«…На кухне – баба голова, а на деревне – церква. В дому хозяином мужик, а в приходе – батюшка…
…Всякое время кончается, кончилось и смутное. Не так, как чаяли, конечно, но все-таки. По Столбовому миру граница со свеями совсем рядом стала проходить. А все порубежье войной разорено – ни ремесла, ни торговли, ни промысла.
Годами в Рымбу не заглядывали ни власти, ни купцы. Начисто забыли. С берега ее дымов не видно, а на ма́ндере[6] села и деревни впусте лежали, иван-чаем заросли. Пришлось нашим мужикам самим на отхожий промысел бегать. Знал Урхо-младший все леса и воды, как свои огороды. Младшего племянника Лембо да старшего Надеждина сына Ваньку охоте и рыбной ловле обучил.
Известно, что места наши пушниной богаты, а рухлядь мягкая везде за золото торгуется. Стали они втроем горностая-куницу ловить, лису-енота давить. Повезет, так и с рыси, и с барсука шубу снимали. Ну а уж медведя-волка брали редко, на заказ. Шкурки квасили-дубили, мяли-мыли-чистили.
Ворохами меха продавать возили. До южного бережка под парусом, потом речушками на веслах подымались аж до Пудоги, до Муромского монастыря. А там уж и с Вологдой, и с Новгородом, и со всей Русью северной торгуй. Мзды, конечно, не платили, обходили околицей и налоги, и таможню, и стрелецкую стражу. Домой возвращались с городскими подарками, бусами да тканями, порохом да пулями.
Иван, Харлашкин сын, грамоте и разным ремеслам оказался обучен, деревне полезен. Вместе с Николаем, старшим сыном Лизаветы и погибшего Ильи, срубили они новую кузницу, слепили в ней новую домницу. Опять руду роют, железо плавят. Молоточек с молотом на весь остров звенят. Вечером весенним издалека слушаешь – будто капли с сосулек в лужицу капают. Дин-дон. Малая и большая. Дин-дин-дон. Две маленьких – большая.
Стала потихоньку Рымба оживать. Ведь как ни крути, деревня стоит на известном пути. Мимо нее течением и ветрами лодьи носит. Весной с севера синей водой на юг несет, а осенью серой – с юга на север.
Возвращаются к своим дворам с чужбины рымбари. Целыми семьями прибегают людики со свейских земель. И не только людики, а и ливвики, и даже финны с лопарями. Нету сил терпеть произвол господ и королевские налоги. Кто-то дальше на Русь уходит, а кто-то и остаться хочет. Все брошенные избы заселили, гари растащили, заново отстроили. В общем, жили дружно, когда выжить нужно.
Ну а с юга пробираются в поморье богомольцы, к Соловкам. Да и скупщики пушнины ищут через нас путей на северо-восток, к архангелу Михаилу, к коми-пермякам. А там уж за Уралом и Сибирь. Вольная земля. Всем земли и воли хочется.
Там, говорят, когда гуси летят, неба не видно. Если лосось на нерест в речки подымается, по рыбьим горбам с берега на берег перейти можно. Стадами лоси, как коровы, на лугах пасутся. Тетерками березы усыпаны, будто жуками в мае. Подходи да хватай, в мешок пихай. А уж зверя там пушного – за хвосты лови. В чащу с пояса стреляй – не промажешь. На деревьях вместо шишек и рябины – орехи да яблоки. В общем, земля обетованная… Вот только нам и дома хорошо.
…Сколько лет прошло спокойных, нам о том не сказано, а погост под елями разросся. Урхо-младшего рядом с родителями схоронили, у племянников его и свои дети уже выросли, а у тех – свои родились. Сестра Урхо, Лизавета, и Надежда, ополченская вдова, дряхлыми старухами состарились.
Атамана Митрофана праправнук, тоже Митрофан, вызрел богомольным отроком. Дед Иван, Харлашкин сын, по плотницкому делу его натаскал, заодно на Евангелии грамоте выучил. Сам в бозе почил…
Как-то на Преображение пристала к берегу лодка, а в ней два брата бородата, Нестор да Путята. Ликами темны, ладонями тверды, кресты на шеях деревянные. Топоры за кушаками, а в заплечных кошелях инструмент. Оказалось, зодчие.
– От Антихриста бежим, – говорят, – на Выгреку пробираемся. Бог даст, и до Соловков догребем. Рубили мы церкви на Руси, во Пскове и в Рязани, да нагрянули слуги Никона, вражьего пастыря. В латинскую веру обратить нас пытались… Дух перевести у вас хотим, можем пособить избы починить. Срубы косые поднять, венцы гнилые поменять. Пустите?
Отчего же не пустить, мы, чай, тоже православные. Правда, наших рымбарей, кроме Митрофанушки, Антихристом не удивишь, видали в свейских землях и похлеще чертей лютеранских.
– Как это – в латинскую? – испугался юный Митрофан.
– Ты, парень, перекрестись, – велел Путята.
Перекрестился торопливо.
– Вот молодец! А они тремя перстами крестятся. И крестным ходом противусолонь идут!
А Нестор утвердил:
– Учат святые отцы: “Иже не крестится двумя перстома, яко и Христос, да будет проклят!”
Пока Митрофан кормил зодчих в своей избе, всё они ему и обсказали.
– Посолонь крестным ходом верные идут, вслед за солнышком, – оглаживал Путята квадратную бороду. – А царь Алексей со своим ересиархом Никоном велят против солнца иконы нести. Бороды ровнять не дают, хотят, чтобы мы, как турки-агаряне или как лешие, волосами заросли. Древние святые книги переписывают. Матушки святой Софии “Кормчую” сжечь хотели! – Он достал из туеса черную книгу, приложился губами и снова убрал, завернув в чистый плат.
Нестор кивнул:
– Сказано: не подобает святыя аллилуйи трегубити, но дважды глаголати “аллилуйя”, а в третий – “Слава Тебе, Боже!” Потому как “аллилуйя” и есть “слава Богу”. По одной славе Отцу, Сыну и Святому Духу. А у них четыре получается! Четвертую кому? Борову рогатому?
У Митрофана глаза ширились:
– Батюшки, отцы мои! Научите церковь поднять, сожгли часовню супостаты. Всей Рымбой поможем, умолю мужиков.
– Церковь до снега не успеем, весной надо было начинать, – отвечал Путята, – разве часовню… Литургию служить у вас пока некому, так хоть самим молиться. Будет поп, тогда и алтарь, и трапезную прирубите… А как явятся царские стрельцы в иноземных зипунах, как велят побожиться? Каким знамением себя осенишь? Двумя ли перстами?
– Двумя, батюшка!..
– Истинно, отрок! За это бесы никонианские могут нас ломтями настругать, но лучше пострадать за веру и пред ликом Исусовым в чистоте предстать, чем подвизаться у врага рода человечьего.
– Никон из “Символа веры” аз велел убрать и тем смысл его извратил. А мы за аз единый смерть любую примем, – подвел итог Нестор.
Остальных рымбарей эти тонкости не сильно волновали, однако часовню строить порешили всем миром. Вон на Клименцах-островах деревня в девять дворов, а церковь себе срубила. Порядную грамоту с зодчими-плотниками составила. Чем мы хуже?
Ударили по рукам. От нас кузнец Никола руку жал, от плотников – Путята. Договорились так: зодчие возглавят стройку, ее же завершат, работу деревне сдадут. Делать будут на совесть и споро, дабы успеть до снега. Деревня обязуется посильно помогать, кормить-поить, баню топить. Как закончат, медью расплатиться и в дорогу снарядить. Дать харчей, одежу зимнюю и проводника до Выгореции.
Еще дали рымбари лесу некореного. Благо с зимы нарублено, по снегу лошадьми на берег стащено да весной сплавлено до места. Сгоревшая часовня как раз в таком месте стояла, куда ветром плоты из хлыстов прибивает. Старики не зря подметили. Или Господь управил? Кто его знает… Широко, вольно, со всех сторон видно.
Кузнец Никола гвоздей наковал. Пуд гвоздей дороже вышел, чем весь лес строевой-часовенный. Рымбарям скобеля-топоры закалил. Это ж только в сказках без железа терема строят, деревянной сохой дерн на гарях-палах пашут.
А еще надо бревна окорить, мха в пазы по болотам надрать, бересты для подложки нарезать. Не одну осину надо свалить, на чурки распилить, из них потом лемеха натешут. Пособлять хлысты ворочать. Тесать, строгать, на плахи распускать. Сложа руки сидеть не придется.
Кормить и поить мастеров – дело важное. А они в постные дни мяса не ели, хоть им и предлагали силушку поддержать. Да и в скоромные ели редко, больше рыбу, по воскресеньям не работали. Жили у Митрофана, тетка его готовила и стирала. Вечером после работы клали топоры под свои лавки, лезвиями к стене, чтоб домашние случайно ноги не изрезали. Как кормильцев их берегли.
Митрофан глазел на дивный инструмент. Темны рукоятки топоров, блестят от ладоней мастеров. Лезвия тесел и полотна пил слегка смазаны и в тряпицы замотаны, как дитятки в пеленки. Черта-чертилка, для разметки пазов вилка, каленая, подпружиненная, стальным колечком перетянута. Веревочка отвеса, словно девичья коса, сплетена, чтоб не крутилась, не вилась, легче сматывалась. Сам отвес как жало у стрелы – тяжкий, колкий, отцентрованный. Веревка с узелками равномерными – аршин, молоток с ласточкиным хвостом и бурав с буравчиком. А краше всех ручничок – маленький топор для вытесывания лемеха, – тот как игрушечка! Да-а, у Путяты с братом кошеля большие, на разные чудеса богатые…
Строить начали на прежнем месте. Где ж еще? Там и фундамент остался, камни черные, в землю вросшие. Посетовал Путята, мол, рядом еще лучше место есть, выше и светлее. Но там карсикко стоит. Старая могучая сосна, вершинка еще в древности отрублена, потому она вширь и растет. Нижние ветви в десятки слоев лентами да платками перевязаны, многие тряпки истлели уже. В тени ее кроны замшелые могилы прячутся, еще до Рымбы у людиков здесь было капище.
– Что за православные вы, рымбари, – удивлялся Нестор, – коли языческий идол срубить не даете?
– Новый Бог наш – Исус, но и старого Укко гневить бы не надо, – отвечали деревенские мужики. – Карсикко-дерево еще за сто лет и за сто зим до часовни тут росло, не засохло, не сгнило и в огне не сгорело. А кому мешает?
Рукой махнул Нестор. Поплевали зодчие в ладони, взялись за топоры. На старые камни постелили бересту, чтобы бревна не мокли, не гнили, а потом уж и первый венец закатили. Часовня, она ведь вначале та же изба. Тот же сруб – клеть, четверик. Окна, стены, всё как там. Любой плотник справится. Да что плотник – любой мужик рукастый с топором.
А вот дальше дело зодчих. Восьмерик из бревен на клеть надеть, прирубить, высчитать, в квадрат вписать. Каркас шатра поднять, сам шатер ложоным тесом забрать.
– Из дерева, как из глины, лепить можно, – вытесывая ложок на доске, наставлял Митрофана Путята.
Тот слушал, кивал и счищал кривым скобелем смолистую шкуру с соснового ствола.
– Одна сосна витая выросла, бревно из нее в сруб идет, – учил зодчий, – другая ровная, ее на плахи клиньями расколем, в пол уложим. Третья же мало что ровна, еще и высока, и годовые кольца одинаковы, в спиле красивы. Из нее красный тес для отделки получится.
Самое же важное – главка с крестом. Уже когда каркас шатра стоял в лесах, выбрал Нестор золотое от смолы бревно, отложил отдельно. Сверху донизу протесал его тщательно, от вершинки до комля.
– Знаешь ведь, отрок, почему открытые небу досочки мы стараемся топорами рубить, обтесывать? – спрашивал он парня.
– Чтоб не гнили, видать?
– Верно мыслишь. Пила древесину треплет и грызет, волокна рвет. А острый топор при точном ударе режет-отсекает, за собой срез заглаживает. Поры затыкает, воду не пускает. Потому шов от пилы намокает и гниет, а затес от топора подсыхает-вялится. Топорные храмы и живут веками.
От верхушки до середки сделал Нестор бревнышко квадратным брусом, зарубил в нем пазы для восьмиконечного креста. Посредине бревна яблоко вытесал, круглый шар с юбкой по низу, чтоб вода дождевая стекала, а остатнюю часть ствола восьмигранным брусом закончил. Вставил перекладины. Верхнюю – малую, среднюю – большую, нижнюю – косую. Получился крест православный.
– На верхней перекладине, сынок, имя нашего Царя Славы было написано, Исуса, – объяснял по ходу дела Нестор, – ко второй его руки прибили. А на третьей должны были ноги стоять, да согнулась она у ромеев и тем Господу мук добавила.
Теперь крест водрузить надо. Всей деревней мужики за веревки на шатер его тянули, а Путята с Нестором наверху крепили. На восток лицом повернули.
Опосля кружала у основания главки врубили, на них барабан тесовый, чтобы главку опереть. На барабан журавцы, птичьими шеями изогнутые. А уж по восьми журавцам как серебряная чешуя – лемех осиновый. Заранее натесанный, гвоздиками прибили. Вот и главка белая засветилась по-над елями.
Ладная вышла часовня. Легкая. Высокая. С оперенным шатром и резьбой украшенная. Внутри, как заходишь, светом пронизывает. Потому как изладили зодчие небеса над головой, к Богу уходящие. От тесового круга-щита в высоте, в центре неба, расходятся к стенам вниз тябла-грани. А они, эти грани, затянуты доской иконной, точеной и шлифованной, на тугой шип собранной.
– Мал и одинок человек на свете, – вздохнул в конце работ Путята, – только в Божьем храме, под горними небесами, видит он свою дорогу.
– Вот такое наше ремесло, сынок, – добавил Нестор, зачехлил топор и убрал за пояс, – место для Бога на земле готовить… Нужен вам, однако, иконописец. Небеса и паруса расписать. Ничего, Господь управит, еще и батюшку пришлет.
Кузнец Никола из дому отцовскую икону в храм принес, “Огненное восхождение пророка Илии”, а тетка Митрофанушки, Варвара Митрофановна, свою любимую отдала, “Преображение Господне”. С них и начался иконостас часовни в Рымбе.
На такую красоту рымбари полюбовались, с братьями-зодчими медью рассчитались. Дали им с собой лосятины вяленой, ряпушки сушеной, соли и муки. Звероловы Лембо да Иван вызвались дорогу до поморья показать, по рекам и озерам до ледостава проводить. А то ведь осень на носу.
Вышли всей деревней провожать, а Митрофан и кинься зодчим в ноги, мол, с собой возьмите, батюшки! Хочу вашему ремеслу сполна обучиться и в святых местах Богу помолиться. Я, мол, обузой не буду. Могу на веслах грести, могу огонь развести. Рыбу ловить, кашу варить. У Митрофана руки к топору привыкли и душа просится…
Что ж, отвечают мастера, и ты, отрок, по нраву нам пришелся. Не ленив, сметлив, богобоязнен. Коль отпустит тебя деревня и родня, так и мы не против…
…На целых три года ушел Митрофан из деревни. Дошел с мастерами до Белого моря, работал в поморье у них на подхвате. Сподобил Господь и до Соловков добраться. По соленой воде, через ветер и качку. Трудничал там во славу Божию, монахи его привечали. А Нестор с Путятой остались в Выгореции, поскольку кончилось Соловецкое стояние, ушла с острова старая вера.
Сам архимандрит Макарий, игумен Соловецкий, благословил Митрофанушку учиться у братьев Спиридоновых, Семёна и Василия, холмогорских иконописцев. Они как раз придел Зосимы и Савватия на острове расписывали и паперть Преображенского собора.
Митрофан им доски строгал, краски растирал, слушал размышления. Заодно Евангелия читал и жития святых. Иконописцы паче плотников духовно горели, только не о сугубой аллилуйе, а о жертве Господней.
Через время малое дали ему богомазы попробовать написать небо, птиц и горы. Вышло славно. Потом змия и ангела. Оба получились у Митрофана. Потом Николу и лик Божий. Все похожи. А в конце и Матушку Его с печальными глазами.
– Можешь больше не учиться, парень, – сказал ему Семён Спиридонов-Холмогорец. – Бог тебя и так отметил, а в твоей Рымбе храм расписать у тебя таланта хватит. Знаний тоже. Видим, что желаешь, так что ступай и делай умно. Благословись у батюшки и иди… Разве что остаться захочешь, мыслишь стать великим богомазом?
– Нет, отче, не хочу. Гордыня это. Мне бы до дому Божий лик донести да себя пред Ним спасти, и хватит с меня.
В это время в Рымбу пришла лодья с новой властью. Опять стрельцы на веслах, опять дьяк указ зачитал. Только теперь вместо обычного тягла обязали мужиков тройное тягло тащить, если не хотят в солдаты. Ну а на закуску привезли попа. Велели к часовне алтарь прирубить, церковь изделать, отца Моисея всем миром содержать.
Стоят мужики перед дьяком, глядят уныло. То на него, то на стрельцов, то на священника. Думают, как такие налоги платить, да еще надо и батюшку кормить-поить, обхаживать.
А батюшка из лодки вышел: росту чуть не с версту, волосы – льва рыкающего грива сива, борода лопатой. Старый подрясник по животу ремнем солдатским перетянут, кулаки – как от киянок головы. На груди медный крест, на плече сидор. Берестяные лапти на ногах.
– Ноги у меня болят, ребята, – кряхтит мужикам, – застудил, по лесам шатаючись. Опухли вот. Сапоги, как у бояр, носить не могу.
– Как же ты, отче, их застудил? – хмуро спрашивает кузнец Никола, сам думает: “К такому не явись к обедне – по пояс в землю вобьет. А есть этот детина, небось, за троих может”.
– Был я раньше, сын мой, пушкарем, по распутице пушки таскал. Сил не стало, пошел Богу молиться. Думал, грехи замолю, легче станет.
– Стало легче-то?
– Пока нет, мил человек… Значит так, епископ Павел к вам меня отправил. Велел щек не раздувать, ереси не потакать. Бородой, сказал, не тряси, а стадо паси. Однако Духу Святого, как Господу нашему, мне не всегда хватает, потому не меч я принес вам, ребята, а только добрые вести. – Отец Моисей достал из сидора Евангелие. – И воды морские предо мной не расступаются, как перед тезкой моим, потому притек я в лодочке. Меча вам, слыхал я, досталось, и сорок лет по пустыне вас водить не вижу толку. Так что будем на Бога надеяться, а и сами не плошать, задачи решать.
На его речь почесали рымбари в затылках, по домам разошлись. Кузнец Никола отца Моисея к себе на постой пока взял.
– Как велишь креститься, отче? – спросил он у попа за ужином. – Двумя ли перстами? Тремя ли?
– А сам-то как желаешь?
– Да мне все равно, коль по-честному.
– Так и крестись. Главное, справа налево. Мыслю я так, что о вечной душе надо думать, а вот есть ли у нее персты, нам неведомо… Как, впрочем, и лево-право…
…Вернулся в Рымбу Митрофан, а та еле жива после пожара. Засуха-жара стояла, молния без дождя ударила. Избы почти все сгорели в одночасье в августе. Только кузня да часовня уцелели да еще пара избенок поблизости.
– Роптать и сетовать не время, – сказал отец Моисей погорельцам.
Рымбари скрипя зубами летом лес валить пошли. Батюшка со всеми вместе. Хоть и в подряснике, а топор в руках держать умеет. Ест, и правда, за троих, зато работает за пятерых. Бревна ворочает, как пушечные лафеты, камни аки ядра мечет, видать, не врет, что пушкарь.
Рымбари со всего острова хлысты строевые к берегам стащили, плоты под парусами на еловый мыс погнали. Мужики строят, Митрофан помогает, а по утрам, на рассвете, часовню расписывает. Молодость сил не считает.
– Ты, чадо, когда Илью-пророка в колеснице пишешь, лошадкам уши-то подкороти, а то они у тебя на лосей похожи, – заметил ему как-то отец Моисей. – Если так уж хочешь, лосишек-олешек снаружи рисуй, ага? На той стене, что к лесу повернута.
Алтарь Никола с Митрофаном уже по снегу прирубали, а сени с трапезной – ранней весной. Иконостас всей Рымбой собирали. Две иконы отец Моисей с собой привез, еще две от Лизаветы с Надеждой остались, а Богородицу Митрофанушка сам написал с отчего благословения.
Через год освятил отец Моисей церкву в деревне Рымба во имя пророка Илии, защитника от грома и молнии. А старики-людики в его же честь на белом камне у западной стены барана зарезали. Костер развели, в углях запекли, требуху в котле сварили. Батюшку благословить просили, тот рукой махнул и крестом осенил. Его угостили, сами ели, детей кормили. Остатки лешему и водяному выплеснули, чтобы всем хватило, никому обидно не было…»
То, что Сливе некуда податься, выяснилось почти сразу.
Увидев принесенную Любой еду, он помрачнел еще больше. Есть, конечно, хотелось, но долго ли можно пользоваться гостеприимством?
Слива сидел за печкой и не мог придумать, что делать дальше. Запах яичницы с салом не давал сосредоточиться.
– Батька мой Николай, Царствие Небесное, говорил, – услышал он из кухни веселый голос Волдыря, – не решай ничего на пустое брюхо. Иди, перекусим. Люба от души принесла, а мы в долгу не останемся, отработаем после.
Сливе полегчало. За едой он признался, что в город возвращаться ему не к кому, а в монастырь незачем. Да и там, когда обнаружат, что он сбежал, искать не кинутся. «Мало ли таких, как я, – успокаивал он себя, – за всеми не набегаешься». Странно, но это помогало.
После того как они с Волдырем доскребли ложками сковороду и вымакали хлебом жидкое сало, Сливу прорвало:
– Я понимаю, дядя Вова, что звучит это дико. Позволь, однако, недолго у тебя пожить. Нет, не в избе, в избе я не готов, а хоть в сарае или вот в бане на берегу.
– С чего же не в избе-то? Горница пустая, там печь-лежанка. Живи сколько захочешь. Вижу, что одыбаться тебе надо… Глотни-ка бульону. Любаня думает, что ты еще пластом лежишь, а ты уже…
– Спасибо, дядя Вова, я все же в бане. Порядок гарантирую, чистоту. Работать буду что скажешь. Есть и мыться могу на улице, а если будешь недоволен – скажи. Я сразу уеду.
– С чего же на улице-то мыться и есть? Собака ты, что ли? Да и на чем ты уехать собрался? Не на моей ли лодочке, товарищ Слива? Видали мы таких гребцов. Одного вчера откачивали.
– Виноват. Не сообразил сразу.
– То-то! А лодка твоя на камнях у Партизанки полумертвая лежит, без весел. Митя видел. Ладно, короче. Баню топим раз в неделю. Моемся. Ополаскиваем и сушим. В бане ходишь босиком, сапоги-фуфайки в предбаннике. Спать можешь на полке. Есть будем в избе, на хлеб и на дрова дам тебе заработать. Какие, однако, сапоги-фуфайки? Ты ж гол как сокол. Погоди-ка… – Волдырь вышел в сени и скоро вернулся со старой фуфайкой и пыльными прохорями под мышкой. – Держи-ка, примерь! Я помоложе крепкий был тоже. – Он порылся в рундуке и достал застиранные портянки. – Лови. Наматывать умеешь?
– Приходилось. – Слива четко обмотал тряпками ступни и вдел ноги в сапоги. Примерил фуфайку – влез, около дела.
– Если на улицу выйти собираешься, держи шапку. – Волдырь кинул Сливе черный вязаный «плевок». – Сил-то хватит?
– Надеюсь… Дядя Вова, ты спроси меня, что хочешь знать, я отвечу. Не буду от тебя ничего скрывать. Нечего, да и смысла нет.
– А ты сам расскажи, что тебе нужно. Больше мне и не требуется.
Слива помедлил, перевел дух и начал:
– Обычная история. Сначала был солдатом, потом бандитом, потом грузчиком, потом бичом и алкашом. В тюрьме не сидел, врать не стану. Только на следствии немного. С женой в разводе. Дети взрослые. Сын и дочь. Жалеют меня, помочь хотят, я от них прячусь. Не от закона бегаю, а от себя. Злости во мне много, подлости и кайфа… Раньше все на риск, на водку и на дурь мерил, теперь сил мало, а страху много. Богу молиться не могу. С людьми общаться тоже. Боюсь их или не люблю, за что – сам не пойму. К детям только нормально, и то не ко всем.
Волдырь курил, убирал со стола, ковырял в печи кочергой и молчал, но Слива видел, тот слушает внимательно и, кажется, не удивлен.
– Никто, главное, не виноват ни в чем, а мне не легче, – заговорил опять Слива. – Везде подвох вижу. Вот рассуди. Работал я на одного хозяина. Плитку клеил во дворе, возле бассейна. Богатый хозяин. Умный. Образованный. Посмотрел, что я ровно кладу, говорит, дам тебе три рубля, как закончишь. А мне как раз три рубля надо было, последние алименты уплатить, дочке восемнадцать уже. Поклеил я, а он говорит, нет сейчас денег. Потом. Я говорю, как нет? А так. Нет, и все. Потом. Я подождал немного, не дает денег. Ну и залез ночью к нему во двор. Собака у него хорошая, алабайша, Матильдой зовут. Меня знает, не залаяла, я и разобрал всю поклейку обратно. В углу аккуратно сложил. Так же тихо и ушел, через забор. Как считаешь, прав я или нет?
– Плитку умеешь – это хорошо, – похвалил Волдырь.
– А отец Ианнуарий говорит, не прав. Говорит, надо было простить. Неужели тебе легче стало, спрашивает. Так ведь и правда легче! Откуда такая подлость?
– Собак, значит, не боишься – это хорошо, – ответил Волдырь.
– Весело с тобой болтать, дядя Вова, – усмехнулся нерадостно Слива, – умеешь беседу поддержать.
– Ага. Это я могу. – Волдырь в улыбке сощурился, глаза спрятались в морщинах. – Тренировали на собак, что ли?
– Да нет, они меня с детства любят почему-то. Не кусают. Я когда бичевал в городе, один парень молодой своего питбуля на меня, пьяного, травил-травил возле помойки, а тот хвостом виляет. Нюхает. Улыбается. Хозяин не выдержал, пинка ему дал. И мне заодно.
– Матильде-то попало от хозяина?
– Навряд ли. Он же знал, что меня не кусают. Да он и сам ее боится. Зверюгой называет. Жена-дети вообще не подходят…
– Вот что, Слива-дружок, если силы есть, давай-ка дойдем до Мити. Смогешь?
– А зачем?
– Надо, значит. Заодно познакомлю с хорошими людьми.
– Мож, потом?
– Пойдем, говорю. На вот тельняшку, вместо исподней своей рубахи надень.
Снаружи дул ветер и светило солнце. Озеро под ним сияло. Было холодно, и видно далеко в прозрачном воздухе. С трех сторон, сколько хватало глаза, яркая синева неба отделялась чертой горизонта от темной синевы воды. С четвертой, северной стороны лес готовился к зиме, облетая листьями. Каменный мыс головой змеи вдавался в озеро. Ели чернели на нем, прятали в вершинах маковку церкви.
«На Бесов Нос похоже, – думал Слива и втягивал грудью холод ветра, – только лучше. Да! Это оно. То, что мне нужно».
Деревня косым строем вытянулась вдоль дорожной колеи по берегу. Волдырь повел Сливу в сторону Митиного дома. Слива с любопытством оглядывал избы с заколоченными окнами, уже закрытые на зиму, полуголые деревья за заборами, усыпанные прелой листвой огороды.
– Раньше, видишь, было стадо колхозное и поля под рожь, – по пути показывал рукой Волдырь, – покосы. Да на мельницу зерно возили. Дорога осталась от телег, от трактора. Колхоз давненько упразднили, мельницы нету, поля заросли, стадо на мандеру увезли. Митя с семьей для себя косит, скот-огород у них. С Любашей они душа в душу, трое детей. Старший в городе учится, на строителя, что ли. Стёпка с Верой близнецы: он спортсмен, она хозяюшка, мамке в доме помогает. Слабовидящая. Мы с ней по корешам. Заходит ко мне иногда, я ей сказки сказываю-вру…
По дороге Волдырь рассказал Сливе почти все, что знал о Митиной семье. Из-за дома с новыми окнами, куда они подошли, выскочила белая лайка с черным пятном вокруг левого глаза, пролезла под изгородью и подбежала к ним. На морде ее светилась улыбка.
– Знакомься, Белка, это Слива, – сказал ей Волдырь.
Слива слегка наклонился, протянул руку и скрюченными пальцами почесал Белку по боку, ближе к хвосту. Та встала не шевелясь и чуть опустила голову, словно задремала.
– Вот шабо́лда[7]! – громко сказал Митя.
Он вышел на крыльцо в ярком комбинезоне, видно, собирался уехать. Высокого роста, широкоплечий, с небольшим пузцом.
«Сильный мужчина, – про себя отметил Слива, – под насадку стриженный».
– На охоту, вишь, редко беру, так ведь и дом не охраняет, – посетовал Митя. – Хоть бы гавкнула на незнакомого, Белка, едрит твою! Заходи, мужики! – Он толкнул изнутри калитку.
Во дворе пожали руки. Слива с трудом сдержал Митину лапу и его внимательный взгляд.
Митя радостно улыбался:
– Ты, Слава, железный человек, как я гляжу! Ночью без памяти лежал, а сейчас уже на своих ногах.
– Это вам с супругой спасибо и дяде Вове, – смущенно пробормотал Слива.
– Без Манюни не обошлось, – добавил Волдырь.
Митя словно не заметил реплики:
– Стёпка в окно издаля вас заметил, утром он приехал, раньше времени. О, говорит, Николаич утопленника ведет! А Веруня давай его пытать, мол, какой он из себя, страшный небось? Да не, говорит. Прикольный. На льва Бонифация похож. Как это? Ну, рожа бурая, грива сивая и тельняшка, как в мультике. Заходите, чаю-кофею пейте.
– Вот какое дело, Митрий. – Волдырь состряпал озабоченное лицо. – Я ж вчера у Марь Михалны бутылку в долг брал, самогону. На припарки. – Волдырь кивнул на Сливу. – Хотел вернуть поскорее, так мне за ней в село надо ехать, халтуру искать. Работа-то есть, но вот товарищ мой слаб еще, одного не хочется оставлять…
– Понятно, – перебил его Митя. – Там, в сарае, корзина с сетями. Надо перебрать. Сделаешь – возьми у Любани бутылку. Только самогона пока нет, брага еще не вы́ходила.
– А что есть?
– Водка.
– Что за водка? – деловито уточнил Волдырь.
– Обычная водка. Русская, – строго пояснил Митя. – Из этилового спирта и воды. Что, не будешь брать, что ли?
– Буду, буду! – заторопился тот.
– Я сейчас уеду на берег, дела там обтяпаю, вечером вернусь. Бензин для дырчика надо привезти.
При слове «дырчик» Слива быстро глянул на Митю, и Митя это заметил.
– Вы уж, Дмитрий, обо мне на берегу не говорите никому, ладно? – попросил Слива.
– А если ищут тебя?
– Да кто меня может искать? Разве монастырские. Этим можно и сказать, мол, жив, здоров и лодку верну.
– Ладно, коли так. Сети завтра поставим. – Митя обернулся к Волдырю. – У Партизанки ярус снимем, на мысу похожнем. Грязью небось забило после шторма. Холод идет, ряпушка может шевельнуться. И рыба за ней. Ну все, хорош болтать, заходите в дом!
Зашли, сняли в сенях сапоги.
– Люб, кинь мои шерстяные носки, – громко попросил Митя, приоткрыв дверь в избу, – а то ведь гости портянок своих стесняются.
Люба вышла в сени с носками в руках. Была она в старых потертых джинсах и пестрой рубашке навыпуск с закатанными рукавами. Темные волосы собраны в большой хвост на затылке.
– Здравствуй, Люба! – разулыбался Волдырь. – Вот Слава, наш пловец, познакомься.
– Здравствуйте-здравствуйте. – Люба говорила серьезно, улыбаясь только карими глазами. – Проходите, хвастайте. С тобой, дядь Володя, виделись уже. Чайник горячий у меня, в печи стоит.
Интересно, во сколько же лет она родила, думал Слива, надевая носки и смущаясь под Любиным взглядом. В волосах седые нити, а на лице ни морщинки, и кожа чуть смуглая, с виду будто теплая. Высокая она, под стать Мите, стройная, чего греха таить, хоть и не худая. А лицо женщине делают красивые брови и ровные зубы, почему-то вспомнилось Сливе, когда Люба улыбнулась, приглашая в дом.
В доме было тепло от печи и вкусно пахло выпечкой. Да какой-то еще ароматной травой-приправой. На столе, на яркой клеенке, стояло блюдо с калитками и лепешками, чайник-заварник и чашки на блюдцах с синей каймой.
– Садитесь, не стесняйтесь, пробуйте лепешки, – предложила Люба, доставая с печного пода чайник, – с утра пекла. Детям нравятся, а вот мужу калитки подавай. Дядя Володя, налей человеку чаю, видишь, боится нас. Мы тут с Верой прибираемся.
– Привет, Веруня, радость моя! – обратился Волдырь к вошедшей девушке.
Митина любимица Вера ходила дома в трикотажном костюме, светлые волосы собраны в хвост, как у мамы. Росточку она была невысокого, но ладно и даже изящно сложена. Сливе подумалось, что за полуопущенными ресницами она прислушивается к чему-то, может быть, внутри себя.
– Здравствуй, дядя Вова. Здравствуйте, Вячеслав. – Вера от смущения порозовела.
– Здравствуйте, Вера! – вежливо ответил Слива и прокашлялся.
Он тоже сильно стеснялся. Но тут в сенях загрохотало, и в дом ввалился Стёпка, высокий, широкоплечий парень, лицом неуловимо похожий на мать.
– Об ваши сапожищи запнулся, дя Вова! – громко сказал он и засмеялся. – Сразу две пары не перепрыгнуть! Здрасьте!
– Здорово, мужик! – Волдырь с удовольствием оглядел Любиного сына и добавил, обращаясь к Сливе: – Гляди, какой конь вымахал!
– Степан! – Тот протянул Сливе широкую, как у отца, ладонь.
«Хороший парень», – подумал Слива, пожимая Степану руку и улыбаясь в ответ.
– Слава.
– Отцу мотор в лодку отнес, чтоб ему спину не рвать, – продолжал громыхать Стёпка. – Ладно, давайте чай пить, а то мне еще потом всю скотобазу убирать.
– Что за выражения, Стёпа? – попыталась строгим голосом спросить Люба, но тот добавил, будто исправился:
– Прости, мамулечка, за телятками-свинятками прибраться. Это у нас такое распределение обязанностей, – объяснял он уже гостям. – По субботам мама с Веруней в доме порядок наводят, я в хлеву навоз собираю, а папаня в село уезжает, по делам. Кто на что учился!
– Не обращайте внимания, шутник доморощенный, – вставила Вера.
– Всё, ребя, я собрался. Поехал, – сказал из-за дверей Митя, – вечером вернусь. Ребенок, иди поцелуй меня.
Вера вышла в сени, слегка касаясь пальцами стены.
– Вот, Любонька, какие дела, – дуя на блюдце и держа в руке лепешку, заговорил Волдырь. – Слава пока у меня поквартирует. Такая у него жизненная ситуация. А что? Я не против. Мне веселее. Пусть остается. Парень крепкий. Не буйный вроде. Авось в деревне пригодится…
– Слава, а вы городской? – спросил Степан.
– До армии жил в деревне, потом остался в городе. – Слива немного успокоился, видя доброе отношение.
– Я тоже в армию собираюсь. Даже поступать никуда не стану, сначала отслужу. А там видно будет. – Стёпа мазал лепешку маслом, зачерпывал ложечкой варенье и отправлял в рот. – Слава, делайте, как я. Так мамины лепешки вкуснее всего.
– Спасибо. – Слива отломил кусок лепешки. – Очень вкусно. Настоящая кульча[8]…
Люба хотела было что-то спросить, но Стёпа перебил:
– А вы где служили? В каких войсках?
Слива помялся немного:
– В связи. Катушки мотал.
– А я хочу в десант. Или в морскую пехоту. В крайнем случае – в погранцы. Как батя.
– Что ж, дело хорошее.
– Только он все смеется. Иди-иди, говорит, на границу. Стрелять научишься, как ковбой, а бегать – как его лошадь. Но я стрелять уже могу: и батя учил, и в школе стрелковая секция. Да и бегать приходится, и на лыжах тоже. Только вот боксом бы позаниматься… Так тренера нет. Вы, случайно, не боксер? Нос вон кривой.
– Не, я не. Носом это я об стол упал. А так я больше специалист по метанию лепешек в рот. – И Слива отломил еще кусок.
Степан усмехнулся, и Вера, заходя в избу, улыбнулась.
– Значит, домой не к спеху? – все же спросила Люба и тоже улыбнулась.
– Ладно, спасибо, Любонька! – поблагодарил за угощение Волдырь, дав Сливе возможность промолчать. – Нам еще сети перебрать и Марь Михалне должок занести.
Чай допили быстро.
Из сосновой щепы двуручную корзину с сетями унесли с собой, в избу Волдыря, там сети растянули на вешалы и занялись их переборкой. Работа нетрудная, зато нудная. Поплавочек к поплавочку собери, колечко к колечку, ячею к ячее, узелок к узелку. По пути весь мусор вытряси, рыбьи возгри собери, полотно сполосни и на просушку.
Встали друг напротив друга, у Волдыря кольца, у Сливы поплавки. Волдырь закурил беломорину, стандартно смяв гильзу.
– Понимаешь, что делать? – спросил он.
– Пробовал, – ответил Слива.
Начали перебирать, и пошло неплохо. Слива почти не отставал от Волдыря, хоть поплавки мудреней ковырять, чем кольца.
– Что думаешь насчет шкалика? – спустя немного времени снова спросил Волдырь.
Слива в меру подержал паузу.
– Я за любой, если можно так сказать, кипеш, – осторожно проговорил он, – кроме голодовки.
– Тогда сейчас перебираем, пол-литра у Любы забираем. – Волдырь потер ладони друг о друга. – А Манюне вернем, но потом.
– А долг?
– Так ведь я у Михалны самогон брал, а у Любы водка. Митя брагу перегонит, отдадим самогоном. Или вообще отработаем. Ей вон огород перевернуть надо перед снегом. Как раз окучник протащим… Завтра.
– Как скажешь, дядя Вова.
За два часа сети перебрали, поплавки на рогатки насадили, кольца веревочками схватили. По ходу дела Волдырь рассказывал Сливе байки из деревенской жизни и потихоньку выспрашивал о нем самом. Слива коротко отвечал. Так Волдырь узнал, что татуировки на теле Сливы – синтез мазохизма, ошибок молодости, а также ложного понимания красоты и мужественности. Хотя причины эти можно расставить и в обратном порядке.
Слива же понял – остров могуч, деревня стара и живуча, люди в ней добры и веселы, а земли и воды вокруг кормят их и поят. Не ленись только, не жадничай и не гадь вокруг себя.
– Теперь до Манюни, а как иначе? – утвердил Волдырь по окончании работы.