Часть I Ранние идеи

Глава 1 Экономическая теория и знание[134]

I

Двусмысленность, заключенная в названии настоящей работы, не случайна. Ее главный предмет – это, конечно, та роль, которую в экономическом анализе играют предпосылки и допущения относительно знаний, имеющихся у различных членов общества. Но это никак не отделяется от другого вопроса, который можно рассматривать под тем же заголовком, – в какой мере формальный экономический анализ дает какое-либо знание о происходящем в реальном мире. Действительно, мой главный тезис будет заключаться в том, что тавтологии, из которых состоит формальный равновесный анализ экономической теории, можно превратить в высказывания, которые что-то говорят нам о причинных связях в реальном мире лишь постольку, поскольку мы способны наполнить эти формальные положения содержательными утверждениями о том, как приобретаются и передаются знания. Короче говоря, я намерен показать, что эмпирический элемент в экономической теории – единственная ее часть, имеющая отношение не только к импликациям из заданных предпосылок, но также к причинам и следствиям и ведущая нас таким образом к выводам, поддающимся (во всяком случае в принципе) верификации[135], – состоит из утверждений, касающихся приобретения знаний.

Вероятно, мне следует сначала напомнить вам о том примечательном обстоятельстве, что в разных областях в самое последнее время было предпринято немало попыток продвинуть теоретическое исследование за рамки традиционного равновесного анализа. И очень скоро выяснилось, что их успешность зависит от допущений, которые мы делаем в вопросе если и не идентичном моей теме, то по меньшей мере составляющем ее часть, – а именно в вопросе о предвидении. Мне кажется, что впервые, как и следовало ожидать, широкое внимание к обсуждению предпосылок, касающихся предвидения, привлекла теория риска[136]. И может еще статься, что глубокое стимулирующее воздействие работ Фрэнка Найта выйдет далеко за пределы этой специальной области[137].

Так, почти сразу же обнаружилось, что допущения, которые приходится делать в отношении предвидения, имеют фундаментальное значение для решения головоломок теории несовершенной конкуренции, проблем дуополии и олигополии. С тех пор стало еще более очевидно, что при изучении более «динамических» вопросов денежного обращения и промышленных колебаний предпосылкам относительно предвидения и «ожиданий» также принадлежит центральная роль и что, в частности, понятия, перенесенные в эти сферы из чисто равновесного анализа, как, например, равновесная норма процента, можно строго определить только в терминах допущений, касающихся предвидения. По-видимому, в данном случае дело обстоит так, что, прежде чем мы сможем объяснить, почему люди ошибаются, мы должны сначала объяснить, почему они вообще могут быть правы.

В общем, мы, кажется, подошли к пункту, где все осознали, что само понятие равновесия можно сделать ясным и определенным только в терминах допущений, имеющих отношение к предвидению, хотя мы можем оставаться еще несогласными в том, каковы именно эти важнейшие допущения. Я обращусь к этому вопросу несколько позже. Пока же я только попытаюсь показать, что при нынешнем положении дел, хотим ли мы определить границы экономической статики или выйти за ее пределы, нам не миновать спорной проблемы, какое именно место должны занимать в наших рассуждениях предпосылки, касающиеся предвидения. Может ли это быть простой случайностью?

Как я уже говорил, причина этого, на мой взгляд, кроется в том, что мы имеем здесь дело с частным аспектом гораздо более широкой проблемы, к которой следовало бы обратиться намного раньше. Вопросы, по сути схожие с уже упомянутыми, фактически возникают всякий раз, как только мы пытаемся применить к обществу, состоящему из некоторого числа независимых лиц, систему тавтологий – набор из таких высказываний, которые необходимо истинны, поскольку являются всего лишь преобразованиями наших же начальных допущений, и которые составляют основное содержание равновесного анализа[138]. Мне давно казалось, что само понятие равновесия и методы, используемые нами в чистой теории, имеют ясный смысл только тогда, когда все ограничивается анализом действий отдельного человека и что мы действительно переходим в иную сферу и молча вводим новый элемент совершенно иного свойства при попытках использовать его для объяснения взаимодействия множества различных индивидов.

Я уверен, многие относятся с раздражением и подозрительностью к присущей всему современному равновесному анализу общей тенденции превращать экономическую теорию в раздел чистой логики – в набор самоочевидных утверждений, не подлежащий, подобно математике или геометрии, никакой проверке, кроме проверки на внутреннюю непротиворечивость. Представляется, однако, что, если только продвинуть этот процесс достаточно далеко, он принесет средства для собственного исправления. Выделяя из наших рассуждений о фактах экономической жизни части, верные априорно, мы не только изолируем один элемент в качестве своего рода Чистой Логики Выбора во всей его чистоте, но также вычленяем другой элемент, которым слишком долго пренебрегали, и подчеркиваем его важность. Моя критика нынешних устремлений делать экономическую теорию все более и более формальной состоит не в том, что они зашли слишком далеко, а в том, что они все еще не доведены до окончательного обособления этого раздела логики и возвращения на законное место исследований причинных процессов с использованием формальной экономической теории в качестве такого же инструмента, как мы используем математику.

II

Но прежде чем я смогу доказать свое утверждение, что тавтологические высказывания чистого равновесного анализа как таковые не могут прямо использоваться для объяснения социальных отношений, мне нужно сначала показать, что понятие равновесия имеет ясный смысл применительно к действиям отдельного индивида и в чем этот смысл состоит. На мое утверждение можно возразить, что именно в такой ситуации понятие равновесия лишается смысла, поскольку если бы кто-то захотел применить это понятие к ней, то не смог бы сказать ничего, кроме того, что отдельный человек всегда находится в состоянии равновесия. Однако, хотя это последнее утверждение и представляет собой трюизм, оно показывает только, до какой степени злоупотребляют обычно понятием равновесия. К делу относится не то, пребывает ли человек как таковой в равновесии или нет, а то, какие из его действий пребывают в равновесных отношениях друг с другом. Все положения равновесного анализа, например то, что относительные ценности будут соответствовать относительным издержкам или что человек будет уравнивать предельные доходы от различных вариантов использования любого фактора, касаются отношений между действиями. Можно говорить, что действия человека находятся в равновесии, коль скоро подразумевается, что они составляют часть одного плана. Только в этом случае, то есть только если решение обо всех этих действиях было принято одновременно и с учетом одних и тех же обстоятельств, наши утверждения об их взаимосвязях, высказанные исходя из допущений относительно знаний и предпочтений данного человека, могут иметь какой-то прикладной смысл. Важно помнить, что к так называемым «данным», которые служат нам отправным пунктом в этом виде анализа, относятся (помимо вкусов рассматриваемого человека) все факты, которые ему даны, то есть вещи, как они существуют в его знаниях (или представлениях) о них, а не объективные факты в строгом смысле. Только поэтому дедуцируемые нами выводы необходимо имеют силу априори, и только поэтому наша аргументация остается непротиворечивой[139].

Два главных вывода из этих соображений состоят в следующем. Во-первых, поскольку отношения равновесия существуют между последовательными действиями человека, лишь пока они остаются частями выполнения одного и того же плана, любое изменение в релевантных (relevant) знаниях человека, то есть любая перемена, заставляющая его пересмотреть свой план, подрывает равновесное отношение между действиями, предпринятыми до и после изменений в его знаниях. Иными словами, равновесное отношение охватывает действия этого человека только за тот период, пока его ожидания оказывались верными. Во-вторых, поскольку равновесие – это отношение между действиями и поскольку действия одного человека обязательно должны происходить последовательно во времени, очевидно, что ход времени весьма важен для придания понятию равновесия какого-либо смысла. Об этом стоит упомянуть, поскольку многие экономисты оказались, похоже, не способны найти место для времени в равновесном анализе и потому предположили, что понятие равновесия должно рассматриваться как вневременное. Подобное представление мне кажется лишенным смысла.

III

Несмотря на то, что я сказал ранее о сомнительной значимости равновесного анализа применительно к условиям конкурентного общества, я не хочу, конечно, отрицать, что первоначально он был введен именно для выражения идеи своего рода сбалансированности между действиями различных индивидов. Все, что я пока доказывал, так это то, что смысл, вкладываемый нами в понятие равновесия при описании взаимозависимости разных действий одного человека, не позволяет непосредственно переносить это понятие на отношения между действиями различных людей. Вопрос, по существу, заключается в том, как мы можем пользоваться им, когда ведем речь о равновесии применительно к конкурентной системе.

Первый вывод, вытекающий, по-видимому, из нашего подхода, состоит в том, что равновесие здесь существует, если действия всех членов общества в течение какого-то периода представляют собой выполнение соответствующих индивидуальных планов, намеченных каждым из них на начало данного периода. Однако, когда мы пытаемся затем выяснить, что же именно это значит, оказывается, что такая формулировка создает трудностей больше, чем решает. С идеей отдельного человека (или группы лиц, управляемой одним из них), действующего в течение какого-то периода по заранее задуманному плану, особых проблем не возникает. В этом случае план не должен отвечать каким-то специфическим критериям, чтобы его выполнение было мыслимым. Он может, конечно, основываться на неверных предположениях относительно внешних обстоятельств и из-за этого нуждаться в пересмотре. Однако всегда будет наличествовать некий мыслимый набор внешних событий, который позволил бы осуществить план в первоначально задуманном виде.

Иначе обстоит дело с планами, намеченными одновременно, но независимо друг от друга некоторым числом людей. Во-первых, для осуществимости всех этих планов необходимо, чтобы они были составлены в ожидании одного и того же ряда внешних событий, поскольку если бы разные люди основывали свои планы на противоречащих друг другу ожиданиях, то никакой набор внешних событий не мог бы позволить осуществить их все вместе. И во-вторых, в обществе, основанном на обмене, планы каждого человека в значительной своей части будут состоять из действий, требующих согласующихся с ними действий со стороны других индивидов. Это означает, что планы различных индивидов должны быть в определенном смысле совместимыми, чтобы, хотя бы предположительно, они были способны их все реализовать[140]. Или, говоря иначе, поскольку часть данных, на основе которых всякий человек станет строить свои планы, будет состоять из ожиданий определенного образа действий других людей, для совместимости разных планов существенно важно, чтобы планы одного человека содержали именно те действия, которые образуют данные для планов другого.

В традиционной трактовке равновесного анализа это затруднение удается, по-видимому, частично обойти с помощью допущения, что данные в форме кривых спроса, отражающие вкусы индивидов и технические факты, в равной мере даны всем участникам и что осуществление ими действий на основе одних и тех же предпосылок так или иначе приведет к взаимной адаптации их планов. Часто подчеркивалось, что трудность, создаваемая тем, что действия одного человека выступают как данные для другого, в действительности таким путем не преодолевается и что в известном смысле подобный ход рассуждений представляет собой порочный круг. Однако до сих пор, похоже, ускользало от внимания, что вся эта процедура влечет за собой путаницу еще более общего свойства, в которой упомянутый момент представляет собой лишь частный случай и которая обусловлена двусмысленностью самого понятия «datum» – «данное». Данные, под которыми здесь подразумеваются одинаковые для всех людей объективные факты, очевидно не эквивалентны данным, которые служат отправным пунктом для тавтологических преобразований Чистой Логики Выбора. Там «данные» означали факты, причем только те, которые присутствовали в голове действующего лица, и лишь эта субъективная интерпретация понятия «данное» делала такие высказывания необходимо истинными. «Datum» означает данное, известное рассматриваемому человеку. Однако при переходе от анализа действий индивида к анализу ситуации в обществе смысл этого понятия претерпевает незаметное превращение.

IV

Путаница, касающаяся понятия «данное», стала причиной столь многих наших затруднений в этой области, что необходимо рассмотреть его более подробно. Datum, данное, означает, безусловно, нечто, что дано. Однако вопрос, который остается открытым и на который в общественных науках может быть два разных ответа, состоит в том, кому, как предполагается, эти факты даны8. Видимо, подсознательно экономисты всегда испытывали некоторую неловкость по этому поводу, и им приходилось, наперекор ощущению, что они понятия не имеют, кому же были даны факты, успокаивать себя, подчеркивая, что факты были даны – даже прибегая к такому плеоназму, как «данные данные». Но отсюда неясно, предполагается ли, что упомянутые факты даны наблюдателю-экономисту или что они даны лицам, чьи действия он хочет объяснить, и что касается последних, то допускается ли, что всем различным людям внутри системы известны одни и те же факты или же что «данные» для различных людей могут быть разными.

Нет никакого сомнения, что два этих понимания «данных» – с одной стороны, в смысле реальных объективных фактов в том виде, в каком они, как предполагается, известны наблюдателю-экономисту, и, с другой стороны, в субъективном смысле, как вещей, известных лицам, чье поведение мы пытаемся объяснить, – действительно глубоко несхожи и их следует тщательно разграничивать. И, как мы увидим, вопрос, почему данные в субъективном смысле слова вообще должны приходить в соответствие с объективными данными, – это одна из основных проблем, требующих от нас ответа.

Полезность такого разграничения немедленно обнаруживается, как только мы применяем его к вопросу, что может означать понятие общества, в любой данный момент находящегося в состоянии равновесия. Очевидно, лишь в двух смыслах мы можем говорить, что субъективные данные, имеющиеся у разных лиц, и индивидуальные планы, необходимо следующие из них, находятся между собой в согласии. Мы можем просто иметь в виду, что эти планы взаимно совместимы и что, соответственно, имеется мыслимый ряд внешних событий, позволяющий всем людям осуществить свои планы, ни у кого не вызвав разочарования. Если бы такая взаимная совместимость намерений отсут-

[Как позднее вспоминал Хайек, «все мои размышления начались с шутки моего старого друга Фредди Бенхэма об экономистах, которые говорят о заданных данных лишь для того, чтобы удостовериться в том, что то, что было дано, действительно дано. В частности, это заставило меня задаться вопросом о том, кому в действительности заданы данные». См.: F. A. Hayek, Hayek on Hayek: An Autobiographical Dialogue, ed. Stephen Kresge and Leif Wenar (Chicago: University of Chicago Press, 1994), p. 147. Фредерик Бенхэм (1900–1962) был коллегой Хайека в Лондонской школе экономики. – Ред.] ствовала и, следовательно, никакой набор внешних событий не мог удовлетворить все ожидания, мы были бы вправе просто сказать, что это не есть состояние равновесия. Перед нами ситуация, когда пересмотр планов хотя бы некоторых людей неизбежен, или, по выражению, имевшему в прошлом довольно туманный смысл, но, видимо, точно подходящему к данному случаю, когда неизбежны «эндогенные» нарушения.

Остается, однако, еще и другой вопрос: соответствуют ли индивидуальные наборы субъективных данных объективным данным и, следовательно, подкрепляются ли фактами те ожидания, на которых были основаны планы. Если равновесие требует соответствия между данными в этом смысле, то решить, находилось ли общество в равновесии на начало периода, можно было бы лишь ретроспективно, в конце периода, на который люди составляли планы. Видимо, будет ближе к укоренившемуся словоупотреблению, если сказать в таком случае, что равновесие, как оно было определено в первом смысле, может быть нарушено непредвиденным изменением (объективных) данных, и обозначить это как экзогенное нарушение. В самом деле, видимо, вряд ли можно придать какой-либо четкий смысл широко применяемому понятию «изменения в (объективных) данных», если мы не проведем различия между внешними событиями, согласующимися с ожиданиями, и внешними событиями, не согласующимися с ними, и не определим как «изменение» любое отклонение действительного развития событий от ожидавшегося, независимо от того, имело ли место «изменение» в неком абсолютном смысле. Если, например, неожиданно прекратится чередование времен года и погода начиная с определенной даты будет оставаться постоянной, это, конечно, будет представлять изменение в данных в нашем смысле, то есть отклонение от ожиданий, хотя в абсолютном смысле это будет не изменением, а его отсутствием. Но все это означает, что мы можем говорить об изменении в данных, только если существует равновесие в первом смысле, то есть если ожидания совпадают. Если же они противоречат друг другу, то любое развитие внешних событий может привести к осуществлению ожиданий одних людей и обману ожиданий других и нельзя будет решить, в чем же состояло изменение в объективных данных[141].

V

В применении к обществу мы можем говорить о состоянии равновесия в какой-то момент времени, но это лишь означает, что различные планы, составленные индивидами для своих действий в данный момент, взаимно совместимы. И равновесие, стоит ему установиться, будет сохраняться, пока внешние данные будут соответствовать общим для всех членов общества ожиданиям. Продолжительность состояния равновесия в этом смысле не зависит от постоянства объективных данных в абсолютном смысле, и оно необязательно сводится к стационарному процессу. Равновесный анализ становится в принципе применим и к прогрессирующему обществу, и к тем межвременным ценовым соотношениям, которые доставляли нам столько беспокойства в последнее время[142].

Отсюда, похоже, значительно яснее становится та связь между равновесием и предвидением, о которой в последние годы шли такие горячие споры[143]. Представляется, что понятие равновесия подразумевает лишь то, что предвидения различных членов общества верны – в некотором специальном смысле. Они должны быть верны в том смысле, что план каждого человека основывается на ожиданиях именно таких действий со стороны других лиц, которые эти люди и намерены совершить, и что все их планы построены в ожидании одного и того же набора внешних событий, так что при определенных условиях ни у кого не будет причин эти планы менять. В таком случае правильное предвидение не является, как это иногда считалось, предварительным условием, которое должно быть соблюдено для достижения равновесия. Оно скорее является определяющим признаком состояния равновесия. Для достижения равновесия не требуется также, чтобы предвидение было совершенным, то есть чтобы оно простиралось в бесконечное будущее и чтобы каждый правильно предвидел всё. Точнее было бы сказать, что равновесие будет сохраняться до тех пор, пока ожидания сбываются, и что они должны сбываться только по тем пунктам, которые релевантны для решений индивидов. Но мы вернемся к вопросу о том, что такое релевантное предвидение, или релевантное знание, чуть позже.

Прежде чем двигаться далее, мне следует, вероятно, ненадолго остановиться и проиллюстрировать на конкретном примере сказанное мною о смысле состояния равновесия и о том, как оно может нарушаться. Представьте приготовления, происходящие в любой момент при строительстве домов. Кирпич, трубы и др. – каждый строительный материал будет производиться в количестве, соответствующем определенному числу домов: на сколько его может хватить. Таким же образом мы можем представить себе, как будущие покупатели накапливают сбережения, позволяющие им в определенный срок купить определенное количество домов. Если все эти действия являются приготовлениями к производству (и приобретению) одинакового количества домов, мы вправе сказать, что все участвующие в этих приготовлениях люди могут убедиться в осуществимости своих планов[144]. Вовсе не обязательно, что так и будет на самом деле, поскольку другие обстоятельства, также являющиеся частью их планов действия, могут оказаться отличны от того, что они ожидали. Часть материалов может быть случайно уничтожена, погодные условия могут сделать строительство невозможным, какое-то изобретение может изменить требуемые пропорции различных факторов. Это то, что мы называем изменением (внешних) данных, нарушающим существовавшее равновесие. Но если различные планы были несовместимы с самого начала, тогда, что бы ни произошло, чьи-то планы обязательно окажутся нарушены и будут подлежать изменению; неизбежно также, что вследствие этого весь комплекс действий за рассматриваемый период не продемонстрирует тех характеристик, которые приложимы к ситуации, когда все действия каждого индивида могут считаться частью одного общего плана, составленного им вначале[145].

VI

Когда во всем этом я подчеркиваю различие между простой взаимосовместимостью индивидуальных планов[146] и соответствием между ними и реальными внешними фактами, или объективными данными, то, конечно, не хочу сказать, что внешние обстоятельства не могут способствовать тем или иным образом такому субъективному взаимоприспособлению. Безусловно, нет ни малейших оснований, почему субъективные данные разных людей вообще должны когда-либо соответствовать друг другу, если только они не были обусловлены опытом столкновения с одними и теми же объективными фактами. Дело, однако, в том, что чистый равновесный анализ не касается того, каким образом достигается такое соответствие. При описании существующего состояния равновесия просто предполагается, что субъективные данные совпадают с объективными фактами. Равновесные отношения не могут выводиться из одних только объективных фактов, поскольку анализ будущих действий людей может отталкиваться лишь от того, что известно им. Не может равновесный анализ начинаться и просто с заданного набора субъективных данных, коль скоро субъективные данные разных людей могут быть совместимыми или несовместимыми, заранее предопределяя, существует равновесие или нет.

Мы не слишком продвинемся здесь вперед, пока не спросим себя о причине нашего интереса к воображаемому, как признано всеми, состоянию равновесия. Что бы ни говорили время от времени экономисты, с головой ушедшие в чистую теорию, трудно, наверное, усомниться в том, что единственным оправданием подобного интереса является предполагаемое существование тенденции к равновесию. Только при утверждении, что такая тенденция имеет место, экономическая теория перестает быть упражнением в чистой логике и становится эмпирической наукой; и именно к экономической теории как науке эмпирической мы должны теперь обратиться.

В свете нашего анализа о смысле состояния равновесия легко сказать, что является реальным содержанием утверждения о существовании тенденции к равновесию. Вряд ли это может означать что-либо иное, кроме того, что при определенных условиях знания и намерения различных членов общества должны, как предполагается, все больше и больше приходить в согласие. Или же, выражая ту же самую мысль в менее общих и менее точных, но более конкретных выражениях, – ожидания людей, и в частности предпринимателей, должны становиться все более и более верными. В такой форме утверждение о существовании тенденции к равновесию является безусловно эмпирическим высказыванием, то есть утверждением о том, что происходит в реальном мире, которое должно, по крайней мере в принципе, поддаваться верификации. Это делает наше несколько абстрактное заявление довольно правдоподобным выражением здравого смысла. Единственная беда заключается в том, что мы все еще находимся в достаточно глубоком неведении относительно: а) условий, при которых предполагается существование такой тенденции, и б) характера процесса, благодаря которому происходит изменение индивидуальных знаний.

VII

В стандартных изложениях равновесного анализа, как правило, создается видимость, что вопросы о том, как достигается равновесие, решены. Однако, если присмотреться внимательнее, сразу же становится очевидно, что эти мнимые доказательства сводятся просто-напросто к ясной формулировке тех предпосылок, что были изначально приняты[147]. Используемый обычно для этого прием состоит в допущении существования совершенного рынка, где любое событие одновременно становится известным всем участникам. Тут надо помнить, что совершенный рынок, требуемый для выполнения предпосылок равновесного анализа, нельзя сводить к отдельным рынкам каких бы то ни было конкретных товаров; вся экономическая система должна приниматься как один совершенный рынок, на котором все знают всё. В таком случае допущение существования совершенного рынка означает не что иное, как то, что все члены общества, даже если и не предполагать их всеведущими, по крайней мере должны автоматически узнавать все, что релевантно для их решений. Похоже, скелет в нашем шкафу – «экономический человек», которого мы изгоняли постом и молитвой, – вернулся через черный ход в виде квазивсеведущего индивида.

Утверждение, что если людям известно всё, то они находятся в состоянии равновесия, истинно просто потому, что мы так определяем равновесие. Допущение совершенного рынка в этом случае есть лишь иной способ говорить, что равновесие существует, но оно не приближает нас к объяснению, когда и как такое состояние возникнет. Очевидно, если мы хотим заявить, что при определенных условиях люди будут приближаться к этому состоянию, то должны объяснить, каким образом они обретут необходимое знание. Конечно, любое предположение о реальном приобретении знаний в ходе такого процесса также будет носить гипотетический характер. Но это не означает, что все такие предположения равно оправданны. Нам приходится иметь тут дело с предположениями о причинных связях, и потому такие предположения должны рассматриваться не только как возможные (что, конечно, излишне, если мы просто считаем людей всеведущими), но и как, с известной долей вероятности, истинные. Должна быть возможность, по крайней мере в принципе, продемонстрировать их истинность в конкретных случаях.

Важно здесь то, что именно эти явно вспомогательные гипотезы, или предположения, о том, что люди в самом деле учатся на своем опыте, и о том, как они приобретают знания, составляют эмпирическое содержание наших высказываний по поводу происходящего в реальном мире. Обычно они предстают замаскированными и неполными – в форме описания того типа рынка, к которому относятся наши высказывания. Однако это только один, хотя, по-видимому, и самый важный аспект более общего вопроса о том, как знание приобретается и передается. Существенный момент, который, как мне кажется, часто не осознают экономисты, заключается в том, что подобные гипотезы имеют во многом иную природу, чем те более общие допущения, с которых начинает Чистая Логика Выбора. Мне представляется, что основных отличий два.

Во-первых, допущения, с которых начинает Чистая Логика Выбора, есть факты, являющиеся, насколько нам известно, общими для всякого человеческого мышления. Их можно считать аксиомами, определяющими и устанавливающими границы сферы, внутри которой мы способны понимать или реконструировать в своем уме процессы мышления других людей. Следовательно, они обладают универсальной применимостью в той сфере, которая нас интересует, – хотя, конечно, вопрос о границах этой сферы in concreto является эмпирическим. Они скорее относятся к типу человеческой деятельности (той, что мы обыкновенно называем «рациональной» или даже просто «сознательной» в отличие от «инстинктивной»), нежели к конкретным условиям, при каких она совершается. Однако предположения, или гипотезы, которые мы должны вводить, когда хотим объяснить социальные процессы, касаются отношения мышления индивида к внешнему миру. Они связаны с вопросом, в какой мере и каким образом его знания достигают соответствия с внешними фактами. И такие гипотезы обязательно должны принимать форму утверждений о причинных связях, о том, как опыт создает знание.

Во-вторых, в сфере Чистой Логики Выбора наш анализ можно сделать исчерпывающим; иными словами, здесь мы можем разработать формальный аппарат, покрывающий все мыслимые ситуации. В отличие от этого вспомогательные гипотезы по необходимости должны носить избирательный характер, то есть нам нужно отбирать из бесчисленного разнообразия возможных ситуаций такие идеальные типы, которые по той или иной причине мы считаем особенно релевантными для условий реального мира[148]. Конечно, мы могли бы также создать отдельную науку, предмет которой был бы per definitionem ограничен «совершенным рынком» или каким-либо иным объектом, заданным сходным образом, и которая точно так же, как и Логика Выбора, относилась бы только к людям, распределяющим ограниченные средства среди множества целей. Для сферы, определенной подобным образом, наши высказывания опять-таки были бы верны априори, однако в этом случае у нас не было бы оправдания, состоящего в предположении, что ситуация в реальном мире подобна вымышленной нами.

VIII

Пора обратиться теперь к вопросу, каковы же конкретные гипотезы, касающиеся условий, при которых люди предположительно приобретают релевантные знания, а также процесса, в ходе которого это происходит. Если бы было совершенно ясно, какие гипотезы для этого обычно используются, нам следовало бы тщательно рассмотреть их под двумя углами зрения. Надо было бы выяснить, являются ли они необходимыми и достаточными для объяснения движения к равновесию, и установить, в какой мере они подтверждаются реальностью. Боюсь, однако, что теперь я подхожу к той черте, когда становится очень сложно говорить, каковы же в точности те допущения, на основе которых мы утверждаем, что тенденция к равновесию будет иметь место, и заявляем, что наш анализ приложим к реальному миру[149]. Я не могу претендовать на то, что уже далеко продвинулся в этом отношении. Соответственно, все, что я могу, это поставить ряд вопросов, на которые нам предстоит найти ответы, если мы хотим получить ясное представление о значении нашей аргументации.

Единственное условие, с необходимостью которого для установления равновесия экономисты, видимо, более или менее согласны, – это «постоянство данных». Однако после того, как мы убедились в расплывчатости понятия «datum» («данное»), можно справедливо заподозрить, что это не слишком-то продвигает нас вперед. Даже если допустить – как, вероятно, нам и следует поступить, – что это понятие употреблено здесь в его объективном смысле (что включает, напомним, предпочтения различных индивидов), никоим образом не становится ясно: то ли «постоянство данных» необходимо и достаточно для приобретения людьми требуемых знании, то ли оно выступает просто как констатация условий, при которых им предстоит это делать. Во всяком случае, знаменательно, что некоторые авторы находят нужным добавлять предпосылку «совершенного знания» как дополнительное и отдельное условие[150]. На самом деле, как мы увидим, постоянство объективных данных не является ни необходимым, ни достаточным. Во-первых, из того факта, что никому не пришло бы в голову интерпретировать его в том абсолютном смысле, что в мире никогда ничего не должно происходить, следует, что оно не может быть необходимым условием. Во-вторых, как мы убедились, стоит нам включить сюда периодически повторяющиеся изменения или даже изменения, идущие в постоянном темпе, как единственным способом определить постоянство данных становится отсылка к ожиданиям. Тогда все это условие сводится к тому, что в мире должна быть какая-то видимая регулярность, позволяющая правильно предсказывать события. И поскольку существования подобной регулярности явно недостаточно для доказательства того, что люди научатся правильно предвидеть события, столь же недостаточным для этого оказывается и постоянство данных в абсолютном смысле. Для любого отдельного индивида постоянство данных никоим образом не означает постоянства всех фактов, помимо относящихся к нему самому, потому что в таком смысле можно, конечно, допустить постоянство лишь вкусов других людей, но не их действий. Поскольку все эти другие люди будут менять свои решения, приобретая на опыте знания о внешних фактах и действиях всех остальных, нет причин, почему такие цепочки последовательных изменений должны когда-либо завершиться. Названные трудности хорошо известны[151], и я привел их здесь только затем, чтобы напомнить вам, как мало мы на самом деле знаем об условиях, при которых было бы когда-нибудь достигнуто равновесие. Но я не намерен дальше следовать в этом направлении, хотя с эмпирическим вопросом, насколько вероятно, что люди будут обучаться (т. е. что их субъективные данные будут все больше соответствовать как друг другу, так и объективным фактам), связано немало нерешенных и крайне интересных задач. Причина скорее в том, что существует другой, более плодотворный, как мне кажется, подход к проблеме, являющейся центральной.

IX

Рассмотренные только что вопросы – об условиях, делающих вероятным приобретение людьми необходимых знаний, и о процессе, с помощью которого эти знания приобретаются, – привлекли хоть какое-то внимание в ходе прошлых дискуссий. Но есть еще один вопрос, представляющийся мне не менее важным, но который, похоже, был вовсе обойден вниманием: знаниями в каком объеме и какого рода должны обладать разные индивиды, чтобы мы были вправе говорить о равновесии? Ясно, что, если понятие равновесия должно иметь какое-то эмпирическое значение, оно не может предполагать, что все знают всё. Мне уже пришлось применять, не определив его, выражение «релевантное знание», то есть знание, релевантное для некоего отдельного человека. Но что представляет собой это релевантное знание? Вряд ли это может быть просто знание, которое реально повлияло на действия человека, поскольку его решения могли бы оказаться иными не только, скажем, если бы он обладал правильным, а не искаженным знанием, но и если бы он обладал знанием из совершенно иных сфер.

Здесь с очевидностью возникает проблема разделения знания[152], которая вполне аналогична проблеме разделения труда или по меньшей мере так же важна. Однако, тогда как последняя была одним из главных предметов изучения с самого начала существования нашей науки, на первую совершенно не обращали внимания, хотя она представляется мне поистине центральной проблемой экономической теории как общественной науки[153]. Проблема, подлежащая решению, такова: каким образом спонтанное взаимодействие множества людей, где каждый обладает только небольшой крупицей знаний, порождает такое положение дел, при котором цены соответствуют издержкам и т. д. и которое могло бы быть создано лишь под сознательным руководством некоего существа, обладающего совокупным знанием всех этих индивидов. Опыт подсказывает нам, что нечто в этом роде и вправду происходит, поскольку эмпирическое наблюдение, что цены действительно имеют тенденцию соответствовать издержкам, стало началом нашей науки. Однако в нашем анализе, вместо того чтобы показать, какими частицами информации должны обладать разные люди для достижения подобного результата, мы, в сущности, прибегаем к допущению, что все знают всё, и таким образом уклоняемся от какого-либо реального решения проблемы.

И все же прежде чем перейти к рассмотрению разделе – ния знания между различными людьми, необходимо уточнить, какого рода знание является здесь релевантным. Среди экономистов вошло в привычку подчеркивать потребность только в знании цен – очевидно, потому, что из-за смешения объективных и субъективных данных полное знание объективных фактов считалось само собой разумеющимся. В последнее время даже знание текущих цен стало считаться настолько не требующим подтверждений, что вопрос о знании рассматривается как проблематичный только в одном отношении – когда речь идет о предвидении будущих цен. Но, как я уже говорил в начале этой работы, ценовые ожидания составляют лишь малую часть проблемы знания, как я ее вижу. Меня занимает более важный ее аспект: о соответствии между знанием исходных фактов относительно того, как могут приобретаться и использоваться различные товары[154], и условиями, при которых они реально приобретаются и используются, то есть общий вопрос, почему субъективные данные различных людей согласуются с объективными фактами. Интересующая нас здесь проблема знания – это именно проблема существования такого соответствия, наличие которого просто предполагается в большей части современного равновесного анализа. Однако мы должны объяснить его, если хотим показать, почему высказывания, являющиеся необходимо истинными в отношении использования отдельным человеком вещей, обладающих, по его мнению, определенными свойствами, должны оказываться истинными и в отношении действий общества с вещами, которые либо обладают такими свойствами, либо – по какой-то требующей объяснения причине – обычно наделяются ими в сознании его членов[155].

Вернемся, однако, к только что поднятой специальной проблеме – об объеме знания, которым должны обладать разные индивиды, чтобы равновесие могло установиться (иначе говоря, о «релевантном» знании, которое им необходимо иметь). Мы приблизимся к ответу, если вспомним, каким образом может выявиться, что равновесия не существовало или что оно было нарушено. Мы видели, что равновесные связи будут нарушены, если любой человек изменит свои планы – то ли потому, что изменились его вкусы (что нас здесь не интересует), то ли потому, что ему стали известны новые факты. Очевидно, однако, что есть два разных способа, с помощью которых он может узнавать о новых фактах, заставляющих его менять свои планы, и которые имеют совершенно разное значение для наших последующих рассуждений. Он может узнать о новых фактах случайно, то есть таким путем, который не является необходимым следствием его попыток осуществить первоначально намеченный им план. Или же эти попытки сами могут с неизбежностью вести к обнаружению расхождений фактов с ожиданиями. Ясно, что для движения вперед согласно плану требуется правильность его знаний лишь по тем пунктам, где они с необходимостью будут подтверждаться или корректироваться самим ходом выполнения плана. Но у человека может и не быть знания о вещах, которое, обладай он им, наверняка повлияло бы на его план.

Отсюда нам следует заключить, что релевантное знание, которым должен обладать индивид с тем, чтобы могло установиться равновесие, – это то знание, приобретение которого диктуется его исходным положением и составленным им в этом положении планом. Это, конечно, не все знание, каковое, будь оно получено случайно, оказалось бы ему полезным и заставило бы его внести изменения в намеченный план. Следовательно, мы вполне можем иметь состояние равновесия просто потому, что у некоторых людей нет возможности узнать о фактах, которые, знай они их, побудили бы их пересмотреть свои планы. Или, другими словами, достижение равновесия возможно лишь по отношению к тому знанию, которое человеку уготовано приобрести в ходе попыток осуществления своего первоначального плана.

Хотя такое состояние в каком-то смысле является равновесным, ясно, что это не равновесие в том особом смысле, когда оно рассматривается как состояние оптимальности. Для того чтобы результаты комбинирования индивидуальных частиц знания оказались сравнимы с результатами управления всеведущим диктатором, нужно, по-видимому, ввести дополнительные условия[156]. Хотя, наверное, и возможно определить объем знания, которым должен обладать индивид для достижения нужного ему результата, мне неизвестно ни одной настоящей попытки продвинуться в этом направлении. Одно из условий состояло бы, вероятно, в том, чтобы каждый из альтернативных вариантов применения любого вида ресурсов был известен обладателю некоторой части этих ресурсов, реально использовавшему их для какой-то иной цели, благодаря чему все различные варианты их применения оказывались бы связаны прямо или косвенно[157]. Однако я упоминаю данное условие только как пример того, что в большинстве случаев будет достаточно, чтобы в каждой сфере имелась небольшая группа людей, сообща обладающих всем релевантным знанием. Дальнейшая разработка этого вопроса была бы очень интересной и крайне важной, но она выходит далеко за рамки настоящей работы.

Несмотря на то что все мои высказывания по данному предмету носили преимущественно критический характер, мне не хочется показаться впавшим в уныние в отношении уже достигнутого. Даже если в ходе аргументации мы проскочили какое-то важное звено, я все же считаю, что экономическая теория благодаря тому, что неявно содержится в ее положениях, подошла ближе любой другой социальной дисциплины к ответу на центральный вопрос всех общественных наук: как может соединение фрагментов знания, существующего в разных головах, приводить к результатам, которые при сознательном стремлении к ним потребовали бы от управляющего разума таких знаний, которыми не может обладать никакой отдельный человек? Мне кажется, если показать, как в подобной ситуации спонтанные действия индивидов (при наличии условий, которые мы способны определить) приведут к такому распределению ресурсов, как если бы оно было достигнуто по некоему единому плану, хотя никто его и не планировал, то это действительно будет ответом на проблему, которая иногда метафорически обозначалась как проблема «общественного разума». Нас, однако, не должно удивлять, что подобные претензии обычно отвергались[158], поскольку мы не подводили под них правильную основу.

В связи с этим мне хотелось бы упомянуть еще только один момент. Дело в том, что если тенденция к равновесию (существование которой у нас есть основания допускать исходя из эмпирических соображений) нацелена только на равновесие по отношению к тем знаниям, которые уготовано обрести людям по ходу своей экономической деятельности, а любое другое изменение знаний нужно считать изменением в «данных» (в стандартном их понимании) и выводить за рамки равновесного анализа, то это будет означать, что равновесный анализ фактически ничего не в состоянии поведать нам о значении таких изменений в знаниях. Намного понятнее становится и то, почему чистому анализу, похоже, практически нечего сказать о таких институтах, как пресса, цель которых – передача знаний. Это могло бы даже объяснить, почему поглощенность чистым анализом так часто создает своеобразную слепоту по отношению к той роли, которую в реальной жизни играют институты вроде рекламы.

X

Такими, довольно отрывочными, соображениями о заслуживающих гораздо более серьезного исследования предметах я должен завершить свой обзор. Мне хотелось бы добавить только одно-два замечания.

Первое состоит в том, что, обращая особое внимание на характер эмпирических высказываний, которыми мы должны пользоваться, дабы формальный аппарат равновесного анализа служил объяснению реального мира, и подчеркивая, что относящиеся сюда утверждения о путях приобретения людьми знания фундаментально отличаются по своей природе от утверждений формального анализа, я не имею в виду, что здесь и сейчас открывается широкое поле для эмпирических исследований. Я очень сомневаюсь, что такое исследование могло бы научить нас чему-то новому. Важный момент состоит скорее в том, что нам надо осознать, от чего действительно зависит применимость нашей аргументации к реальному миру, или, другими словами, на каком этапе применения нашей аргументации к явлениям реального мира она начинает подлежать верификации.

Второе заключается в том, что я, безусловно, не имею в виду, что рассмотренные мной проблемы были чужды экономистам прежних поколений. Единственный упрек, который можно им предъявить, это то, что они настолько смешали два типа высказываний – априорные и эмпирические, которыми постоянно приходится пользоваться любому реалистически мыслящему экономисту, – что зачастую совершенно невозможно понять, какой тип обоснования прилагался ими к тому или иному утверждению. Более поздние работы свободны от этого недостатка, но лишь ценой все возрастающей неясности, какое же отношение имеют их доводы к явлениям реального мира. Все, что я пытался сделать, – это найти дорогу назад, к обретению нашим анализом здравого смысла, который, я боюсь, мы вполне можем упустить из вида по мере того, как анализ будет становиться все более изощренным. Вам даже может показаться общим местом все, что я сказал. Однако иногда, по-видимому, необходимо отойти от технических деталей аргументации и вполне наивно спросить, о чем, собственно, идет речь. Я достиг своей цели, если сумел показать не только то, что в некоторых отношениях ответ на этот вопрос неочевиден, но и то, что подчас мы даже не понимаем, в чем, собственно, заключается сам вопрос.

Глава 2 Факты общественных наук[159]

I

В наши дни не существует общепринятого термина для обозначения группы дисциплин, которые будут интересовать нас в данной работе. Выражение «моральные науки» в том смысле, в каком его употреблял Джон Стюарт Милль, приблизительно покрывает эту область, но оно давно вышло из моды и для большинства читателей оказалось бы сегодня связано с уводящими в сторону ассоциациями. Хотя именно по этой причине приходится использовать в заголовке привычное сочетание «общественные науки», я должен сразу же подчеркнуть, что далеко не во всех дисциплинах, изучающих явления общественной жизни, возникают те конкретные проблемы, которые мы собираемся обсудить. К примеру, статистика естественного движения населения или изучение распространения инфекционных заболеваний, безусловно, имеют дело с социальными явлениями, но не поднимают специфических вопросов, которые нам здесь предстоит рассмотреть. Они, если можно так выразиться, есть самые настоящие естественные науки об обществе и не имеют серьезных отличий от других естественных наук. Однако иначе обстоит дело с изучением языка, рынка, права и большинства других человеческих институтов. Я намерен обратиться именно к этой группе дисциплин, для обозначения которой вынужден прибегнуть к несколько обманчивому термину «общественные науки».

Поскольку я буду утверждать, что роль опыта в этих областях знания фундаментально отличается от той, какую он играет в естественных науках, мне, вероятно, надо бы пояснить, что сам я вначале подходил к своему предмету, полностью уверенный в универсальной пригодности (validity) методов естественных наук. Дело не только в том, что мое первое специальное образование было в значительной мере научным в узком смысле этого слова, но еще и в том, что даже та не слишком глубокая подготовка в области философии и методологии науки, которую я получил, была полностью в духе школы Эрнста Маха и, позднее, логического позитивизма[160]. И все это только порождало сознание, становившееся со временем все более и более отчетливым, что в экономической теории уж точно все люди, являющиеся, по общему мнению, воплощением здравого смысла, на каждом шагу нарушают принятые каноны научного метода, выросшего из практики естественных наук, и что даже ученые-естествоиспытатели, начиная обсуждать общественные явления, делают то же самое – по крайней мере, пока они сохраняют сколько-то здравого смысла. Однако в тех нередких случаях, когда ученый-естествоиспытатель всерьез пытается применить свои профессиональные навыки мышления к социальным проблемам, результат почти неизменно оказывается ужасающим – то есть таким, который всем профессиональным исследователям в этих областях представляется полной бессмыслицей. Но хотя и нетрудно показать абсурдность большинства предпринимавшихся попыток сделать общественные науки «научными», не так легко предложить убедительную защиту своих собственных методов, которые, хоть и удовлетворяют большинство людей при применении их в конкретных случаях, для критического взгляда подозрительно смахивают на пресловутую «средневековую схоластику».

II

Впрочем, довольно вступлений. Позвольте мне теперь прямо взяться за дело и спросить, с какого рода фактами нам приходится сталкиваться в общественных науках. Этот вопрос немедленно вызывает следующий, во многих отношениях критический для обсуждаемой проблемы: что мы имеем в виду, когда говорим об «определенном роде фактов»? Даны ли они нам как факты определенного рода или же мы делаем их таковыми, смотря на них определенным образом? Безусловно, все наше знание внешнего мира выводится в известной мере из чувственного восприятия и, следовательно, из нашего знания физических фактов. Но значит ли это, что все наше знание сводится только к физическим фактам? Ответ зависит от того, что мы подразумеваем под выражением «определенный род фактов».

Аналогия из естественных наук прояснит это положение. Все рычаги или маятники, какие мы можем себе представить, имеют химические и оптические свойства. Однако, ведя речь о рычагах или маятниках, мы говорим не о химических или оптических фактах. То, что делает отдельные предметы фактами какого-то рода, – это характерные признаки, которые мы выбираем, чтобы трактовать их как представителей какого-то одного класса. Это, конечно, банальность. Но это значит, что, хотя все общественные явления, с которыми мы, по-видимому, можем иметь дело, обладают физическими свойствами, они необязательно должны выступать как физические факты для наших целей. Все зависит от того, как нам будет удобнее их классифицировать при рассмотрении наших проблем. Являются ли человеческие действия, которые мы наблюдаем, и объекты этих действий предметами одного и того же или разного рода по той причине, что они кажутся нам, наблюдающим, физически одинаковыми или разными, – или же причина в чем-то другом?

Ныне все без исключения общественные науки изучают то, как ведут себя люди по отношению к окружающей их среде – другим людям и вещам. Я бы даже сказал, что эти последние есть элементы, из которых общественные науки строят паттерны отношений между множеством людей. Как мы должны определить или классифицировать объекты их деятельности, если хотим понять или объяснить их действия? Что мы должны класть в основу классификации объектов, когда пытаемся объяснить, что люди с ними делают, – физические свойства этих объектов, которые мы можем установить путем их изучения, или же нечто иное? Давайте рассмотрим несколько примеров.

Возьмите такие понятия, как инструменты, продукты питания, лекарства, оружие, слова, предложения, средства общения или акты производства, – или любой конкретный пример из этого ряда. Я считаю их достаточно хорошей выборкой объектов человеческой деятельности того рода, что постоянно встречаются в общественных науках. Нетрудно убедиться, что все эти понятия (что верно и для более конкретных случаев) отсылают нас не к каким-то объективным свойствам, которыми обладают вещи или которые наблюдатель может в них обнаружить, но к мнениям по поводу этих вещей, которых придерживаются какие-то другие люди. Такие объекты вообще невозможно определить в физических терминах, потому что здесь нет никакого единого физического свойства, которое должно было бы быть у каждого представителя того или иного класса. Эти понятия есть не просто абстракции вроде тех, что мы используем в любой естественной науке; они абстрагированы от всех физических свойств вещей как таковых. Все они – примеры того, что иногда называют «телеологическими понятиями», то есть им можно дать определение, только показав связь между тремя элементами: целью; тем, кто эту цель имеет; предметом, который считается этим лицом подходящим средством для достижения поставленной цели. При желании можно было бы сказать, что все эти три объекта определяются не в терминах их «реальных» свойств, а в терминах мнений, которые имеют о них люди. Короче говоря, в общественных науках вещи – это то, чем их считают люди. Деньги – это деньги, слово – это слово, косметическое средство – это косметическое средство постольку, поскольку кто-то так думает.

Неочевидность этого обусловлена той исторической случайностью, что в мире, где мы живем, знание большинства людей приблизительно совпадает с нашим. Данное обстоятельство проступает с гораздо большей отчетливостью, стоит нам подумать о людях, чье знание отлично от нашего, например о тех, кто верит в магию. Понятно, что дать определение амулету, который, как считается, защищает своего обладателя, или обряду, призванному обеспечить хороший урожай, можно только в терминах человеческих представлений о них. Но логическая природа понятий, которые мы должны использовать при попытках объяснить действия людей, остается той же самой независимо от того, совпадают наши и их представления или нет. Является ли лекарство лекарством – ответ, если наша задача понять действия какого-то человека, будет зависеть только от того, верит ли в это он, независимо от того, согласны ли с ним мы, наблюдатели. Иногда довольно трудно удерживать в уме это различие. Мы склонны думать, например, о связи между родителями и ребенком как об «объективном» факте. Однако, когда мы используем это понятие в исследовании семейной жизни, к делу относится не то, что Х биологически является отпрыском Y, а то, что один из них или оба в это верят. Точно так же обстоит дело в том случае, когда Х и У верят в существование между ними некой духовной связи, в которую не верим мы. Вероятно, соответствующее различие становится особенно ясным из общего и очевидного утверждения, что никакое высшее знание, которым может обладать об объекте наблюдатель, но которым не обладает действующее лицо, не поможет нам понять мотивы действий этого лица.

В таком случае с точки зрения задач общественных наук принадлежность объектов человеческой деятельности к одному и тому же или к разным типам, к одному и тому же или к разным классам определяется не тем, что мы, наблюдатели, знаем об этих объектах, но тем, что, по нашему предположению, знает о них наблюдаемый человек. Мы так или иначе приписываем знание наблюдаемому человеку, и происходит это по причинам, которые я сейчас изложу. Прежде чем я спрошу, на чем основано такое приписывание знаний об объекте действующему лицу, что это значит и каковы последствия того, что мы определяем объекты человеческой деятельности подобным способом, мне следует ненадолго обратиться к элементам второго рода, с которыми нам приходится иметь дело в общественных науках: не к среде, по отношению к которой люди отстраивают свое поведение, а к самим их действиям. Рассматривая классификацию различных видов действий, к которой мы должны прибегать при обсуждении поддающегося осмыслению человеческого поведения, мы сталкиваемся точно с такой же ситуацией, что и при анализе классификации объектов этих действий. Из приведенных выше примеров четыре последних попадают в данную категорию: слова, предложения, средства общения и акты производства суть примеры таких человеческих действий. Так что же делает действиями одного и того же рода два одинаковых слова или два одинаковых производственных акта – то есть что оказывается для нас значимым при обсуждении поддающегося осмыслению поведения? Безусловно, это не какие-то общие для них физические свойства. И вовсе не потому, что мне точно известно, какими общими физическими свойствами обладает звучание слова «сикомор», произносимого разными людьми в разное время, а потому, что я знаю, что Х и Ухотят, чтобы все эти разные звуки или знаки обозначали одно и то же слово, или что они понимают их все как одно и то же слово, я воспринимаю их как примеры из одного класса. Я считаю разные способы, с помощью которых в различных обстоятельствах действующий человек может изготовить, скажем, веретено, примером одного и того же производственного акта не из-за какого-то объективного и физического подобия, а из-за намерений этого человека (вмененных ему мною).

Отметьте, пожалуйста, что ни в отношении объектов человеческой деятельности, ни в отношении различных видов ее самой я вовсе не утверждаю, что их физические свойства не участвуют в процессе классификации. Я доказываю, что никакие физические свойства не могут присутствовать в явном определении какого бы то ни было из этих классов, поскольку элементам таких классов не требуется обладать общими физическими атрибутами и мы даже не знаем точно и осознанно, каковы эти многообразные физические качества, хотя бы одним из которых должен обладать объект, чтобы принадлежать к некоему классу. Схематично ситуацию можно изобразить, сказав, что мы знаем, что объекты a, b, c,…, которые могут полностью отличаться физически и которые нам никогда не удастся перечислить все целиком, являются объектами одного и того же рода, поскольку Х относится к ним одинаковым образом. Но то, что отношение Х к ним одинаково, опять-таки можно определить, только сказав, что он станет реагировать на них одним из действий α, ß, γ…, которые могут быть физически несхожи и которые мы снова окажемся неспособны перечислить все целиком, но о которых нам точно известно, что они «означают» одно и то же.

Результат размышлений о том, что же мы фактически делаем, несомненно, как-то обескураживает. И все же невозможно, мне кажется, усомниться не только в том, что мы поступаем именно так и в обыденной жизни, и в общественных науках, когда ведем речь о поддающихся осмыслению действиях других людей, но и в том, что это единственный способ, каким вообще можно «понимать», что делают другие люди. Следовательно, мы должны исходить из рассуждений подобного рода всегда, когда обсуждаем то, что всем нам известно как специфически человеческая, или поддающаяся осмыслению, деятельность. Все мы знаем, что имеем в виду, говоря, что видим человека «играющего» или «работающего», человека, делающего то или это «намеренно», или же говоря, что лицо кажется «дружелюбным» или мужчина – «напуганным». Однако, хотя мы и могли бы объяснить, как узнаем каждую из этих вещей в том или ином конкретном случае, я уверен, никто из нас не способен перечислить, да и никакая наука не в состоянии назвать – во всяком случае, пока – все различные физические признаки, по которым мы узнаем о присутствии таких вещей. Общие атрибуты, которыми обладают элементы любого из этих классов, не есть атрибуты физические, но должны быть чем-то иным.

Очень важные следствия вытекают из того, что всякий раз, когда мы интерпретируем человеческие действия как в той или иной мере осмысленные и целенаправленные, будь то в обыденной жизни или в общественных науках, нам приходится определять и объекты человеческой деятельности, и различные виды самих действий не в физических терминах, а в терминах мнений или намерений действующих лиц; так, именно благодаря этому мы можем из понятий об объектах выводить какие-то аналитические заключения о том, каковы будут действия. Если мы определяем объект в терминах отношения к нему человека, то отсюда, конечно же, следует, что наше определение объекта подразумевает некое утверждение о том, каково отношение этого человека к этой вещи. Когда мы говорим, что у человека есть пища или деньги или что он произносит слово, мы подразумеваем, что он знает, что первую можно есть, второе можно использовать для покупки чего-либо и что третье можно понять, – и, вероятно, еще многое другое. Является ли этот подтекст в каком-либо отношении существенным, то есть добавляет ли выведение его наружу что-либо к нашим знаниям? Ответ, когда, к примеру, мы говорим человеку, что то или это есть пища или деньги, будет зависеть от того, излагаем ли мы просто наблюдаемые факты, из которых извлекаем наше знание, или подразумеваем нечто большее.

Как мы вообще можем знать, что человек имеет определенные представления об окружающей его среде? Что мы имеем в виду, когда говорим, что знаем, что у него есть определенные представления, – когда говорим, что знаем, что он пользуется этой вещью как инструментом или жестом либо звуком как средством общения? Имеем ли мы в виду только то, что реально наблюдаем в конкретном случае, например что видим его жующим и глотающим пищу, размахивающим молотком или создающим шум? Или же, когда мы говорим, что «понимаем» действия человека, когда говорим, «почему» он делает то или это, разве мы не приписываем ему всегда что-то сверх того, что наблюдаем, – по крайней мере, сверх того, что можем видеть в конкретном случае?

Если мы обратимся на минуту к простейшим видам действий, где возникает подобный вопрос, то, конечно же, быстро станет ясно, что, обсуждая то, что мы считаем осознанными действиями других людей, мы неизменно интерпретируем это исходя из аналогии с нашим собственным умом; то есть мы группируем их действия и объекты их действий по классам и категориям, которые известны нам исключительно из знания нашего собственного ума. Мы предполагаем, что имеющиеся у них понятия цели или инструмента, оружия или пищи совпадают с нашими, так же как мы допускаем, что они, как и мы, могут видеть разницу между различными цветами или формами. Таким образом, мы всегда дополняем то, что фактически видим в действиях другого человека, проецируя на него систему классификации объектов, которую знаем не из наблюдений за другими людьми, но потому, что мыслим сами в терминах этих классов. Если, к примеру, мы видим, как человек переходит забитую транспортом площадь, увертываясь от одних машин и пропуская другие, мы знаем (или убеждены, что знаем) гораздо больше, чем действительно воспринимаем глазами. Это равным образом было бы верно и в том случае, если бы мы увидели, как человек ведет себя в физической обстановке, совершенно не похожей на все виденное нами ранее. Если я впервые вижу большой валун или лавину, несущуюся со склона горы на человека, и вижу, как он бежит изо всех сил, я понимаю смысл этого действия, поскольку знаю, что сам мог бы или стал бы делать в подобных обстоятельствах.

Несомненно, все мы постоянно действуем, исходя из предпосылки, что можем таким образом интерпретировать действия других людей, опираясь на аналогию с нашим собственным умом, и что в подавляющем большинстве случаев такой подход срабатывает. Беда в том, что мы никогда не можем быть в этом уверены. Посмотрев несколько минут на человека или услышав от него несколько слов, мы решаем, что он в своем уме и не лунатик, и вследствие этого исключаем возможность бесконечного числа «чудных» вариантов его поведения, которые никто из нас не смог бы перечислить и которые просто не вписываются в то, что представляется нам разумным поведением, – а это означает только то, что подобные действия не могут интерпретироваться исходя из аналогии с нашим собственным умом. Мы не можем ни объяснить точно, как, решая свои практические задачи, узнаем, что человек в своем уме и не лунатик, ни исключить возможность, что в одном случае из тысячи можем оказаться неправы. Подобным же образом я смогу на основе нескольких наблюдений быстро сделать вывод, что человек подает сигналы или охотится, ухаживает за другим или наказывает его, хотя прежде мог никогда не видеть, чтобы это делалось именно так. И несмотря на это, мой вывод будет достаточно верен с любой практической точки зрения.

Возникает важный вопрос, законно ли применять в научном анализе такие понятия, как эти, которые относятся к тому или иному положению дел, известному всем нам «интуитивно», и которыми мы не только без колебаний пользуемся в повседневной жизни, но на которых основано все социальное взаимодействие, все общение между людьми. Или же следует воспрепятствовать нам поступать таким образом, поскольку мы не способны зафиксировать какие-то физические условия и с полной определенностью решать, действительно ли имеются эти постулируемые условия в том или ином конкретном случае, и поскольку по этой причине мы никогда не можем быть уверены, относится ли тот или иной конкретный пример к рассматриваемому классу, – хотя мы все согласны, что в большинстве случаев наша оценка будет верной. Колебания, которые мы испытываем сначала по этому поводу, обусловлены, вероятно, тем, что сохранение подобной процедуры в общественных науках входит, кажется, в противоречие с наиболее заметной тенденцией в развитии современной научной мысли. Но существует ли в действительности такое противоречие? Упомянутая мной тенденция была правильно описана как движение к последовательному изгнанию всех «антропоморфных» объяснений из естественных наук. Значит ли это фактически, что мы должны воздерживаться от «антропоморфной» трактовки человека, – и разве не становится вполне очевидно, как только мы выразим это подобным образом, что такая экстраполяция прошлых тенденций абсурдна?

Я не собираюсь, конечно, поднимать в этом контексте все проблемы, связанные с бихевиористской программой, хотя более систематический обзор моего предмета вряд ли позволил бы этого избежать. Действительно, вопрос, который нас здесь интересует, состоит именно в том, могут ли общественные науки рассматривать занимающие их проблемы в чисто бихевиористских терминах – и возможен ли вообще последовательный бихевиоризм.

Вероятно, в интерпретации действий другого человека соотношение между строго эмпирическим фактором и той частью, которую мы примысливаем благодаря знанию своего собственного ума, можно описать с помощью (несколько проблематичного) разграничения между денотатом и коннотацией какого-либо понятия. То, что я распознаю при определенных обстоятельствах в качестве «дружелюбного лица», то есть денотат понятия, в значительной мере является делом опыта. Но никакой опыт в обычном смысле не сможет сказать мне, что же я имею в виду, называя это лицо «дружелюбным». То, что я подразумеваю под «дружелюбным лицом», не зависит от физических свойств различных конкретных ситуаций, которые, по-видимому, могут не иметь между собой ничего общего. Тем не менее я умею распознавать их как элементы одного класса – но то, что делает их элементами одного класса, относится к придаваемому им значению, а не к их физическим свойствам.

Важность этого различения возрастает по мере того, как мы выходим за рамки привычного окружения. Пока я вращаюсь среди себе подобных, то, скорее всего, из физических свойств банкноты или револьвера стану заключать, что это деньги или оружие для тех, кто держит их в руках. Когда я вижу дикаря, держащего раковины каури или длинную тонкую трубку, то физические свойства этих предметов, вероятно, ни о чем мне не скажут. Однако наблюдения, подсказывающие мне, что раковины каури – это для него деньги, а трубка – оружие для пускания стрел, прольют на объекты яркий свет – намного более яркий, чем могли бы мне дать те же наблюдения, не будь я знаком с понятием денег или оружия. Распознавая эти предметы в таком качестве, я начинаю понимать поведение людей. Я могу вписаться в схему действий, которые «имеют смысл», именно потому, что я стал считать это не предметом с определенными физическими свойствами, а предметом того рода, что вписывается в паттерн моей собственной целенаправленной деятельности.

Если то, что мы делаем, когда говорим о понимании действий человека, состоит во вписывании наших фактических наблюдений в паттерны, существующие в готовом виде в нашем собственном уме, то из этого следует, конечно, что мы способны понимать все меньше и меньше по мере обращения к существам, все более и более от нас далеким. Но отсюда также следует, что не только невозможно понять ум, отличающийся от нашего собственного, но и бессмысленно даже о нем говорить. Говоря о другом разуме, мы предполагаем, что в состоянии увязать между собой свои наблюдения, поскольку наблюдаемые нами вещи укладываются в образ нашего собственного мышления. Но там, где такая возможность истолкования по аналогии с нашим собственным умом исчезает, где мы не можем больше «понимать», – там нет смысла вообще говорить о разуме. Тогда есть только физические факты, которые мы можем группировать и классифицировать единственно в соответствии с наблюдаемыми физическими свойствами.

В этой связи интересно, что при переходе от интерпретации действий людей, очень на нас похожих, к людям, живущим в сильно отличающейся обстановке, именно самые конкретные понятия первыми утрачивают свою полезность для осмысления людских поступков, а дольше всего ее сохраняют самые общие и абстрактные понятия. Мое знание об окружающих повседневных вещах, о конкретных способах выражения мыслей и эмоций принесет мне мало пользы при интерпретировании поведения жителей Тьерра-дель-Фуэго. Но мое понимание того, что я имею в виду под средствами достижения цели, под пищей или оружием, словом или знаком и даже, вероятно, обменом или подарком, все еще будет полезно и даже существенно для моих попыток понять, что они делают.

III

До сих пор наше обсуждение ограничивалось вопросом, как при рассмотрении социальных явлений мы классифицируем индивидуальные действия и их объекты. Теперь я должен обратиться к вопросу о целях использования наших классификаций. И хотя в общественных науках занятие классификацией отнимает массу энергии – в самом деле так много, что, к примеру, один из известнейших современных критиков экономической теории охарактеризовал ее как чисто «таксономическую» науку, – не это является нашей конечной целью[161]. Как все классификации, это не более чем удобный способ упорядочения имеющихся у нас фактов для объяснения всего чего бы то ни было. Однако, прежде чем я смогу к этому перейти, во-первых, мне надо устранить с нашего пути одно распространенное заблуждение и, во-вторых, пояснить довольно часто встречающееся утверждение в защиту такого процесса классифицирования – утверждение, которое для любого человека, воспитанного на естественных науках, звучит крайне подозрительно, но которое тем не менее просто вытекает из природы нашего предмета.

Заблуждение состоит в том, что задачей общественных наук является объяснение индивидуального поведения – и особенно что используемый нами сложный процесс классификации либо является таким объяснением, либо служит ему. Общественные науки фактически не делают ничего подобного. Если сознательное действие может быть «объяснено», то это задача для психологии, но не для экономической теории, лингвистики, юриспруденции или любой другой общественной науки. В действительности мы просто классифицируем типы индивидуального поведения, которое можем понять, разрабатываем их классификацию – говоря короче, обеспечиваем упорядочение материала, который предстоит использовать в дальнейшей работе. Экономисты обычно несколько стесняются признавать, что эта часть их работы есть «только» своего рода логика (это, вероятно, справедливо и в отношении других общественных наук). Я думаю, было бы мудрее с их стороны откровенно признать этот факт и прямо с ним считаться.

Упомянутое же мной выше утверждение непосредственно вытекает из природы первого этапа нашей работы как ветви прикладной логики. Однако поначалу оно выглядит весьма поражающе. Состоит оно в том, что из знания нами своего собственного ума мы можем вывести «априорным», т. е. «дедуктивным» или «аналитическим», путем (во всяком случае, в принципе) исчерпывающую классификацию всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения. Именно из-за этой претензии, редко высказываемой открыто, но всегда подразумеваемой, летят все насмешки по адресу экономистов, когда нас обвиняют в том, что мы прядем знание из нашего внутреннего сознания – и тому подобные бранные эпитеты. Стоит, однако, осознать, что, обсуждая поддающееся осмыслению поведение, мы всегда ведем речь о действиях, которые можем интерпретировать в категориях нашего собственного ума, как это утверждение теряет свой поражающий характер и фактически становится не более чем трюизмом. Если мы можем понимать только то, что подобно нашему собственному уму, отсюда неизбежно следует, что у нас должна быть возможность находить все, что мы в состоянии понять, в своем собственном разуме. Конечно, когда я говорю, что мы в принципе можем добиться исчерпывающей классификации всех возможных форм поддающегося осмыслению поведения, это не значит, что не может обнаружиться, что при интерпретации человеческих действий мы пользовались приемами мышления, еще не проанализированными или не эксплицированными. Мы обнаруживаем это постоянно. Я имел в виду, что, рассматривая любой конкретный класс поддающихся осмыслению действий, которые мы определили как действия одного рода – в том значении, в каком этот термин употреблялся мной выше, – мы можем в рамках этой сферы дать абсолютно исчерпывающую классификацию относящихся к ней форм деятельности. Если, например, мы определяем все акты выбора, обусловленные недостатком средств для достижения наших целей, как экономические действия, то можем шаг за шагом двигаться вперед, подразделяя возможные ситуации на альтернативы таким образом, чтобы на каждом шаге любая третья возможность исключалась: данные средства могут быть полезными только для одной или для множества целей; данная цель может быть достигнута только одним или несколькими различными средствами; различные средства могут требоваться для достижения данной цели либо поочередно, либо все вместе и т. д.

Мне, однако, пора оставить то, что я назвал первым этапом нашей работы, и обратиться к вопросу о пользе от всех этих изощренных классификаций в общественных науках. Краткий ответ состоит в том, что мы используем различные виды индивидуального поведения, классифицируемые подобным образом, как элементы, из которых строим гипотетические модели в попытке воспроизвести паттерны общественных отношений, существующие, как мы знаем, в окружающем нас мире. Но это все еще оставляет нас перед вопросом, является ли подобный путь правильным при изучении социальных явлений. Не скрыты ли в этих общественных структурах, на самой их глубине, определенные осязаемые социальные факты, которые мы должны изучать и оценивать, как мы изучаем и оцениваем факты физические? Не следует ли нам, по крайней мере здесь, добывать наше знание путем наблюдений и опыта, вместо того чтобы «строить модели» из элементов, отыскиваемых в нашем собственном мышлении?

Убеждение в том, что когда мы от действий индивида обращаемся к наблюдению за социальными коллективными образованиями (collectivities), то переходим из царства смутных и субъективных умозрений в царство объективных фактов, распространено достаточно широко. Этого убеждения придерживаются все, кто думают, что они могут сделать общественные науки более «научными», подражая модели естественных наук. Его интеллектуальная подоснова была наиболее точно выражена родоначальником «социологии» Огюстом Контом, который в одном своем знаменитом заявлении утверждал, что в области социальных феноменов, как и в биологии, «целый объект, безусловно, лучше известен и более непосредственно доступен», чем составляющие его части[162]. Большая часть науки, которую он взялся создать, до сих пор основывается на этом или подобных представлениях.

Я считаю чистой иллюзией подобную точку зрения, согласно которой такие социальные коллективные образования, как «общество» или «государство», любой социальный институт или явление рассматриваются, как, безусловно, более объективные, нежели поддающиеся осмыслению действия индивидов. Я покажу, что то, что мы называем «социальными фактами», является фактами в том особом смысле, в каком этот термин используется в естественных науках, – не более чем индивидуальные действия и их объекты; что эти так называемые факты представляют собой скорее все те же мыслительные модели, строящиеся нами из элементов, обнаруживаемых в наших собственных умах, как и модели, создаваемые нами в теоретических общественных науках. И потому то, что мы делаем в этих науках, являет собой в логическом смысле точно то же самое, что мы всегда совершаем, когда ведем разговор о государстве или обществе, языке или рынке, – с той только разницей, что в науке мы в явной форме выражаем все то, что в обыденной речи присутствует скрыто и расплывчато.

Я не имею возможности пояснить это на примере какой-либо из теоретических социальных дисциплин – даже на примере единственной из них, экономической теории, где мне хватило бы компетенции. Для этого мне понадобилось бы намного больше времени, чем я располагаю, на технические подробности. Возможно, однако, что гораздо полезнее попытаться сделать это на примере преимущественно описательной и в каком-то смысле преимущественно эмпирической дисциплины из социальной сферы – а именно истории. Будет особенно уместно рассмотреть природу «исторических фактов», поскольку те, кто хотят сделать общественные науки более «научными», постоянно советуют обществоведам обращаться за своими фактами к истории и пользоваться «историческим методом» в качестве замены экспериментального. Действительно, за пределами самих общественных наук стало, по-видимому (особенно среди логиков[163]), почти общепринятым, что исторический метод – это законный путь к обобщениям относительно социальных явлений[164].

Что мы имеем в виду под «фактом» истории? Являются ли факты, из которых состоит история человечества, важными для нас как физические факты или в каком-то ином смысле? Что собой представляют битва при Ватерлоо, правление Людовика XIV во Франции или феодальная система? Возможно, мы продвинемся вперед, если вместо того, чтобы браться прямо за этот вопрос, спросим, каким образом мы решаем, составляет ли какая-то отдельная крупица имеющейся у нас информации часть «факта» – «битва при Ватерлоо»? Был ли человек, пахавший свое поле прямо позади крайнего фланга гвардии Наполеона, частью «битвы при Ватерлоо»? Или кавалер, уронивший табакерку при известии о штурме Бастилии, – частью «Французской революции»? Погружение в подобного рода вопросы покажет по меньшей мере одно: мы не можем определять исторический факт в терминах пространственно-временных координат. Не все, что происходит в одно и то же время в одном и том же месте, является частью одного и того же исторического факта, равно как и все составные части одного и того же исторического факта необязательно должны относиться к одному и тому же времени и месту. Классический греческий язык или организация римских легионов, балтийская торговля XVIII века, или эволюция общего права, или любое передвижение любой армии – все это исторические факты, где никакой физический критерий не может подсказать нам, каковы составные части данного факта и как они связаны воедино. Любая попытка определить их должна принимать форму мысленного воссоздания – модели, элементы которой образуют поддающиеся осмыслению индивидуальные установки. Несомненно, в большинстве случаев модель будет столь простой, что взаимосвязь ее частей будет видна сразу же; соответственно, мало будет оснований для того, чтобы удостаивать такую модель имени «теория». Но если нашими историческими фактами являются такие комплексы, как язык или рынок, общественная система или способ возделывания земли, тогда то, что мы называем фактом, есть либо повторяющийся процесс, либо сложный паттерн устойчивых взаимосвязей, который не является «данной» нашему наблюдению, но который мы можем только шаг за шагом реконструировать – и который мы можем реконструировать только потому, что части (отношения, из которых мы выстраиваем структуру) хорошо нам знакомы и понятны. Выражаясь парадоксально, то, что мы называем историческими фактами, в действительности есть теории, которые в методологическом смысле носят точно такой же характер, как и более абстрактные или общие модели, создаваемые теоретическими науками об обществе. Дело обстоит не так, что сначала мы изучаем «данные» исторические факты, а потом получаем возможность делать обобщения относительно них. Мы скорее пользуемся теорией, когда отбираем из знания, которое имеем о каком-либо периоде, определенные части как осмысленно связанные и составляющие звенья одного и того же исторического факта. Мы никогда не наблюдаем государства или правительства, битвы, или коммерческую деятельность, или же народ как целое. Когда мы пользуемся любым из этих понятий, за ним всегда обнаруживается схема, соединяющая индивидуальные действия осмысленными для нас отношениями; другими словами, мы пользуемся теорией, которая говорит нам, что является и что не является частью нашего предмета. Ничего не меняется от того, что теоретические обобщения обычно делают за нас наши информаторы или источники, использующие при сообщении факта такие понятия, как «государство» или «город», которые невозможно определить в физических терминах и которые отсылают нас к некоему комплексу отношений, каковые, будучи выражены в явном виде, и составят «теорию» данного предмета.

В таком случае социальная теория в том смысле, в каком я употребляю это понятие, логически предшествует истории. Она объясняет понятия, которыми должна пользоваться история. Безусловно, это не противоречит тому, что историческое исследование часто вынуждает теоретика пересматривать свои построения или создавать новые, с помощью которых он может упорядочить полученную информацию. Однако, пока историк говорит не только об индивидуальных действиях определенных людей, но о том, что мы в каком-то смысле можем назвать социальными феноменами, его факты могут толковаться как факты того или иного рода только в терминах некой теории, показывающей, как эти элементы связаны воедино. Социальные комплексы, социальные целостности, которые рассматривает историк, никогда не бывают даны в готовом виде в отличие от устойчивых структур органического (животного или растительного) мира. Они создаются актом конструирования или интерпретации самого историка – конструирования, чаще всего осуществляемого бессознательно и без какого-либо разработанного аппарата. Но в некоторых случаях, когда мы, например, имеем дело с языками, экономическими системами или корпусом законов, эти структуры оказываются столь сложны, что без помощи хорошо разработанной техники их уже невозможно воспроизвести без угрозы ошибиться или запутаться в противоречиях.

Все это и является целью теоретических построений в общественных науках. Они не заняты социальными целостностями как таковыми; они не претендуют на то, чтобы открывать путем эмпирических наблюдений законы поведения или изменения таких целостностей. Их задача скорее состоит в том, чтобы, если можно так выразиться, составлять (constitute) эти целостности – предлагать схемы структурных отношений, которые историк может использовать, когда пытается соединить обнаруживаемые им в действительности элементы в осмысленное целое. Историк не может избежать постоянного использования социальных теорий в этом качестве. Он может поступать так неосознанно, и в тех сферах, где отношения не слишком сложны, его инстинкт может вести его верным путем. Но, когда он обращается к таким более сложным явлениям, как язык, право или экономика, и все же пренебрегает использованием моделей, разработанных для него теоретиками, он почти наверняка попадет в беду. И эта «беда» многозначительно проявит себя в том, что теоретик покажет ему, что он либо запутался в противоречиях, либо выстроил в своих объяснениях такую причинно-следственную цепь, которая никоим образом не следует из принятых им предпосылок, как он сам будет вынужден признать, стоит только сформулировать их в явном виде.

Из этого следуют два важных вывода, которые здесь можно изложить только кратко. Первый заключается в том, что теории общественных наук не состоят из «законов» в смысле эмпирических правил относительно поведения объектов, определяемых в физических терминах. Теория в общественных науках пытается лишь предоставить технику умозаключений, помогающую нам связывать отдельные факты, но, как логика или математика, не касающуюся самих фактов. Следовательно, и это наш второй вывод, ее никогда нельзя верифицировать или фальсифицировать ссылкой на факты. Все, что мы можем и должны проверять, – это присутствие наших допущений в данном конкретном случае. Мы уже упоминали возникающие при этом специфические проблемы и трудности. Здесь встает подлинный «вопрос факта» – хотя и такой, на который часто невозможно будет ответить с той же определенностью, как в случае естественных наук. Однако саму теорию, мыслительную схему для интерпретации, никогда нельзя «верифицировать», можно лишь проверить ее на непротиворечивость. Она может не иметь отношения к делу, поскольку упоминаемые в ней условия никогда не встречаются; или она может оказаться неадекватной, поскольку не учитывает достаточно большого количества условий. Но фактами ее можно опровергнуть не более, чем логику или математику.

Остается еще, впрочем, вопрос, является ли такого рода «композитивная» теория, как я предпочитаю ее называть, которая «составляет» социальные «целостности» путем конструирования моделей из доступных осмыслению элементов, единственным видом социальной теории или нам следовало бы стремиться также к эмпирическим обобщениям относительно поведения этих целостностей как таковых и к установлению законов изменения языков или институтов – законов того рода, что составляют цель «исторического метода».

Я не буду распространяться здесь по поводу любопытного противоречия, в которое обычно впадают защитники этого метода, когда сначала они подчеркивают, что исторические феномены являются единичными и уникальными, а затем переходят к утверждению, что их исследование может подниматься до обобщений. Положение, которое я хочу доказать, состоит скорее в следующем: если из бесконечного разнообразия феноменов, которые можно найти в любой конкретной ситуации, считаться частью какого-то объекта могут только те, что мы способны соединить посредством наших мыслительных моделей, тогда объект не может обладать никакими атрибутами, помимо тех, что могут быть выведены из принятой нами модели. Безусловно, мы можем продолжать конструирование моделей, которые все ближе и ближе подходят к конкретным ситуациям, – концепций государств или языков со все более богатым содержанием. Но как представители какого-то класса, как однородные единицы, относительно которых мы можем делать обобщения, эти модели никогда не будут иметь никаких свойств, которыми мы бы сами их не наделили или которые дедуктивно не выводились бы из предпосылок, на которых мы их строили. Опыт никогда не сможет показать нам, что какая-то структура определенного рода обладает свойствами, не вытекающими из ее дефиниции (или из способа ее конструирования). Причина этого просто в том, что такие целостности или социальные структуры никогда не бывают нам даны как природные единицы, не являются определенными объектами, данными для наблюдения; в том, что мы никогда не имеем дела с реальностью в ее целостности, но всегда лишь с какой-то выборкой из нее, сделанной с помощью наших моделей[165].

Здесь нет места для более полного обсуждения природы «исторических фактов», или объектов истории, но мне хотелось бы кратко упомянуть один вопрос. Хотя он и не относится, строго говоря, к моему предмету, но и не совсем для него безразличен. Это очень модное учение «исторического релятивизма», убеждение в том, что разные поколения или эпохи по необходимости должны иметь разные взгляды на одни и те же исторические факты. Мне это учение кажется порождением все той же иллюзии, что исторические факты даны нам конкретно, а не являются результатом целенаправленного отбора того, что представляется нам связной группой событий, значимой для ответа на тот или иной вопрос, – иллюзии, обусловленной, как мне кажется, убеждением, что мы можем определить исторический факт в физических терминах, с точки зрения его пространственно-временных координат. Но предмет, определенный как, скажем, «Германия в период 1618–1648 гг.», вовсе не является одним историческим объектом. В рамках пространственно-временного континуума, определенного подобным образом, мы можем найти любое число интересных социальных феноменов, которые для историка представляют собой совершенно разные объекты: история семьи Х, развитие живописи, изменение правовых институтов и т. д., которые могут быть связаны или нет, но которые составляют части одного социального факта не более, чем любая пара других событий человеческой истории. Этот или любой другой конкретный период как таковой не есть определенный «исторический факт», не есть единичный исторический объект. Исходя из наших интересов, мы можем задать любое число разнообразных вопросов, относящихся к этому периоду, и, соответственно, должны будем дать разные ответы и создать различные модели взаимосвязанных событий. В разные времена историки именно так и поступают, потому что их интересуют разные вопросы. Однако поскольку только задаваемый нами вопрос выделяет из бесконечного разнообразия общественных событий, обнаруживаемых нами в любом данном времени и месте, определенную группу взаимосвязанных событий, которую можно назвать одним историческим фактом, то, как подсказывает опыт, разные ответы людей на разные вопросы не доказывают, что они придерживаются разных взглядов на один и тот же исторический факт. Вместе с тем нет никаких причин, почему историки в разные времена, владея одинаковой информацией, должны были бы отвечать на одни и те же вопросы по-разному. Однако только это оправдало бы тезис о неустранимой относительности исторического знания.

Я упоминаю это потому, что исторический релятивизм – типичный продукт так называемого «историцизма», который фактически является порождением сциентистского предрассудка, обращенного на исторические явления: убеждения в том, что социальные феномены всегда даны нам так же, как даны нам природные факты. Они доступны нам только потому, что мы способны понимать, что другие люди говорят нам, и можем быть понятыми, только интерпретируя намерения и планы других людей. Они являются не физическими фактами: элементами для их воспроизведения всегда выступают знакомые нам категории нашего собственного разума. В том случае, когда мы более не могли бы интерпретировать то, что знаем о других людях, исходя из аналогии с нашим собственным умом, история перестала бы быть человеческой историей. Ей пришлось бы тогда в самом деле оперировать чисто бихевиористскими понятиями, в которых мы могли бы, например, написать историю муравейника или наблюдатель с Марса – историю человечества.

Если это объяснение того, что в действительности делают общественные науки, покажется вам описанием перевернутого вверх дном мира, в котором всё не на своем месте, я попрошу вас вспомнить, что эти дисциплины имеют дело с миром, на который мы с наших позиций неизбежно смотрим иначе, чем на мир природы. Прибегнем к полезной метафоре: если на мир природы мы смотрим извне, то на мир общества – изнутри; что касается мира природы, наши понятия относятся к фактам и должны приспосабливаться к фактам, тогда как в мире общества по крайней мере некоторые из наиболее привычных понятий являются тем «веществом», из которого этот мир создан. Так же как существование общей структуры мышления составляет условие возможности нашего общения друг с другом (условие понимания вами того, что я говорю), оно составляет и основу нашей интерпретации таких сложных социальных структур, как те, что мы находим в экономической жизни, праве, языке или обычаях.

Глава 3 Использования знания в обществе[166]

I

Какую проблему нам предстоит решить, когда мы пытаемся создать рациональный экономический порядок? Согласно некоторым хорошо известным предположениям, ответ достаточно прост. Если у нас есть вся релевантная информация, если нам дана система предпочтений и если мы располагаем полным знанием об имеющихся средствах, то оставшаяся проблема носит чисто логический характер. Другими словами, ответ на вопрос о том, как лучше всего использовать имеющиеся средства, неявно содержится в наших допущениях. Условия, которым должно удовлетворять решение проблемы нахождения оптимума, были полностью разработаны и могут быть лучше всего представлены в математической форме: в самом сжатом выражении они состоят в том, что предельные нормы замещения между любыми двумя товарами или факторами должны быть одинаковыми при всех различных вариантах их употребления.

Это, однако, никак не экономическая проблема, стоящая перед обществом. И система экономического расчета, которую мы разработали для решения данной логической проблемы, хотя и является важным шагом к решению экономической проблемы общества, все же не дает пока на нее ответа. Причина этого в том, что «данные», от которых отправляется экономический расчет, никогда не бывают, с точки зрения всего общества, «даны» какому-то отдельному уму, способному произвести все нужные вычисления, и никогда не могут быть даны подобным образом.

Специфический характер проблемы рационального экономического порядка обусловлен именно тем, что знание обстоятельств, которым мы должны пользоваться, никогда не существует в концентрированной или интегрированной форме, но только в виде рассеянных частиц неполных и зачастую противоречивых знаний, которыми обладают все отдельные индивиды. Таким образом, экономическая проблема общества – это не просто проблема размещения «данных» ресурсов, если под «данными» понимается то, что они даны какому-то одному уму, сознательно решающему проблему, поставленную перед ним этими «данными». Это скорее проблема, как обеспечить наилучшее использование ресурсов, известных каждому члену общества, для целей, чья относительная важность известна только этим индивидам. Или, короче, это проблема использования знания, которое никому не дано во всей его полноте.

Фундаментальное значение этой проблемы, боюсь, было больше затуманено, нежели прояснено, многими из последних усовершенствований экономической теории, в частности многими случаями применения математики. И хотя проблема, которую я хочу в первую очередь рассмотреть в данной работе, есть проблема рациональной экономической организации, по ходу мне вновь и вновь придется указывать на ее тесную связь с определенными методологическими вопросами. Многие положения, что я намерен высказать, фактически являются выводами, к которым неожиданно сходятся рассуждения, идущие самыми разными путями. Однако в том свете, в каком я вижу сейчас данные проблемы, это не случайность. Мне кажется, что общий источник многих нынешних споров относительно и экономической теории, и экономической политики заключен в ложном представлении о природе экономической проблемы общества. Это ложное представление, в свою очередь, обусловлено ошибочным переносом на общественные явления тех привычных способов мышления, которые мы выработали, имея дело с явлениями природы.

II

В обыденном языке слово «планирование» употребляется для обозначения комплекса взаимосвязанных решений о размещении имеющихся у нас ресурсов. В этом смысле всякая экономическая деятельность есть планирование. В любом обществе, где сотрудничает множество людей, это планирование, кто бы его ни осуществлял, должно будет в какой-то мере базироваться на знаниях, которые имеются вначале не у самого планирующего, а у кого-то другого и которые нужно будет каким-то образом ему передать. Разнообразные пути передачи знания людям, строящим на его основании свои планы, есть центральная проблема для всякой теории, объясняющей экономический процесс. Вопрос о наилучшем способе использования знания, изначально рассеянного среди всего множества людей, или, что то же самое, о построении эффективной экономической системы, является по меньшей мере одним из главных и для экономической политики.

Ответ на него тесно связан с другим возникающим здесь вопросом – кто должен осуществлять планирование. Именно он находится в центре всех споров об «экономическом планировании». Спор ведется не о том, нужно планирование или нет. Это спор о том, должно ли планирование осуществляться централизованно, единой властью для всего общества в целом, или его надо разделить между многими индивидами. Планирование в том особом смысле, в каком это понятие употребляется в современных дискуссиях, всегда означает централизованное планирование – управление всей экономической системой согласно одному единому плану. И напротив, конкуренция означает децентрализованное планирование множеством отдельных лиц. Промежуточный путь между двумя вариантами, о котором многие говорят, но лишь немногие одобряют, когда сталкиваются с ним воочию, – это делегирование планирования отраслевым организациям, или, другими словами, монополиям.

Какая из этих систем обещает быть более эффективной, зависит в основном от ответа на вопрос, от какой из них мы можем ожидать более полного использования существующего знания. Это, в свою очередь, зависит от того, в каком случае у нас больше шансов преуспеть – при передаче всего знания, которое необходимо использовать, но которое изначально рассредоточено среди множества индивидов, в распоряжение единой центральной власти или при передаче индивидам того дополнительного знания, которое требуется им, чтобы согласовывать свои планы с планами других людей.

III

Сразу становится очевидно, что позиция здесь будет различаться смотря по тому, о каких видах знания идет речь. Поэтому ответ на поставленный вопрос будет в основном зависеть от относительной значимости различных видов знания: того, которое, скорее всего, окажется в распоряжении отдельных индивидов, и того, которое мы с высокой долей вероятности ожидали бы обнаружить в распоряжении властного органа, состоящего из

должным образом подобранных экспертов. Если именно сегодня так часто предполагают, что последние будут в лучшем положении, то только потому, что один вид знания, а именно научное знание, занимает сейчас столь видное место в воображении публики, что мы склонны забывать, что это не единственный его нужный для дела вид. Можно согласиться, что в той мере, в какой речь идет о научном знании, орган из хорошо подобранных экспертов способен наилучшим образом распорядиться всеми наилучшими знаниями, – хотя это, конечно, просто переводит проблему из одной плоскости в другую: как подобрать экспертов. Я хочу подчеркнуть, что это затруднение – даже если мы допустим, что оно вполне преодолимо, – составляет лишь малую часть более общей проблемы.

Сегодня мысль о том, что научное знание не является суммой всех знаний, звучит почти еретически. Однако минутное размышление покажет, что, несомненно, существует масса весьма важного, но неорганизованного знания, которое невозможно назвать научным (в смысле познания всеобщих законов), – это знание конкретных обстоятельств времени и места. Именно в этом отношении практически любой индивид обладает определенным преимуществом перед всеми остальными, поскольку владеет уникальной информацией, которую можно выгод – но использовать. Однако использовать ее можно только если зависящие от этой информации решения предоставлены самому индивиду или выработаны при его активном участии. Здесь достаточно вспомнить, сколь многому мы должны научиться в любой профессии после того, как завершена теоретическая подготовка, какую большую часть нашей активной жизни мы тратим на обучение конкретным работам и сколь ценное благо во всех сферах деятельности являет собой знание людей, местных условий и особых обстоятельств. Знать о неполной загруженности станка и использовать его полностью или о том, как лучше употребить чье-то мастерство, или быть осведомленным об избыточном запасе, которым можно воспользоваться при сбое в поставках, – с точки зрения общества так же полезно, как и знать, какая из имеющихся технологий лучше. Грузоотправитель, зарабатывающий на жизнь, используя рейсы грузовых судов, которые иначе оставались бы пустыми или заполненными наполовину, или агент по продаже недвижимости, чье знание почти исключительно сводится к знанию временных благоприятных возможностей, или arbitrageur, играющий на разнице в местных ценах на товары, – все они выполняют в высшей степени полезные функции, основываясь на особом знании быстротекущих обстоятельств, неизвестных другим людям.

Любопытно, что к этому виду знания сегодня относятся, как правило, с изрядной подозрительностью и считают, что почти позорно поступает всякий человек, получающий за счет такого знания преимущество перед кем-либо, кто лучше оснащен теоретическим или техническим знанием. Извлекать преимущества из лучшего знания средств связи или транспорта временами считается почти нечестным, хотя использовать открывающиеся здесь благоприятные возможности для общества так же важно, как и использовать новейшие научные открытия. Это предубеждение в значительной мере повлияло на общее отношение к коммерции по сравнению с производством. Даже экономисты, считающие себя надежно защищенными от грубых материалистических заблуждений прошлого, постоянно совершают ту же ошибку, когда речь заходит о действиях, направленных на приобретение подобного практического знания, – очевидно, потому, что в их картине мира все оно считается «данным». Сегодня бытует расхожее представление, что все такое знание, само собой разумеется, должно быть готово к услугам каждого, и упрек в иррациональности, направляемый против существующего экономического порядка, часто основан на том, что оно не так уж доступно. Этот взгляд не учитывает того, что способ сделать такое знание настолько широко доступным каждому, насколько вообще возможно, как раз и составляет проблему, для которой нам надлежит найти решение.

IV

Если сегодня стало модно принижать важность знания конкретных обстоятельств времени и места, то это тесно связано с тем, что меньше значения придается теперь изменению как таковому. В самом деле, немного есть вопросов, по которым допущения (обычно только неявные) сторонников планирования и их оппонентов отличаются так сильно, как в отношении значения и частоты изменений, вызывающих необходимость коренного пересмотра производственных планов. Конечно, если бы можно было заранее составить детальный экономический план на достаточно долгий период и затем точно его придерживаться, так что не потребовалось бы никаких серьезных дополнительных экономических решений, тогда задача составления всеобъемлющего плана, регулирующего всю экономическую деятельность, была бы далеко не такой устрашающей.

Вероятно, стоит подчеркнуть, что экономические проблемы возникают всегда в связи с изменениями и только вследствие них. Пока все идет как прежде или по крайней мере как ожидалось, не возникает никаких новых проблем, требующих решения, никакой нужды составлять новый план. Убеждение, что изменения или по крайней мере каждодневные приспособления стали в нынешние времена менее важны, равносильно утверждению, что экономические проблемы также стали менее важными. Недаром веры в уменьшающееся значение изменений обычно придерживаются те же люди, которые доказывают, что важность экономических соображений оказалась отодвинутой на задний план возросшей ролью технического знания.

Правда ли, что благодаря изощренному техническому аппарату современного производства экономические решения требуются только через длительные интервалы, как, например, когда нужно построить новую фабрику или ввести новый технологический процесс? Верно ли, что раз завод построен, то все остальное решается более или менее механически, определяется характером производства и оставляет мало места для изменений с целью адаптации к вечно меняющимся обстоятельствам текущего момента?

Достаточно широко распространенное убеждение, что ответ может быть только утвердительным, не подтверждается, насколько я могу судить, практическим опытом делового человека. Во всяком случае, в конкурентной отрасли – а только такая отрасль может служить мерилом – задача сдерживания роста издержек требует постоянной борьбы, поглощающей большую часть энергии менеджера.

То, с какой легкостью неумелый менеджер сводит на нет превосходство в ведении дел, лежащее в основе получения прибыли, и то, что при одинаковых технических возможностях можно вести производство с самыми разными издержками, – это всё общие места делового опыта, которые, похоже, менее привычны для исследований экономиста. Сам напор постоянно исходящих от производителей и инженеров требований дать им возможность действовать, не сковывая их соображениями денежных издержек, служит красноречивым свидетельством, до какой степени эти факторы вмешиваются в их повседневную работу.

Причина все большей склонности экономистов забывать о непрерывных мелких изменениях, из которых и складывается вся экономическая картина, заключается, вероятно, в их поглощенности статистическими агрегатами, отличающимися гораздо большей стабильностью, чем поведение деталей. Сравнительную стабильность агрегатов нельзя тем не менее объяснить – как иногда, видимо, склонны полагать статистики – законом «больших чисел» или взаимопогашением случайных колебаний. Число элементов, с которыми нам приходится иметь дело, недостаточно велико для того, чтобы такие случайные силы обеспечивали стабильность. Непрерывный поток товаров и услуг поддерживается постоянными сознательными корректировками, новыми приготовлениями, совершающимися каждый день в свете новых обстоятельств, неизвестных накануне, немедленным включением в дело В, когда А оказывается не в состоянии осуществить поставки. Даже большой высокомеханизированный завод продолжает работать в значительной степени благодаря окружению, из которого он черпает все, что неожиданно может потребоваться: кровельные материалы, канцелярские принадлежности и бланки и еще тысяча и одна вещь, в обеспечении которыми он не может быть самодостаточен и наличие которых на рынке требуется планами его работы.

Пожалуй, здесь мне нужно еще раз напомнить, что разновидность знаний, занимающая мое внимание, есть знание особого рода, которое по своей природе не может схватываться статистикой и, соответственно, не может передаваться никакому центральному органу в статистической форме. Статистические данные, которыми довелось бы пользоваться такому центральному органу, должны были бы получаться именно за счет абстрагирования от малозаметных различий между вещами и соединения в общую массу как ресурсов одного вида предметов, отличающихся по местонахождению, качеству и другим деталям, причем способ, каким бы это осуществлялось, мог оказаться далеко не безразличен для принятия конкретных решений. Отсюда следует, что централизованное планирование, основывающееся на статистической информации, по самой своей природе не способно принимать во внимание все эти обстоятельства времени и места и что центральный планирующий орган вынужден будет найти какой-то способ передоверить «людям на местах» принятие решений, зависящих от таких обстоятельств.

V

Если мы согласимся с тем, что экономическая проблема общества заключается прежде всего в быстрой адаптации к изменениям конкретных обстоятельств времени и места, из этого, по-видимому, будет следовать, что принятие окончательных решений следует оставить людям, знакомым с этими обстоятельствами, которым непосредственно известно о происходящих изменениях и о ресурсах, имеющихся прямо под рукой, чтобы на них реагировать. Мы не вправе ожидать, что проблема будет решена путем предварительного сообщения всей такой информации центральному органу, который, интегрировав ее, отдаст соответствующие приказы. Мы должны решать ее с помощью той или иной формы децентрализации. Но это ответ лишь на часть нашей проблемы. Нам необходима децентрализация, поскольку только так мы можем обеспечить незамедлительное использование знаний о конкретных обстоятельствах времени и места. Однако «люди на местах» не могут принимать решения исключительно на основании ограниченного, пусть и глубокого, знания фактов из своего ближайшего окружения. Остается еще проблема передачи им такой дополнительной информации, в которой они нуждаются для того, чтобы вписать свои решения в целостный паттерн изменений более широкой экономической системы.

Как много знаний требуется «местному человеку» для того, чтобы успешно это осуществить? Какие из событий, происходящих за пределами непосредственно ему известного, значимы для его ближайших решений и о скольких из них ему необходимо знать?

Почти все происходящее где бы то ни было в мире могло бы повлиять на решение, которое ему предстоит принять. Однако ему не требуется знать ни обо всех этих событиях, ни обо всех их последствиях. Для него неважно, почему сейчас спрос на один размер болтов больше, чем на другой, почему бумажные мешки раздобыть легче, чем брезентовые, или почему в данный момент стало труднее найти квалифицированную рабочую силу либо какие-то станки. Ему важно только то, насколько труднее или легче стало их доставать по сравнению с другими вещами, которые ему тоже нужны, или насколько более или менее настоятельной стала потребность в других предметах, которые он производит либо использует. Сравнительная важность отдельных вещей – вот что его всегда волнует, и причины, ее меняющие, представляют для него интерес лишь постольку, поскольку они затрагивают конкретные вещи из его собственного окружения.

Именно здесь «экономическое исчисление», как я назвал его (или Чистая Логика Выбора), помогает нам увидеть, во всяком случае по аналогии, как данная проблема может быть решена и фактически решается системой цен. Даже единый контролирующий разум, обладая всеми данными по какой-либо небольшой автономной экономической системе, не стал бы каждый раз, когда надо провести мелкую корректировку в размещении ресурсов, вдаваться в подробности всех отношений между целями и средствами, которые могут быть затронуты. Действительно, огромный вклад Чистой Логики Выбора состоит в том, что она убедительно показала, что даже такой единый разум мог бы решить подобную проблему, только рассчитывая и постоянно используя коэффициенты эквивалентности (или «ценности», или «предельные нормы замещения»), то есть присваивая каждому виду редкого ресурса числовой показатель, который нельзя вывести из какого-либо свойства данного конкретного предмета, но который измеряет или выражает в сжатой форме его значимость с точки зрения всей системы целей и средств. При любом небольшом изменении ему пришлось бы рассматривать только эти количественные показатели (или «ценности»), в которых сосредоточена вся необходимая информация; и, корректируя их величины одну за другой, он смог бы нужным образом перестраивать свои возможности без лишней надобности решать всю эту головоломную задачу ab initio, рассматривая ее на каждой стадии целиком во всех ее разветвлениях.

По сути, в системе, где знание значимых фактов распылено среди множества людей, разрозненные действия различных лиц могут координироваться ценами так же, как субъективные ценности помогают индивиду координировать части его плана. Стоит ненадолго задуматься над очень простым и обыденным примером действия системы цен, чтобы увидеть, что именно она делает. Допустим, где-то в мире возникла новая возможность использования какого-то сырья, скажем олова, или один из источников поступления олова исчез. Для нас не имеет значения – и это важно, что не имеет, – по какой из названных двух причин олово стало более редким. Все, что нужно знать потребителям олова, – это то, что какая-то часть олова, которым они привыкли пользоваться, теперь более прибыльно употребляется где-то еще и что вследствие этого им надо его экономить. Огромному большинству из них не нужно даже знать, где возникла более настоятельная потребность в олове или в пользу каких иных потребностей они должны урезать свои запросы. Если только кто-то из них сразу же узнает о новом источнике спроса и переключит ресурсы на него, а люди, осведомленные об образовавшейся в результате этого новой бреши, в свою очередь, восполнят ее из других оставшихся источников, эффект быстро распространится по всей экономической системе и повлияет не только на все виды потребления олова, но и на все виды потребления его заменителей, заменителей заменителей, а также на предложение товаров, изготавливаемых из олова, на предложение их заменителей и т. д. – и это все при том, что громадное большинство людей, способствующих таким замещениям, вовсе не будет иметь никакого представления о первоначальной причине происходящих изменений. Целое действует как единый рынок не потому, что любой из его членов видит все поле, но потому, что их ограниченные индивидуальные поля зрения в достаточной мере пересекаются друг с другом, так что через многих посредников нужная информация передается всем. Сам факт, что на всякий товар есть одна цена – или, скорее, что местные цены соотносятся так, как это диктуется транспортными издержками и т. п., – воплощает в себе то решение, к которому мог бы прийти (что является сугубо теоретической возможностью) один отдельный ум, владеющий всей информацией, которая в действительности рассредоточена среди всех вовлеченных в этот процесс людей.

VI

Мы должны смотреть на систему цен как на механизм передачи информации, если хотим понять ее действительную функцию – функцию, которую, разумеется, она выполняет тем менее совершенно, чем более жесткими становятся цены. (Но даже когда назначаемые цены становятся достаточно жесткими, силы, призванные действовать через изменения цен, в значительной мере все же продолжают проявлять себя через изменения других условий контрактов.) Наиболее важно в этой системе то, с какой экономией знаний она функционирует, или как мало надо знать отдельным участникам, чтобы иметь возможность предпринять правильные действия. В сжатой, своего рода символической форме передается только самая существенная информация и только тем, кого это касается. Это более чем метафора – описывать систему цен как своеобразный механизм по регистрации изменений или как систему телекоммуникаций, позволяющую отдельным производителям следить только за движением нескольких указателей (подобно тому, как инженер мог бы следить за стрелками лишь нескольких датчиков), дабы приспосабливать свою деятельность к изменениям, о которых они, возможно, никогда не узнают ничего сверх того, что отражается в движении цен.

Конечно, такие приспособления никогда не бывают «совершенными» в том смысле, в каком экономист представляет их себе в своем равновесном анализе. Я боюсь, однако, что наши теоретические привычки подходить к проблеме, допуская, что почти все обладают более или менее совершенным знанием, сделали нас в известной мере слепыми в отношении истинной функции механизма цен и привели к применению довольно обманчивых критериев при оценке его эффективности. Не чудо ли, что в такой ситуации, как нехватка какого-либо материала, без чьего бы то ни было приказа, когда, вероятно, лишь горстка людей знает ее причину, десятки тысяч людей, чьи личности нельзя было бы установить за месяцы расследований, оказываются принуждены употреблять этот материал или сделанные из него продукты более бережно – то есть сдвигаться в правильном направлении? Это уже достаточное чудо, даже если в постоянно меняющемся мире не у всех оно будет получаться настолько совершенно, чтобы их нормы прибыли поддерживались всегда на одном и том же равном, или «нормальном», уровне.

Я намеренно употребил слово «чудо», дабы выбить читателя из того состояния довольства, с каким мы часто воспринимаем работу этого механизма, будто так тому и положено быть. Я убежден, что, если бы он был создан по сознательно выработанному человеком проекту и если бы люди, ведомые изменениями цен, поняли, что значение их решений выходит далеко за пределы их непосредственных целей, такой механизм был бы провозглашен одним из величайших триумфов человеческого разума. Ему не повезло дважды: в том, что он не есть продукт человеческого замысла, и в том, что люди, направляемые им, обычно не знают, что их заставляет делать то, что они делают. Однако те, кто громогласно требует «сознательного управления» – и не может поверить, что нечто, развившееся без чьего бы то ни было замысла (даже без нашего понимания этого), могло бы решать проблемы, которые мы были неспособны решать сознательно, – должны помнить: проблема именно в том, как сделать сферу нашего пользования ресурсами шире сферы, подконтрольной чьему бы то ни было разуму, и, следовательно, как обойтись без необходимости сознательного контроля и обеспечить стимулы, которые заставят индивидов осуществлять желаемое без чьих-либо указаний, что же им надлежит делать.

Проблема, с которой мы здесь сталкиваемся, никоим образом не принадлежит только экономической теории, но возникает в связи почти со всеми подлинно общественными явлениями – с языком и с большей частью нашего культурного наследия, реально составляя главную теоретическую проблему всех наук об обществе. Как сказал по другому поводу Альфред Уайтхед: «Это глубоко ошибочный трюизм, повторяемый во всех прописях и всеми выдающимися людьми, когда они выступают с речами, будто мы должны развивать в себе привычку думать, что делаем. Все совершенно наоборот. Цивилизация движется вперед, увеличивая число важных действий, которые мы в состоянии выполнять, не думая о них»[167]. Это имеет особое значение в социальной сфере. Мы постоянно используем формулы, символы и правила, смысла которых не понимаем и через употребление которых пользуемся помощью знания, которым сами не владеем. Мы развили эти практики и институты, опираясь на привычки и установления, успешно испытанные в их собственной сфере и ставшие затем основанием созданной нами цивилизации.

Система цен – как раз одно из таких образований, которые человек научился использовать (хотя он все еще очень далек от того, чтобы научиться использовать ее наилучшим образом) после того, как он натолкнулся на нее, не имея о ней ни малейшего понятия. С ее помощью стало возможным не только разделение труда, но и скоординированное употребление ресурсов, основанное на равномерно разделенном знании. Люди, любящие высмеивать всякий намек, что так может быть, обычно искажают это соображение, внушая, будто в нем утверждается, что каким-то чудом стихийно возник именно тот тип системы, который более всего удовлетворяет требованиям современной цивилизации. Все ровно наоборот: человек смог развить то разделение труда, на котором основана наша цивилизация, потому что ему довелось натолкнуться на способ, сделавший ее возможной. Не случись этого, он мог бы все-таки развить какой-то иной, совершенно отличный тип цивилизации, что-то вроде «государства» муравьев или нечто совершенно невообразимое. Мы можем только сказать, что никто еще не преуспел в построении альтернативной системы, где можно было бы сохранить определенные черты системы существующей, дорогие даже для тех, кто яростнее всех на нее нападает, – и, в частности, ту степень свободы, с какой индивид может избирать себе занятие и, соответственно, использовать свои собственные знания и мастерство.

VII

Во многих отношениях удачно, что споры о необходимости системы цен для всякого рационального расчета в сложном современном обществе ведутся уже не только между лагерями, придерживающимися разных политических убеждений. Тезис, что без системы цен мы не могли бы сохранить общество, основанное на таком широком разделении труда, как наше, был встречен градом насмешек, когда фон Мизес выдвинул его впервые двадцать пять лет назад[168]. Сегодня то, что кое-кому все еще трудно его принять, уже не объясняется чисто политическими причинами, и в итоге атмосфера становится гораздо более благоприятной для разумного обсуждения. Когда Лев Троцкий доказывает, что «экономический расчет немыслим без рыночных отношений»; когда профессор Оскар Ланге обещает профессору фон Мизесу статую в мраморном зале будущего Центрального планового управления; когда профессор Абба Л. Лернер заново открывает Адама Смита и подчеркивает, что основное достоинство системы цен состоит в стимулировании индивида к тому, чтобы, преследуя собственный интерес, он делал то, что отвечает интересу общему, расхождения действительно нельзя более списывать на политические предубеждения[169]. Остающиеся разногласия явно обусловлены чисто интеллектуальными и, более конкретно, методологическими расхождениями.

Недавние заявления Йозефа Шумпетера в его книге «Капитализм, социализм и демократия» прекрасно иллюстрируют одно из методологических расхождений, которые я имею в виду. Ему принадлежит выдающееся место среди экономистов, рассматривающих экономические явления с позиций одного из направлений позитивизма. Соответственно, эти явления представляются ему объективно данными количествами товаров, прямо сталкивающихся друг с другом, почти без всякого вмешательства, надо полагать, человеческих умов. Только подобной предпосылкой я могу объяснить следующее (поражающее меня) заявление. Профессор Шумпетер доказывает, что для теоретика возможность рационального расчета при отсутствии рынков факторов производства вытекает «из элементарного допущения: потребители, оценивая потребительские товары («запрашивая»), ipso facto оценивают и средства производства, участвующие в создании этих товаров»[170].

Взятое буквально, такое заявление попросту неверно. Потребители не делают ничего подобного. По-видимому, под «ipso facto» профессор Шумпетер имеет в виду, что оценка факторов производства подразумевается оценками потребительских товаров или неизбежно вытекает из них. Но это тоже неверно. Подразумеваемое здесь логическое отношение может иметь смысл только при условии одновременного присутствия всех выносимых оценок в одной и той же голове.

Очевидно, однако, что ценность производственных факторов зависит не только от оценок потребительских товаров, но и от условий предложения различных факторов производства. Только для разума, которому одновременно были бы известны все эти факты, решение однозначно следовало бы из того, что ему дано. Однако практическая проблема возникает именно потому, что эти факты никогда не бывают даны подобным образом какому-то одному уму, и поэтому, соответственно, необходимо, чтобы при ее решении использовалось знание, распыленное среди множества людей.

Проблема, таким образом, нисколько не решается тем, что мы способны показать, что вся совокупность фактов, если бы они были известны какому-то одному уму (как мы гипотетически допускаем, что они даны наблюдателю-экономисту), предопределяла бы единственность решения. Вместо этого мы должны показать, как решение достигается путем взаимодействия людей, каждый из которых владеет лишь частичным знанием. Допускать, что все знание дано какому-то одному уму, точно так же, как, согласно нашим допущениям, оно дано нам как объясняющим экономистам, значит отбросить саму проблему и пренебречь всем, что есть важного и значительного в реальном мире.

То, что экономист ранга профессора Шумпетера попал таким образом в ловушку, расставляемую для опрометчивых людей двусмысленностью термина «данное», вряд ли можно объяснить как простую ошибку. Это предполагает скорее нечто глубоко неверное в подходе, привычно пренебрегающем важнейшей частью явлений, с которыми нам приходится иметь дело: неустранимым несовершенством человеческого знания и вытекающей отсюда потребностью в непрерывном процессе передачи и приобретения знаний. Любой подход, который начинает на деле с предположения, что знание людей соответствует объективным фактам ситуации, как это и происходит во многих разделах математической экономики с ее системами уравнений, последовательно отбрасывает то, объяснение чего и составляет нашу главную задачу. Я далек от того, чтобы отрицать, что в нашей системе равновесный анализ выполняет полезную функцию. Но когда он начинает приводить наших ведущих мыслителей к ложному представлению, что описываемая им ситуация имеет прямое отношение к решению практических проблем, самое время вспомнить, что он вообще не имеет дела с социальным процессом и что он не более чем полезное вступление к изучению этой главной проблемы.

Глава 4 Смысл конкуренции[171]

I

Появились признаки растущего осознания экономистами того, что предмет их споров последних лет по имени «конкуренция» – это не то же самое, что называется так в обыденном языке. Однако, хотя предпринимались некоторые смелые попытки вернуть обсуждение обратно на землю и направить внимание на проблемы реальной жизни, особенно Дж. М. Кларком и Ф. Махлупом[172], похоже все-таки, что понятие конкуренции, используемое сегодня экономистами, считается всеми важным, а представление о ней делового человека рассматривается как заблуждение. По-видимому, широко распространено мнение, что так называемая теория «совершенной конкуренции» дает подходящую модель для оценки эффективности конкуренции в реальной жизни и что в той мере, в какой реальная конкуренция отклоняется от этой модели, она является нежелательной и даже вредной.

Мне подобная установка представляется малооправданной. Я попытаюсь показать, что то, о чем идет речь в теории совершенной конкуренции, вообще имеет мало прав называться «конкуренцией» и что выводы из этой теории не могут принести почти никакой пользы в качестве руководства для политики. Причина, как мне кажется, кроется в том, что эта теория везде предполагает уже существующим то положение вещей, на создание которого (или приближение к нему), согласно давнему, но более верному подходу, устремлен процесс конкуренции. И если бы допускаемое теорией совершенной конкуренции положение вещей существовало всегда, оно не только не оставило бы места всем видам деятельности, описываемым глаголом «конкурировать», но и сделало бы их, в сущности, невозможными.

Если бы дело касалось только употребления слова «конкуренция», это не имело бы серьезного значения. Но все выглядит так, как будто почти все экономисты из-за подобного специфического словоупотребления внушили самим себе и другим ложное представление, будто, рассматривая «конкуренцию», они что-то говорят о природе и значении процесса, с помощью которого возникает положение вещей, существование которого ими просто предполагается. Фактически же эта движущая сила экономической жизни почти не обсуждается.

Я не хочу сколько-нибудь подробно рассматривать здесь те причины, которые завели теорию конкуренции в столь курьезное положение. Как я говорил в других главах[173], тавтологический метод, подходящий и незаменимый для анализа индивидуальных действий, в данном случае был, по-видимому, незаконно распространен на проблемы, где нам приходится иметь дело с некоторым социальным процессом, когда решения множества индивидов влияют друг на друга и неизбежно следуют друг за другом во времени. Экономический расчет (Чистая Логика Выбора), имеющий дело с проблемами первого рода, состоит из аппарата по классификации возможных человеческих установок (attitudes) и дает нам технику описания взаимосвязей различных частей одного плана. Его выводы подразумеваются его допущениями: желания и знание фактов, одновременное присутствие которых предполагается в каком-то одном уме, предопределяют единственность решения. Отношения, рассматриваемые в анализе такого типа, есть логические отношения, касающиеся только выводов, которые для разума планирующего индивида вытекают из заданных предпосылок.

Однако, сталкиваясь с ситуацией, когда множество лиц пытаются разрабатывать свои разрозненные планы, мы не можем долее предполагать, что данные одинаковы для всех этих планирующих умов. Проблема начинает касаться того, как «данные» различных индивидов, на основе которых они строят свои планы, приспосабливаются к объективным фактам из их окружения (включающего и действия других людей). И хотя при решении проблем этого типа мы все еще должны применять выработанную нами технику для быстрого выведения следствий из заданного набора данных, нам предстоит теперь иметь дело не просто с несколькими отдельными наборами данных различных лиц, но также – а это куда важнее – с процессом, обязательно включающим непрерывные изменения в данных у разных индивидов. Как я уже говорил ранее, причинный фактор входит сюда только тогда, когда речь заходит об обретении нового знания различными индивидами и об изменениях в имеющихся у них данных вследствие контактов между ними.

Связь всего этого с интересующей меня здесь проблемой станет очевидна, если вспомнить, что современная теория конкуренции имеет дело почти исключительно с состоянием, именуемым «конкурентным равновесием», когда предполагается, что данные разных индивидов полностью взаимосогласованы друг с другом, тогда как проблема, требующая объяснения, касается природы процесса, порождающего такое взаимосогласование данных. Иными словами, описание конкурентного равновесия даже не пытается говорить, что если мы обнаруживаем такие-то и такие-то условия, то из них будут вытекать такие-то и такие-то следствия, а ограничивается определением условий, в которых уже неявно содержатся выводы и которые предположительно могут существовать, но о которых ничего не сообщается, как они вообще могли бы возникнуть. Или, предвосхищая в одной фразе наш главный вывод, конкуренция по своей природе есть динамический процесс, неотъемлемые особенности которого отбрасываются допущениями, лежащими в основании статического анализа.

II

То, что современная теория конкурентного равновесия допускает существование такого состояния, тогда как действительное объяснение должно показывать, как оно возникает в результате процесса конкуренции, лучше всего видно из знакомого списка условий, приводимого в любом современном учебнике. Большая часть этих условий, между прочим, не только лежит в основании анализа «совершенной» конкуренции, но и равно допускается при обсуждении разнообразных «несовершенных» или «монополистических» рынков, где на всем протяжении анализа предполагаются определенные нереалистические «совершенства»[174]. Однако для нашей непосредственной задачи теория совершенной конкуренции будет представлять наиболее поучительный случай.

Хотя разные авторы могут по-разному формулировать список важнейших условий совершенной конкуренции, приводимый мною перечень, вероятно, более чем достаточен для нашей задачи, поскольку, как мы убедимся, эти условия в действительности не существуют независимо друг от друга. Согласно общепринятой точке зрения, совершенная конкуренция предполагает:

1. Однородность товаров, которые предлагаются и на которые предъявляется спрос большим числом достаточно мелких продавцов и покупателей, однако никто из них не рассчитывает оказать своими действиями заметного влияния на цену.

2. Свободное вступление на рынок и отсутствие других ограничений на движение цен и ресурсов.

3. Полное знание значимых факторов всеми участниками рынка.

На данной стадии мы не будем спрашивать, для чего именно требуются эти условия или что подразумевается, когда они принимаются как данные. Однако нам надо еще поинтересоваться их значением, обратившись для этого к третьему условию, являющемуся критическим и в то же время туманным. Обладание совершенным знанием обо всем, что влияет на рынок, всеми его участниками явно не может быть нормой. Я не буду вдаваться здесь в известный парадокс о парализующем воздействии, которое оказало бы на всю деятельность вообще совершенное знание и предвидение[175]. Очевидно, что ничего не решается, когда мы допускаем, что все знают всё, и что реальная проблема состоит в том, как можно достичь состояния, при котором будет использоваться максимально возможный объем имеющихся данных. Вопрос, встающий перед конкурентным обществом, заключается не в том, как мы можем «найти» людей, которые все знают лучше всех, но скорее в том, какое институциональное устройство необходимо для того, чтобы неизвестные лица, обладающие более всего подходящим для той или иной задачи знанием, с наибольшей вероятностью привлекались для ее решения. Нам, однако, надо еще спросить, какого рода знание, как предполагается, находится в распоряжении участников рынка.

Если мы рассмотрим рынок каких-то готовых потребительских товаров и начнем с положения их производителей или продавцов, то обнаружим прежде всего, что производителям, как предполагается, известны самые низкие издержки, с которыми можно выпускать такой товар. Однако такое знание, предположительно являющееся данным, и составляет один из главных пунктов, где факты будут открываться только через процесс конкуренции. Мне представляется это одним из важнейших случаев, когда теория конкурентного равновесия уже в своей отправной точке отбрасывает главную задачу, решить которую способен только процесс конкуренции. Достаточно схожую позицию она занимает и по второму пункту, предполагая, что производители полностью информированы о стремлениях и желаниях потребителей, включая информацию о том, на какие виды товаров и услуг они предъявляют спрос, а также о ценах, какие они готовы уплачивать. Все это, строго говоря, нельзя считать данными фактами, а следует рассматривать как проблемы, подлежащие решению с помощью процесса конкуренции.

Аналогичная ситуация и с потребителями, или покупателями. Опять-таки неправомочно допускать, что знание, которым они предположительно должны обладать при конкурентном равновесии, находится в их распоряжении еще до начала процесса конкуренции. Их знание об имеющихся альтернативах есть результат того, что происходит на рынке, таких видов деятельности, как реклама и т. д. Вся организация рынка служит прежде всего потребности в распространении информации, на основании которой должен действовать покупатель.

Своеобразие допущений, с которых начинает теория конкурентного равновесия, проступит особенно отчетливо, если спросить, какие виды деятельности, к которым обычно прилагается глагол «конкурировать», окажутся еще возможны, если все эти условия будут удовлетворены. Стоит, вероятно, вспомнить, что, по д-ру Джонсону, конкуренция есть «стремление получить то, что кто-то другой старается получить в это же самое время»6. Так сколько же средств, служащих этим целям в повседневной жизни, еще останется продавцу на рынке, где господствует так называемая «совершенная конкуренция»? Я убежден,

[Это первое определение термина «конкуренция», предлагаемое в: Chambers’s Encyclopedia: A Dictionary of Universal Knowledge for the People, rev. ed. (London: W. & R. Chambers, 1886), vol. 3, p. 163, – где оно приписывается д-ру Джонсону. – Ред.] что ответ – ровно ни одного. Реклама, сбивание цен и улучшение («дифференциация») производимых товаров и услуг – все это исключено по определению; «совершенная» конкуренция и в самом деле означает отсутствие всякой конкурентной деятельности.

Особенно примечательно здесь явное и полное исключение из теории совершенной конкуренции всех личных отношений, существующих между участниками[176]. В реальной жизни наше неполное знание об имеющихся в наличии товарах и услугах компенсируется опытом общения с лицами или фирмами, поставляющими их, – такая конкуренция во многом есть конкуренция ради поддержания репутации или демонстрации доброй воли, – и это является одним из важнейших факторов, позволяющих нам решать свои повседневные проблемы. Функция конкуренции в этом случае состоит именно в том, чтобы показать нам, кто нас хорошо обслуживает: от какого бакалейщика или туристического агентства, от какого универмага или отеля, от какого врача или адвоката мы могли бы ждать наиболее удовлетворительного решения любой конкретной проблемы, с которой можем столкнуться. Очевидно, что во всех этих областях конкуренция может быть очень напряженной именно потому, что услуги различных фирм или лиц никогда не будут абсолютно одинаковыми. Благодаря именно такой конкуренции уровень нашего обслуживания может быть высок настолько, насколько это встречается в реальной жизни. Причины, по которым конкуренция в этой области считается несовершенной, не имеют в действительности никакого отношения к конкурентному характеру деятельности этих людей; они кроются в природе самих этих товаров или услуг. Если никакие два врача не являются абсолютно одинаковыми, это означает не то, что конкуренция между ними носит менее напряженный характер, но просто что никакая степень конкуренции между ними не даст точно таких же результатов, как это было бы в случае полного подобия их услуг. И дело тут не просто в словах. За разговорами о недостатках конкуренции, тогда как на самом деле речь должна идти о неизбежных различиях между товарами и услугами, кроется весьма серьезное смешение понятий, ведущее подчас к абсурдным выводам.

Хотя на первый взгляд предположение о совершенном знании, имеющемся в распоряжении участников, может показаться наиболее поразительным и искусственным из всех допущений, лежащих в основании теории совершенной конкуренции, на деле оно может быть не более чем следствием, частично даже оправданным, другой предпосылки, из которой она исходит. Если только мы начнем с допущения, что множество людей производят одинаковый товар и имеют в своем распоряжении одинаковые объективные средства и возможности для этого, тогда действительно может оказаться вероятным (хотя, насколько мне известно, попыток установить это никогда не предпринималось), что со временем они все придут к овладению большинством фактов, релевантных для вынесения оценок на рынке данного товара. Всякий производитель не только познает из опыта те же самые факты, что и любой другой, но также поймет, что известно его собратьям, а следовательно, узнает эластичность спроса на свой продукт. Ситуация, когда разные производители выпускают идентичный продукт в идентичных условиях, является действительно наиболее благоприятной для приведения их знаний в состояние, потребное для совершенной конкуренции. Для этого, по-видимому, достаточно, чтобы товары могли быть идентичными только в смысле, единственно значимом для понимания человеческой деятельности, то есть чтобы люди одинаково их воспринимали и, кроме того, чтобы можно было обеспечить некий набор физических условий, благоприятствующих всем тем, кто, будучи вовлечен в круг тесно взаимосвязанных видов деятельности, заняты выяснением фактов, релевантных для их решений.

Как бы то ни было, ясно, что обстоятельства не всегда будут настолько благоприятны для получения результата, достижимого в том случае, когда множество людей по крайней мере потенциально способны производить одинаковый товар. В общем-то, представление об экономической системе, разделенной на различные рынки отдельных товаров, во многом есть плод воображения экономистов, и это, безусловно, не является правилом в обрабатывающей промышленности и сфере личных услуг, на которые так часто ссылались в спорах о конкуренции. В самом деле, вряд ли надо упоминать, что никакие изделия двух производителей никогда не бывают в точности одинаковыми – хотя бы только потому, что, покинув завод, они должны оказаться в разных местах. Эти различия составляют часть фактов, создающих нашу экономическую проблему, и допущение, что они отсутствуют, не слишком помогает ее решению.

Убежденность в преимуществах совершенной конкуренции часто заставляет ее энтузиастов даже доказывать, что можно добиться лучшего использования ресурсов, если сузить существующее разнообразие продуктов путем обязательной стандартизации. Так вот, несомненно, во многих сферах есть что сказать в защиту вспомогательной стандартизации на основе согласованных рекомендаций или стандартов, которые должны применяться, если только контракты в явной форме не предусматривают иных условий. Однако это совершенно отличается от требований тех, кто считает, что надо пренебречь разнообразием людских вкусов и пресечь непрекращающееся экспериментирование с усовершенствованиями, дабы обрести преимущества совершенной конкуренции. Очевидно, что не произошло бы никакого улучшения, если бы все дома стали строить в точности одинаковыми, чтобы создать совершенный рынок жилья; то же верно и в отношении большинства других сфер, где различия между отдельными продуктами не дают конкуренции возможности вообще когда-либо стать совершенной.

III

Вероятно, мы больше узнаем о природе и смысле конкурентного процесса, если забудем на время об искусственных допущениях, лежащих в основе теории совершенной конкуренции, и спросим, будет ли конкуренция менее важна, если бы, например, никакие два товара никогда не были полностью одинаковыми. Если бы не сложности анализа подобной ситуации, стоило бы подробно рассмотреть случай, когда разные товары нельзя было бы легко расклассифицировать по отдельным группам и мы должны были бы иметь дело с непрерывным рядом близких заменителей, где каждая единица несколько отличалась бы от другой, но без каких-либо заметных разрывов в этом ряду. Результаты анализа конкуренции в такой ситуации имели бы во многих смыслах больше отношения к условиям реальной жизни, нежели конкуренции в какой-то одной отрасли, производящей однородный товар, резко отличный от всех прочих товаров. Или же, если случай, где никакие два товара не являются одинаковыми, представляется слишком крайним, мы могли бы обратиться хотя бы к ситуации, где никакие два производителя не выпускают в точности одинаковых товаров, что является правилом не только для всех личных услуг, но и для рынков многих товаров обрабатывающей промышленности, например рынков книг или музыкальных инструментов.

Для нашей нынешней задачи мне нет нужды предпринимать сколько-нибудь полный анализ рынков такого типа, но следует просто спросить, какой была бы на них роль конкуренции. Хотя результат был бы, конечно, неопределенным в весьма широких пределах, рынок все-таки порождал бы набор цен, по которым каждый товар продавался бы достаточно дешево, чтобы вытеснить близкие потенциальные заменители, – и само по себе это вовсе не мелочь, если мы примем во внимание непреодолимые сложности создания хотя бы такой системы цен любым другим методом, помимо проб и ошибок на рынке, когда индивидуальные участники постепенно познают релевантные для них факты. Конечно, верно, что на таком рынке соответствия между ценами и предельными издержками следует ждать только в той мере, в какой эластичность спроса на отдельные товары приближается к условиям, предполагаемым теорией совершенной конкуренции, или в какой эластичность замещения между различными товарами приближается к бесконечности. Но все дело в том, что в данном случае абсолютно нелепо считать такой эталон совершенства желательным или ставить целью его достижение. Основой для сравнения при вынесении суждений о достижениях конкуренции не может служить ситуация, которая не согласуется с объективными фактами и которую нельзя создать никакими известными средствами. Это должна быть ситуация, которая сложилась бы, если бы конкуренции помешали действовать. Критерием должно быть не приближение к недостижимому и бессмысленному идеалу, а усовершенствование условий, которые существовали бы без конкуренции.

Как отличались бы условия в ситуации «свободной» в традиционном смысле конкуренции от условий, которые существовали бы, например, если бы только людям с лицензией от властей было разрешено производить определенные товары, или если бы цены устанавливались властями, или и то и другое вместе? Ясно, что не только не было бы никаких шансов на то, чтобы различные товары стали производить те, кто лучше всех знает, как это делать, и потому может производить их с наименьшими издержками. Не было бы шансов и на то, чтобы все те вещи, которые понравились бы покупателям больше всего при наличии выбора, вообще стали производиться. Была бы очень слабая связь между наблюдаемыми ценами и наименьшим уровнем издержек, при котором кто-то мог бы производить эти товары. Действительно, альтернативы, между которыми могли бы выбирать как производители, так и потребители, то есть имеющиеся у них «данные», полностью отличались бы от тех, что они имели бы при конкуренции.

Реальная проблема состоит здесь не в том, получим ли мы данные товары и услуги при данных предельных издержках, но прежде всего в том, посредством каких товаров и услуг потребности людей могут быть удовлетворены с наименьшими затратами. Решение экономической проблемы общества в этом смысле есть всегда разведка, путешествие в неведомое, попытка открыть новые способы делать вещи лучше, чем их делали прежде. И так должно оставаться всегда, пока вообще есть какие-либо нерешенные экономические проблемы, поскольку все экономические проблемы порождаются непредвиденными изменениями, вызывающими необходимость адаптации. Новых решений требует только то, что мы не предвидели и к чему не подготовились. Если бы не нужны были никакие адаптации, если бы в какой-то момент мы поняли, что всякое изменение прекратилось и все будет всегда идти точно так, как теперь, не осталось бы больше никаких требующих решения вопросов об использовании ресурсов.

Человек, который владеет исключительным знанием или мастерством, позволяющим ему снизить издержки производства товара на 50 %, уже оказывает громадную услугу обществу, если приступает к его производству и снизит цену лишь на 25 %, – не только этим снижением цены, но и дополнительной экономией затрат. Но только благодаря конкуренции мы можем предполагать, что такая возможная экономия затрат будет достигаться. Даже если бы в каждом случае цены были достаточно низки для удержания в стороне производителей, не обладающих теми или иными сопоставимыми преимуществами, так что каждый товар производился бы настолько дешево, насколько это возможно, хотя при этом многие из них продавались бы по ценам значительно выше издержек, даже такого результата, вероятно, нельзя было бы достичь никаким другим способом, кроме как разрешив действовать конкуренции.

IV

То, что в реальных условиях едва ли когда-либо отыщется хотя бы пара производителей, находящихся в одинаковом положении, объясняется фактами, которые теория совершенной конкуренции отбрасывает, сосредоточиваясь на долгосрочном равновесии, которого никогда нельзя достичь в вечно меняющемся мире. В любой данный момент характер оборудования какой-либо конкретной фирмы всегда в значительной мере предопределен исторической случайностью, и проблема в том, как добиться наилучшего использования фирмой данного оборудования (а также приобретенных навыков ее работников), а не в том, как ей следовало бы поступать, если бы ей предоставили неограниченное время на приспособление к постоянным условиям. К проблеме наилучшего использования долговечных, но истощаемых ресурсов долгосрочная цена равновесия, которой призвана заниматься теория «совершенной» конкуренции, не имеет никакого отношения. Поглощенность этой моделью ведет к политическим выводам, которые в высшей степени ошибочны и даже опасны. Идея, что при «совершенной» конкуренции цены должны быть равны долговременным издержкам, часто приводит к одобрению таких антисоциальных поползновений, как требование «упорядоченной конкуренции», обеспечивающей справедливую прибыль на капитал, и уничтожения избыточных производственных мощностей. Энтузиазм по поводу совершенной конкуренции в теории на удивление часто совмещается с поддержкой монополии на практике.

Однако это лишь один из многих вопросов, где пренебрежение фактором времени бесконечно отдаляет теоретическую картину совершенной конкуренции от всего, что важно для понимания процесса конкуренции. Если мы представляем его себе, как и подобает, в виде последовательности событий, то становится еще более очевидно, что в реальной жизни в любой момент времени будет, как правило, только один производитель, который изготавливает определенное изделие с самыми низкими издержками и фактически продает его по цене ниже издержек своего ближайшего конкурента, но которого при попытке увеличить свою долю рынка зачастую догонит кто-нибудь еще, кому, в свою очередь, помешает захватить весь рынок кто-то другой, и т. д. Ясно, что такой рынок никогда не будет в состоянии совершенной конкуренции, хотя конкуренция на нем может не только быть предельно интенсивной, но и служить важнейшим условием, благодаря которому изделие во всякое время будет поставляться потребителю настолько дешево, насколько этого можно достичь каким бы то ни было из известных нам методов.

Когда мы сравниваем «несовершенный» рынок, как этот, с относительно «совершенным» рынком, как, скажем, рынок зерна, нам легче выявить разграничение, лежащее в основе всех наших рассуждений, – разграничение между основополагающими объективными фактами ситуации, которую нельзя изменить с помощью человеческой деятельности, и характером конкурентной деятельности, посредством которой люди приспосабливаются к ситуации. Там, где, как во втором случае, мы имеем высокоорганизованный рынок выпускаемого многими производителями полностью стандартизованного товара, есть мало нужды или простора для конкурентной деятельности, поскольку положение таково, что условия, порождаемые такой деятельностью, наличествуют уже с самого начала. Лучшие способы изготовления товара, его особенности и способы его употребления большую часть времени известны почти в равной степени всем участникам такого рынка. Информация о каком-либо серьезном изменении распространяется так быстро и приспособление к нему осуществляется так скоро, что мы обычно просто не обращаем внимания на то, что происходит в этот короткий переходный период, и ограничиваемся сопоставлением двух положений почти-равновесия, существующих до и после него. Однако именно во время этих коротких и игнорируемых интервалов действуют и становятся видимыми силы конкуренции, и нам надо изучать события именно в этом промежутке, если мы хотим «объяснить» следующее за ним равновесие.

Только на рынке, где адаптация происходит медленно по сравнению со скоростью изменений, процесс конкуренции идет непрерывно. И хотя причина медленной адаптации может заключаться в слабости конкуренции, то есть в том, что существуют специфические препятствия к вступлению на рынок или другие факторы типа естественных монополий, медленная адаптация никоим образом не подразумевает непременно слабой конкуренции. Когда разнообразие близких заменителей велико и быстро меняется, так что требуется много времени на выяснение относительных достоинств имеющихся вариантов, или когда потребность в целом классе товаров или услуг возникает лишь с перерывами, через нерегулярные промежутки времени, адаптация должна быть медленной, даже если конкуренция сильна и активна.

Путаница между объективными условиями ситуации и характером человеческой реакции на нее, похоже, скрывает от нас то существенное обстоятельство, что конкуренция тем важнее, чем сложнее или «несовершеннее» объективные условия, в которых ей приходится действовать. Действительно, отнюдь не считая конкуренцию полезной только тогда, когда она «совершенна», я склонен утверждать, что она нигде так не необходима, как в тех сферах, где характер товаров или услуг в принципе не дает возможности создать совершенный рынок в теоретическом смысле. Неизбежные реальные несовершенства конкуренции являются аргументом против конкуренции не более, чем сложности в достижении идеального решения любой другой задачи – аргументом против попыток вообще ее решать или плохое здоровье – аргументом против здоровья.

В ситуации, при которой никогда нельзя иметь множество людей, предлагающих тот же самый однородный товар или услугу из-за вечно меняющегося характера наших потребностей и наших знаний или из-за бесконечного разнообразия человеческих навыков и способностей, условием идеального состояния не может считаться идентичность больших масс таких товаров и услуг. Экономическая проблема – это проблема наилучшего использования имеющихся у нас ресурсов, а не проблема того, как нам следовало бы поступать, если бы ситуация отличалась от той, что есть на самом деле. Нет смысла говорить об использовании ресурсов, «как будто» совершенный рынок существует – если это означает, что ресурсы должны были бы быть иными, чем они есть, – или обсуждать, что сделал бы кто-нибудь, обладай он совершенным знанием, если наша задача – обеспечить наилучшее использование знаний, которыми обладают реально существующие люди.

V

Аргумент в пользу конкуренции не опирается на условия, которые существовали бы, будь она совершенной. Хотя там, где объективные обстоятельства позволили бы конкуренции достичь совершенства, это тоже обеспечило бы наиболее эффективное использование ресурсов и хотя, следовательно, есть все основания для устранения созданных человеком препятствий на пути конкуренции, это не означает, что она не приводит к столь же эффективному использованию ресурсов, которого можно достичь любым из известных нам способов, и там, где в силу характера самой ситуации она вынуждена оставаться несовершенной. Даже там, где свободное вступление на рынок обеспечит лишь то, что в каждый момент времени все товары и услуги, на которые, имейся они в наличии, будет существовать эффективный спрос, станут реально производиться при наименьших из всех возможных в данной исторической ситуации текущих затратах ресурсов[177], пусть даже цена, которую потребитель будет вынужден платить за них, окажется значительно выше издержек, лишь чуть-чуть уступая стоимости следующего наилучшего варианта удовлетворения его потребности, то и это, настаиваю я, намного больше, чем мы можем ждать от любой другой известной нам системы. Решающий момент опять-таки элементарен: почти невероятно, чтобы при отсутствии искусственных препятствий, которые создаются деятельностью государства и им же могут устраняться, какой-либо товар или услуга были доступны все время только по цене, при которой аутсайдеры, проникни они в эту сферу, могли бы рассчитывать на более чем нормальную прибыль.

Практический урок из всего этого, я думаю, состоит в том, что нам надо гораздо меньше беспокоиться, является ли конкуренция в том или ином случае совершенной, и гораздо больше – есть ли там конкуренция вообще. Наши теоретические модели отдельных отраслей скрывают, что на практике гораздо более глубокая пропасть отделяет конкуренцию от ее отсутствия, чем совершенную конкуренцию от несовершенной. Однако общая тенденция в нынешних дискуссиях состоит в том, чтобы нетерпимо относиться к несовершенствам конкуренции и обходить молчанием ее недопущение. Мы можем, вероятно, еще больше узнать о действительном смысле конкуренции, изучая результаты, регулярно появляющиеся там, где конкуренция намеренно подавляется, чем сосредоточенно сравнивая недостатки реальной конкуренции с идеалом, не имеющим отношения к существующим обстоятельствам. Я специально говорю «где конкуренция намеренно подавляется», а не просто «где она отсутствует», поскольку ее главные результаты обычно сказываются, пусть и медленнее, до тех пор, пока она полностью не подавлена с помощью или при попустительстве государства. Бедствия, являющиеся, как показывает опыт, регулярным следствием подавления конкуренции, находятся в иной плоскости, нежели те, что могут быть вызваны ее несовершенствами. То, что цены могут не соответствовать предельным издержкам, куда менее важно, чем то, что при утвердившейся монополии издержки, вероятно, будут намного выше, чем необходимо. С другой стороны, монополия, основанная на превосходстве в эффективности, приносит сравнительно небольшой вред, пока есть уверенность, что она исчезнет, как только кто-то еще достигнет более высокой эффективности в удовлетворении нужд потребителей.

В заключение я хочу вернуться на минуту к тому моменту, с которого начал, и вновь сформулировать главный вывод в более общем виде. По существу, конкуренция есть процесс формирования мнения: путем распространения информации она создает единство и согласованность экономической системы, что мы и подразумеваем, когда представляем ее себе как единый рынок. Она формирует мнения людей о том, что есть самое лучшее и самое дешевое, и все, что люди реально знают о шансах и благоприятных возможностях, им известно благодаря ей. Таким образом, это процесс, который включает непрерывное изменение данных и смысл которого, следовательно, должен оставаться полностью недоступным для теорий, принимающих эти данные как неизменные.

Загрузка...