Владислав Захарович сам поставил картину на подрамник, отошел на два шага, наклонил голову и зачем-то прищурил левый глаз. «Что ж ты с двух шагов смотришь? – с досадой и горечью подумал Пашка. – Что так можно увидеть, старый ты хрыч?»
Чешкин сурово взглянул на него, словно подслушав его мысли, отошел еще шагов на пять, затем – на десять. Паша стоял молча, ожидая приговора, и старался представить, как бы он нарисовал старикана. Но в голову лезли только мысли о том, что свет в помещении никуда не годится, не даст этот свет возможности увидеть все так, как задумано, а если б и имелся правильный свет, то картина, по совести говоря, особенно не выиграла бы. Бездарность он, Паша Еникеев, и зря полез к Чешкину со своим творчеством. «Акварелист хренов… Тоже мне, талант! Сунулся в галерею, возомнил о себе бог весть что… Черт, до чего же неприятно, что он все молчит».
– Сюжет, значит, брейгелевский… – пробормотал Владислав Захарович, ворочая бровями.
Брови у Чешкина были широкие, косматые и странно выделялись на его морщинистом породистом лице. Со стороны казалось, будто актер решил нанести грим, готовясь играть Брежнева, начал с бровей, приклеил их, но затем почему-то передумал. Так и оставил: тонкий нос со скульптурными ноздрями хорошей лепки, высокий лоб, прорезанный одной-единственной глубокой морщиной, чуть запавшие карие глаза, сохранившие ясность, крепкий подбородок, самый кончик которого заострялся воинственно выдающейся вперед ухоженной бородкой… А между глазами и лбом – две щеточки вроде тех, которыми чистят брюки, но уменьшенных.
Полинка не раз предлагала деду привести брови в порядок, но Чешкин прекрасно понимал, что за аккуратным «привести в порядок» стоит банальное «выщипать», и внучку с пинцетом к себе не подпускал. По правде говоря, бровями он отчасти даже гордился.
– Занятно, занятно…
Владислав Захарович сперва осмотрел картину, затем прошелся взглядом по принесшему ее молодому человеку. Молодой человек был безус, полноват, небрежно одет и вид имел страдальческий, хотя страдание пытался скрыть.
– Кто подсказал вам повтор такого известного сюжета в акварели? – поинтересовался Чешкин, на носках разворачиваясь к Еникееву.
Тот промычал что-то невнятное, дернул головой, выговорил, запинаясь на каждом слове:
– Просто… мне акварелью нравится работать… эффект совсем другой.
И покраснел, как школьник.
– Эффект… – задумчиво повторил Чешкин. – Да, эффект, разумеется…
Сгоравший от стыда Паша уже не хотел ничего, кроме как убежать, пусть даже и без картины, куда-нибудь подальше от испытующего взгляда этого властного старика. Кто там рассказывал, что старик Чешкин до того обаятелен, что работать с ним одно удовольствие? Может быть, с Феклисовым он и обаятелен, а вот его, Пашу, того и гляди размажет по стенке одним ударом кисти. Останется пятно коричневатого цвета, которое на следующее утро будет соскребать уборщица, грязно ругаясь. В том, что в нарисованном им мире уборщица будет ругать не Чешкина, а того, от кого это пятно осталось, Еникеев ни секунды не сомневался.
Хорошо еще, подумал он, что его позора не видит девушка, частенько забегающая в эту галерею. При ней он всегда вжимался в стену, и она не замечала его – здоровалась, но не замечала, мысленно оставалась в другом месте, с другими людьми, и по ней было видно – Паше, во всяком случае, – что при повторной встрече она не узнает никого из посетителей галереи. Рот ее улыбался, губы произносили «здравствуйте», и она проносилась мимо – летящая, похожая на черный огонек. Про черный огонек Паша сам придумал, и ему нравился этот образ. А потом огонек находил старикана, или старикан окликал его из дальнего конца галереи – «Полина!» – и тогда в глазах девушки вспыхивала радость, она тут же становилась здешней, и, нарочно замедляя шаг, шла навстречу деду.
– Вы молодец, мой мальчик, – неожиданно проговорил Владислав Захарович и улыбнулся. – Сколько вам лет, простите за нескромный вопрос?
– Восемнадцать. – Паша не был уверен, что над ним не издеваются, а потому ответил сухо.
– И вы любите Брейгеля?
– Я вообще голландцев люблю. А Брейгель… он так пишет, будто втягивает к себе!
– Да, – согласился Чешкин, – детализация удивительная. А вы, значит, не побоялись пойти путем подражательства… И результат, как ни странно, оказался… М-да.
Голос старикана определенно звучал одобрительно, теперь у Паши не оставалось в этом никаких сомнений. Он вопросительно взглянул на него и снова увидел улыбку на лице Чешкина.
– С вашего позволения, работа пока останется у меня, – мягко попросил тот. – Хочу кое с кем посоветоваться… показать.
– Значит… вам нравится?
– Нравится… не нравится, – пробурчал Владислав Захарович. – Дело не в личных пристрастиях, а в том, что я вполне могу объективно оценить уровень вашей работы. Достойно, я считаю, действительно достойно. И, конечно, идея… «Охотники на снегу», надо же!
Когда осчастливленный парень ушел, Чешкин набрал телефонный номер.
– Ну ты где? – ворчливо спросил он, не здороваясь. – Да. В галерее, конечно, где же мне еще быть! Тебя жду. Кто обещал пообедать вместе? Кстати, можешь заглянуть: сегодня был один мальчик, принес интересную вещицу. Не бог весть что, конечно, но свежая мысль присутствует, а для молодого автора сие необычайно ценно, как ты по себе знаешь. Все, жду через полчаса.
Он убрал телефон в карман и снова посмотрел на картину. Да, мальчик осознанно копировал Брейгеля, повторяя за ним композиционное расположение всех элементов полотна. Но там, где у великого мастера были живые, плотные, почти осязаемые люди, деревья, дома, собаки, у мальчишки неслось нечто размытое, прозрачное, словно всех брейгелевских охотников с собаками взмах его кисти перетащил в призрачный мир, насмешливое зазеркалье, волшебным образом преобразившее грузную зиму в просыпающуюся весну, земное и весомое – в ангельское, воздушное. Охотники не утопали в снегу, а бежали по нему легко и свободно, и собаки, словно почуяв тревожащий запах просыпающейся из-под мартовского снега земли, готовились взмыть в воздух, оставив лишь следы на подтаивающей хрустящей корочке.
Невесомый акварельный снег сиял теплыми оттенками («Мальчик переборщил с охрой, но это простительно»), облака перетекали в крыши домов, словно готовясь нырнуть в трубы. Чешкин постоял, обдумывая, кому из его ребят стоит показать работу, но тут в галерею вошла Полина.
С первой же секунды Владислав Захарович понял, что случилось что-то нехорошее, и пошел ей навстречу, меняясь в лице.
– Что? – начал он. – Что такое?..
Она остановилась, ничуть не удивленная его вопросом.
– Дима погиб, – негромко сказала она, глядя на деда потемневшими глазами. – Я только что в машине услышала новости.
– Дима? – переспросил он, хотя прекрасно понял, о ком идет речь. – Постой, какой Дима?
– Ты знаешь, какой. – Обмануть ее Владиславу Захаровичу было так же непросто, как и Полине его.
– Силотский? Скажи, Силотский?
Девушка молча кивнула, не сводя с него глаз.
– Но… как? Отчего? Разбился в аварии?
– Нет. Под его мотоцикл подложили взрывчатку. Кто – неизвестно.
Полина говорила бесстрастно, но Чешкин видел, знал, какая буря бушует сейчас внутри нее, как сложно ей сдерживаться и не выкрикнуть то, что само просилось с губ. Почувствовав внезапную слабость, он на негнущихся ногах дошел до стула, осторожно сел, словно боялся удариться.
– Слава богу!
То, что вырвалось у него, звучало неуместно и кощунственно, но Чешкину было наплевать.
– Слава богу, – глухо повторил Владислав Захарович, стирая ладонью внезапно выступившие капли холодного пота.
Полина смотрела на него, закусив губу, и думала о том, как бы сдержаться и не рассказать деду правду, не выдать своим лицом, о чем она думает. Но Владислав Захарович был слишком потрясен новостью, чтобы всматриваться в ее лицо.
«Очередной теракт или бандитские разборки? ФСБ не знает ответа».
«Новая жертва московского беспредела. Кто следующий?»
«Страшная смерть предпринимателя».
«Вдова опознала тело по шраму на ягодице».
– Не на ягодице, а на ноге, – с отвращением сказал Бабкин, закрывая на экране компьютера окно новостей. – Будь их воля, написали бы, что вдова по гениталиям его опознала. Кстати, странно, что журналисту не пришла в голову эта мысль. То-то была бы сенсация! Тьфу!
После бессонной ночи, проведенной за дачей показаний, он вернулся домой, успокоил взволнованную Машу, помылся, позавтракал и поехал к Илюшину. В отличие от него, Макар возвратился домой лишь полчаса назад, а потому вид имел помятый и вымотанный, несмотря на принятый душ. Как и всегда, он был похож на студента, но не на беззаботного прогульщика, лентяя и умницу, а на горемыку, завалившего сессию и предчувствующего последующие за этим еще более крупные неприятности.
Вдобавок, когда Макар открывал дверь, его подстерегла Заря Ростиславовна и впилась в Илюшина клещом, выливая на него свои переживания, перемежавшиеся вопросами о самом Макаре.
– Голубчик, как вы? – бормотала Лепицкая-Мейельмахер. – Боже, какой ужас, какой страх! Дом буквально затрясся, я думала, что все оборвется! И я почти почувствовала, что оборвусь и полечу вместе с ним! Ох, голубчик, какие страшные времена настали, не передать словами. Но расскажите же мне, что произошло, как такое могло случиться?!
Макар с трудом отделался от соседки и ввалился в квартиру, думая, что зря согласился взять шарф. Теперь он полулежал в кресле, зевая каждую минуту.
– Одного не могу понять… – голос Илюшина был сонным, медлительным. – Зачем нужно было по двадцать раз заставлять меня повторять одно и то же? Или они надеялись, что на двадцать первом разе я собьюсь и признаюсь, что сам взорвал Силотского по мотивам личной неприязни?
– Макар, что ты хочешь? – возразил Бабкин. – Такое ЧП! Угроза теракта, как-никак. Оцепление нагнали, всех жильцов из подъезда вывели, газеты и телеканалы раструбили первую новость часа… Загляни в Интернет, – он кивнул на ноутбук, – там пережевывается не меньше двадцати версий. Одна из них – ссылаясь, заметь, на достоверные источники, – гласит, что Дмитрий Арсеньевич Силотский приезжал для выяснения отношений с любовником своей жены, известной актрисы.
– Почему актрисы? – без выражения спросил Макар.
– Потому что так интереснее. Если написать «инструктор по шейпингу», это будет скучно и не развлечет людей. А если актриса, это куда заманчивее. А может, – подумав, прибавил он, – журналист просто не знал, чем занимается Ольга, вот и написал первое, что пришло в голову.
Сергей сильно зажмурился, и перед глазами побежали тонкие белые росчерки. Как и Макара, его заставили многократно повторять подробности разговора с Силотским, отслеживать до минуты все, что происходило после того, как Дмитрий Арсеньевич рассказал о заместителе, вытягивали его впечатления от визита к рыжему бородачу. Естественно, и тему отношений Сергея с Ольгой Силотской не обошли вниманием, и некоторое время Бабкин всерьез опасался, что из него вздумают сделать козла отпущения. Однако не сделали – во всяком случае, пока.
– Ты полагаешь, это случайность, что он обратился именно к нам? – спросил Илюшин, закрывая глаза. Светлая прядь упала ему на лоб, и Бабкин снова вспомнил желтый тюрбан на голове бывшей жены.
– Похоже на то. Во-первых, Ольга удивилась, увидев меня. Во-вторых, она вообще не ждала никого из посторонних.
– Это как раз ни о чем не говорит: не забывай, я настоял на том, чтобы ты поехал с Силотским. Его супруга могла и не знать, что ты заявишься к ним в квартиру.
– Согласен. Тогда остается первый пункт – она удивилась. Ей было неприятно меня видеть, но Оля постаралась тщательно это скрыть, и у нее почти получилось. У нее всегда получалось. – Бабкин криво усмехнулся. – И потом, если б я был на месте Ланселота, я бы в последнюю очередь обратился за помощью к бывшему мужу жены.
Макар задумчиво покивал, вспоминая веселого рыжего верзилу. «Разумеется, бабник, – думал он. – И притом собственник. Темпераментный, легко загорающийся, легко остывающий. Свою территорию оберегает на уровне животных инстинктов: нужно применить силу – применит, нужно пометить – пометит. Человек-фейерверк: цветы охапками, лимузин к подъезду, целование ручек. И при том отвечает за свою женщину, а вовсе не прыгает по постелям, бросая баб при первом же осложнении отношений. Да, нужно проверить Силотского на предмет предыдущих браков – не исключено, что Ольга вовсе не первая его жена. Это, конечно, выяснят и без нас, но все-таки…»
– Макар, что дальше будем делать? – прервал его мысли Сергей, втайне надеясь на то, что Илюшин после гибели клиента решит отказаться от дела.
– Расследовать исчезновение господина Качкова, – чуть удивленно отозвался Макар, приподняв бровь и вопросительно глядя на напарника. – Или ты надеялся, что смерть Силотского поставит для нас преждевременную точку в этом деле?
– Надеялся, – честно признался Сергей. – С кем мы будем работать? А главное – зачем? Силотский успел перевести деньги, но это всего лишь аванс. А ты, мой корыстный друг, – передразнил он Илюшина с очень похожими интонациями, – никогда не работаешь бесплатно!
Макар поморщился: Бабкин совершенно прав. Во-первых, они никогда не работают бесплатно, а во-вторых, со смертью клиента все расследование теряет смысл. Зачем искать пропавшего Качкова? Перед кем отчитываться, когда они его найдут, если найдут?
– Бессонница плохо подействовала на мой незаурядный мозг, – нехотя признался Макар. – К тому же в доме вторую неделю работает один лифт из двух, сегодня я так и не смог его дождаться и поднимался пешком на двадцать пятый этаж, что не доставило мне ни малейшего удовольствия и окончательно истощило мои ресурсы. Ты прав, а я сглупил. Аванс возвращаем его жене, о расследовании забываем, ждем другого клиента. Повторения дела Вики Стрежиной не будет.
Сергей удовлетворенно хмыкнул и завалился на диван. Илюшин с кислым выражением смотрел в потолок. Бабкин покосился на него, хотел что-то сказать, но промолчал. Он понимал, что Макар выведен из себя тем фактом, что клиента убили во дворе перед окнами Илюшина, и, вполне вероятно, убийство связано с началом расследования. Однажды в их практике на человека, который очень хотел, чтобы они взялись за расследование, покушались, но тогда клиент выжил, не говоря о том, что деньги за расследование были переведены на их счет после первого же его визита[3]. «Я вовсе не благотворительная организация, которая разыскивает людей, – не раз повторял Илюшин. – Я делаю свою работу и получаю за это деньги. Не вижу ни одной причины делать ее бесплатно, даже из большой симпатии к клиенту».
Раздражение Илюшина было связано не только с тем, что странное дело, так толком и не начавшееся, оборвалось с убийством Силотского. Его раздражало свое отношение к его смерти. Макар много лет приучал себя не привязываться к людям, не проникаться к ним внезапной симпатией, оставаться отстраненным от них по мере возможности. Вкладывать в дело интеллект – но только не душу. Интуицию – но не сердце. И долгое время у него это успешно получалось. Илюшин огородил себя со всех сторон не просто забором – пуленепробиваемой стеклянной стеной, сквозь которую он хорошо видел людей, но никто толком не мог разглядеть его самого. «Люди умирают, и смерть их причиняет такую невероятную боль, что нужно как-то защититься от нее», – вывел для себя когда-то двенадцатилетний Макар Илюшин. Шесть лет спустя – когда он уже решил, что боль осталась в прошлом – девушка, вытащившая его за шкирку из котла страхов, несбывшихся надежд и ночных кошмаров, погибла. А вместе с ней оборвалась и способность Макара привязываться к людям – точнее, он оборвал ее сам, навсегда решив для себя, что жизнь достаточно наигралась с ним.
Начиная работать с Бабкиным, которого он поначалу определил как отличного исполнителя, Макар опасался «покушений на дружбу» со стороны Сергея. Дружба была ему не нужна, и он испытал облегчение, обнаружив, что Бабкин не собирается переходить обозначенную Макаром границу рабочих отношений. Он не рассчитал одного: они общались так тесно, что постепенно Илюшин подпадал под обаяние Сергея и проникался все большей симпатией к напарнику, тщательно скрывая ее под маской иронии. Он прекрасно знал, что умнее Бабкина, но иногда, наблюдая за ним, начинал думать, что доброта и отзывчивость в сочетании с душевной силой приносят их обладателю больше, чем интеллект. Макар чувствовал, что стеклянная стена, построенная им, постепенно истончается, как ледяная корка под слабым зимним солнцем, и отчаянно сопротивлялся этому.
Одной из сохранившихся в неприкосновенности заповедей было «не заботься о клиентах». Нет, о них, безусловно, следовало заботиться в профессиональном плане, но к ним нельзя было проникаться симпатией, чем порой грешил Сергей. Во всяком случае, симпатией настолько сильной, чтобы она могла влиять на ход расследования.
Но рыжий бородатый Силотский был симпатичен Макару, и от этого он злился на себя. Ему следовало перестать думать о смерти этого человека в том эмоциональном ключе, в котором он думал сейчас, но Илюшин не мог. Силотский был полон жизни – жизнь распирала его, электризовала, заставляла носиться на мотоцикле и громко хохотать, тряся бородой, заставляла верить в другие миры, как будто единственного ему было мало. Этому человеку было отпущено столько жизнелюбия, что его смерть казалась несуразностью.
– Должен был дожить лет до восьмидесяти, – пробормотал Илюшин вслух. – Наплодить детей от трех жен и пяти любовниц, рассказывать внукам истории о том, как его чуть не расстреляли в кафе. Вспоминать бандитские девяностые. Мемуары написать, в конце концов.
– Да, чертовски нелепо, – откликнулся Бабкин. – Здоровый мужик… молодой, в конце концов. И кому только… А! – он не закончил фразу, махнул рукой.
– Здоровый… – повторил за ним Илюшин, будто пробуя слово на вкус. – Здоровый… Здоровый, говоришь?
Он вскочил, сонливость и расслабленность слетели с него. Бабкин встрепенулся, вопросительно посмотрел на Макара.
– Собирайся, поедем вместе, – скомандовал тот.
– Куда?
– Туда, где вы с Силотским были вчера.
– Зачем?! Ты хочешь выразить соболезнования его вдове?
– Нет, я хочу осмотреть двор, по которому он ходил каждый день. Не спрашивай, зачем – сам не знаю. Считай это моим капризом.
«Капризом»… Ворча, Сергей встал, доковылял до прихожей, надел куртку.
– Возраст у тебя не тот, чтобы капризничать, – не удержался он, глядя, как Макар заматывает вокруг шеи полосатый щегольской шарф. – И пол, кстати, тоже.
Илюшин, обычно предпочитавший передвигаться по городу на метро, на этот раз согласился ехать на машине Сергея. Основные пробки рассосались, а те, которые остались, Бабкин объезжал переулочками и закоулками, поэтому сорок минут спустя он уже парковал машину, удивляясь на то, как быстро высохла грязь в рытвинах, только вчера залитых коричневой жижей.
Апрель и в самом деле выдался удивительно сухой и чистый. Малоснежная зима, ранняя теплая весна, на редкость солнечная для столицы… «Интересно, чего нам ждать от лета?» – подумал Бабкин, вспомнив тетушкин домик в деревеньке и прикидывая, на сколько месяцев можно будет вывезти туда Машу и Костю, а заодно и выбраться самому. Он неторопливо осмотрелся и убедился, что со вчерашнего дня вокруг ничего не изменилось. Даже пес лежал на том же месте, что и накануне.
Пахло землей и тем особенным запахом недавно закончившейся стройки, который бывает в новых районах. На пригорке вылезло семейство мать-и-мачех, наклоняя за апрельским солнцем желтые головки на серых чешуйчатых стебельках. Сергей уставился на цветы, стараясь отогнать ощущение, что на него смотрят с одного из балконов, и не заметил, как далеко отошел от него Макар.
Очнулся он от созерцания, лишь услышав второй окрик, и поспешил к Илюшину, на ходу отмечая, что лицо у того странное.
– Извини, задумался, – запыхавшись, сказал он. – Что такое?
Несколько секунд Илюшин смотрел на него с непонятным выражением, а затем показал рукой на рекламный щит с улыбающейся девицей.
– Что? – не понял Сергей. – Реклама, да. Ты меня звал, чтобы я оценил белизну ее вставной челюсти?
– Почти. Я тебя позвал, чтобы ты сосчитал количество зубов у нее во рту.
Бабкин недоумевающее взглянул на напарника, готовясь улыбнуться шутке, но Макар был абсолютно серьезен.
– Сосчитай, – повторил он. – Давай, давай.
Чертыхнувшись про себя на новый «каприз» Илюшина, Сергей уставился на зубы девицы. «Ну, зубы… Зубы как зубы. Первый, третий, пятый, седьмой…»
Минуту спустя он нахмурился, пересчитал заново. Затем еще раз, в обратную сторону. Потом в четвертый, начиная с нижнего ряда.
Зубов было сорок.
Приглядевшись, Сергей понял наконец, в чем дело: часть передних зубов на плакате была искусно разделена пополам, так что из одного большого зуба получалось два поменьше. Он видел тонкие линии, но не мог разобрать, нанесены ли они поверх изображения, либо же изначально были на фотографии.
– Заметил, – кивнул Макар. – Отлично. Больше ничего не видишь?
Бабкину стало не по себе. Он отошел подальше от столба, поднял глаза на плакат и снова начал его рассматривать. Ему потребовалось несколько минут, чтобы найти вторую странность. Она была куда менее заметна, чем проделка с зубами, да и понятно: не каждый человек запомнит, какого цвета тюбик в рекламируемой зубной пасте. Однако точно такой же щит с белозубой, как мультипликационная белка, девушкой, стоял возле гаража Бабкина, и, как выяснилось, Сергей, сам того не зная, запомнил его до мелочей.
– Тюбик желтый, – ошеломленно сказал он. – А должен быть красным.
Краска на тюбик был нанесена поверх фотографии. Крошечный потек, заметный только человеку, который стал бы пристально всматриваться в рекламный щит, выдавала того, кто это придумал. «Но никто не вглядывается в рекламные щиты. Во всяком случае, никто не смотрит на тюбик с пастой, если есть девушка».
– Могу предположить, что изменения произошли не сегодня ночью, – суховато проговорил сзади Илюшин. – Они появились примерно месяц назад, хотя не исключаю, что могли и позднее. Давай посмотрим, что еще вчера осталось незамеченным.
Ошарашенный Сергей быстро пошел за ним следом, чувствуя себя школьником, которого ткнули носом в мелкое и бестолковое вранье. «Как я мог накануне не заметить изменений на плакате?!»
В Илюшине появилось что-то от опасной гончей собаки, идущей по следу: он возвращался на то место, где они уже прошли, осматривал молодые деревца, окруженные невысокими деревянными заборчиками, и сами заборчики осматривал тоже. Он разве что не принюхивался к запаху, поднимавшемуся от земли. На Сергея Макар не оборачивался.
Второй раз они остановились возле собаки. Крупная серая дворняга растянулась на асфальте возле подъезда Силотского, прикрыв нос грязной лапой.
– Силотский говорил, что ему кажется, будто соседи подкармливают не того пса, что был раньше, – подал голос Бабкин, рассматривая дворнягу. – И добавил, что пес отзывается на ту же кличку, что и раньше.
– На какую, не сказал?
– Нет.
Макар присел возле насторожившейся дворняги, которая нехотя подняла голову и уставилась на него.
– Хороший пес, хороший, – успокаивающе проговорил Илюшин. Он протянул руку, провел по шерсти пса и осмотрел пальцы. – Грязный только… Погладить-то тебя можно, псина?
Псина не возражала, и Макар погладил ее по спине, по морде, внимательно вглядываясь в короткую светлую шерсть. На руке у него осталось несколько волосков, которые он тоже пристально рассмотрел.
– Нет, на первый взгляд никаких изменений не видно, – вслух подумал он. – Вряд ли стали бы подменять собаку… Скорее уж покрасили бы хорошей краской.
Он подошел к зеленой двери подъезда, зачем-то подергал ее. Отошел назад и обшарил глазами козырек и окна первого этажа. В самом ближнем к двери подъезда окне в горшках на подоконнике цвела густая герань – темно-красные соцветия перемежались розовыми и белыми. На следующем стояли старые детские игрушки: пупсики, куклы в когда-то нарядных, но выцветших платьях, и облезлый синий кот с глазами-пуговицами.
Пока Илюшин изучал окна, Бабкин рассматривал дверь. Что-то с ней было не в порядке, с этой яркой зеленой свежевыкрашенной дверью. Слишком ровно она покрашена, и этот зеленый цвет…
Подобрав валявшийся на асфальте ржавый гвоздь, Сергей подошел к двери и сделал гвоздем глубокую царапину. Наклонился, рассматривая борозду, и присвистнул.
– Что такое? – обернулся Макар. – Что ты нашел?
– Иди, посмотри сам, – мрачно ответил Бабкин. – Здесь два слоя краски.
Под наружным сочным травяным слоем проглядывал второй, отличающийся по оттенку – темнее, насыщеннее.
– Значит, все-таки дверь, а не собака… Интересно, они ограничились перекрашиванием или придумали что-то еще?
Вопрос Макара остался без ответа, потому что в следующую секунду замок негромко пискнул, дверь распахнулась, и из нее выбежали, смеясь, те же самые девчонки, которых Бабкин видел накануне, зайдя в лифт с Силотским. «Теперь у меня дежавю, – подумал он, глядя им вслед. – Да что здесь происходит?»
– Не стой, заходи. – Макар уже был в подъезде, придерживал дверь.
– Молодые люди, вы к кому?
Бдительная консьержка привстала со своего места, рассмотрела обоих через стекло.
– Мы в сто первую, – Бабкин вспомнил номер квартиры Силотского. – К Ольге.
– А-а… Ну-ну.
Женщина, успокоившись, села на стул. По-видимому, она не знала о смерти одного из жильцов, а может, не хотела об этом говорить.
Войдя в лифт, Илюшин с Бабкиным осмотрели его так же внимательно, как и все остальное, но либо здесь не было ничьего вмешательства, либо они не могли найти следов. Когда двери лифта разъехались, Сергей на секунду испугался, что Макар собирается поговорить с Ольгой и им придется выражать соболезнования, утешать ее. От этого ему стало совсем паршиво, и Макар, словно почувствовав его состояние, сказал, не оборачиваясь:
– Не беспокойся, с его женой я не собираюсь встречаться. Я только хочу посмотреть…
Илюшин замер, глядя на номер двери.
– Точное попадание, – удовлетворенно кивнул он. – Я, правда, предполагал, что фишка будет в звонке, но и с номером тоже неплохая идея.
– В чем идея? – вполголоса спросил Сергей, разглядывая номер. – Где здесь фишка?
И вдруг увидел. Накануне он только мельком взглянул на золоченые цифры – две единички и нолик между ними – и отметил про себя, что номер написан не на табличке, а состоит из отдельных цифр, прикрепленных к двери. Цифры были изящные, красивые, и к ним просился маленький молоточек под стать, которым все приходящие могли бы негромко постукивать по двери. После слов Макара Сергей посмотрел на номер другими глазами, и тут же все стало очевидно.
– Среднюю цифру подменили. – Бабкин ощутил желание сесть, прислонившись к стене. – Черт бы их побрал, они подменили нолик!
Илюшин кивнул. Ноль между двумя единицами был чуть меньше и отличался от них, как могут различаться два очень похожих шрифта – разница была почти незаметной. Но она все же была.
– Поехали обратно, – сказал Макар, вызывая лифт. – Я совершенно уверен, что это еще далеко не все фокусы, которые проделывали вокруг Силотского.
Выйдя из подъезда, они не пошли к машине, как ожидал Сергей, а поднялись по лесенке, которая вела в салон-солярий. Им пришлось позвонить, чтобы открыли, и спустя несколько секунд на пороге появилась коротко стриженная девушка с загорелым лицом, точно служившая реклама заведения.
– Доброго дня, – сказал Макар, включив обаяние, что у него всегда хорошо получалось с молодыми девушками. – Не подскажете ли нам кое-что?
– Постараюсь, – улыбнулась девушка, скрывая за приветливостью настороженность.
– Насчет вашей герани. Мы с другом увидели ее с улицы и хотели узнать….
– Вот видишь, – сказал Илюшин двадцать минут спустя, когда они вышли из салона и помахали рукой двум похожим девушкам, обеспокоенно смотревшим в окно им вслед. – А ты говорил!
Бабкин ничего не говорил и в ближайшее время не собирался. Он чувствовал себя так, будто его окунули головой в бочку с противной вязкой холодной слизью, и подержали в ней. Ему было стыдно, что накануне он не увидел того, что заметил сегодня Макар, хотя его отправили именно для проверки рассказа Силотского, и к стыду прибавлялось ошеломление от увиденного и услышанного. Потому что исправленный плакат, перекрашенная дверь, перебитый номер на двери – все это было лишь частью изменений вокруг Дмитрия Арсеньевича Силотского.
– Да, мы переставляем герань, – не скрывая, рассказала девушка, открывшая им дверь. – Почему бы и нет? Деньги-то нелишние, а никому от этого не хуже.
– Вы переставляли герань с одного места на другое? – не понял Илюшин.
– Точно. Вроде как меняли ее, – вступила в разговор вторая, очень похожая на первую, кокетливо стреляя глазками в сторону Бабкина. – Тот мужик-то нам принес одни кусты, а у нас росли другие. Вот мы их и чередовали: день свои поставим, день – его. Он говорил, что девушку свою хочет порадовать.
Бабкин пристально посмотрел на кокетку и по ее лицу понял, что в выдумку с девушкой она не поверила ни на секунду. Но им заплатили, еще и цветов принесли, а просьба казалась такой ерундовой…
– Разные сорта, – заметил Илюшин, рассматривая горшки. – Листья разные, соцветия отличаются оттенками… «Значит, они исходили из того, что Силотский – визуал, – добавил он про себя. – Пока все, что мы видели, основывалось только на изменении облика предметов».
– И еще кое-что… – добавила неожиданно первая девушка, поколебавшись.
– Что? – вскинулся Бабкин.
– Музыку мне пришлось другую ставить. То есть вроде как такую же, а вроде как и нет.
Видя непонимание на лицах гостей, девушка объяснила: каждое утро она включает диск, потому что хозяйка заведения запретила держать в салоне телевизор, а в тишине им скучно. Музыка играет довольно громко, но к этому времени все соседи уже уходят по своим делам, и никто не возражает, тем более что по настоянию хозяйки у них не попса какая-нибудь звучит, а самая что ни на есть классика – Эдвард Григ.
– Приходивший человек дал вам другой диск? – по-прежнему не понимая, спросил Бабкин.
– Другой, точно. Да вы сами посмотрите.
Она сунула Макару один диск, Бабкину – второй. На обоих была записана одна и та же симфония Эдварда Грига – «Пер Гюнт».
– Разные записи, – вполголоса сказал Илюшин. – Берлинский симфонический оркестр – и наш. Исполнение различается, естественно. Большое спасибо. – Он вернул диск и уставился на Сергея.
– Эй, чего отличается? – забеспокоилась вторая, забыв о кокетстве. – Мы ничего такого не задумывали!
– А что случилось-то?
Стриженая, заботливо расставив герань на подоконнике, обернулась к Бабкину и Илюшину.
– К вам, наверное, сегодня из милиции придут, – сказал Макар, не отвечая на ее вопрос. – Вы им расскажите то, что нам сообщили. Тот человек, который к вам приходил, – он такой невысокий, с мешками под глазами и хмурый?
– Такой, такой, – закивала девчонка. – Только почему же хмурый? Не хмурый он был, а очень даже веселый. Девушку свою хотел порадовать… – Она поймала взгляд Бабкина и осеклась: – Подружку…
– Ладно, не расстраивайся, – бросил Макар, когда они сели в машину. – Все это действительно непросто было заметить.
– Ты же заметил, – возразил Сергей. – А я действовал по шаблону! И о герани я никогда в жизни бы не подумал… Как ты узнал, что цветы тоже подменяли?
– Потому что это яркое пятно, на котором останавливается взгляд. Эти люди – или один человек – использовали все обыденное, что окружало Силотского, но оно должно было быть заметным. Герань – заметна. Рекламный плакат тоже заметен. На дверном номере взгляд останавливается сам, как только выходишь из лифта. Про дверь в подъезд и говорить не буду. Полагаю, что всем перечисленным изменения не ограничились, но это то, что мы знаем точно.
Остаток пути они провели в молчании – каждый думал о своем. Сергей переживал вчерашний провал и старательно гнал от себя мысль, что, будь он внимательнее, Силотский мог бы остаться в живых. Макар мысленно повторял маршрут от стоянки до квартиры погибшего, намечая точки, в которых должны были быть дополнительные «изменения реальности», как он их назвал.
К Макару они поднялись, по-прежнему не говоря ни слова.
Год назад Илюшин купил себе самую обычную двухкомнатную квартиру на двадцать пятом этаже в одном из спальных районов Москвы. Офис им с Бабкиным был не нужен, и все клиенты приходили сюда. Окна выходили на парк, и Илюшин не раз говорил, что согласился бы и на вдвое меньшую площадь из-за прекрасного вида.
Кухонька и вправду была маленькая, но в ней помещались круглый стол, диван и куча разных шкафчиков, половиной из которых Макар не пользовался, а приобрел из-за игры света в разноцветных витражных дверцах. Они напоминали ему калейдоскоп – игрушку, которую он обожал с детства. Зато две другие комнаты оказались просторными, и вся квартира была очень светлой, залитой солнцем.
В обстановке проявлялся вкус Илюшина – любовь к беспорядочному чтению, фотографиям и комфорту. Сделанные на заказ вместительные, но не громоздкие шкафы были забиты книгами; на стенах висели фотографии, которые регулярно обновлялись; синие стулья и кресла необычной формы на поверку оказались очень удобными. Впрочем, в последнем клиенты редко могли удостовериться – для них в гостиной-«офисе» стоял «инквизиторский» стул: с высокой спинкой, гнутыми ножками, обманчиво пышной подушкой, предательски проминавшейся под садившимся. Большинство клиентов в первый раз садились именно на него, хотя Илюшин никого не ограничивал в выборе места – в гостиной хватало кресел.
Телевизор был куплен Макаром первый попавшийся, маленький и далеко не новый, и большую часть времени он пылился в углублении шкафа, потому что включали его крайне редко. Зато ноутбук с огромным экраном постоянно работал, показывая всем желающим заставку: белый маяк на зеленом обрыве, под которым бушует море. «Ирландия», – как-то пояснил Макар, заметив, что Бабкин разглядывает заставку. На стене напротив висела фотография того же места, только ракурс был другой, и можно было рассмотреть красную черепичную крышу домика, пристроенного к маяку, и луг с желтыми цветами вокруг него.
Сергей уселся в кресло напротив пейзажа с маяком и уставился на него в ожидании, что, может быть, от созерцания его осенит какая-нибудь дельная мысль. Но мысль не приходила.
– Зачем?! – спросил он, поняв, что уже две минуты созерцает маяк впустую. – Зачем это все было нужно?
– Как – зачем? – Макар размотал шарф и плюхнулся на диван. – Серега, как можно создать у человека эффект «жамэ вю»? Как заставить его поверить в то, что мир вокруг него ощутимо изменился, но никто, кроме него самого, этого не замечает? Как, в конце концов, убедить его в том, что он впервые оказался на той улице, по которой проходил десятки раз? Изменить ее! Изменить мир в деталях. Но изменить совсем немного – так, чтобы человек чувствовал изменения, но не видел их. Грань здесь очень тонкая, но, очевидно, фокусник не перешел ее, раз Силотский явился к нам с рассказом о своих проблемах. Достаточно перекрасить дверь в тот же цвет, но другой оттенок – и человек будет стоять возле нее, не понимая, что изменилось. Сменить одну цифру в номере – виртуозно подобрав очень похожую, но другую, – и он может сколько угодно смотреть на номер, но ничего не увидит. Идея с Григом и вовсе гениальна! Силотский обладал отменным музыкальным слухом – помнишь, он рассказывал, что играл в юности на разных инструментах, – и, конечно, будь источник звука рядом, он распознал бы, в чем дело. Но музыка играла в салоне, и он слышал ее то недолгое время, что выходил из подъезда и проходил мимо окна. Ему не хватало времени на то, чтоб отследить свои ощущения, сосредоточиться… Во всем, на что бы ни падал его взгляд, что-то менялось, но понять, что именно, было совершенно невозможно. Во всяком случае, если не задаться целью найти эти изменения по одному, как это сделали мы.
– Почему ты решил туда поехать? – глухо спросил Сергей, все еще переживавший свой провал.
– Интуиция подсказала. – Макар усмехнулся. – На самом деле я вспомнил собственные впечатления от Силотского и окончательно осознал, что он вовсе не показался мне больным человеком. А «жамэ вю», друг мой, – это симптом болезни. И одно с другим никак не согласовывалось.
– Теперь согласовалось.
– Теперь – да. И мы даже знаем, кто был непосредственным исполнителем этой идеи. Господин Качков, которому Силотский так доверял. Поезжай, кстати, к девушкам с фотографией, убедись, что к ним приходил именно Качков, хорошо?
Бабкин кивнул. Он был уверен, что девушка в солярии описывала именно заместителя Силотского, но нужно было знать наверняка.
– Непонятно только, что нам теперь делать с этой информацией, – задумчиво проговорил Илюшин, зачем-то меняя местами две фотографии на стенах. – И кому, интересно, было выгодно убедить бедного Ланселота в том, что он, того гляди, окажется в совсем другом мире… Вся эта затея с «жамэ вю» – зачем? Для чего? И если Силотский поверил в то, что вокруг него происходит что-то иррациональное, зачем же нужно было его убивать?
– Макар, я должен кое-что тебе рассказать, – медленно произнес Бабкин, не глядя на него.
Илюшин посмотрел на него ясными глазами, в которых отразилась какая-то мысль, и кивнул с заинтересованным видом:
– Если должен, рассказывай.
Сергей вздохнул, потому что говорить об этом ему совершенно не хотелось, несмотря на то, что прошло много лет. И начал рассказывать.
Мария вытерла руки тряпкой, бросила ее на подоконник. Обернулась на скульптуру, прищурившись так сильно, что еле-еле различила контуры фигуры, зажмурилась, отвернулась, и только тогда открыла глаза. Это был ее ритуал, ее волшебное действо, которым Томша заканчивала каждую работу. Нечто суеверно-мистическое, во что она вкладывала глубокий смысл: увидеть скульптуру «полуслепым» взглядом, сохранить ее такой в памяти, запечатав смыканием век, а минуту спустя уже обнаружить готовую работу, в которую она, Мария Томша, вдохнула жизнь. Игра с самой собой: из невнятных контуров получалась безупречная скульптура, к которой она словно бы и не имела отношения.
Гипсовая птица вышла очень удачной. Конечно, ничего серьезного, обыкновенная разминка для пальцев перед новой большой работой – Марию ожидал заказ, к которому она собиралась приступить на следующей неделе, – но Томше она нравилась. Это была сова, все детали которой вышли преувеличенно крупными: слишком огромные даже для совы глаза, похожие на очки, резко изогнутый клюв, как будто птице его сломали, длинные – фалдами сюртука – крылья, сложенные за спиной. Перьев не было, и сова производила впечатление голой.
– Посмотрим, что вы на это скажете… – пробормотала Томша, обращаясь к конкретному человеку.
Но он, Мария знала, ничего не стал бы ей отвечать. Он, этот человек, предпочитал деревянные скульптуры, а ее гипсовые и глиняные творения называл поделками, пряча за снисходительностью презрение и насмешку.
А она не любила дерево. Да, оно предоставляло такие возможности, которые были недоступны ей, работающей с камнем, глиной или гипсом, оно само подталкивало к тому, чтобы использовать выброшенные в разные стороны, словно руки, корни и ветви, позволяло прорезать его глубоко внутрь, забираясь в самую сердцевину. Но это и отталкивало Томшу. Чтобы работать с деревом, нужно изучить его характер, особенности, прислушаться к тому, что живет внутри, и осторожно высвободить это. С глиной и гипсом Мария ощущала себя чистым творцом – из ничего появилось «что-то», с деревом она была сотворцом природы. А делиться лаврами с кем-то, хотя бы и с природой, Мария никогда не любила.
И еще дерево было слишком живым. Любой исходный чурбан, который можно изрезать на куски, распилить, сжечь без остатка, являлся живым материалом, чувствующим ее руки, отзывающимся на прикосновения пальцев. И, как все живое, он диктовал свои правила – куда жестче, чем делал это самый капризный камень. Дерево нельзя было резать против волокна, оно реагировало на погоду и перепады температуры, оно трескалось и отказывалось воплощать ее замыслы. Дерево рвалось вверх – да, бессмысленный чурбан, даже заваливающийся набок, все равно тянулся ввысь, и скульптуры из него получались такие же, устремленные к небу. Работы самой Марии прижимались к земле, она распластывала их, подчиняла силе тяготения, как будто оно было в два раза больше, чем в действительности, усиливала плоскости, горизонтали. Даже ее сова была овалом – но овалом, ориентированным горизонтально.
Томше это не нравилось. Она старалась презирать дерево, как презирала все, что отвергало ее, и лепила из послушного материала, иногда берясь за камень. Мрамор… Она усмехнулась. Там были свои сложности, но сложности другого порядка, преодоление которых ей нравилось, заставляло ощущать себя бойцом. Хорошее чувство, насыщающее.
Она села на табуретку – единственный предмет мебели в комнате, давным-давно превращенной в мастерскую. Альбом с ее набросками валялся на полу, под ногами, и Мария лениво наклонилась, подняла его, перелистнула несколько страниц, пока не остановилась на портрете, нарисованном ею утром.
Не портрет – набросок. Стоило ей услышать утренние новости, как она, придя в себя, схватилась за карандаш по старой студенческой привычке, судорожно набросала знакомое до каждой морщинки лицо – вьющаяся борода, бакенбарды, широкий нос, немного вывернутые губы. Отшвырнула альбом в сторону и, раскачиваясь, принялась мерить широкими шагами мастерскую, лавируя между готовыми скульптурами, заготовками и материалом. В руки просилась красная пластичная глина, из которой пальцы, помнящие его лицо, могли бы слепить фавна, запрокидывающего в похотливом смехе косматую голову. Но она удержалась.
Вместо этого она подобрала альбом и изобразила скупыми штрихами две головы: первую – курчавую, горбоносую, вторую – с типичными, ничем не примечательными европейскими чертами лица и ненавидящим взглядом, устремленным на фавна. Закончив рисовать, Томша вырвала лист из альбома, с наслаждением смяла его, чувствуя ладонями шероховатость бумаги и углы сминаемых поверхностей, швырнула его рядом с печью для обжига. И растянула в довольной улыбке полные губы, так что обнажились короткие острые резцы желтоватого цвета.