У Вернера, 26-летнего пациента, в течение пяти лет наблюдается тяжелый мутизм, ярко выраженное навязчивое поведение и полный уход от социума…
Ко мне за помощью обратилась мать 26-летнего Вернера, моя давняя знакомая. Его диагноз – «дефектное состояние при шизофрении». Он живет с родителями и сестрой.
Последние пять лет Вернер молчит. Он целыми днями лежит в постели и встает исключительно ночью, между полуночью и двумя часами, и только если все спят. Поднявшись, Вернер ест (мать с вечера оставляет для него пищу), затем в течение часа слушает Heavy Metal: он хорошо разбирается в этой музыке и любит ее. Отец регулярно снабжает его последними дисками и специализированными журналами.
Не позднее 2 час. 15 мин. Вернер снова ложится в постель. Он останется там, пока вновь не наступит полночь. До этого момента он не раскроет рта: не будет ни есть, ни пить, не произнесет ни слова.
Вернер весит примерно 125–130 кг при росте 175 см. Он так грузен, что не может самостоятельно ухаживать за собой. Два раза в неделю приходят сани тары из психиатрической клиники, чтобы помыть его: Вернер – инвалид, нуждающийся в постоянном уходе. Его лечащий врач-психиатр появляется все реже – три-четыре раза в год – и часто без предупреждения пропускает встречи. Вернер очень разочарован – он чувствует себя брошенным.
Когда его мать просит меня начать психотерапию, она кажется мне отчаявшейся, но я также слышу надежду в ее голосе. «Кто-то должен вернуть нам Вернера, мы так хотим, чтобы он выздоровел», – говорит она.
Свое намерение обратиться ко мне она обсудила с сыном. Вернер вспомнил меня, так как я бывал в этой семье ранее; он знает, что я психотерапевт и психиатр, и согласен с тем, чтобы я посетил его. Передо мной встают вопросы: как мне быть, на что решиться? Имеет ли смысл начинать работу с Вернером? Как вообще может выглядеть терапевтический процесс с человеком, который уже пять лет не говорит? Я знаю, что усилия, которые прилагали специалисты за последние десять лет, не привели к какому-либо улучшению. Но я также знаю, что состояние парня сейчас настолько плохое, что я даже не могу вообразить, что могло бы усугубить его. Я понимаю, что ему, собственно, нечего терять, и в итоге соглашаюсь посетить Вернера.
И вот я вхожу в комнату Вернера. В нос ударяет резкий запах. В комнате душно. Вернер садится на кровати и приветствует меня, подняв руку. Он сидит ко мне боком и избегает моего взгляда. Он очень неухожен: сальные волосы, сильный запах изо рта, обрюзгшее, рыхлое тело также издает неприятный запах.
Я сажусь за стол рядом с кроватью, и мы начинаем разговор: перед Вернером лежит стопка бумаги и ручка. Я задаю вопросы, а он пишет ответы печатными буквами.
Из-за такого сложного процесса общения наши терапевтические сеансы продолжаются от двух с половиной до трех часов. Очень скоро становится ясно, что я не чувствую переживаний Вернера, не ощущаю его мира и не понимаю рассуждений. У нас разный темп: мои вопросы слишком быстры по сравнению с его ответами. Из-за этого я не могу добраться до него. Как бы медленно я ни говорил, это все равно слишком быстро. Поэтому после третьего сеанса я решаю изменить форму общения с Вернером: я тоже перестаю говорить. Теперь на сеансе мы приветствуем друг друга поднятием руки, я сажусь рядом, и весь разговор происходит на бумаге. С этого момента для меня все отчетливее проступают контуры того своеобразного мира, в котором Вернер провел последние годы. Постепенно я начинаю замечать, что мой слух как будто обострился, я более отчетливо слышу звуки окружающего мира, собственный голос больше не мешает мне.
Способ нашего общения на сеансах задавал неимоверно тягучий темп: я формулирую предложение и записываю его печатными буквами, Вернер читает, формулирует ответ и записывает его печатными буквами. Этот особый вязкий темп затягивает и что-то с тобой делает. Когда я по истечении трех часов покидаю дом Вернера, я чувствую себя словно бы в удалении от мира. Мне требуется время, чтобы настроить свои органы чувств на громкость и ритм окружающего мира. Но теперь я по крайней мере хотя бы отчасти понимаю, что имеет в виду Вернер, когда говорит, что он не может думать, как другие. Он пишет буквально: «Мой мозг словно бы упакован в вату, у меня такое чувство, что у меня постоянно кружится голова. Я боюсь выпасть из этого мира. Я боюсь, что даже в письменном виде ничего не смогу сообщить. В течение многих лет я целый день повторяю четыре такта из одной вещи Heavy-Metal. Я боюсь, что забуду эту строчку, и тогда это будет конец. Тогда я уже не смогу ничего о себе сообщить. Это что-то навязчивое, как проклятие».
На первых терапевтических сеансах я пытаюсь узнать, что случилось с Вернером в последние годы, что довело его до теперешнего состояния. Вернер отказывается тратить на это время, он уверен, что это ничего ему не даст. Когда я задаю вопросы о его прошлом, он отсылает меня к своему прежнему врачу, который «знает об этом все».
Для Вернера сейчас гораздо важнее не прошлое, а та жизнь, которая его окружает. Через закрытую дверь своей комнаты он слышит, как грубо и агрессивно разговаривают между собой его близкие – мать, отец и 13-летняя сестра, и понимает, что они полны ненависти друг к другу. Он боится за сестру, ему кажется, что однажды она не выдержит и с ней произойдет то же самое, что и с ним.
Я чувствую его страх и кладу руку ему на плечо. Сначала Вернер напряженно застывает, но уже через несколько мгновений расслабляется. У меня возникает чувство, что он нуждался в прикосновении. Мне требуется время, чтобы успокоить Вернера, уменьшить его страх за сестру. Я объясняю, что девушка находится вне опасности, потому что ведет себя совершенно иначе, нежели ее брат: она агрессивна, умеет выражать свою ярость и сопротивляться, тогда как он в свое время ни разу не подал голоса и всегда молча отступал под натиском упреков.
Кроме снижения тревоги Вернера в связи с семейными обстоятельствами, я занимаюсь пробуждением его активности. Моя задача – создать для него хоть немного больше пространства – обычного физического пространства. Дело в том, что источник проблем Вернера лежит в области первой фундаментальной мотивации[11]. «Я есть, но могу ли я быть?» – на этот вопрос у Вернера нет положительного ответа. Отсутствие базового переживания «могу-быть-в-мире» делает его неуверенным, потерянным и чужим этому миру. Это переживание представляется большинству из нас настолько естественным, что обычно мы его не замечаем. Между тем «мочь быть» – основа бытия, фундамент, на котором покоится наша жизнь. В случае Вернера именно с этим фундаментом нам приходится работать специально, но не напрямую – да и как напрямую можно предложить человеку довериться миру, который он видит как чуждый и враждебный себе? В концепции четырех фундаментальных мотиваций одной из важнейших предпосылок развития чувства «могу-быть-в-мире» является расширение и обустройство пространства, в котором живет человек. Поэтому я говорю о своем желании, чтобы Вернер вставал с постели – днем, в моем присутствии. Я спрашиваю: «Мог бы ты хотя бы представить себе, что встаешь?» Вернер представляет, и ему становится страшно. Он боится утратить почву под ногами; боится, что у него закружится голова, он упадет в обморок и умрет.
Я спрашиваю Вернера смогу ли я, по его мнению, удержать его, если он потеряет устойчивость? Он внимательно смотрит на меня и после некоторого колебания кивает. Да, он находит меня вполне надежной опорой. Привычная обстановка и мое присутствие дают достаточное чувство защищенности, так что Вернера уже не так пугает мысль о нескольких шагах по комнате. Мы договариваемся, что он попробует подойти к окну, немного постоять там, может быть, взглянет на осенний пейзаж и вернется к кровати. К его собственному удивлению, он вполне справился с этими действиями.
От раза к разу ему все лучше удается ходить в моем присутствии. Скоро он уже может покидать свою комнату и выходить на веранду. Через два месяца после начала терапии Вернер может свободно передвигаться по саду.
Постепенно меняется и его отношение к терапии. Если вначале он боялся, что ему будет трудно выдерживать регулярные контакты со мной, и поэтому колебался, договариваясь о наших встречах, то теперь он хочет, чтобы я приходил по крайней мере дважды в неделю: Вернер стал надеяться на выздоровление. Сейчас я должен быть особенно пунктуальным: необходимо приходить регулярно и вовремя. Если я надежен как терапевт, то растущее доверие ко мне помогает Вернеру обретать свою основу бытия. Его состояние теперь стабильнее, и он может выносить большую нагрузку, чем прежде. Вернер с облегчением возвращается в свою комнату после прогулки по саду. Все-таки новые впечатления утомляют его. Однако давно знакомая комната уже наводит скуку.
Акценты терапии меняются: наша задача теперь – обнаружить эмоциональность Вернера.
Предыдущие годы научили его вытеснять свои чувства. На мои вопросы, что он ощущает, какие чувства возникают в нем, когда он, например, слушает музыку или что-то ест ночью, он отвечает, что не может испытывать никаких чувств, потому что он внутренне «абсолютно пустой» и «словно бы потухший». Единственное чувство, которое сопровождало его на всем протяжении болезни, – парализующий страх. Но и он теперь все больше отступает.
Когда складывается и укрепляется первая фундаментальная мотивация, основа бытия («мочь быть»), в жизни человека возникает доверие. И только тогда он может начать соприкасаться с жизнью и переживать свои отношения с ней. Именно так нам удается ощутить собственное бытие ценным, и благодаря этому укрепляется наша самоценность.
После того как Вернер стал увереннее чувствовать себя в ощущении основы бытия, наступило время уделить больше внимания второй фундаментальной мотивации.
Во время нашего пребывания в саду я прикасаюсь ладонью к стволам деревьев, трогаю листья, и Вер нер следует моему примеру. Он вновь узнает, каковы предметы на ощупь. Он дотрагивается до окружающего мира – деревьев, кустов, позднее гладит свою собаку, и окружающий мир дотрагивается до него. Он снова может чувствовать, что кора дерева жесткая, а шерсть его собаки мягкая. Так Вернер гладит руками мир, а мир гладит Вернера. Нужно время, чтобы снова вернуться к жизни, открыться миру и пережить свою встречу с ним. Поэтому он теперь все дольше остается на воздухе.
Он терпеливо устанавливает свои отношения с миром. Место тревожно-депрессивного ухода все больше занимает радость жизни. Теперь Вернер часто играет со своей собакой и бегает по саду. Ему все лучше удается описывать свои чувства, переживания. Он взаимодействует с тем, что ему дорого, и позволяет себе вступить в отношения с жизнью. Серьезная терапевтическая работа настолько укрепила позиции Вернера, что ему больше не нужно сторониться жизни и он может позволить себе испытывать эмоции.
В жизни Вернера многое изменилось. Он легко просыпается и встает в первой половине дня, потому что его ждет много интересного – собака, которая хочет с ним играть, сад, цветущий под лучами весеннего солнца. Вернер не хочет пропустить весну и рад, что снова может жить.
Вскоре освоенная Вернером территория становится мала для него. Теперь он готов покинуть защищающие его дом и сад и ненадолго выйти на улицу. Когда мы возвращаемся с улицы в его комнату, Вернер снова чувствует страх, но это уже не прежний диффузный страх. Теперь страх обрел очертания: Вернер опасается, что люди отвергнут его. Ведь он до сих пор молчит и убежден, что никогда и не заговорит; так что вряд ли у него получится объясниться с кем-то. И он боится, что прослывет неполноценным, таким его не примут и могут даже высмеять: ведь он и сам презирает себя из-за этого недостатка[13]. Вернер вообще сильно недооценивает себя и только недавно – благодаря контактам с внешним миром – осознал, как много недополучает от жизни по сравнению с другими людьми.
Обретя опору и доверие к Основе Бытия, пережив много позитивного, почувствовав собственную ценность (и укрепившись таким образом в своей фундаментальной ценности), Вернер начинает сомневаться в себе самом; наиболее значимым стал для него теперь вопрос третьей фундаментальной мотивации: «Я есть Я, но имею ли я право быть таким? Таким, каков я есть – со своей особой манерой, непохожестью на других?» Вернер остро чувствует свою неполноценность. Поэтому он стыдится других людей и опасается, что его будут презирать.