Говард сказал, что бо́льшую часть истории узнал от преподобного Мэппла. Мэппл был служителем лютеранской церкви в Вудстоке, большим знатоком родного края. Выслушав его рассказ, Говард и сам покопался в кое-каких книгах и историях подобного рода и понял, что слова пастора имеют под собой реальное основание.
Мэппл заявлялся в забегаловку Германа по воскресеньям, рано утром, позавтракать перед службой. Здоровяк, с грудью, похожей на бочку, и длинной пушистой бородой прямиком из времен гражданской войны, он скорее подходил на роль циркового силача, чем ревнителя божия.
Так или иначе, преподобного интересовал ручей – Говард не знал, в каком именно аспекте. Что-то, случайно услышанное им в церкви от священника выше рангом, пробудило его интерес. Одним солнечным утром он сам спросил у Говарда про ручей, но Говард в те дни был еще новичком в окрестностях, только-только приехал из Провиденса, где начал писать роман, который никто не хотел публиковать. Он сказал преподобному, что рад бы чем помочь, да сам ничего не знает, и упомянул, что местные начинают чудить, стоит только этот самый ручей упомянуть в разговоре. Говард и сам был рыбак бывалый. Найдя Голландский ручей на карте, он испрашивал по возможности, как туда лучше пройти, но все собеседники, посетители забегаловки, делали все возможное, дабы убедить его, что из ручейных вод ничего стоящего ни в жизнь не выловишь. Делали они это настойчиво, и странное дело – то были вполне молодые люди, не в летах, а на странные советы ведь обычно горазды старики. Да что там говорить, среди увещевателей находились и такие, что были младше Говарда, едва-едва закончившие школу. Данное обстоятельство лишь подогревало его любопытство… но и настораживало в то же время. Он пытался выведать больше о ручье, шел с расспросами к старожилам, но никто ничего сказать не мог.
Тут у преподобного Мэппла возникла идея. В его обязанности священника входило посещение больных из паствы. Кто-то пребывал в больнице, кто-то – дома. Как и Говард, пастор решил, что если кто-то что-то и знает об истории, стоящей за ручьем, то определенно это старики. Ему никого из них не удавалось разговорить при встрече в церкви или в городе, хоть он и пытался. Но, думалось ему, если пообщаться с кем-нибудь из них наедине, что-то да всплывет. Преподобный Мэппл был человеком большим, внушительным, умеющим убеждать; что там говорить – ему почти удалось переманить Говарда в свою церковь, хоть тот и был воспитан католиком. Слишком хитро для священника? Не без этого. Даже общаясь с людьми один на один, за закрытыми дверьми их собственных домов, Мэппл пользовался лукавой возможностью выведать что-нибудь интересное. Но с Голландским ручьем этот фокус не прошел: мало кто мог сказать о нем больше пары-тройки ничего не значащих слов. Одна пожилая дама вспомнила, что ее отец называл местность, где протекает ручей, Der Platz das Fischer, но она не была уверена, что означают эти слова, а когда спросила – он залепил ей единственную в ее жизни пощечину.
Но преподобный понял, о чем речь. С немецкого Der Platz das Fischer можно было перевести и как «рыбное место», и как «обиталище рыбака». (К слову, когда Говард озвучил это название, в моей памяти что-то проскользнуло – некое смутное дежавю, намекающее на то, что нечто похожее я уже слышал раньше, вот только где?)
Практически год ушел у Мэппла на то, чтобы узнать правду. На все его вопросы дала ответ одна старуха по имени Лотти Шмидт. Навестить ее он отправился в Фишкилл – семья определила ее в тамошний дом престарелых. Сын Лотти был охранником в исправительной колонии. Преподобный Мэппл навещал ее каждую неделю – не потому, что она просила его об этом, а просто считая, что так нужно. Само собой, он спросил ее о ручье – и ей, как и всем остальным, нечего было сказать.
До той субботы. С той поры, как ее заселили в дом престарелых, Лотти семимильными шагами шествовала навстречу Создателю. Такое случается со многими стариками. Была ли тому виной болезнь Альцгеймера, или старческий маразм, – или, быть может, она просто решила не носить тайну под сердцем дальше и поделиться с кем-нибудь напоследок? Иногда, после того, как они заканчивали молиться, он говорил с ней, хотя, глядя со стороны на ее отрешённое лицо, могло показаться, что слова его обращены в пустоту. Тем не менее, как он сказал однажды Говарду, «глубоко внутри у них всегда что-то остается, и нужно дать понять им, что мы не забываем об этом». Поэтому Мэппл рассказывал Лотти о своей жизни, о том, что новенького произошло с последней их встречи.
Однажды, снова вернувшись к теме своих изысканий касательно ручья, он спросил ее, не помнит ли она, как однажды он интересовался у нее об этом, и она ничего не смогла ему сказать. И тут-то его путь к разгадке тайны начался. Он узнал не так уж и много, но начало было положено. Он узнал о Голландском ручье и обиталище Рыбака.
Итак, задав вопрос, преподобный отвернулся от Лотти и пошел наполнить бумажный стаканчик водой из раковины в углу комнаты. Стоило ему обернуться, как он невольно вздрогнул, пролив часть воды на себя. Лотти стояла на расстоянии вытянутой руки от него, ее глаза взирали на него ясно и открыто. Преподобный Мэппл потерял дар речи – он не слышал, как она вставала с кровати и шла к нему. Прежде чем он смог что-то сказать, Лотти нарушила воцарившуюся тишину первой:
– Это плохое место, преподобный. Это плохое место, и вы не должны спрашивать о нем.
Голос ее при этом звучал довольно-таки странно. Родители Лотти были немцами, да и сама она родилась в Германии. Семья перебралась сюда, когда она была еще ребенком, и, хоть с английским у нее проблем не было, акцент остался с ней навсегда. Время от времени он давал о себе знать: например, молясь, она неизменно говорила «одче» вместо «отче». В те же минуты Лотти говорила так, будто английский знала с трудом… и это было еще не все. Голос Лотти, типичный пронзительно-хрипловатый говорок маленькой старушки, исчез, став сильным и ясным – голосом кого-то, кто был десятилетий на шесть моложе.
Даже будучи застигнутым врасплох, преподобный первым делом осведомился у Лотти, почему же Голландский ручей прослыл таким скверным местом – настолько силен был его интерес. Сначала Лотти ничего не ответила, просто покачала головой и отвела от него взгляд. Тогда он пошел на хитрость:
– Лотти, сказать мне, что ручей плох и не сказать большего – великое искушение, суть прерогатива нечистого. А я, хоть и причастен к Дому Господнему, все же подвержен, пусть и меньше прочих, искусам. Мне хотелось бы прийти к тому ручью и разузнать, чем же он снискал себе столь дурную славу.
Тут Лотти чуть с ума не сошла. Схватив преподобного за руки, она затараторила, что идти туда ему ни в коем случае нельзя, что там слишком опасно, что это страшный грех, а потом из нее хлынул поток словес на немецком – надо полагать, все то же самое, что было сказано ею на английском, но, может, и нечто большее. Она была жутко взволнована, и все, что оставалось Мэпплу, – признать ее правоту, дабы она не ударилась в слезы. Не унимаясь, она стала умолять его дать обещание, что к ручью он все-таки не пойдет. Из чистой жалости он пошел и на это. Испуг Лотти, казалось, служил прямым доказательством тому, что история, связанная с ручьем, взаправду скверная, но преподобный Мэппл был на грани того, чтобы найти ответ на вопрос, коим был одержим в течение последних двенадцати месяцев… сами понимаете, наверное, каково ему было. Он сказал Лотти, что единственный способ узнать, стоит ли ему избегать ручья – услышать о нем всю правду, без преуменьшений и прикрас. Если же причина взаправду окажется весомой, он навсегда забудет о Голландском ручье.
Лотти все еще держала оборону. Отец, сказала она, заставил ее дать клятву, что тайна ляжет в могилу вместе с ней. Тогда преподобный Мэппл, малость выйдя из себя, воззвал громогласно:
– Разве я не служитель Господень? Не все ли открыто всемогущему Богу? И есть ли хоть что-то, что может быть скрыто от Него? И если Господь Бог знает все, не следует ли доверить доброму послушнику Его сию страшную тайну?
Говард упомянул, что когда Мэппл рассказывал ему об этом случае, выглядел он слегка смущенным. Надо полагать, у святых отцов имеются свои соблазны.
Оставим пересуды о том, красиво ли он поступил, – его порыв убедил Лотти. Склонив голову, она смиренно пообещала поведать ему обо всем и попросила его не судить мужчин в ее истории слишком строго. Ее отец был одним из них, и независимо от того, что он сделал, она любила его и не хотела, чтобы преподобный счел его погрязшим во грехе человеком.
Пойти на такую уступку Мэппл, само собой, согласился.
История, которую поведала Лотти, началась еще до того, как ее семья покинула свою страну. Она не знала многого о том, что произошло, будучи ребенком, а случилось все еще до того, как она или даже ее родители появились на свет. Преподобный Мэппл восстановил картину по большей части самостоятельно, посетив уйму библиотек и музеев, надышавшись архивной пылью, проведя часы за чтением древних газет и писем. Главное место действия ныне скрыто под тремя сотнями футов воды, на дне водохранилища.
Ни для кого не секрет, что история водохранилища восходит к Первой мировой войне. Некогда на его месте возлежала долина реки Эсопус, насчитывавшая одиннадцать с хвостом городишек. С запада на восток шли Бучвилль, Вест-Шокан, Шокан, Броудхэд-Бридж, Олив-Сити, Олив-Бридж, Станция Браунс, Олив, Олив-Брэнч, Гленфорд и Вест-Харли. За Вест-Харли еще примостилась россыпь домишек, которую люди повадились называть Станцией Харли, либо же просто Станцией. А кто-то ее и вовсе никак не называл – либо потому, что банально не ведал о ней, либо потому, что полагали ее полноправным околотком Вест-Харли, что правдой не являлось. Насколько Мэппл понял, Станция была старше всех соседствующих деревень. Ее построили за несколько десятилетий до прибытия поселенцев, взявшихся осваивать область в начале 1700 года. Когда Станция была заложена, Катскиллы все еще принадлежали индейцам, безо всяких преувеличений. Племена дважды спускались с гор и сжигали Уилтвик. Семьи, что основали Станцию, были голландцами. Что заставило их осесть на том месте – неизвестно; хотя голландцы в целом предпочитали селиться в северной части Гудзона, подальше от новоселов. Почему эти семьи назвали свой дом Станцией – тоже загадка, ибо в том месте, где они принялись расчищать землю под свои каменные жилища, о железной дороге тогда не шло и речи. Возможно, название было связано с родником, вокруг которого был возведен поселок. Преподобный Мэппл предположил, что торговцы и охотники могли использовать это место в качестве перевалочного пункта по дороге из Уилтвика.
Так или иначе, индейцы, как показывала история, оставили Станцию в покое, и долгое время, до 1840 года, к ней никто не выказывал особого интереса. Позже в долине реки Эсопус стали появляться другие поселки. Оживили местность несколько кожевенных мануфактур – когда-то на дублении можно было порядочно заработать.
Затем, в один прекрасный летний день, из-за поворота на западе показывается человек. Невысок, неприметен, волосы черные и блестящие, будто умасленные, с подбородка струится длинная борода, больше смахивающая на дешевую накладную. Широкие поля его шляпы мало что оставляют стороннему наблюдателю, но черты лица мужчины – нежные, почти что мальчишеские. Одет он в черный костюм, покрытый пылью долгих дней пути. Он едет верхом на телеге, и нет ничего примечательного ни в одной-единственной влачащей ее лошади, бурой кляче, тоже напрочь запыленной, ни в самой повозке… если не считать колес. Колеса в два раза толще, чем следует, и покрыты какими-то изображениями. Что именно нарисовано – не разобрать. Кто-то, завидев повозку на очередном повороте, стал клясться, что на колесах оттиснуты странные символы, вроде как иероглифы. А кто-то утверждает, что это все-таки картинки, просто слегка напоминают буквы. Буквы, похожие на картинки, или картинки, похожие на буквы, – как бы там ни было, все, кто следил за тележкой достаточно долго, сошлись во мнении, что, чем бы широкие колеса ни были на деле украшены, узор движется будто бы чуть быстрее, чем вращаются ободья. При встрече незнакомец не сообщает вам о себе многого, даже своего имени. Если поздороваться с ним, он ответит, дотронувшись до края шляпы. Если вы спросите его, куда он держит путь, он ответит «в западные горы», не уточнив, имеется в виду Онеонта или Сиракузы, или что-то еще. Его английский не особо хорош, речь искажена тяжеловесным акцентом, который, как утверждают очевидцы, скорее всего немецкий, хотя и тут нет единого мнения. Он минует повороты дороги один за другим неспешно, будто огромная улитка, и на весь путь уходит несколько дней. Дети из разных городишек на пути следования повозки пытаются следить за ним, забираясь на растущие вдоль дороги деревья, но безуспешно – вся утварь путешественника, видимо, распихана по немаркированным сумкам и коробкам, прикрытым брезентом, и лишь один ящик отмечен теми же символами, что и колеса тележки. Один дерзкий малый пробует сбить с незнакомца шляпу метко брошенным яблоком, но ветка под ним ломается, и он падает с большой высоты вниз. Он ломает руку, и незнакомец, что движется достаточно медленно, чтобы слышать крики мальчишки еще долгое время, не обращает на них никакого внимания.
Наконец парень этот поворачивает на Станцию Харли. К тому времени большинство жителей поселков близ Эсопуса прознали о человеке в черном костюме, и почти все могли описать его досконально, независимо от того, видели ли они его вживую или нет. Что-то в нем вызывает их интерес. Когда незнакомец останавливает свою лошадь у входной двери Корнелиуса Дорта, общественное волнение увеличивается стократ. Дорты – одна из шести семей, что основали Станцию. Когда фундаменты здешних домов только-только выкопали, когда первые их камни только заложили, они уже были богачами, и со временем их состояние лишь приросло. Поместье Дортов было самым большим в округе. Земельным наделом заправлял Корнелиус. Был у него младший брат, Генрих, но он отправился на поиски приключений в молодости и не вернулся – бесследно исчез вместе с китобойным судном, как сообщила пришедшая с чужбины весть. Портрет Корнелиуса висит в мэрии в Уилтвике и по сей день. Кажется, в молодости он водил дружбу с одним из мэров – настолько они в итоге сблизились, что Корнелиус пожаловал ему часть своей земли; что он получил взамен, кроме места под портрет, разумеется, неизвестно. Может быть, этим все и обошлось, хоть и остаются на сей счет сомнения – не настолько хороша та картина. На ней Корнелиус изображен чуть более безумным, чем в жизни: с чересчур широко распахнутыми глазами, подбрасывающими линию бровей куда-то на середину лба. Надо полагать, художник, некто по фамилии Грейвс, желал наделить черты Корнелиуса – в частности линию рта – суровостью, но что-то пошло не так, и в итоге при взгляде на картину оставалось впечатление, что изображенный на ней мужчина пребывает на грани не то смеха, не то плача. Высоко зачесанные рыжие волосы Дорта на портрете и вовсе казались вставшими на дыбы змеями. По правде говоря, при взгляде на это творение возникал совершенно логичный вопрос, не приказал ли Корнелиус высечь горе-живописца, едва узрев вышедший из-под кисти того холст (видимо, нет, раз портрет в итоге добрался до мэрии). Судя по всему, на счастье господина Грейвса, Корнелиус Дорт плохо разбирался в искусстве.
Таков уж он был – всегда готов лично всыпать своему обидчику розог, а его понятие обиды довольно-таки широко. Личность малоприятная, никто особо не хотел иметь с ним дел. Он был суровым и недружелюбным, из породы дальновидных дельцов, и за то, что его состояние увеличилось, многие здешние семьи поплатились своей землей. Когда незнакомец в черном слезает со своей телеги и шествует к входной двери Корнелиуса, все за ним следящие – главным образом, дети, притаившиеся на деревьях, – уже мысленно готовы к тому, что его ждет быстрое и болезненное знакомство с носком ботинка Корнелиуса.
Когда же такого не происходит, когда тяжелая дверь открывается, человек заходит внутрь и не выбегает через две минуты под гневные вопли Корнелиуса, посылающего его предлагать свое барахло где-нибудь подальше, все начинают озадаченно чесать в затылке. Потом кто-то, щелкнув пальцами, припоминает ситуацию с Беатрис, и все подхватывают эту идею. Беатрис – молодая жена Корнелиуса, красавица, на добрых двадцать лет младше его, высокая, с молочно-бледной кожей и черными волосами. Злые языки поговаривают, что его предложение она приняла, дабы спасти от разорения Дортом отеческий постоялый двор в Вудстоке. Понятное дело, она была у всех на слуху и на виду, тут и говорить нечего. В прошлую весну открылась ее беременность первым ребенком – событие, вроде бы на самую малость усмирившее мрачный нрав Корнелиуса.
Беатрис любила ездить верхом. По слухам, именно в образе наездницы она впервые попалась на глаза Корнелиусу – проскакав верхом через весь город до самых его дверей и принеся прошение касательно ее отца. Забеременев, она не отказалась от верховой езды, не послушавшись предостережений врача, и именно это увлечение привело к трагедии. Когда она направлялась навестить свою сестру в Харли, лошадь (взращенная ею самой с возраста жеребенка), испугавшись чего-то, взбрыкнула и сбросила наездницу прямо на растущее у дороги дерево. Беатрис потеряла ребенка и впала в затяжную болезнь, от которой до сих пор не могла оправиться.