной красотой, очаровывая ею окрестное пространство, нужно было пострадать от дождя и ветра, заматереть от житейских невзгод, набраться опыта.

И – преобразиться.

«Там у тебя в саду такой ПАТРИАРХ расцвел!» – сказала мама. И я ринулась в сад, продираясь сквозь колючую розовую изгородь, бесцеремонно расталкивая толпу гомонящих на сильном ветру растений, и увидала…

Первородство его было неоспоримо. Ни за какую чечевичную похлебку отдать его будет уже невозможно: слишком много влюбленных свидетелей его перворождения. И на земле, и на небе.

А рядом с молодым и сильным будущим патриархом всего рода уже следующим утром распахнул, разметал свои крылья, вострепетал огненным оперением шестикрылый Серафим. Его могучие багряные воскрылия трепетали и переливались огненными бликами на всю необозримую вселенную моего маленького сада.

Изо дня в день расцветали и светились в прозрачном утреннем воздухе все новые и новые персонажи: «видимым же всем и не видимым».

Появилась целая толпа молодых, едва оперившихся ангелов. А за ними следом появились и горожане, и торговцы, и мудрецы, и оборванцы.

Стало быть, пустой и разрушенный зимними, грабительскими ветрами Иерусалим опять заселялся: это расцвели во всю силу и мощь гигантские огненные маки.

Стоит только однажды не выйти к саду, как может случиться непоправимое: ты не увидишь, что расцвел не просто цветок, а исторический или библейский персонаж.

Даже в пору его расцвета, но в другой день или в другой час, будет уже другое освещение, другая погода, другое солнце, то есть другая эпоха, другие времена с другими патриархами и другими пророками…

А построили этот призрачный город в моем саду солнечные блики и светотени, рассеянный солнечный свет и неистовые солнечные лучи. Это они воздвигли его стены, дворцы и халупы, храмы и просторные торжища, на которых подвизаются и торговцы, и мытари, и бродячие хитрецы, и непризнанные пророки.

И верховой ветер в листве огромного широколистного дерева – разве это не ропот толпы, изгоняющей из города пророков и ангелов? Разве это не топот римских легионеров и сотников, разгоняющих буйствующую ораву?

А в этой толпе – и куст розмарина в зеленой длинной хламиде, словно книжник и фарисей, и гибкие плети зимнего мелколистного жасмина согнутые в дугу житейскими тяготами и трудами, и пышноголовая, ярко цветущая азалия, словно римская матрона, наблюдающая за беспорядками в городе с высокой тенистой террасы.

И в центре этого садового мироздания пылает, неистовствует и сгорает от желания донести до каждого из живущих открывшуюся ему истину огромный огненный мак.

Огромные маки после долгого и могучего цветения вдруг однажды утром преобразились. Они взмахивали огромными багряными крыльями, словно стремились улететь с низкого старта туда, откуда прилетели. Они пылали на солнце, светились и горели всеми оттенками солнечного пожара на лоснящихся и сияющих, полных силы и мощи лепестках-крыльях. Они распластали их вокруг головки в бархатной шапочке, из-под которой выбивались короткие прядки волос. Отвернули от нас свой пылающий нездешний лик, чтобы мы не ослепли от небесного огня, и явили нам лишь ершистые юношеские затылки: «Мы здесь ненадолго, мы уже улетаем…» Словно бы сам ШЕСТИКРЫЛЫЙ СЕРАФИМ явил нам облик, не явив своего лица, чтобы не ослепить своим взором людей, обомлевших от радости постижения непостижимого.

Это он – в обтрепанном рваном плаще – пророк, изгоняемый обывателями из города во тьму внешнюю. В пустыню забвения и небытия. До прихода следующего пророка…

Сотрясаемый холодным ветром и дождем, истрепанный и поникший, сад удостоился визита бестелесных, непрозреваемых, но подразумеваемых и потому иногда уловляемых человеческим взором, а паче так и фотообъективом, небесных СИЛ.

САД – УТЕШИТЕЛЬНОЕ УБЕЖИЩЕ ДЛЯ НЕЯВНЫХ, ЕДВА ПРОЗРЕВАЕМЫХ НАМИ, НЕЗРИМЫХ СУЩНОСТЕЙ.

Их только нужно увидеть и угадать.

Даже страшно подумать, что было бы, если бы я не вышла в сад однажды вечером и не посмотрела на него.

Вернее, если бы не рассмотрела, не увидела, что его роскошный багряный плащ давно износился до ветхости в житейских и реальных (слишком ветреным выдалось это лето!) бурях. Если бы не сняла «на цифру» его простертые к небесам руки, лепестки, крылья. Если бы не услышала сердцем это трепетание, это последнее воздыхание прежде могучей, ликующей жизни.

Если бы мне вдруг оказался невнятен этот вопль, эта мольба «уходящей натуры», то ведь никто никогда и не узнал бы, что он, этот мак, этот пророк в красном, рваном плаще, этот патриарх в рубище, был на этом Свете и гостил в Иерусалиме моего сада. И ушел в мир иной – навеки?

До следующего лета. Или летоисчисления.

Ангел предстоящий

Писано было – да, видно, утрачено,

сдобрено ложью.

Призваны, названы или назначены

Ангелы Божьи?

Чем представления переиначены —

чаяньем, мщеньем?

Были ль небесные силы истрачены

по назначенью?

Жить на просторах российских обучены

без упоений,

мы словно нить на основу накручены

тайных сомнений.

Что было явлено, что обозначено

знаком воздушным?

Знать не дано никому, а тем паче нам —

овцам ослушным.

Мак имени Елизаветы Хилл

Не у каждого мака есть родословная. Этому – повезло.

Известнейший английский славист, профессор Кембриджского университета Елизавета Хилл ушла из жизни в начале двухтысячных в возрасте девяноста с небольшим лет. Она была уважаемым ученым, обучившим русскому языку и литературе чуть ли не весь англо-славистский истэблишмент. А во время Второй Мировой войны, говорят, у нее брал уроки русского языка сам Уинстон Черчиль! Согласно сложившейся легенде, ее знали, почитали и читали многие поколения британских политиков, разведчиков и дипломатов, имевших хоть малейшее отношение к британско-советским (позже: российским) отношениям.

Но последние несколько лет жизни ей довелось провести в лондонском Доме для престарелых русских эмигрантов, способных оплатить свое там пребывание. Невозможно было перевезти в отдельную, достаточно просторную комнату, ни огромную библиотеку, ни офорты, ни картины, ни богатейший рукописный архив. Зато при Доме, в престижном лондонском районе Чизик, был вполне ухоженный сад, и Елизавета Хилл перевезла туда из Кембриджа горячо любимый, невероятно прекрасный багряно-алый мак туркестанского или гималайского происхождения.

Сад выходил на солнечную сторону, и мак быстро освоился на чужой территории. Цветы поражали посетителей и сотрудников Дома своей небывалой величиной и яростной, как бы пылающей окраской. Одна из прихожанок нашего лондонского храма, набожно ухаживавшая за Елизаветой Хилл в ее последние годы, и принесла отросток этого мака в мой сад. Она боялась, что мак пропадет, погибнет от печали после смерти хозяйки. Такое случается с горячо любимыми (а возможно, и любящими) растениями.

Мак долго болел и не приживался в моем саду, затененном большими деревьями. Ему не хватало солнца и Елизаветы Хилл, ее заботы, ее тепла. Он куксился, как вынужденный эмигрант на нежеланной чужбине. Я старалась ему угодить, как могла.

До этого я видела фотографии его предков: это были роскошные, обильные плотью цветы. Я уповала на его могучую наследственность. Так в упованиях прошло почти три года. И только на четвертое лето мак выбросил небывалой величины бутон.

Я тряслась над ним, как над хворым младенцем. Боялась, что на высокий стебель сядет неосторожная лесная птица или спрыгнет с забора пронырливая белка. А то и лисенок, повадившийся подрывать изгородь сада, видимо, в поисках новой территории, обломит, затопчет сочный и хрупкий маковый столбик. Но мак выстоял, и бутон наконец-то раскрылся.

Я, как заколдованная, подолгу им любовалась. А потом решила остановить прекрасное мгновение: цветение единственного наследника семейства маковых кустов Елизаветы Хилл. И вот он явлен миру во всей полноте бродячей, цыганской радости жизни на новом месте – и в прозе, и в стихах, и в фотографиях.

Сейчас маковый куст разросся, обзавелся родней, обжился и разбил большой ярко-алый шатер на моем зеленом газоне. Его бьют дожди, оббивают атлантические ветры, но он выбрасывает и выбрасывает в дождливое английское небо свои неистовые страсти в багровых тонах Кармен-сюиты.

Не у всякого мака есть биография. Этому – повезло…

«Выпало ль слово из песни…»

Выпало ль слово из песни,

если опять не везет…

Крокус ли, жадный до жизни,

мерзлую землю грызет,

мак ли туманы кровавит,

горем ли роза горчит,

душу ли болью оплавит

душный, как зной, гиацинт

или, что много чудесней,

давним невзгодам на зло,

старое слово из песни

в землю упав, проросло…

Опасная красота

На утренней заре, но не впотьмах, выходишь в сад и видишь: расцветает магнитной вспышкой опиумный мак.

Огромных непредвиденных размеров телетарелка в воздухе парит!

Но и не кажет, и не говорит…

В широтах здешних мак не вызревает, но силится и тужится – цветет, до сладости и горечи. И вот в багрянце лепестков трепещет, будто птаха.

В опушке, словно шапка Мономаха, лежит и вызревает «голова» (вот самые пристойные слова) отравы, зелья, или, проще, дури.

Кроваво-красный фон властям к лицу – в натуре (в природе, то есть, Господи прости). Когда б сюда беды не навести…

Вот маковой росинки нет во рту, вот преступил запретную черту.

Вот золотые маковки церквей.

Не пей вины, Гертруда! И сумей потерянную душу обрести, не маковой соломки натрясти туда, куда влечет тебя напасть. Не больно разве в этот мрак упасть?

Мак (пели раньше) мак мой, маковица (у Даля) – золотая головица…

Как точен собиратель наш, притом, нет в словаре понятия «притон», где опийный туман дурманит ум.

Даль был не близорукий тугодум: как доктор он вводил морфин больным.

И Пушкину, возможно. Иже с ним…

Даль ел с народом маковый калач. С тех пор все изменилось так, хоть плачь…

Мак опийный – красавец несусветный! На розовой заре горит рассветной.

Он, отцветая, изменил обличье, как изгнанный пророк, чье нищее величье терзает душу призраком вины.

Из Лондона детали не видны.

Как там на родине? Какие снятся сны?

«На полях амурской области…»

«Наша страна уся-я зеленая!»

на уроке географии

На полях амурской области,

на обочине простой,

мак созрел, хранящий в полости

опий млечный и густой.

Там где тигры рыже-алые

в буреломах залегли,

урожаи небывалые

у маньчжурской конопли.

Зелье множится сладимое —

не попробовать нельзя!

Широка страна родимая

и зеленая уся…

Магия мака

Алый мак, растущий в моем маленьком лондонском саду, терзающий душу своей неземной огненно алой красотой, принимающий разные позы и обличья, сбрасывающий с себя поутру скорлупки тугого бутона (роковые яйца, подумалось мне однажды), цветет необыкновенно долго для семейства маковых, облетающих едва ли не через пару дней. Из младенца он превращается в писаного юного красавца в багряном плаще, водрузившего на себя (по кровавому праву всех власть имущих) бархатную шапку Мономаха. Во время грозы он (а, может быть, это она?) укрывает созревающую головку огромными мускулистыми лепестками, как птица крыльями – птенца.

Однажды ранним летом расцвели сразу пятнадцать особей – иначе их не назовешь. Каждый – индивидуальность. Каждый прожил на моих глазах свою житейскую драму. Был среди них «изгнанный пророк» в багряном плаще и «ангел гнева» с опаленными крыльями, была «мать-одиночка», укрывающая младенца от житейских бурь, был «погибающий наркоман» в пароксизме ломки, но и к нему прилетела и затрепетала над ним дикая лесная пчела.

Сады цветут, но увядают лица.

Сад – как редут, вокруг него – больница.

Там хроники, в болезненной отваге,

напишут хроники на рецептурном бланке:

как лечат их – без опия и ханки —

охранники, ботаники и маги.

Опавшие маки явили мне свою абсолютную «голую суть», они в плохую погоду переплелись сухими стеблями и облысевшими головками, удерживая друг друга на ветру, давая нам уроки выживания в экстремальных условиях. Дескать, держитесь вместе, не пропадете. Короче, кусты цветущего опиумного мака (почти в центре Лондона) – это целый мир со своими страстями и трагедиями. И даже маленькими радостями.

Когда мне дарили крохотный болезненный отросток этого возмужавшего в моем саду гиганта, предупредили, что соседи могут меня неправильно понять и донести (есть такой британский обычай) куда следует. Пока Бог миловал, и я надеюсь на дальнейшее урожайное фото-общение с этой волнующей и опасной красотой, заполонившей собой большой кусок воздушного садового пространства и моей души.

Магия мака – магия красоты и восторга. Тонкая, почти невидимая черта отделяет эйфорию любования от пагубной, гибельной страсти, зовущей в зачарованный мир ускользающего в вечность, бликующего и влекущего небытия.

И все же, я полагаю, что экстатическое любование прекрасным равно любовному восторгу, не столь гибельному, сколь жизнетворящему.

* * *

В июньском саду, среди легчайших пчел,

тяжелых шмелей и павлиньих вздохов,

словно бы кто-то меня не учел,

списал со счетов.

не включил в подведенье итогов.

За оградою сада, кто смел, тот и съел,

все толкутся, тусуются, жалят без толку.

Но меня отстранили бы словно от дел,

отложили на дальнюю полку.

За оградою сада меня не видать…

Накипает садовая сладкая млечность.

Льется летняя божья на всех благодать,

уходящая в вечность.

Английская озимь

Любить ли сад, безумствуя надсадно…

уйти в него навек и безвозвратно…

себя ль посеять, семя ли – как знать…

сквозь тело и одежду прорастать…

Первые ростки появляются уже в январе. Это пробиваются к жизни крокусы, им полагается цвести в раннем феврале. Они прорастают даже сквозь зеленую кожуру газонов. Чудесное зрелище: по всем паркам, скверам и лужайкам Лондона словно бы разбрызганы яркие разноцветные блики.

Крокусы – это стойкие оловянные солдатики ранней английской весны. Они стоят долго, часто до середины марта. В России в это время поля только начинают освобождаться от снега. Из-под снежного покрова пробивается нежная зелень озимых, посеянных осенью хлебов. От их жизнестойкости, это я помню еще из школьной программы, зависят виды на урожай в стране.

В Англии нет таких проблем. Здесь булки, как известно, растут прямо в супермаркете. Во всяком случае, я только один раз видела летом большое хлебное поле вблизи Кембриджа. Остается только гадать, откуда такое продуктовое изобилие, если на полях почти ничего, кроме клубники и кормовой травы, не произрастает. Ну, это к слову. Зато круглый год Британские острова, включая Ирландию, покрыты яркой изумрудной зеленью, напоминающей озимые поля России. Английская вечнозеленая озимь – это знаменитые на весь мир подстриженные газоны. Конечно, они есть и в других странах, но там нет такого климата, такой влаги, благоприятной для растений и малоприятной для людей.

А к первому марта, обыкновенно, весь остров – от нежных южных пяток до лысоватой островной и очень северной макушки – уже в палевом мареве расцветающих нарциссов. В Уэльсе нарцисс, наряду с луком-пореем, – национальный цветочный символ. В Англии – это роза. В Ирландии – трилистник. А в Шотландии – чертополох!

Между крокусами и нарциссами вызревают душистые грозди гиацинтов. Я люблю их до обмирания души. Для меня это цветок любви: и внешний вид соцветий, и дурманящий, кружащий голову запах, – все это колышет кровь, будоражит воображение. Ну да, это оттуда, из середины семидесятых: он всегда их дарил мне в марте, покупая не у того ли старика возле метро Сокол, которого описал потом в чудесной балладе «Мотылек и гиацинт». Как они благоухали в сухом воздухе зимней еще комнаты с заклеенными окнами и заколоченным на зиму балконом. Нездешние, они казались нарядными надушенными иностранцами, нечаянно забредшими в гости к бедным (по молодости) московским поэтам. И стояли в воде долго, и свежим запахом, как мягким опахалом, овевали наши ночи (и дни).

Эти северные наши гиацинты, выращенные в неведомых никому полузапретных советских теплицах (частное предпринимательство – почти криминал!), поставленные в водопроводную хлорную воду, умирали молодыми: увядали, не войдя в зрелый восковой возраст. Оно и к лучшему.

Оказалось, что набирая плоть, блаженствуя в покупном английском компосте, они начинают страдать одышкой, рано становятся жирными и дряблыми. Раздобревшие, большие, лоснящиеся, глянцево-восковые, они однажды падают, отяжелев, на другой цветок и подминают его под себя, переламывая сочную толстую цветоножку. Погибают как бы от хорошей жизни и жирных харчей.

Выходит, что обжорство и цветам не впрок. Рано дряхлеют, перезрев. И я научилась их срезать заранее, до первых признаков одряхления. Суровая водная диета, аскетический образ жизни (вода в стакане, и ни тебе – шмеля в прическу!) приводит их в чувство. Так можно продлить и молодость любимого цветка, и не сойти с волны его благоуханий. Или это мне только кажется…

И вот уж приступом берут сады могучие тюльпаны! Уже в апреле они расталкивают распашными широкими листьями все, что толклось до них на клумбе (горке, бордюре или грядке). Берегись! – как кричали русские лихачи. Умный садовод сам подчистит для них пространство. Ужо тебе! – припозднившийся, зазевавшийся нарцисс ли, гиацинт или крокус. Никто тебя теперь и не увидит, и не заметит под тюльпановыми шатрами. Гордый, красивый цветок сам себе пан! И всяк на свой фасон, и вкус, и цвет – издалека видно.

А что, если – нет? Тогда ты прожил свой короткий тюльпаний сезон (читай – жизнь), ой, как зря. Но разве могут быть среди цветов такие абсолютные неудачники? Ну, допустим, ты вообще не проклюнулся из луковицы, не взошел, не произрос, не расцвел. Может быть, просто проспал нужные сроки, тогда есть надежда продремать еще три сезона и взойти, как ни в чем не бывало, через год. Если ты из тюльпаньей семьи с хорошей наследственностью, выдюжишь эту незадачу.

Весной двухтысячного года в садике моем маленьком, но необъятном, безразмерном, меняющим смысл, суть и форму согласно сезонным потребам, тюльпаны взошли гигантские, как пальмы, чашеобразные, как телевизионные тарелки. Они заполонили собою все садовое, космическое гиперпространство, ввинтились в небо и оттуда склонили благосклонно расписные свои колокола.

Вот с одним-то из них и случилась весьма поучительная история. Но следует начать сначала.

Сажаю тюльпаны

День сегодня опал крупнолистый,

неожиданно и наугад.

Я ласкала тюльпан,

шелковистый,

как китайский халат…

Безымянная луковка – тертый бочок.

Солнца зимнего паникадило.

Этот скользкий на ощупь

струящийся шелк

я сегодня в саду посадила.

И теперь треволненья любовной страды:

что там зреет в пучине безгласной…

Кто из бездны земной возрастет до звезды —

помрачительный, жаркий, атласный…

Будет волглое тело продрогшей земли

их ласкать в материнской купели,

чтоб однажды возникнули и расцвели

те, кто в землю ушли и истлели…

Желтый тюльпан

У каменной ограды сада, увитой вечнозеленым плющом, среди роз, едва оперившихся к апрелю, и камелий, уронивших на землю свои пышноголовые красные и розовые цветки еще в феврале, стройными рядами, навытяжку выстроились батальоны мощных нарциссов. Они держали строй уже около двух месяцев – армейская выдержка, да и только. Я уже и внимания особого на них не обращала, тем более, что особых забот они не требуют.

А тут вдруг по телевизору показали конкурс садовых нарциссов. В Англии много чудаков; чем только не увлекаются люди, что только не культивируют. И любят результат выставлять на всеобщее обозрение. Но это был не репортаж с очередной выставки цветов или садовых интерьеров. Это был действительно конкурс!

До этой телепередачи я считала нарцисс цветком обыкновенным и вполне рядовым. Но то, что я увидела, заставило меня изменить свое мнение: это было шоу красавиц и раскрасавцев нарциссьих племен и народов! На бархатных подушечках, под стеклянными колпачками, поддерживающими постоянную температуру и влажность (долгий путь из родного графства, томление, ожидание решения высокого жюри не должны отразиться на внешности конкурсантов!), вальяжно возлежали головки роскошных нарциссов невиданных форм и оттенков!

Был, безусловно же, избран нарцисс из нарциссов, цветочный принц, нет, скорее, король, или даже император британской весны! Под бурные аплодисменты зала и замирание садоводческих сердец…

Нельзя было не заметить и светящиеся любовью лица владельцев и создателей (любителей-селекционеров) этой красотищи. Они сияли восторгом постижения неведомых простым смертным пространств, где обитает красота в чистом виде. Та самая, которую ни съесть, ни выпить, ни поцеловать

Запомнилась пожилая пара отнюдь не фермерского вида: телеоператор укрупнил навернувшиеся им на глаза слезы радости за победившего цветочного любимца. Слезы были – до размеров груши дюшес!

На следующее утро я с повинной головой пошла к своим нарциссам, чтобы новыми глазами на них взглянуть, умилиться и раскаяться в былом бесчувствии.

Вот только тогда я его и увидела… Как я могла его не видеть раньше?! Ведь он рос не внутри нарциссовой толпы, а с краю. Он словно изо всех своих тюльпаньих сил стремился прорваться вперед, отойти в сторонку и стать, наконец-то, замеченным!

Желтый, абсолютно желтый (не пестрый, как другие, и не в крапинку, как некоторые), он был совершенно незаметен среди таких же желтых нарциссов (хотя бывают и белые, и оранжевые, и персиковых оттенков, и почти розовые).

Вот судьба, подумала я. Угораздило же воткнуть прошлой осенью безымянную луковку именно в это место. И ведь обойди весь сад – такого яркого желтого тюльпана нигде больше нет! Еще осенью, когда покупали тюльпановые луковицы, учли их цветовое разнообразие. И не ошиблись – это красиво. Так что цветы почти не повторялись.

Но этот, этот… Не там родился. И никем не стал.

Возрос бы в цветнике у самого дома, вблизи деревянного садового стола, за которым бражничают или чаевничают наши частые гости. Среди огненных, лиловых, бордовых… и прочей пестроты, он был бы единственный желтый! Неповторимый, выдающийся во всех смыслах. И могло бы случиться в его биографии: «Фото знаменитого писателя Б-ова» на фоне красного цветника с желтым тюльпаном (невиданной красы!) посередине. Или «Фото замспикера парламента супердержавы» на фоне…

Таракан, может, и не ропщет, а тюльпан роптал. Я чувствовала это, потому что чувствую цветы и знаю свой сад наизусть. Он не хотел умирать в безвестности (не так ли и ты, о, поэт?). Я стала его навещать, разговаривать с ним, увещевать, как говориться. Гордыня, дескать, грех, то да сё… Думаю, что слушал он меня вполуха, а думал о своем, тюльпаньем. Почему все софиты в нашем доме направлены не на него, что-нибудь в этом роде.

Пришлось (да и хотелось) снять его на фото. А получилось расплывчатое туманное желтое пятно на фоне четких желтых нарциссьих армейцев.

Судьба, однако…

И судьба непростая, потому что в этом году он вообще не пробился к свету. Думаю, не захотел. Нарциссы в этом году расцвели в Лондоне на две недели раньше, чем обычно: зима была солнечная и не злая. Набрали плоть гиацинты, заявили о себе ростками пионы и тюльпаны. Все, кроме того, о котором я рассказала. «Где родился, там и пригодился», – эта поговорка к нему, видимо, не относится.

Как и ко многим из нас, к сожалению…

ПАМЯТНИК

Один уйдет совсем, и не найдут следов,

другого упомянут.

Я памятник себе воздвигла из цветов,

которые – не вянут.

Пока ведется спор у входа в словари

меж этими и теми,

мой цветовой поток сияет изнутри

и освещает темень…

Вечерние коты

из голубой предвечной пустоты

где брезжит света золотая завязь

стекаются вечерние коты —

в мои сады текут переливаясь

в саду где каждый шорох безымян

где тишину взрывают треск и шелест

разносчики серебряных семян

плывут по травам как лосось на нерест

изогнуты пушистые хвосты

текут ни зги собой не задевая

неслышные вечерние коты

в траве глубокой звезды посевая

бесценные небесные дары

они на землю волглую роняют

в ночных садах где множатся миры

где гром гремит и молнии сверкают

Мироздание сада

БЕЛЫХ ЯБЛОНЬ ДЫМ

И вправду, невозможно себе представить русский сад без цветущих по весне яблонь. Бело-розовые ажурные облака парят в прозрачном весеннем воздухе прямо над нашей головой. Дурманящий, легкий, изысканный аромат заполняет все пространство и переполняет душу восторгом благодатного обновления и весенней жаждой новой и небывалой жизни.

* * *

Опять, перешагнув беду,

под прессингом и под наркозом,

развешивать бельё в саду

под персиком и абрикосом.

Порхающий цветущий сад

противовес беде и страху:

навек впитался аромат

целительный в твою рубаху!

Непроходимое житьё

сгустилось облаком гнетущим.

Но сохнет чистое бельё

под звездами, в саду цветущем.

А еще в России часто сад и огород – почти одно и то же. Так сложились исторические обстоятельства. Парковая и садовая дворянская культура была сметена пролетарской революцией. И на смену ей пришли пригородные и сельские сады-огороды, кормильцы и спасатели россиян в самые трудные (а когда они были иными?) годы.

Но невозможно уничтожить прошлое «до основанья, а затем». Кое-что, так или иначе, остается и в памяти, и на земле. Вырубив под корень «вишневые сады» царской России, большевики все же оставили к радости потомков немногие, но впечатляющие образцы былой растительной роскоши. Это и регулярные сады Петергофа, выполненные по версальскому образцу и превзошедшие по красоте оригинал. Это и парк в шереметьевском поместье Кусково, и юсуповские владения в Архангельском.

Что еще вспоминается теперь, когда смотришь с берегов Темзы на просторы бывшей, родной нам всем, империи? Это и английские сады в крымской Ливадии и Алупке и, конечно же, английский парк в Павловске под Петербургом.

Посещения этих парков-музеев были для многих из нас уроками воспитания чужеземной эстетикой и красотой и потому запечатлелись в памяти с детства как нечто невиданное и небывалое по гармонии и соразмерности.

Главное отличительное свойство английского парка (говорили нам экскурсоводы) – это сочетание естественной природы со стремлением человека преобразить ее. И вот теперь некоторые из нас имеют возможность воплощать в жизнь эти дизайнерские садоводческие идеи в собственном саду в Подмосковье. А то и в Лондоне, как автор этих строк.

ЦВЕТУЩИЙ ВОЗДУХ ЛОНДОНА

Это, безусловно, поражает воображение неподготовленного к чуду человека: цветение японских декоративных вишен на лондонских улицах начинается уже в феврале. Почти тогда же раскрывают и расплескивают по блестящим, глянцевым листьям свои чувственные соцветия японские камелии. Невиданные для среднероссийских широт зимние красоты…

КАМЕЛИЯ

Стоит, заламывая руки,

в потоках света и огня

камелия в слезах разлуки,

камелия в сияньи дня.

Изнеженная, как элита,

она в эпоху перемен —

Корделия и Кармелита,

Офелия или Кармен.

Превозносили, величали,

злословили во весь размах

камелию – в слезах печали,

в алмазах или в жемчугах…

Но отмолилась силой крестной

и расплескала на свету

ажур невинности прелестной —

немеркнущую красоту…

Редко кто придает значение тому факту, что Лондон находится почти на широте Крыма. Потому-то и первые крокусы расшивают затейливыми разноцветными узорами изумрудные ковровые лужайки уже в раннем феврале. И нарциссы расцветают, как правило, к марту. В апреле уже цветут (так и хочется сказать: колосятся!) тюльпаны. А к маю вызревают роскошные королевские розы, и глицинии покрывают сиреневым инеем изгороди и стены домов. Рай, да и только…

Медики давно заметили зависимость человеческой психики от того, какие краски, звуки и запахи его окружают. Любование прекрасным, как утверждали знатоки еще в древние времена, способствует долголетию, ибо в процессе экстатического любования, которое я, как писатель и фотограф, проповедую уже много лет, вырабатываются в организме так называемые гормоны радости. А гормонотерапия лежит в основе многих современных научных изысканий.

Обладание садом, даже самым небольшим, размером с ладонь, как образно выражаются японцы, делает нашу жизнь не просто богаче, но порой сулит жизнетворное долголетие. Попробуйте остановиться в потоке быстротекущей жизни и посозерцать цветок розы или цветок каминного огня: уверяю вас, потом вы догоните и опередите тех, кто, как вам кажется, обогнал вас на беговой дорожке, ведущей к преуспеянию и трудовым бизнес победам.

ОСТАНОВИСЬ, МГНОВЕНЬЕ, ТЫ ПРЕКРАСНО!

А как продлить жизнь быстротекущей и увядающей красоты? Женщины для этого ездят на курорты, посещают салоны и сауны, доверяют свою жизнь, часто рискуя ею, косметическим хирургам. Но даже самый прекрасный и редкий цветок абсолютно беззащитен перед грядущим увяданием.

Одна знакомая мне так и сказала: «Я не люблю цветы, потому что они увядают!». Меня поразила такая постановка вопроса. И заставила задуматься. Вспомнился Фауст великого Гете с его восклицанием, озаглавившим эту главку. И вот я, как мне кажется, нашла выход в своем стремлении никогда не расставаться с возлюбленным! Цветком или человеком – разница не велика. Никто, увы, не бессмертен…

Двадцать первый век, цифровые технологии открыли нам возможность останавливать прекрасное мгновение в самой высшей точке его расцвета. В данном случае я имею в виду художественную фотографию, которой давно и всерьез занимаюсь. Плоды этих занятий воплотились в моих фотоальбомах «Магия мака», «Тюльпановый рай», «Камелия в сияньи дня», «Слезы радости».

Я фотографирую только не срезанные цветы, только при естественном освещении и только в собственном саду. Фотография быстро текущего во времени, уходящего в небытие сада, или отдельного цветка – это его жизнь после смерти! Смерть прекрасного мгновения неизбежна, это понимал не только Гете, но останавливать это мгновение входит в профессию поэта и писателя в той же мере, в какой это делают живописцы и фотографы.

Английский интерьерный сад сам по себе – чудо. Есть просто виртуозы садового дизайна даже среди моих лондонских соседей. И тут очень важна общая гармония цветового и ароматического (симфонического) звучания. Но некоторые цветы и растения (ну, просто как люди!) стремятся изо всех сил вырваться вперед из садового хора или оркестра и исполнить свою сольную партию. Вот таким «солистам» я и потакаю, снимая их быстротекущую красоту на фотопленку или «цифру». Для меня это и труд, и удовольствие, а для зрителя, вольного или невольного, надеюсь, возможность посозерцать, помедитировать, а может, и пережить бодрящий цветовой шок на черно-белом фоне московского или лондонского межсезонья.

Сад – это здание мира. Мироздание, одним словом. Так его видят и ощущают люди, неравнодушные к проблескам красоты в жестких рамках окружающей нас реальности. Раздвинуть эти рамки, распахнуть окно в прекрасный сад искусства, как в другое эстетическое измерение, часто зависит от нашей собственной воли и желания не просто пережить прекрасное мгновение, но и остановить его, запечатлев в душе, словно на материнской плате компьютера.

Сад

Ни за этой горой, ни за той —

нет судьбы, от тоски отрешенной.

Сад измучил меня красотой!

Обнаженной…

У небесного греясь костра,

я твержу себе снова и снова:

сад измучил меня до нутра!

Потайного…

Золотая цветущая взвесь,

молодая могучая завязь.

Ядовита любовная спесь,

словно зависть…

Ярой страстью пылать среди дня,

ароматы струить среди ночи —

этот морок садовый меня

заморочил!

Сад вошел за ограду стиха.

Прямо в душу вломилась без стука

этой муки любовной туга —

и наука…

Белый пион, или последний самурай

Этот возглас лестный,

Страстию томимый:

Сад ты мой чудесный!

Сад неугасимый…

Учиться нужно у природы. В том числе умению мимикрировать. Сливаться с окружающей тебя средой любыми способами, например, спасительной защитной окраской. Но если твоя профессия – ЦВЕТОК (поэт, певец, художник) и ты по природе своей призван поражать воображение окружающих вызывающе яркой окраской (ярким даром, необузданным темпераментом), то тебе будет намного труднее, чем другим представителям растительного мира (человеческого сообщества) сохранить себя в спасительной неприкосновенности.

Уж голову-то точно оторвут! Чтобы украсить помещение большим букетом… Нечего было так в глаза бросаться, так вызывающе красиво выглядеть! Цветы всегда сами виноваты, что вовремя не спрятались. А то, что им это не свойственно, никого особенно «не колышет».

Говорят же: век живи – век учись. Но не всем наука предусмотрительной осторожности идет впрок. И тут я бы уравняла в правах иную человеческую особь, например, с неосмотрительно жизнелюбивым белым кустистым пионом. Уже почти что десять лет я наблюдаю его тщетную борьбу за достойное место под солнцем с собратьями по классу, двумя другими пышноголовыми пионовыми кустами ярко-малиновых и нежно-розовых тонов.

Вот и этой весной, словно бы не было в прошлом печального опыта, этот пион (пи-ОН!) опять высунулся у меня в саду из продрогшей за зиму земли прежде своих собратьев по сорту и виду! Был бы он поэтом, коллеги по творческому цеху уж точно бы не простили ему такое дерзновенное покушение на табель о рангах, существующую и в растительном мире, и в любой творческой (людской) среде.

Мой сад – это какой-то бесконечный сериал со своими цветочными драмами и трагедиями, так напоминающими людские, с их творческой ревностью и жаждой короткой летней славы…

В цветнике моем цветы были с вечностью на – ты,

яркие – до помраченья, душные – до дурноты,

никогда не отцветали эти яркие детали

грезы неосуществленной и несбывшейся мечты.

В цветнике моем всегда были солнце и вода,

потому что в цветоводстве я не мыслю ни аза,

видно, просто по везенью, вдохновенью рядом с ленью,

разражается над садом плодоносная гроза.

В цветнике моем ты гость, если с вечностью поврозь,

если с нею разлучиться, разминуться ли пришлось.

В цветнике ли в самом деле мы с тобой вчера сидели,

прозревая все пространство, вместе с временем —

насквозь…

Я опять с удивлением наблюдаю, как стремительно набирают силу и рост темно-коричневые побеги белого пиона, в то время как два соседних куста еще только-только осторожно и осмотрительно высунулись из земли на свет Божий, пробивая первыми своими ростками ороговевшую за зиму почву.

Всякий раз я надеюсь, что храбрый Белый Пион, так сказать, весенний садовый пионер и первопроходец, наберет-таки полную меру своей телесной растительной плоти и буйно зацветет в конце мая на зависть своим обывательски осторожным сородичам. Но не тут-то было. Вернее, если бы так было, то рассказывать и размышлять тут было бы не о чем. Давайте, к примеру, вспомним имена пионеров нового российского капитализма. Где эти люди сейчас?

Может быть, все же слишком рано они высунули свои бедовые головы из промороженной почвы развитого социализма. Вот и не хватило им сил для цветения замыслов и идей в полную, заложенную самой природой их дарований, силу. Более осторожные и осмотрительные их собратья по экономическим дерзаниям сейчас при деньгах и при власти. А тем, первым, достались совсем другие «сласти»…

Такая же история из года в год происходит и с Белым Пионом. А ведь в русской классике давно было сказано: не высовывай свою голову прежде времени – оторвут! Вот и падают на эту храбрую «садовую голову» холодные мартовские дожди. Бьет по росткам холодный снежный град. Тонкие неокрепшие росточки пригибают к самой земле ураганные ветры, характерные для английского морского климата.

А два других пионовых куста, переждав лихую пору, отсидевшись во влажной почве, начинают набирать силу уже только в позднем апреле. Растут, как на дрожжах! И быстро обгоняют выскочку, которого долгая садовая жизнь так ничему и не научила. И печальный опыт прошедших лет ему все еще не впрок.

Нет, чтобы дождаться налоговых послаблений и тогда уже вступать на опасную житейскую стезю и взять свой куш: вырастить свою цветочную (промышленную) империю! Так нет же. Опять торопится и рискует. И проигрывает в борьбе.

И в то время как те, с кем он начинал, с кем пробивался к новой жизни, обрастают капиталами, дворцами и яхтами (а пионовые кусты – роскошными махровыми соцветиями!), забежавший вперед человек ли, пион ли, уже истощил свои силы в неравной борьбе при неблагоприятных социальных или погодных обстоятельствах!

Рассказывать дальше или так уже все ясно? Самое большое, на что способен описанный мною Белый Пион в пору цветения, это осчастливить мир одним единственным цветком. В то время как, повторюсь, соседние кусты, переждавшие непогоду, сгибаются под тяжестью многих и многих кудрявых, сочно-ярких цветочных головок.

Следует отметить, что мой Белый Пион – настоящий мужчина, обладающий завидным жизнелюбием! Именно поэтому единственный вызревающий из года в год белоголовый цветок стал для меня и героем, и фотомоделью. И назвала я его фотопортрет «Последний самурай» не случайно. Потому что в мужестве этому цветку (да и такому человеку) не откажешь.

Звездный сад

Чтобы заниматься садом,

нужно быть звездочетом,

оттого и не спят садовники по ночам,

мучимые учетом,

особенно, если это личное их чудачество

и все чувства растрепаны и разогреты,

тогда уж им точно покажется,

что цветы невесомо парят

и маячат в пространстве,

как неопознанные кометы.

Чтобы писать стихи,

нужно цаплей стоять

на вселенском болоте,

в зеленую звездную воду

ногу воткнув по колено так,

что не оторвете,

крепко стоять, замерев,

золотое свеченье нетленных миров созерцая,

покуда цветы и птицы мимо плывут,

вращаясь волчком и мерцая.

Даже знатоку, согласитесь,

в этом космосе легко заблудиться.

Чем дальше, тем больше схожи между собою

звезды, цветы и птицы.

Как сосчитать их садовнику, если с толку сбивает

роскошное это родство и сходство?

Видимо, все-таки рядом лежат —

а также стоят или ходят —

гений и садоводство.

В августе особенно, запомните это,

в садах все растет и летает

скопом.

Тут и сгодится для призрачных нужд

одержимый садовник

с нелепым своим телескопом.

И стихоплет, и садовник —

любезна, признаюсь, мне —

праздная эта пара,

звезды считают, видишь ли,

вниз головою свисая земного шара.

Шмель и крокус

Что поняла, в саду копаясь,

Пыхтя и маясь?

Лишь то, что жизнь – сильнее смерти!

Уж вы поверьте…

И снова сад меня удивил. Зима в этом году в Лондоне была суровая: даже заморозки случались по ночам! В здешних местах к этому не привыкли ни люди, ни сады. С грустью думалось, что посаженные осенью тюльпаны и гиацинты, крокусы и нарциссы не выживут, замерзнут. Но они пошли в рост при первом же потеплении.

Я вышла в сад, чтобы порадоваться этому и тут же огорчилась, увидев на газоне горстку луковичных головок. Они, видимо, были случайно нами забыты, и вот всю зиму провели под дождем и ветром. Их и снегом заносило, и морозцем пробивало насквозь. А вот, поди ж ты, к марту и они выпустили на свет свои бледно-зеленые росточки. Из ничего, как говорится, произросли. У себя же самих и взяли силу для произрастания. Выжили – без дополнительного питания, без почвы, без полезного, витаминного питья. Какова сила духа и воля к жизни! Нам бы, человекам, у них поучиться…

Я взяла в руки эти луковички, очнувшиеся, прозревающие и прорастающие из самих себя в белый свет, в небо, в воздушное пространство, и посадила их в садовый контейнер с хорошим компостом. Словно бы в госпиталь отправила на поправку израненных инвалидов этой необычно долгой зимы.

Смотрю на днях: битые жизнью гиацинтовые луковицы уже выпростали вверх свои тугие косички и метелочки. И крохотные крокусы, словно дети, спрыгнувшие с больничной койки при первых же признаках выздоровления, бойко обзавелись бутонами, а сегодня при первом же ярком солнце уже и распустились, раскрыли свои разноцветные, пестрые чашечки. Но они были словно бы меньше росточком, явно бледнее своих здоровых ровесников, благополучно перезимовавших в питательной садовой почве.

Крокусов у нас в саду всегда хоть пруд пруди, так много. Мы любим это радужное и радостное разноцветье. Сегодня и шмели выползли на свет из зимних норок, и гудели весь день, и ныряли в большие, налитые здоровой плотью и силой крокусы, копошились там, купались в первой весенней пыльце.

Перед закатом я опять вышла в сад. И то, что я увидела, ввергло меня в состояние созерцательного восторга. Большой шмель, очевидно одуревший от первой «дозы» весеннего воздуха и солнца, спал в сердцевине цветочной чашечки. Словно дитя в колыбели! Самым удивительным же и необычным было то, что спал он в цветке еще не окрепшем, с трудом раскрывшем свои лепестки после всех суровых невзгод. И он сам при этом согревал слабое растеньице изнутри, из самой сердцевинки, своим телесным теплом. Большой и пушистый шмель выбрал для отдыха и ночлега не сытый и сильный цветок с хорошей родословной, а бледный и слабый, без роду и племени. Цветок, случайно выживший в житейских передрягах, распустивший свои яркие перышки в детском доме, в детском санатории, в детской больнице.

Не уюта, а приюта искал этот ночной постоялец.

Этот крохотный крокус, ставший для истощенного зимним голоданием шмеля спасением, был когда-то беспризорным найденышем, и тоже был спасен, получил свой шанс на выживание. И теперь словно бы передал его дальше, по эстафете добра.

Безродный приютил Бездомного! Дал ночлег бесприютному, утешил безутешного, накормил, обогрел и спать уложил. Явил нам чудо милосердия.

Шмель золотистый

Необратимая жизнь – коротка,

мчится, на стыках грохочет.

Шмель золотистый в устье цветка

долго и нежно хлопочет.

И, за витком завивая виток,

в звоне зеленого зноя,

шмель золотой окунает в цветок

тело свое молодое.

Зной бесноватый, соленая муть,

грохот вблизи автострады.

Жизнь коротка, но ее обмануть —

нет вожделенней отрады.

Не перестанет и не улетит,

далью влекомый душистой,

видишь – витает, слышишь – гудит

шмель золотой и пушистый.

Венчиком дымным стоит над цветком

жаркий дурман аромата.

Это не важно, что будет потом,

жизнь коротка, но чревата…

Камелия в сияньи дня

Зимним февральским днем, выйдя после церковной службы из лондонского храма Успения Божьей Матери и Всех Святых, я была поражена буйным цветением неведомого мне растения. Невысокое раскидистое деревце с ярко-зелеными глянцевыми листьями было сплошь покрыто роскошными, пышными багряными цветами. Я не могла оторвать глаз от этого ботанического чуда.

Так много лет назад я впервые встретилась с одной из разновидностей японской камелии. Южная Англия с ее теплыми и бесснежными зимами приютила в своих парках и садах много и других завезенных из бывших британских колоний экзотических растений: от пальм и рододендронов до глициний и азалий. Разве что только на любимые мною олеандры и бугенвиллии тут тепла не хватает. Но зато с февраля по апрель, выкипая, как молочная и клубничная пенка, через края садовых оград, цветут разнообразные декоративные вишни. И, конечно же, тут и там в этом кипении виден сиятельный блеск, лоск и глянец царственных камелий – от свадебно-белых до нежно-розовых и ярко-алых тонов.

Тогда же у ограды зимнего церковного палисадника я размечталась и поняла, что если мне доведется обладать хотя бы небольшим садом, я обязательно посажу в нем камелию. Так все и случилось. Уже много лет в моем лондонском садике цветут персидская сирень, индийская азалия, крымская глициния и три деревца японских камелий.

Одна камелия в своих притязаниях очеловечиться похожа на страстную цыганку с ярко-красным цветком в прическе. Классическая цыганка Аза. А может быть, и Кармен. Она произросла из купленного в садовом центре отростка и со временем превратилась в пышнотелую яркую особу, разбросавшую по темно-глянцевому зеленому подолу пышной кустистой юбки ярко-красные, самых знойных оттенков, роскошные соцветия.

Второе деревце мне подарили, сказав, что цветы на нем будут бледно-розовыми. И я огорчилась. Ведь и красную камелию я купила только потому, что не было в тот момент другой. А мне хотелось исполнить свою мечту о камелии в своем саду как можно скорее. Бледно-розовый цвет тоже меня не мог бы порадовать, ибо я люблю яркие, насыщенные цвета. Я высказала свои сомнения вслух. И тогда случилось невероятное. Подаренная мне худенькая и бледная девочка-камелия… заболела. Она словно бы услышала мой монолог и обиделась на меня. «Лучше умереть, чем быть нежеланной и нелюбимой!» – словно бы решила она. И стала сохнуть. И отказалась цвести. Ее бутончики, налившиеся соками за зиму, к весне просто опали. А юные листья и вовсе потеряли свой изумрудный блеск, побледнели и покрылись болезненными ржавыми пятнышками.

Что только мы ни делали, как только ее ни лечили! И пересаживали неженку в наиболее солнечные уголки нашего небольшого сада. И подкармливали ее органическим компостом и всякими вкусными, нужными для здоровья удобрениями. Ничего не помогало. Розовая камелия погибала на наших глазах, как погибла от чахотки Маргарита Готье – героиня романа Дюма-сына «Дама с камелиями», воплотившаяся и в знаменитой опере Верди «Травиата».

ДАМА С КАМЕЛИЯМИ

Камелия моя, ты приболела,

покрылись листья рябью желтизны,

ты, как свеча, оплавилась, истлела

в напрасном ожидании весны.

Не будет подвенечного наряда,

тебя изъела долгая зима.

И над тобой рыдает Травиата,

слезу роняют Верди и Дюма.

И вызывают страсти роковые,

порочные и гиблые мечты,

блестящие и словно восковые,

заблудшие, роскошные цветы.

Камелия моя, ты иностранка!

Вокруг тебя чужой восторг сквозит.

И лишь любви алмазная огранка,

тебя очеловечив, воскресит.

И вижу я, судьбу твою листая:

ты вышла из страстей, как из огня,

невинною красой своей блистая,

камелия моя! В сияньи дня…

В конце концов, мы отделили от больной камелии черенок и рассадили, словно бы дочку и маму, в два больших керамических горшка. И перестали надеяться на полноценное и здоровое цветение обеих болезненных капризниц. Пусть себе растут, как могут. Пусть и не цветут, если не хочется. В этих пустых и напрасных, казалось бы, заботах пролетело, ни много и ни мало, целых десять лет! И вот прошлой зимой два маленьких вечнозеленых деревца покрылись, наконец-то, бутонами, напоминавшими своим здоровым видом хорошо откормленных младенцев. Будто бы в отместку за мои сомнения в их красоте, оба деревца раскрыли свои бутоны, словно бы ларцы с невиданными сокровищами. Цветы оказались ярко-розово-малиновыми. Именно такими, о каких когда-то мне и мечталось! Они не были похожи на все другие, встречавшиеся мне ранее. Во-первых, форма каждого цветка отличалась яркой индивидуальностью. Разнообразие цветочных розеток было таким поразительным, что они напоминали собой целое человеческое сообщество, где каждый не похож на другого.

Кроме того, на одной и той же ветке, словно бы сочленившись друг с другом, произросли цветки весьма ощутимо разнополые. Мальчик и девочка. Не иначе. И на здоровье, как говорится! Уж если больную камелию удалось возродить к жизни и цветению, есть на что надеяться и каждому из нас, столь не похожему на всех прочих и остальных.

Говорят, что именно Жозефина Богарне, ставшая потом женой Наполеона Бонапарта, привезла камелию в Европу с тропического острова, на котором родилась и выросла. Именно она ввела во Франции в моду цветок камелии как женское украшение, прикрепив его однажды к своему бальному платью.

КАМЕЛИЯ И ЖОЗЕФИНА

Не влюблена и небезвинна,

в алмазах чуткие персты:

камелия и Жозефина

горячий глянец красоты.

Заметит даже иностранец:

тут выставляют напоказ

камелии и лоск, и глянец,

креольский блеск лукавых глаз.

Касаньем губы холодили

и ускользали на лету…

Они друг другу подходили

цветок и женщина в цвету!

Несло опасностью и риском:

цветок блистательный не пах

ни на балу бонапартийском,

ни на атласных простынях.

Лишь лепестки багряно рдели.

Светился кожи влажный лоск.

И в императорской постели

цветы оплавились, как воск.

Не все стриги, что растет!

Долгие годы проживая в Великобритании, живя тут вместе со всеми обычной повседневной жизнью, можно бы перестать уже удивляться, глядя на цветущие круглый год английские сады и парки или на воздушные цветочные водопады. Ведь даже в самых городских, центральных, районах Лондона «цветут» фонарные столбы, подоконники, балконы и старинные пабы.

Среди последних есть у меня любимцы: в яркой цветочной упаковке они больше напоминают подарочный новогодний набор, чем питейное заведение. Они так плотно увешаны корзинками с ниспадающими из них фиолетово-розовыми, оранжево-желтыми, голубыми и малиновыми каскадами цветов, что порой кажутся фантазией художника, живой иллюстрацией к сказке. И уж если в этой сказке нашлось для тебя место, нужно читать ее умеючи.

К хорошему, и вправду, привыкаешь быстро. Перестаешь замечать, как много вокруг вполне рукотворной красоты и даже красотищи.

В Йоркшире, например, где из земли произрастают только камни и низкорослая овечья травка, где знаменитые вересковые пустоши могут породить в воображении, казалось бы, только собаку Баскервилей, пришлось, по-видимому, жителям исхитрится, раз они сумели превратить в сад сам воздух, его сосуды и емкости, его вогнутости и выпуклости – воздушный бассейн, одним словом.

Маленькие городки в Озерном краю, сложенные из беспросветно серых (почти без оттенков), безрадостных каменных глыб, расцвечены каскадами цветов, ниспадающих на изумленного чужестранца прямо с неба. Висячие горшки и чаши только подразумеваются; они сокрыты в цветочных чащобах, в густых жирно-зеленых джунглях.

Любой, самый неспособный, «ботаник» может попытаться вырастить в благодатном «крымском» климате южной Англии все, что угодно: от мезозойского роскошного папоротника или пальмы до японской камелии, гортензии или гигантского кактуса.

Можно вырастить сад и в ладони, как утверждают японцы, создавшие целую философию мини-сада. И, следует заметить, что садовая культура островных стран – Японии и Англии – во многом схожи. Главный принцип – максимум красоты при минимуме занимаемой площади. И в этом искусстве им нет равных.

Сад, который достался мне вместе с купленным домом, оказался запущенным и трудновоспитуемым. Мне не хватало в нем сирени и жасмина. Захотелось посадить вьющуюся глицинию и японскую камелию, цветущую уже в феврале. А рядом – пышноголовую розовую гортензию, в честь давней подруги, которой это имя очень идет.

Я исполнила все задуманное с немалыми затратами труда, но сад мой все равно куксился и капризничал, потому, видимо, что это был сад с загадочной русской душой, но возрос на чужбине чужой… Он не хотел принимать на веру мои неумелые нововведения: трудно подсчитать, сколько посаженных мною растений не прижилось и погибло. А сколько денежных единиц в виде купленных сезонных цветов было съедено слизняками и улитками, вообще лучше не подсчитывать, чтобы не заболеть.

Пока я сообразила, что покупаю не просто цветы, а деликатесы для ночных садовых обитателей, пока нашла нужную отраву, безопасную при этом для моей кошки, для лис, белок и птиц, утекло много воды с дождливого английского неба. Но всему свое время, и я путем проб и ошибок научилась «живописать» летний сад яркими мазками бегоний и петуний: ползучие обжоры их почему-то обходят стороной.

И все эти годы я с нескрываемой завистью смотрела из окна второго этажа на соседний сад, равномерно и яростно цветущий круглый год. Казалось, что его воспитал и за ним приглядывал человек-невидимка. Дело в том, что соседний дом последние несколько лет занимали равнодушные к прелестям наемного садового интерьера квартиросъемщики разных мастей.

Кого мы только там не перевидали: от коммуны молодых и шумных клерков (плюс их подружки по выходным!) до большой работящей негритянской семьи, прогоревшей в парикмахерском бизнесе и со слезами покинувшей большой дом, оплачивать который им было уже не под силу. Будни капитализма, так сказать…

Короче, сад был бесхозный, но самовозрождающийся и прекрасный. Он хорошо просматривался из окна кабинета, в котором я работала над книгой. Видеть изгородь, густо увитую лиловыми клематисами, было для меня невыносимым упреком, ибо в моем саду погибли уже три этих цветочных особи.

Вечнозеленые кусты и кустики, шарообразно подстриженные, Бог весть, когда и кем, но не теряющие форму, плетущаяся по бордюру фиолетовая травка, создающая пестрый ковровый узор. А чего стоили выныривающие по весне в самых неожиданных местах то крокусы, то нарциссы, то тюльпаны!

К чести сказать, я не просто завидовала и страдала от чужого умения распорядиться небольшим садовым пространством. Я брала уроки не только умелой планировки сада с учетом сезонного цветения, но училась очевидной любви и наглядному терпению у сотворившего этот сад садовода, давно переехавшего на жительство в графство Кент, где состоятельные англичане любят коротать преклонные лета на свежем сельском воздухе, и сдающего лондонский дом посторонним людям в ожидании очередного скачка цен на лондонскую недвижимость.

Цены, надо отметить, за последние годы подскочили просто запредельно, и год назад дом был наконец-то продан. Но задолго до этого я написала стихотворение, в котором попыталась выяснить свои отношения с соседним, ну просто бессовестно и роскошно цветущим садом! Называется оно «Домашнее воспитание»:

Уже который год подряд

я вижу, как прекрасен

чужой и беспризорный сад.

Мне замысел неясен!

Тогда домашний сад к чему —

воспитанный, не сорный,

когда цветет не по уму

бродяга подзаборный?

Цветет, ветрами теребим,

подкидышем подброшен!

Наверное, он был любим

и правильно заложен.

Он был воспитан без затей,

без тени вероломства:

чем жизнь несносней и лютей,

тем здоровей потомство.

Казалось бы, вот сделала нужное художественное обобщение, исчерпала, так сказать, тему. Но не тут-то было. Жизнь не остановишь, и она каждый день преподает нам свои уроки, приводя нужные ей примеры даже в виде садовых историй. Нужно только не лениться читать этот вечный учебник.

Оказалось, что одна история закончилась, началась другая. И если вначале это была история созидания, то потом началась история бессмысленного разрушения. Вернее, это история предпринятых новыми хозяевами (страны, сада или дома, какая разница?) садовых реформ (а чем они отличаются от общественных?), которые закончились, на мой взгляд, катастрофой. Почти как в пореформенной России.

Чудесная молодая пара поселилась рядом с нами! Интеллигентные и дружелюбные молодожены – Стив и Мишель – сначала долго перестраивали и переиначивали дом по своему усмотрению. В конце концов, это их дело. Им тут жить, заводить детей. А саду – цвесть! – как сказал поэт. Но не тут-то было.

Однажды к ним пришла умудренная почтенным возрастом английская родственница, и под ее чутким руководством они выкорчевали, разворотили весь сад, не оставив ничего живого! Реформаторский пыл, равный гайдаровскому, ей Богу!

Ну, нет бы, обойтись со старым садом по китайскому варианту: тихой, бескровной переделки сложившейся годами, устойчивой и плодоносящей (худо-бедно) системы. С большевистским пылом они уничтожили все, что подвернулось им под руку. Я бы забрала у них на воспитание и кормление растения, которые они выбросили, как ненужный хлам, да, боюсь, меня неправильно бы поняли. В чужой монастырь со своим уставом не ходят…

Целый год я видела из окна искалеченный, израненный «шоковой терапией» сад. Никто им не занимался, никто не спешил залечивать рваные раны. А сам он, уже лишенный корней, лишился смысла жизни, как выброшенные на обочину истории английские шахтеры в начале восьмидесятых, в пылу тэтчеровских реформ. Да и мало ли примеров из нашей российской человечьей жизни мог бы привести каждый из нас?

Вот уж действительно – не все стриги, что растет! Прав, как всегда, великий коллективный скептик Козьма Прутков!

Да и мы сами, обосновываясь на новом месте, обживая его, всегда ли вникаем в замысел Творца и в смысл происходящего? Пытаемся ли добавить что-то свое в копилку добра и цветения или рубим с плеча и сразу – под корень. Старую мебель, и ту, лучше хранить до поры до времени, ибо она может оказаться ценным антиквариатом и прокормить потомков, если они поймут, что именно досталось им в наследство.

Богатейшие британские антикварные базары, салоны и выставки учат пришельцев из страны, где любят рубить с плеча (не свои, а чужие головы!), стремиться в будущее, не отрицая прошлого во всех его трагических аспектах. Вот уж таких-то уроков точно нам не преподавали в советских школах и вузах, призывая отречься и забыть самовоспроизводящееся историческое (ботаническое), ухоженное (или запущенное) предками пространство.

К садам истории не стоит подходить с топором. А ведь рубим, рубим и по сейчас, отсекая целые куски от садовой изгороди (от культуры, литературы и др. и пр.). Ну, просто, как мои английские соседи. Слаб человек перед соблазном переустройства мира по своему, а не по Божьему, промыслу…

А история соседнего сада еще не закончилась, она развивается, медленно и странно, по указке новых хозяев. Только месяц назад, через год после «погрома», пришли два добрых молодца из садовой фирмы. Убрали узорные плиты, меж которыми вилась совсем недавно удивительно стойкая, ярко цветущая травка. Не пощадили дивный двухцветный колючий шарик омелы, вокруг которого по весне водили хороводы разноцветные крокусы, и… раскатали по территории новехонький (одноцветный!) ковер газона.

Посадили, конечно же, новые кустики и цветы, расставили огромные горшки и вазы с цветами… И, надо отметить, что обошлось все это молодоженам в большую копеечку. А чем им всем старый сад, так талантливо задуманный, не угодил – для меня до сих пор загадка. Пока все это примется, войдет в силу…

Скучно, скучно смотреть мне на новый, весьма ординарный, без прежних изысков и фантазий, сад. Но уже есть надежда, что он укоренится и забушует новой, может быть, не предугадываемой мною, красотой.

Надо набраться терпения и подождать. Может, и в России со временем все образуется. Может быть, не только на Британских островах, среди вечнозеленых лужаек, но и в родимой стороне жаждущие новых перемен в жизни люди со временем укоренятся и даже воспроизведут плоды, пригодные к употреблению.

«Мир разрушен взрывною волною…»

Мир разрушен взрывною волною.

Беспрерывно строчит автомат.

В дом поспешно вхожу, а за мною

благовейный летит аромат.

Это сад! Это сад бессловесный,

расплескавший цветы у крыльца,

два крыла распластавший над бездной,

посылает за мною гонца!

Чтобы сердце от страха не билось,

не рассыпалось в прах бытиё,

вон лоза на стене укрепилась,

обвивает и держит её.

И густая тенистая крона,

и колючие эти кусты —

круговая моя оборона

от внезапной и черной беды.

Ароматы летят от порога,

начинают по дому кружить,

и крылатая эта подмога

помогает и выжить, и жить.

Английский сад как образ жизни

Этот сад сквозной и ранний,

устремленный в небеса!

Пламя вспыхнувших гераней

обжигает мне глаза.

Сад как образ жизни…

Именно так можно было бы обозначить психологическую, а может быть даже и биологическую, привязанность британцев к саду, ставшему не просто атрибутом повседневности, но существенной и неотъемлемой частью частной, внутрисемейной жизни многих и многих из них.

Первая же моя английская подруга, с которой мне довелось побеседовать на тему жизненных ценностей, сказала, что главное для нее в этой жизни – это ее сын и ее сад. Именно так, и не иначе. Сначала сын, потом сад, как две постоянные величины и неизменные привязанности. Мужа можно сменить, что она и сделала. Дом купить получше и побольше. Но везде и всюду с ней будут ее сын и ее сад.

Уточню для непонимающих: и на новом месте она примется разбивать и возделывать сад своей мечты, тот, который однажды и навсегда зацвел в ее неспокойной душе истинного лондонского «кокни», то есть горожанина-простолюдина. Это был сад ее детской грёзы, возникшей еще в далеком детстве, когда она смотрела с балкона своего многоквартирного дома «для бедных» на садики и палисаднички частных особнячков восточной лондонской окраины.

Так всходы выпирают из земли,

Как будто годы наши не ушли.

Так выпростался и окреп бутон!

Не ведая, что станется потом…

Когда в зрелом возрасте она перебралась в зажиточный южный Лондон, она воплотила в жизнь тот образ сада, который видела в своих детских мечтах. Я была в этом саду. Там легкий плющ, называемый в этой стране ивой, увивался вокруг ажурной беседки. С крыши свисали лиловые грозди глицинии. Переливались всеми цветами радуги азалии и рододендроны. И, конечно же, повсюду царствовали розы невероятных размеров и самых непредвиденных форм и расцветок. Между розовыми кустами вилась гравийная дорожка, и невозможно было пройти по саду, не зацепившись одеждой за толстые колючки элитных розовых кустов.

Это «розовое наваждение» моей чудесной и темпераментной лондонской приятельницы пришло мне на память не случайно. Именно Великобритания является рекордсменом по количеству селекционированных сортов роз. Именно здесь по телевидению идет рекордное количество программ о садоводстве во всех его видах. Не счесть общенациональных и локальных садовых конкурсов и ежегодных фестивалей садового дизайна. Именно здесь, в этом благодатном для растительности климате, можно увидеть самые экзотические растения, не отъезжая от дома на значительное расстояние. Именно здесь, на Британских островах, садоводство стало не просто увлечением, но и образом жизни.

Спрос на садовые зрелища стоит едва ли не на втором месте после спортивных. Если вы вовремя не заказали билет на садовый фестиваль в Челси или Хемстеде, то придется ждать целый год, чтобы увидеть, на что способна фантазия садоводов-дизайнеров и цветоводов-селекционеров.

Можно сколько угодно утешать себя тем, что для просмотра и лицезрения всегда открыт чудесный «розовый сад» в Риджентс-парке, что можно круглый год видеть цветы-экзоты в Кью гарденс или просто в саду своего соседа. Но все же лучше постараться успеть пойти на праздник цветов в Челси. Уж там-то нам обещано «best of the bеst». И даже извращенное воображение садовников-постмодернистов, украсивших цветочную клумбу абстрактной скульптурой, напоминающей нечто неприличное, не испортят ощущения свершившегося праздничного события. А нелепое скульптурное «нечто» можно отнести к эффекту теплового удара, от которого, дескать, в глазах помутилось и невесть что привиделось.

Конечно же, садовое искусство, как и всякое другое, не стоит на месте. Вот и в сады добрались хорошо оплачиваемые спонсорами экспериментаторы и апологеты всего безобразного. Хочется им и в саду проявить свою ущербную творческую индивидуальность. В семье, как говорится, не без урода. Интересно, есть ли ремесленная садоводческая гильдия, куда вступали бы, как в любой творческий союз, по предъявлению работ, говорящих о таланте и призвании? А может быть, это и не нужно, именно потому, что в Англии всяк сам себе садовник. И сам, как правило, распоряжается садовым пространством.

Даже если владелец сада начисто лишен пространственного воображения и вынужден обращаться к специалистам по садовым интерьерам, он чаще всего выражает свои самые заветные пожелания. Например: никакого гравия, он хрустит! Или: обязателен водный каскадик и водоёмчик с золотыми рыбками. И чтобы кувшинки и лилии. Или: никаких лилий, не выношу их запах! Вот вам и соучастие в создании образа собственного, не похожего на другие, сада. И таких творцов здесь ровно столько, сколько недвижимости в частных руках.

Я убедилась в этом в первые же годы своего здесь пребывания, когда мы с мужем получили приглашение на «День открытых садов» в деревне Тилфорд, в графстве Суррей. В этот день распахиваются двери и калитки в садовых оградах фермерских хозяйств, маленьких деревенских коттеджей, больших особняков и богатых поместий.

Входные билетики стоят совсем малых денег, да и те уходят, как правило, на общедеревенские благотворительные нужды. То, что мы увидели, потрясло меня до глубины души и навсегда осталось запечатленным на многочисленных видео и фотокадрах.

Там были большие садово-парковые комплексы, с частными рощами и полянами, а одно такое поместье могло похвастаться даже своим частным озером. Хозяин доверительно поведал нам, что в озере исстари водятся русалки, и он сам их видел в полнолуние, когда был подростком. Что только не привидится мальчику из богатого поместья в пору полового созревания и первой детской влюбленности!

Были и сады поменьше, ухоженные и разнообразные, с геометрически подстриженными кустами и деревьями, с вьющимися по фасаду розами, глициниями и клематисами. Фейерверк красок, фонтан восторгов! А самые маленькие сады – это патио, то есть вымощенное плитами пространство позади дома, заставленное разнокалиберными вазами, вазонами, горшками и горшочками с гортензиями, геранями, петуньями и бегониями, агавами и карликовыми туями, пушистыми и душистыми декоративными травами и так далее. Всего не счесть!

Уже тогда я заметила, что английский сад (о парках мы сейчас не говорим) имеет несколько обобщающих садовую культуру особенностей. Есть некие элементы садового дизайна, которые, если и не обязательны, то желательны для сада. В данном случае я говорю только о южно-английских садах. Уже в Йоркшире, а тем более, например, в Шотландии, погодные условия и состав почвы диктуют другие вкусы и понятия в восприятии садового интерьера.

Первое и непременное условие – это аккуратно подстриженный вечнозеленый газон. Большой или размером с прикроватный коврик, это уже не столь важно. Важно, чтобы он был! Чтобы «земля дышала», выдыхая в твое личное жизненное пространство чистую и мощную энергетику земных недр.

Все, что вокруг газона, это уже выбор хозяина или приглашенного дизайнера. Там могут быть кусты цветущих азалий или камелий, жимолости или жасмина, гортензий или сирени. Но непременно из кустов проглянет забавная мордочка садового гнома, по преданию приносящего счастье и благополучие в дом.

Там или сям, глядишь, мелькнет сквозь кружевные занавеси веток каменный олень или античная дева с разбитым кувшином. А вот и сам кувшин с антикварной патиной на боках, стоит себе среди зелени и цветов, словно его забыли на время, вот-вот вернутся и заберут. А за поворотом садовой дорожки вас могут встретить длинногорлые и длинноногие железные птицы: аисты, журавли, цапли. Ах да, еще зайчики гипсовые и бронзовые прячутся в зарослях или сидят с каменной морковкой в обнимку на солнечной полянке.

Все это любимые персонажи южно-английских садовых скульптур. Именно они и есть непременная, или хотя бы желательная, составляющая садового интерьера в южных английских графствах. Безусловно, «продвинутый» хозяин, посетивший галерею Саачи, может вместо этих невинных Божьих тварей выставить у себя в саду напоказ разрезанную на куски корову в стеклянном кубе с формалином! Но уж очень дорого стоит это, язык не поворачивается сказать, «произведение искусства».

Пока что садоводы обходятся без этих новомодных изысков, способных лишить хозяина сада душевного покоя, что полностью противоречит предназначению садового пространства, должного по замыслу служить прообразом утерянного человечеством рая. Что и воплощается, по сути, во многих и многих маленьких и больших британских садах.

Странный такой горит полусвет,

Зиждется в дебрях сада.

Там хорошо, где нас нет,

И там, где нам быть не надо.

Но вышел садовник, чтоб строить и месть,

И думает на досуге:

«Там хорошо, где мы есть!

Прочее всё – потуги…»

Весна этого года, необычно солнечная для этих широт, вызвала к жизни настоящий шквал, а вернее, даже бурю раннего цветения японских и китайских камелий, нарциссов, гиацинтов, азалий и тюльпанов. В моем саду тоже сейчас вокруг газона расплескалось многоцветное море причудливых тюльпанов сорта «попугаи» всех тонов и оттенков. Вот-вот зацветет огромный туркестанский мак. Отцветает лиловая глициния, которую в детстве я могла увидеть только в Крыму, в Ялте. Уже увядает персидская сирень. Но набирают силу пионы. И розовые бутоны вот-вот взорвутся фейерверком красок. Похоже, что уроки садоводства, которые я брала прямо из окружающей меня английской садовой жизни, не прошли даром.

А что касается образа жизни, то и в Лондоне, и в английской деревне, без разницы, обладатели садов проводят там существенную часть жизни. И не за прополкой грядок, и не в борьбе с колорадским жуком (к счастью). В саду почти во все сезоны (если повезет с погодой) пьют чай, обедают, принимают гостей, устраивают шумные вечеринки, там, полулежа в кресле-качалке, читают книги и просматривают газеты, выкуривают трубку или первую утреннюю сигарету. Там слышны детские и птичьи голоса или, пусть даже противные, вопли живущего у соседа павлина. Все равно это огромное счастье – круглый год жить на воздухе, на земле, в саду, где ночью бродят ежики, куда захаживают лисы. И ведь если говорить о лисах, ежиках, бурундучках и птичках, то, обзаведясь английским садом в Лондоне, это мы заняли их жизненное пространство, а не они у нас его позаимствовали.

В декабре даже розы цветут!

Зимний Лондон природу иначит.

Только ежик свернулся – и спит.

Только сердце проснулось – и плачет…

«Благодарю тебя, мой лес…»

Благодарю тебя, мой лес,

что пробираясь между рыл,

вошла под твой густой навес —

и ты меня от них прикрыл.

Благодарю тебя, мой сад,

что ты вокруг меня воздвиг

колючий розовый посад,

чтоб враг настырный не настиг.

Благодарю тебя, мой Муж,

что по такой лихой поре,

меня упрятал ты к тому ж

в высокий терем на горе.

А вековой полночный гул:

конвент деревьев, их меджлис,

меня сподвигнул, натолкнул

на бытование меж лис.

За бытование меж звезд,

меж птиц, меж солнцем и луной,

благодарю тебя, Отец,

за этот паморок ночной.

Обрезая розы

Поработаю в саду и к компьютеру пойду.

Невозделанный, пустой! Подожди меня,

постой!

Вот лопата. Вот кирка. Вот и первая строка.

Вот и зрелые плоды. И шумят мои сады…

Обрезаю увядшие, скукоженные головки цветов, чтобы они – как учат нас умелые садоводы – не оттягивали на свою никому уже не нужную немощь жизненные соки. Не отягощали собой молодой, напористый и звенящий от полноты кипящей в нем жизни розовый куст. Недаром отжившие свое, одряхлевшие розы, пионы и прочая, называются по-английски «dead had», то есть «мертвая голова». И ее следует вовремя отсечь во имя продолжения рода и процветания его, пока она не заела век цветущей молодежи. Логично.

То же самое мы наблюдаем у первобытных народов, относивших в голодные годы старушку-мать (престарелый отец, надо полагать, и сам бы дошел), согласно неписаному закону природы, на вершину горы, вглубь тайги или в пустыню. Так безжалостно отсекается отжившее.

И все же, как благородно стареют некоторые растения! Как деликатно сворачивается в погребальную трубочку еще вчера могучий, эротически привлекательный и плотоядный ирис, чтобы дать дорогу молодым и напористым цветкам, столь любимым художниками Востока. Это нужно увидеть собственными глазами и постараться осмыслить этот не столько житейский, сколько метафизический урок.

Это ведь тот самый ирис, который недавно словно бы стеснялся и не хотел расцветать днем, а все норовил расцвести под покровом ночи – не на глазах у людей. Он словно бы не верил, что утром взойдет солнце и снова станет тепло. Я все же подсмотрела, как однажды вечером он словно бы надул изнутри воздухом, как воздушный шарик, свой большой бутон: вот-вот лопнет! А до этого он несколько дней старательно прикрывал головку бутона кожаным капюшоном – без всякой веры в то, что весна все-таки наступит. А наступила сразу летняя жара. И цветок выпростался из тугих пеленок и расцвел во всю мощь и силу. И светился и ликовал на солнце. А потом состарился и в трубочку свернулся. Но опять же не днем, а ночью.

Тайна рождения, цветения и смерти цветка – сопоставима с человеческой жизнью…

Средь предумышленных угроз, разлада и распада,

Меня накрыло буйство роз дарованного сада.

Взметается поверх голов цветов волна взрывная,

Осколки красных лепестков на землю уроняя…

С садом нужно разговаривать, опекать цветы и соцветия, нахваливать и укорять. И принимать, если нужно, роды. Вот сегодня мне пришлось сделать «кесарево сечение» приболевшему гималайскому маку, вернее, маковке.

Пришлось вскрыть тугую оболочку бутона, не выпускавшего из себя на волю «младенца». В результате выпростался из нутра бутона не мак, а маленький и слабый, недоношенный, я бы сказала, «мачок». Его лепестки были похожи на измятый лист бумаги. Он был не такой яркий, как его сородичи, появившиеся на свет естественным путем. Эти-то здоровяки сами раздвинули толстокожую, шершавую родительскую плоть и выпростались на свет, ликуя и победно вопя, впрочем, беззвучно, как в старом немом кино.

В саду нужно уметь всё: ласкать, целовать и нянчить маленьких.

И утешать стариков…

Загрузка...