Сторож сада – поэт Юрий Беликов (Пермь)
Августейшая садовница – поэтесса Лидия Григорьева (Лондон)
Ю. Б. – Собирая эту антологию, я вначале – на правах составителя – предполагал ниспослать ей единоличное предисловие. О том, как я стал «сторожем Сада», о своём многолетнем «послушании Саду» и «охоте за бабочками». Это выглядело бы примерно так: читая стихи русских поэтов, любых – больших и малых, нередко полярных и даже, казалось бы, враждебных друг другу, заложников разных времён и эпох, ваш покорный слуга обратил внимание на их явственный, хоть и внутренний, прямо-таки наважденческий сговор – они, почти все, за редким исключением, которое ещё предстоит объяснить, оставляли миру стихотворные послания про САД и БАБОЧЕК.
Достаточно было пробежать глазами оглавления той или иной поэтической книги – и там уже не по воле моей прорастало: САД… САД… САД… и выпархивало: БАБОЧКА… БАБОЧКА… БАБОЧКА… Словно велась некая тайная перекличка, назывались пароль и отзыв. Это воспринималось на уровне открытия, которым захотелось поделиться.
Я перешерстил собственную библиотеку, затем – библиотеки своих друзей и знакомых, не забыл про публичные книгохранилища и, разумеется, про интернет (пока я шелестел страницами, уже подоспела его виртуальная эра!), но результат моих изысканий был одним и тем же. То бишь – ошеломляющим.
Русские поэты (я осознанно ограничил себя именно русскими поэтами, однако убеждён, что с поэтами иных языковых стихий происходило и происходит то же самое), так вот, русские поэты, предшественники и современники, знавшие или не знавшие, или знать не желающие друг друга, все как один были очарованы сквозной и ОБЩЕЙ магнетической ТЕМОЙ.
Причём в самих названиях их стихов про сад нередко было заложено его определение, выражающее отношение авторов к описываемому ОБЪЕКТУ (или СУБЪЕКТУ?). У Бориса Пастернака – «Плачущий сад», у Николая Заболоцкого – «Ночной сад», у Анны Ахматовой – «Летний сад», у Юрия Кузнецова – «Красный сад», у Станислава Красовицкого – «Белоснежный сад», у Анатолия Передреева – «Мёртвый сад», у Новеллы Матвеевой – «Перевёрнутый сад», у Игоря Шкляревского – «Летающий сад» и наконец, у моей нынешней, августейшей собеседницы Лидии Григорьевой – «Звёздный сад»…
Мне помстилось (именно помстилось, а не подумалось, потому что это было какое-то пра-ощущение): эти явные или подспудные братские и сёстринские, леденящие и единящие переклички есть не что иное как ВОСПОМИНАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ОБ УТРАЧЕННОМ РАЕ. И, возможно, первым существом, которое там довелось лицезреть Адаму и Еве, был не Змей-искуситель, а… БАБОЧКА. Потому что подобного количества стихотворений про змей и собственно Змея-искусителя я в русской поэзии не встречал на фоне неизменных – феерических! – строф о мотыльках и бабочках…
Вот таким бы зачином я отворил калитку в свою (вернее, во всеобщею, однако за годы садовничьего догляда как будто бы ставшую моею) галерею садов ХIХ-го, ХХ-го и начала ХХI-го века; такова была бы первая страница моей коллекции бабочек двух промелькнувших и уже неотвратимо вырастающего третьего столетия. Но…
Однажды сеть моя (а я в иные годы по нескольку раз на дню, будто старик из пушкинской сказки, забрасывал поисковую приманку в море интернета) вытянула из его взбаламученных вод золотую рыбку – летающую по волнам от Казани до Лондона поэтессу Лидию Григорьеву. И… Сейчас я уже могу признаться, что в одном из садков-файлов моего компьютера обозначено: «Сады Лидии Григорьевой».
Однако принцип этой антологии строится на том, чтобы, независимо от природы и величины поэтических дарований, представить всех поэтов равными среди равных (потому что все дети ЕДИНОГО САДА) – то есть по одному, но, с моей точки зрения, лучшему или необходимому стихотворению на обнаруженную тему. И если касаемо других авторов я, не избежав некоторых сомнений, определился в выборе, то именно со стихами Лидии Григорьевой было всё по-другому. У неё – почти все стихи про САД. Мало того, – почти все благоуханны. Какому отдать предпочтение? Укоренить в почве антологии не один, а два-три, пять-восемь, двенадцать?.. Но тогда бы я нарушил жёсткий антологический принцип. Утверждаю: поскольку я по праву, быть может, весьма странноватого садового сторожа обозрел если не все, то большинство САДОВ РУССКОЙ ПОЭЗИИ, такого количества и, самое главное, поэтической плодоносности стихов о садах я не встретил ни у кого. На всём пространстве от ХIХ-го до ХХI-го столетия. От Пушкина до Блока. От Ахматовой до Ахмадулиной. Я не преувеличиваю. Единственный, кто, быть может, в этом смысле способен соперничать с Лидией Григорьевой (причём в диапазоне от предшественников до современников), это живущий в Екатеринбурге поэт Юрий Казарин, творчество которого – буквально из стихотворения в стихотворение – опутывает ТЕМА САДА. Но не погрешу, если скажу: у Казарина, чьи дачные окна в деревне Каменка выходят на небольшой, правда, временами расширяющийся до бездны, садик, думаю, нет ТАКОГО САДА, который (цитирую текст одной из афиш) «воспитан руками поэтессы Лидии Григорьевой в Лондоне». С одной лишь поправкой: воспитан не только руками поэтессы, но собственно поэтессой. Заботой её сердца и ума. Воспитан как ребёнок.
Само собой, это не могло меня не заворожить. Мне было радостно распознать, что параллельно со мною в ТАЙНУ САДА посвящён ещё, пусть не один, но всё равно редкий человек, который, кроме всего прочего, установил за НИМ фотонаблюдение, о чём свидетельствуют сотни, если не тысячи, заснятых роз, ирисов, камелий, тюльпанов, гортензий… Заснятых для того, чтобы явить сей САДОВЫЙ ИЕРУСАЛИМ Человечеству. Так возникла идея нашего диалога.
А ещё я прочёл «Манифест» Лидии Григорьевой (всё-таки я не ошибся в её августейшем характере: есть в ней что-то от императрицы, правительницы), и этот «Манифест» – о САДЕ. Понятно, что не о маркизе. О «прообразе Божьего мира». Но здесь я хотел бы у своей собеседницы уточнить: «Ваше Садовое Августейшество, я всегда считал, что сад – это ПРАОБРАЗ Божьего мира. Иными словами, сад есть то, что было изначально, что Человечество утратило и что воскрешают поэты, подключая свою ПРАПАМЯТЬ. И сад – не то, что, дай Бог, будет. Поелику САД пока что на Божий мир не спроецировался. Тогда не лучше ли возврат к утраченному, нежели его проекция? Или эта подсмотренная мной буковка несущественна?»
Л. Г. – Буковка эта, Юрий, очень существенна. Потому что общий для Человечества райский Пра-Сад это первое, что приходит в голову. Видимо, совершенно интуитивно меня привлекла именно перспектива взгляда вверх и вперёд, то есть многомерность вселенского, космического, я бы сказала, садового пространства. Отсюда и «Звёздный сад», от которого рукой подать до райского. Не там ли, во Вселенной, и тот райский Сад, по которому истосковалось Человечество? «Жизнь – от бездны до пика, / От вершины до дна…/ Сад раскрылся, как книга, / Где цветы – письмена». Это сегодня – 1 июня 2015-го написано. Любой взгляд в сад (а он у меня у самого порога), – даже вскользь, наискосок – даёт пищу уму и сердцу, будь ты поэт или крестьянин! Письмена. Книга жизни. Звёздная карта. Даже если это маленький японский садик размером с ладонь. Так что для меня это про-образ – подобие и вечности, и земного нашего бытования. И то, что Юрий Беликов решил стать «головой садовой» – собрать под одной обложкой и пра, и про-образы поэтического Сада и сада, и (что удивительно!) первобабочки – символа евангельского Преображения – из ничего, из праха земного в божественную красоту, – должно будет напомнить людям о том, кем мы были, кто мы есть и кем ещё можем стать!
Заранее прошу прощения за самоцитаты: слишком многое уже «записано» с голоса моего маленького лондонского садика, который оказался в моей жизни закономерным, а не случайно обретённым пристанищем. Сад для меня – это ещё и внутреннее понятие, состояние души в её повседневных попытках подняться над материальным, тяготеющим к бездне, миром. Хотя и вещный мир был ко мне с самого моего рождения необыкновенно щедр. Он изначально возник вокруг меня, как развернувшаяся спираль поэтической метафоры: мне довелось родиться в настоящем вишнёвом саду, в доме моего деда, принявшего роды у моей юной матери, на Хуторе Лысом, под Луганском. Августовский, густой и ветвистый звёздный сад над головой – вот первое, что вошло в моё подсознание. И симфония запахов – воск и мёд с дедовской пасеки, и тонкая скрипичная партия степного горючего ветра.
По всей вероятности, я искала этот идеальный образ гармонизированного не нами, а некими высшими силами, мира: «Поднимешь очи к небесам, / надеждой движимый немногой: / сад каждый день цветёт не сам! / С внечеловеческой подмогой…»
Потом была цветущая тундра в немеркнущих огромных незабудках. Там, на берегу Моря Лаптевых, в космическом саду феерических Северных сияний, я провела своё раннее детство. После гибели отца, полярного лётчика, мама купила дом с садом в Луганске. И я среди мириад ажурных розовых цветков, порхающих в воздухе, облепивших по ранней весне голые чёрные ветки абрикосовых деревьев, провела школьные годы. Вот такая сложилась «садовая биография», предопределившая путь.
Так что задача была сохранить в себе то, что уже было дано. И нечаянное обретение реального сада, с белой калиткой в каменной ограде, с почтовым ящиком на ней – стало как бы цитатой из детства: возвращением в утраченный Эдем – это ты верно заметил. Так сложились обстоятельства, что вернулся ко мне сад уже в Лондоне. «Сад с загадочной русской душой, но возрос на чужбине чужой…» – на вершине холма. Чем не Хутор – только не степной (Лысый), а заросший густым лесом? Порой случаются такие «ремейки», повторы и варианты излюбленных сюжетов в кино ли, в жизни ли…
Так что в личном пространстве поэта Сад – это иногда ещё и книга о будущем, которая не хочет ни закончиться, ни завершиться. Разве не это обнаружил мой собеседник, пролистывая земные и небесные поэтические сады и становясь добровольным их сторожем?
Ю. Б. – Поэты слышат друг друга, как дельфины! Любопытно, что Лидия Григорьева сейчас в своём «полувопросе» практически процитировала строки из присланного мне письма одного из авторов антологии – живущего в Москве Юрия Годованца. Вот они: «По-моему, когда Вы сказали о трёх веках поэзии («Сады и бабочки»), то это задача для грядущих поколений на будущее, правильный мега-проект на вырост: то есть гравитационное поле (Сад) и бабочка свободы (Душа)».
Соглашусь, однако от себя добавлю: если мы сейчас настоим, что сей «мега-проект» был якобы сразу же воспринят отечественной поэзией, пусть как не осознанная, но «задача», это будет из разряда самообольщений.
Возьмём «Душу» – бабочек, мотыльков. Не припомнишь, когда и – главное – у КОГО в русской поэзии они вспорхнули впервые? И не пытайся… Потому что у главных гениев ХIХ-го века – Пушкина и Лермонтова – ты их, как в стихах Набокова, сачком не накроешь. По причине отсутствия. Ни бабочек, ни мотыльков (не случайных их промельков, а явных, развёрнутых полётов и, тем паче, пристальных наблюдений за ними, как, допустим, в последней четверти ХХ-го столетия у Бродского, Кушнера или Шкляревского), в поэзии Пушкина и Лермонтова не обнаружишь. Не хочу выглядеть оракулом, но, насколько мне известно, первый мотылёк, оставивший пыльцу в пространстве одной строфы, залетел в стихотворение Василия Капниста в 1796-м году. И было это так:
Но летает над землёю,
С мягкой травки на цветок,
Нежной пылью золотою
Отягчённый мотылёк…
Смотри: он, скорее всего, совсем недавно покинул куколку, ему ещё не просто порхать, поелику он «отягчён» – и, думается, не столько «нежной пылью золотою», сколько элементарной, первозданной влажностью происхождения. Не просох он для поэтических полётов! Очевидно, в русской поэзии ХVIII-го века мотыльки и бабочки пребывали в стадии окукливания. И то, что я не одинок в этом своём предположении, доказывают строки Александра Кушнера: «А бабочка стихи Державина читает / И радуется им: Я червь, – твердит, – я Бог!» То бишь читает – через некий наведённый лорнет последующего столетия. Потому что уже у Василия Андреевича Жуковского – в 1813-м году – мотылёк буквально врывается в темницу стихотворной баллады, которая так и называется – «Узник к мотыльку, влетевшему в темницу». Мотылёк заглядывает и в благоухающее ароматами влюблённости, судя по названию («Cache-cache» – игра в прятки) и настроению, всё какое-то французское стихотворение молодого Фёдора Тютчева, когда непонятно (и не в этом ли прелесть?): то ли это действительно нечто почти бестелесное порхает по комнате, то ли фантом возлюбленной, скрывшейся в образе мотылька?..
Но не поверишь, Лидия: первая бабочка (как таковая) просыпается в стихотворении мало кому ныне ведомого сына небогатого помещика Ивана Клюшникова «Детский урок». Он преподал нам его в 1838 году, то есть через год после смерти Пушкина!
Эта бабочка ещё неуклюжая – чувствуется, она только что из кокона и не в силах продемонстрировать тех головокружительных пируэтов и того изящества, какими будет наделены на излёте ХIХ-го века совершенная, «бархатная» бабочка Афанасия Фета или «цветная бабочка в шелку» образца 1916 года Ивана Бунина. Собственно, ты сама можешь оценить клюшниковский вариант, когда автор, «начавший беседовать с цветами», увидел, как «тихо бабочка садится на цветок». И она:
Кажет нам весенние обновки,
Не видал ещё я краше и милей!
Искры яхонтов на маленькой головке,
Камни жемчуга на крылышках у ней!
Но заметь: эти «яхонты» и «жемчуга» – подлинные.
И тут я хочу признаться: коллекционируя поэтических мотыльков и бабочек, я предался было соблазну вывести некую закономерность их явления в русской поэзии. Потому что, если речь о САДАХ, то там эта закономерность – их цветения и отмирания – прослеживается. Её признаки поначалу уловил я и в авторском поведении чешуекрылых. Допустим, описывая восторженной весной 1945-го «Бабочку в госпитальном саду», Арсений Тарковский просит: «О госпожа моя цветная, / Пожалуйста, не улетай!» Но уже чуть позже – примерно в 1949-м году – живший тогда в Ленинграде Глеб Семёнов, улавливая сходство поэта с бабочкой, подписывает себе и ей приговор: «…Я пальцем божиим приколот / к доске случайного стола…» Всё! На этом мои библиотечные изыскания по части мотыльков и бабочек обрываются более чем на десятилетие…
И только в 1960-м (оттого что подступила оттепель?) крестьянский поэт Николай Тряпкин, словно преодолевая некую болезненную подспудность, выдыхает: «Бабочка белая, бабочка белая! Кто бы родил нас опять!» И вослед Тряпкину, в 1961-м году такой, казалось бы, не самый зрелищный поэт как Александр Яшин, вдруг пишет стихотворение с более чем характерным названием – «Бабочка ожила:
Мягкий заслушав звук,
Прячется в тьму угла
Серый, как тень, паук:
Бабочка ожила!
Согласись: в 1961-м «оживить бабочку» могли бы Евгений Евтушенко или Андрей Вознесенский, но, тем не менее, это сделал Александр Яшин. Я мог бы порассуждать, отчего в 1974-м году признанный наш отечественный учёный-физик и, как выясняется, превосходный поэт Владимир Захаров пишет стихотворение «Бабочки на леднике», заканчивающееся строчками: «То – бабочки, искавшие спасенья / От краткой смерти в дальней стороне»? Или – почему в новом тысячелетии, а именно – в 2005-м году молодой московский автор Алексей Караковский создаёт ужасающее по внутренней коллизии стихотворение «Мёртвая бабочка»? Но тогда кто объяснит мне, какими неисповедимыми путями – в разгар Великой Отечественной войны – у поэта Николая Стефановича, оказавшегося в 1942 году в эвакуации в Перми, родилось такое восьмистишие:
Мы прятались, в саду желтела осень…
Прошли года, но миг минувший цел,
И мячик тот, что я тогда подбросил,
Ещё упасть на землю не успел.
Ещё лучи на той же спинке стула,
И, может быть, вбегая в этот сад,
Ту бабочку, что только что вспорхнула,
Вспугнули мы сто тысяч лет назад.
Ни намёка на общемировую трагедию и всенародное горе!
Помнится, в своё время Борис Слуцкий, отличный поэт и примерный комиссар, упрекнул Ивана Бунина, что тот в 1917-м – в год Великой Октябрьской социалистической революции – кланялся «влажно-свежему, водянистому, кисловатому запаху» ландыша. Сегодня бунинский выбор уже не требует объяснения…
Посему – что касается прихотливости или законности БАБОЧКИ в русской и, думается, в общемировой поэзии, мне близка точка зрения номинанта Нобелевской премии Константина Кедрова: «Земля летела / по законам тела / а бабочка летела / как хотела». И, кстати, не доказывают ли эту правоту и «Степные бабочки» Равиля Бухараева», подаренные мне тобою:
…меняется небо над нами,
шатается вера!
…Но нежно колышут крылами
сатир Бризеида,
медведица Гера…
Впрочем, в истории русской поэзии ХХ века и, соответственно, ХХI-го бабочки ещё будут превращаться в гусениц и замирать-окукливаться…
Л. Г. – Вот ведь как! Начал с частной, как раньше говорили, «узкой» темы, а замах вышел на всю историю литературы! Да ещё и в будущее этот замах простёрся, где любая поэтическая гусеница имеет право мечтать воплотиться в бабочку чистой поэзии! В твоих цитатах из двух современных нам поэтов – Кедрова и Бухараева – бабочка, это символ вечного движения и перемещения из земного мира в космическое пространство. Не потому ли, что один из них (Равиль Бухараев) закончил аспирантуру МГУ по теоретической математике, а второй (Константин Кедров) доктор философских наук, написавший серьезнейшее исследование о поэтическом космосе? Принцип природного перевоплощения гусеницы в бабочку, безобразного в прекрасное, ползающего в летающего – это вопрос не для натуралиста, а для учёного и поэта. Хорошо бы – в одном лице! Что и случилось сейчас, когда ты вольно или невольно процитировал прекрасные стихи не просто неких поэтов, но математика и философа, а до этого ещё и физика! Не хочу использовать данную тобою мне власть – а именно это ты сделал, пригласив меня в собеседницы в разговоре на столь важную для тебя тему, но в контексте заданного тобой направления нашей беседы сочту вполне уместной самоцитату, ибо много лет назад я тоже отправила бабочку окукливаться не куда-нибудь, а в космос!
…шелестокрылых прибыло полку
из далей луговых, из плюшевых волокон,
из космоса, где лежа на боку
вращается, как шар капустный, кокон…
Бабочка, как психея-душа, бабочка, как некая драгоценность, бабочка, как символ возможного перерождения во вторую, неведомую нам жизнь. Эти темы столь многогранны, что порой, как говорится, «до смешного доходит»! Ты помнишь популярную песенку советских времён «Пчёлка и бабочка»? Её многие эстрадные певцы исполняли, и я помню её с детства – она часто звучала по радио! «Раз в прекрасном саду весной…» О том, как гусеница полюбила пчёлку. Та отвергла её любовь и была наказана любовью же к прекрасной бабочке. Это же драма! Пиеса! Шекспировские страсти на малом песенном пространстве! И даже тут возникает тема сада: «Раз в прекрасном саду! весной…»! Сказка – ложь, да в ней – намёк.
И вот о чём я думаю: все эти твои многолетние и многотрудные изыскания и находки садовых космических пространств, наводят меня на мысль, что будущее поэзии – это тематические Антологии. Случайно из интернета узнала, что одно моё стихотворение вошло не куда-нибудь, а в «Астрономическую антологию». Теперь вот «Сады и Бабочки». И тут, и там, обрати внимание, выход в другое пространственное измерение. И опять, как музыкальная кода, прозвучит уже в который раз в нашем разговоре слово «космос». Сады и бабочки это тоже «астрономическая поэзия», целая вселенная – Universe. Выход в космос своей или родственной души. Ведь нельзя вскользь коснуться той или иной темы – они должны произрасти во внутреннем пространстве «Звёздного сада», окуклиться там и преобразиться.
Но вернёмся всё же к антологии, как культурному феномену. Лично меня воспитала, вынянчила, вывела в люди одна из величайших поэтических антологий начала ХХ века – легендарная «Антология Ежова и Шамурина» (на такое имя она откликалась), изданная в 1925 году. На совести этих составителей моя экстатическая любовь к негромким и совершенно неизвестным, а во множестве своём запрещённым в советские годы поэтам. В университетах этих поэтов не изучали. Их словно бы не было! Но они были – в этой огромной, и по количеству страниц, и по внутреннему содержанию, книге. Попала мне в руки эта великая книга чудом, это отдельный и непростой разговор. Но попала вовремя – мне в ту пору и двадцати лет не исполнилось, но я уже давно ощущала себя поэтом. Эта антология стала для меня путеводным маяком, заманившим мою утлую лодку в гавань настоящей, надмирной и надсоциальной, отнюдь не советской поэзии. Вот за какой труд ты взялся! Где, кто и когда войдёт в САДЫ ПОЭЗИИ, собранные тобой под одной обложкой – Бог весть, «нам не дано предугадать»…
Так что работа по собиранию антологии – это труд умелого, трудолюбивого и одарённого природным чутьём садовника, а не только верного и зоркого садового сторожа. Тут все зависит от дара отбирать и селекционировать семена, ростки, плодовые кусты и деревья. Тогда и урожай будет на все времена подкормкой для настроенных на поэзию и на экстатическое любование прекрасным юных (как правило) душ.
Выбрать самое стойкое к холодам (потеря читательского интереса), плодоносное дерево, самый прекрасный и благоуханный цветок, пригвоздить взглядом (ну не иглой же!) роскошного махаона – как можно было решиться на такую дерзость? Выбрать одно стихотворение, когда их у большого, выдающегося, знаменитого или просто великого поэта в его книгах всё-таки некое множество?! Дерзай, хочется мне сказать тебе! Но не дерзи!
Это, конечно, шутка, фигура речи, красное словцо. Но в нём таится следующий смысл: когда антология будет (дай-то Бог) издана, на тебя устремятся «тысячи биноклей на оси»! Дескать, а почему и по какому праву он выбрал то или иное поэтическое растение.
Так вот – вопрос: чем ты руководствовался при отборе? Это же не парк развлечений – это ландшафтный парк, где живут и процветают (как мне думается) и поэтические экзоты, и стихотворные (на грани гениальности) простецы.
Это вопрос, на который можно не отвечать, потому что (догадываюсь) на него нет внятного ответа. Или он выглядит так: составителя ведёт от текста к тексту чутьё золотоискателя! Верно ли моё предположение? И много ли золотого песка уже удалось намыть в холодной тундре читательского и издательского невнимания к трудам поэтическим, золотоносным? И есть ли уже золотые слитки в твоём лотке искателя литературных приключений?
Ведь у тебя давняя и устойчивая репутация «литературного геолога», открывающего в самых диких и труднодоступных местах богатые поэтические месторождения!
Ю. Б. В памяти за долгие годы до сих пор не заретушировалась картина времён моего 10 класса: как хозяин вёл лошадь на бойню. По крайней мере, мне так показалось. Она тянулась губами к стеблям зелёной травы, изредка попадающейся у неё на пути, а он бил бедолагу ногой по морде! Затем возник «ремейк» (ты правильно заметила: они постоянно нас по жизни сопровождают): в Михайловском – на том самом поле, где стоит дощатая сцена, с которой выступают поэты на пушкинских праздниках, – я однажды увидел лошадей, пасущихся на цепи. «Цепные Пегасы» – так сразу я их окрестил. Им никто не запрещал щипать траву, но – в пределах, ограниченных длиною цепей. В этом было что-то жутковатое: пушкинские кони, гремящие кандалами! А когда шёл дождь, они ведь не могли с этого открытого пространства никуда деться. Помню, мы, тогдашние поэтические паломники Святогорья, пользуясь своим внезапным приближением к дирекции заповедника, вступились за этих «цепных Пегасов». Слава Богу, нас услышали. Однако в поэзии так не бывает.
Извини, что изъясняюсь притчами. Но я пытаюсь ответить на твой вопрос. Русская поэзия на протяжении, по меньшей мере, двух с перехлёстом веков тянулась к теме САДА и БАБОЧЕК. Да-да, та самая лошадь! Но её (лошадь поэзии) или били по морде, или держали, казалось бы, мирно пасущейся на поле, но пасущейся на цепи!
Поэтому мне, конечно же, в построении антологии очень хотелось следовать исключительно «принципу золотоносности», однако я чётко понимал и понимаю: САД в русской поэзии (своенравные и безбашенные БАБОЧКИ, как мы выяснили, этой закономерности не подчиняются) не выкорчевать из хода отечественной истории. Он, будучи надысторичным, на самом деле ИСТОРИЧЕН. А раз так, значит, и я, «литературный геолог», а проще говоря, «сторож Сада» или садовод-любитель, не мог не учитывать этой характерной особенности, когда сады поэзии то цвели, то их вырубали! Не только в переносном, но и в прямом смысле. Есенин в 1925 году пишет стихотворение «Письмо к сестре» – не самое, признаться, «золотоносное», зато показательное:
Отцу картофель нужен.
Нам был нужен сад.
И сад губили,
Да, губили, душка!
Об этом знает мокрая подушка
Немножко… Семь…
Иль восемь лет назад.
Извечная тяжба картофеля и вишен: кто главнее? А если учесть, что новая власть устанавливала налог на сад, и крестьянин, чтобы не брать на себя непосильную тяготу, вынужден был рубить его собственными руками… Разве мог я пройти мимо этой документальной отметины? А вот ещё несколько отпечатков пальцев мятущейся истории: Бальмонт, если помнишь, на излёте ХIХ столетия заверял: «Я обещаю вам сады / С неомрачёнными цветами». И ему шершавой оплеухой в 1912 году (двенадцать лет помнил человек!) прилетел ответ от Николая Клюева: «Вы обещали нам сады / В краю улыбчиво-далёком, / Где снедь – волшебные плоды, / Живым питающие соком…» Но дальше – убийственное: «На зов пошли: Чума, Увечье, / Убийство, Голод и Разврат…» Через двадцатилетие мы слышим надсаженный голос Марины Цветаевой, прошедшей через всё то, что в 1912-м увидел Клюев:
За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад
На старость лет.
А дальше уже мы движемся по «Мичуринскому саду» вместе с Ярославом Смеляковым, который, не то любуется, не то ужасается его экспериментальным хозяином, напоминающим маркиза де Сада:
Если это нужным он сочтёт,
яблоня, хрипя и унижаясь,
у сапог властителя валяясь,
по земле, как нищенка, ползёт.
Точно так же я не мог пройти мимо садов-мутантов, садов-уродцев, которые расцвели в русской поэзии в последней четверти ХХ века: «И белые тяжёлые сады вращаются, как жидкий паровоз». Или: «…чтоб, наконец, свинтил свои детали / сей влажный сад / в одну из нужных поз». Да-да, сей конструктор –
Саша Ерёменко. Как отличается этот сад от вертоградов ХIХ столетия! Как будто разные по ним ходят существа. Трудно также представить, дабы Фёдор Тютчев, Владимир Бенедиктов, Пётр Вяземский, Афанасий Фет, Аполлон Майков или Яков Полонский сподобились бы вполне определённой эмоции Виталия Кальпиди: «Он ненавидел этот сад, / зазубренный до можжевельника. / От вторника до понедельника / он ненавидел этот сад». А вот и совсем полный отказ от сада устами Евгения Бунимовича: «с тех пор как царица дай бог памяти / кажется елизавета / лишила меня и мой народ права на землю / я полагаю сад / это не моя тема». В 1987 году подвижник Листвянской художественной галереи, что на Байкале, Владимир Пламеневский, вообще, пишет летальное стихотворение: «Смерть сада».
Может, так оно и было – в 1987 году… Поразительно, что примерно в это же время рождается стихотворение у донецкого москвича Николая Переяслова с более чем красноречивым названием – «Пространство для сада». А заканчивается оно так: «Боже! Дай выжить пространству для сада. Хоть бы – в строке…» То бишь вне «строки» Сада уже будто бы не существовало…
Но недаром САД таит в себе БАБОЧКУ. Подобно ей, он только кажется, что умирает, а на самом деле – перевоплощается, преображается. «И всюду Гефсиманский сад, / Где только есть сады…», – провидел в 1990 году замечательный Владимир Соколов, наследовавший сады ХIХ века.
Л. Г. Каков посад – таков и сад! Разрушенный воздух эпохи диктует законы поэтического восприятия тем поэтам, которых ты сейчас процитировал. В таком металлическом или пластмассовом мире, в котором мы все оказались к семидесятым годам ХХ века деревья и впрямь могут быть привинчены к земле болтами, как у Александра Ерёменко. Но ведь есть ещё и внутреннее зрение и прозрение Поэта. Я говорю сейчас о классике советской эпохи Владимире Соколове, которого тоже мы тут охотно цитировали. Он «видел душой», как и надлежит поэту. И одарил окружающий его непривлекательный внешне мир прекрасными заснеженными садами. Он жил и писал так, словно советской власти вовсе не существует, а существует цветущая сирень, кипящий жасмин, снежные лилии и заснеженные аллеи. Свинцовый век не до конца разрушил и заасфальтировал всё окрестное пространство. Слишком Россия велика. И выжила она и ожила благодаря провинции и так называемым провинциальным поэтам, не забывшим запах скошенной луговой травы. Так возродилась в литературе и тема сада – от внутреннего побуждения сохранить загубленную красоту хотя бы внутри себя, до внешнего побуждения восстановить попранное. Тема небесного Сада и его зеркального отражения в нашей жизни земной – очень сильна в поэзии Олеси Николаевой, Светланы Кековой, Ольги Седаковой. Заметь, в этом ряду нет мужских имен. Мужчины-поэты не так открыты инаковидению, потому что «веры не имут» в большинстве своём. Они часто стыдятся признаться в своей религиозности. Зато уж если «не верят», то несут свою внутреннею темноту миру – без малейшего смущения. А эти три яркие поэтические индивидуальности – женщины верующие, знающие и понимающие откуда пришёл на землю САД. «Во саду ли Богородица гуляла…» В XIX веке нельзя было даже представить себе поэта-атеиста. Потому там у многих поэтов «и свет во тьме светит». Без Бога ни до порога – для них дело обычное. А для нас в ХХ веке – нет. Я сама пробиралась в свои будущие поэтические сады околицей абсолютного религиозного невежества. Можно и время осудить. А лучше всего осудить самого себя.
Вот недавно меня настигло нечаянное (и такое чаянное!) открытие замечательного и мало кому известного поэта из Омска. Он жил со мной в одно время, когда в храмах были или клубы, или склады химикатов, а Господь его окликнул и нашёл. И стихи его отмечены касанием Божьей длани. Его имя – Олег Чертов. Он погиб от руки наёмного убийцы в 1996 году в возрасте 36 пушкинских лет. А основной свод его стихотворений был написан в начале 80-х, когда ему было едва за двадцать. Мне повезло написать предисловие к его книге. И это было для меня, как мне раньше казалось, «поэтической всезнайки», большим уроком. Мы не знаем всего, что было написано, и не можем предугадать, что после нас напишут. Поэтому твой труд по собиранию важной и нужной поэтической темы, я всячески приветствую. И хочу заглянуть в твою творческую лабораторию: что там препарируется сейчас? Кто у тебя под микроскопом, а кого ты рассматриваешь в телескоп? Какой поэтический временной отрезок у тебя в приоритете?
Ю. Б. О, Лидия! Вашу августейшую речь я выслушал смиренно, не перебивая. Хотя женская логика порой такова, что её обладательницы могут ею же самих себя и высечь. Только что, говоря об Олеге Чертове, действительно редком православном поэте, если наложить атеистическую эпоху на время, когда он, собственно, как поэт состоялся и чей сад несомненно был Гефсиманским, ты сказала: «Мы не знаем всего, что было написано, и не можем предугадать, что после нас напишут». А перед этим «наехала» на мужчин. Дескать, далеки они, в отличие от нас, женщин, от Сада Небесного, и «не так открыты инаковидению». А как же пример с Олегом Чертовым, тобою приведённый? И этот пример совсем не исключение. В начале нашего разговора я уже упоминал екатеринбуржца Юрия Казарина, у кого тема Сада, в том числе, – Небесного, стала едва ли не стихотворным размером. Да вот – только навскидку:
Сад напросился в дом.
Веткой открыл окно.
Что ж, посидим вдвоём,
выпьем своё вино.
Выпьем его до дна,
и – лепесток на дно:
бездна у нас одна.
Сердце у нас одно…
Но я с тобой где-то даже соглашусь, как человек, обозревший многие стихотворные сады и лицезревший сонмы поэтических бабочек: сады, взращённые женщинами-поэтами (здесь, кроме перечисленных тобой имён, надо назвать и Беллу Ахмадулину, и живущую в Северодонецке Татьяну Литвинову), пожалуй, затмевают собственным цветением и плодоношением сады нашего брата. Но… Наш брат берёт другим – погоней за бабочками! Потому что мужская душа – утончённей. И тут представительницам прекрасной половины мы можем дать фору. Я легко выставляю на шахматную доску фигуры Александра Кушнера, Игоря Шкляревского и Александра Проханова. Да-да, того самого – неистового Александра Андреевича! Между прочим, насколько я знаю, в Москве он один из обладателей редкой коллекции бабочек. Причём, добывал их не на рынках, не в интернете, не по звонку – сам гонялся за ними с сачком во всех странах, где побывал! И сложил об этом стихи. Вот три строфы, которые восхищают меня своим неоакмеизмом:
Меня считали странным чудаком,
Когда, обмотан пулемётной лентой,
Размахивал кисейным я сачком,
За бабочкой гонясь по континентам.
…………………………………
Был мой сачок удачливый и длинный,
Ловил я бабочек небесной красоты.
И стадо абиссинских бабуинов,
Как я ловлю, смотрело с высоты.
…………………………………
Летала бабочка в кабульском летнем парке.
Она багрово-красная была.
Здесь через год в проёме тесной арки
Замученный висел Наджибулла…
И знаешь, к какому выводу я пришёл? Бабочка – это же своего рода компенсация в поиске мужчинами женского идеала! Александр Андреевич практически в этом признался: «Но не невеста – бабочка лежала / С поломанными синими крылами». Впрочем, вернёмся от Александра Андреевича к Александру Сергеевичу. Можно ли Пушкина «рассматривать под микроскопом»? Казалось бы, – только в телескоп! А, тем не менее, я мучился, пытаясь разглядеть в его гигантском поэтическом массиве (как количественном, так и качественном), стихи про сад. И отыскал, пожалуй, одно-разъединственное стихотвореньице «Вертоград моей сестры…» «А как же «Сады Лицея»? – дернут меня за рукав читатели. Но «Сады Лицея» – не более чем устоявшаяся «обманка», запертая дверца, отворив которую мы предполагаем шагнуть в повествовательную сень тех самых садов. Однако, как написал в одноимённой работе академик Дмитрий Сергеевич Лихачёв, «Сады Лицея» – это прежде всего мир свободы, беззаботности,
дружбы и любви, но вместе с тем и мир уединенного чтения, уединенных размышлений». Доверимся академику. Итак, я «разглядывал под микроскопом» пушкинский «Вертоград…» на предмет того, дабы начать с него антологию. Двенадцать строчек, где, может быть, самая благоуханная – последняя: «И закаплют ароматы». Остановимся на этом…
Теперь приоткрываю свою лабораторию: изначально меня поразило стихотворение младшего современника Пушкина Владимира Бенедиктова «Вечер в саду». О, как оно объёмно, скульптурно написано, точно бы не гусиным пером ХIХ столетия, а, по меньшей мере, чернильным стальным пёрышком ХХ-го:
Солнце будто б с неохотой
Свой прощальный мечет взгляд
И червонной позолотой
Обливает тёмный сад.
Это – начало. А далее:
Сумрак гуще. Твердь одета
Серых тучек в бахромы.
То был, мнится, ангел света,
А за ним шёл ангел тьмы, —
И, где плотно листьев сетка
Прижимается к стене,
Скрыла встречу их беседка
В ароматной глубине…
Заметь: там, где у Пушкина «И закаплют ароматы», у Бенедиктова целая «ароматная глубина» – голографическая картина, не типичная для глазомера ХIХ века. Мне стало обидно за Александра Сергеевича, потому что он проигрывал Бенедиктову. Равно как и Фёдору Тютчеву, написавшему «Как сладко дремлет сад тёмно-зелёный…» Я был поставлен перед выбором: если начать антологию с пушкинского «Вертограда…», не обернётся ли сие нечаянной медвежьей услугой по отношению к «солнцу русской поэзии»? Если же начать свой обзор Времени с тютчевского сада, сквозь который «Мир бестелесный, слышный, но незримый… роится в хаосе ночном», не упрекнут ли меня в том, что составитель, поддавшись притяжению ночного хаоса, не заметил «солнца русской поэзии»? И я решил быть честным перед Пушкиным, тем более, что «солнце русской поэзии» уже ничем и никем не заслонить, то есть начал антологию с тютчевского сада, возросшего в 1835 году. Надеюсь, Александр Сергеевич меня бы одобрил, как признал он себя, если верить источнику, побеждённым в поэтическом состязании, когда они втроём – он, Дельвиг и Фёдор Туманский – сочиняли пасхальные восьмистишия про выпущенную из клетки птичку. А победителем стал малоизвестный Туманский, чья миниатюра вошла с той поры во все хрестоматии…
Ты спрашиваешь о приоритете… В приоритете, конечно, ХХ век, поменявший поэтическую оптику: от общего – к частному, когда в очерченном пространстве сада проступила предметная конкретика, как, скажем, в стихотворении «Перед закатом» Иннокентия Анненского: «Всё глазами взять хочу я / Из темнеющего сада…» Предположим, Яков Полонский здесь бы и остановился, этим ограничившись, Тютчев бы ушёл в «ночной хаос», зрение же Анненского уже выхватывает:
Щётку жёлтую газона,
На гряде цветок забытый,
Разорённого балкона
Остов, зеленью увитый.
Если речь о предметности и детализации, и даже кинематографичности в описании садов и бабочек, то ХХ-й век, безусловно, заслонил собой ХIХ-й за исключением разве что всё того же Владимира Бенедиктова с его «опережающим зрением». А посему, составляя антологию, я переживал, честно говоря, за ХIХ-е столетие: не просто чувствовал, а воочию видел ту диспропорцию в площадях, красках и звуках обследованных мной садов и отловленных бабочек, открывшуюся в сравнении с ХХ-м веком. Но при этом я не мог не замечать и преимуществ садов ХIХ-го столетия, потому что предпочёл бы бродить по фетовскому саду, который «весь в цвету», или по благоухающему «осенней свежестью, листвою и плодами» саду Ивана Бунина, нежели по «распустившемуся» в ХХ-м столетии «белоцвету на грудах падали и гнили» Бориса Садовского или «Мёртвому саду» Анатолия Передреева.