Утром в подъезде на выщербленной лестнице она встретилась с Ирой – соседкой сверху.
– Подожди, Машка, – окликнула Ира. Догнала. – Кто это к тебе вчера приходил?
Вот ведь какая беспардонная. Всегда Ирка так, совершенно не стесняется лезть в чужую жизнь. Любопытная слишком.
– Ты же знаешь Алешу, да и Юрку, кажется, видела, – неохотно ответила Маша.
– Этих знаю, – кивнула Ирина. – А тот, что постарше, интересный такой, интеллигентный, сразу видно, не простой, кто?
Рассказывать долгую историю родства с Якубом не хотелось.
– Какая тебе разница? С Алешей его приятель зашел, приехал к нему вчера из Москвы. Да, постарше Алеши.
– Вчера из Москвы? Отца Алексея приятель? Но я в нашем подъезде его и раньше видела, без Алексея! – не поверила Ирка. – В тот день, когда тебя ограбили. Днем, еще я за ним в подъезд вошла. Но он не к тебе шел. Поднялся выше, на пятый или на четвертый. Я-то на третьем в свою квартиру зашла, а он дальше пошел.
– Тебе показалось, этот человек не был здесь раньше, – возразила Маша. А сама подумала: может, Якуб, прежде чем в музее к ней подойти, заходил сюда – думал ее дома найти? А наверх пошел, потому что квартиру не знал точно. Хотя почему не знал квартиру, если адрес узнал?
На работу Маша снова пришла рано, почти за полчаса. Тани с Аллочкой еще, конечно, не было. Владимир Олегович поощрительно улыбнулся из своего полуоткрытого закутка: он и сам просиживал на службе больше положенного, и любил, когда другие проявляли рвение. Хотя специально никого оставаться не заставлял и вообще был снисходительным. Маша, чтобы его не разочаровывать, даже не стала ставить чайник, а включила компьютер и углубилась в изучение сражения под Вязьмой.
– Мария, – неожиданно спросил шеф, он ко всем сотрудницам обращался по именам, – вы уже почти два года в музее. Как у вас с освоением фондов? Все ли вы сумели объяснить этому вчерашнему посетителю?
Маша засмеялась:
– Он об экспонатах вообще не спрашивал! Представляете, Владимир Олегович, он мой дальний родственник. По прадедушке еще – по тому самому, о котором в книге «По праву памяти» заметка, я вам о нем рассказывала. Жаль, что бабушка не дожила – ей было бы интересно, она отца хорошо помнила.
– Да, конечно, – вежливо протянул Владимир Олегович и больше ни о чем спрашивать не стал.
Как раз явилась Таня с зонтиком – дождь, оказывается, идет. Тема сменилась. Потом Маша начала пересказывать вчерашний разговор с Ружевичем, ведь это всего отдела касалось, не так часто Ружевич к сотрудникам музея ВОВ лично обращается.
– Я ему об экспонатах, тех, что ты, Таня, из Ельни привезла, рассказала, – делилась Маша. – О каске той.
– А что это он вдруг именно к вам обратился? – ревниво поинтересовался завотделом.
Действительно, Маша была экскурсоводом, к фондам прямого отношения не имела.
– Просто так, наверное, – замялась она. – Встретил в коридоре и решил спросить.
О том, что она передала в фонды бумагу XIX века, рассказывать не хотелось. Собственно, это не секрет, в музее, наверное, и так все знают. Что в этом особенного? Бумажка какая-то, судя по всему, не очень важная.
Маша посмотрела в окно задумчиво:
– Ой, дождик закончился! Мне в Исторический нужно, отчет об экскурсиях отнести.
Ей и в самом деле было нужно – поговорить с Юрой.
В Историческом сразу направилась к нему в отдел. В отделе были двое, Юрка и Татьяна Михайловна. Работали. Юрка уткнулся в свой компьютер, Татьяна Михайловна за своим столиком что-то читала. Поздоровалась с Машей и почти сразу встала и вышла. У Юрки было такое же выражение лица, как вчера, даже мрачнее. Маша вспомнила Достоевского: «опрокинутое лицо».
– Что случилось?
– Ничего. Кроме того, что меня объявили вором. Виктор Николаевич сегодня не ответил мне на приветствие – демонстративно отвернулся. Наверное, придется уйти из музея.
– Каким вором? Почему? А что у вас пропало? Из витрины вытащили? В каком зале?
И Юра рассказал ей все. С письмами Мурзакевича он работал в архиве много раз. Но, разумеется, ничего не выносил. Между тем все ниточки ведут к нему. С этими письмами последними работали он и Ружевич. Можно себе представить, как неприятна эта ситуация Виктору Николаевичу! Ведь он так щепетилен, так дорожит своей безупречной репутацией! Юра сегодня хотел поговорить с ним, посоветоваться, объяснить. Но Ружевич с негодованием отвернулся и прошел мимо. Юра больше для него не существует. И это было на глазах у других. Некоторые перестали с ним разговаривать после демонстративного поступка Виктора Николаевича. Придется уходить из музея. Наверное, лучше вообще уехать из города.
– Подожди, что ты такое говоришь? Почему все думают, что это ты? Какие доказательства?
– Доказательства только косвенные. Именно поэтому меня еще не посадили. Письмо Мурзакевича, между прочим, представляет большую материальную ценность. Видишь, как мне повезло? – Юрка криво усмехнулся.
– Но если ты сам уйдешь, все будут думать, что ты действительно виноват, – возмутилась Маша. – Нужно доказать, что это не ты! Убедить и Виктора Николаевича, и Сашу, и всех остальных, что ты не брал.
– Золотые слова. Еще бы знать как. – Усмешка получилась горькой. Он ей не верил – не верил, что можно все поправить.
Вернулась Татьяна Михайловна, и разговор пришлось прервать.
– До свиданья, Татьяна Михайловна! – Маша направилась к двери. И уже оттуда обернулась к Юре и сказала решительно: – Я к тебе вечером домой зайду!
Никогда она не позволяла себе так навязываться. Но сейчас Юрка не удивился. Кивнул, как будто так и надо. Нет, она его в таком состоянии не оставит. Нужно бороться! Вора нужно найти.
Весь день Маша думала о письме Мурзакевича. Кто мог его взять? Зачем? Его, наверное, можно продать. Но Маша не могла представить, чтобы кто-то из музейных мог украсть документ. О «Дневнике» Мурзакевича и о его письмах она много слышала, Юрка говорил о них неоднократно. Сама она, увы, ни письма, ни даже «Дневник» не читала. Знала в основном то, о чем Юрка рассказывал.
Август 1812 страшного года близился к концу. Основные силы французов ушли из города две недели назад, но легче не становилось. Оставшиеся бесчинствовали. Особенно отличился польский легион. Странно: они были убеждены, что это их город. И грабили! Грабежам сильно способствовали неурядицы в Великой армии. Солдаты и офицеры нервничали, злились: все складывалось не так.
Странная болезнь поразила лошадей и весь скот, сопровождавший армию для прокорма. Начался падеж. Ветеринары – ни французские, ни привлеченные русские – не могли понять, что это за болезнь. Возможно, европейский скот просто непривычен к российским кормам? Попросту говоря, что русской корове хорошо, то французской – смерть. Армии не хватало съестных припасов, и купить было негде, здешние живущие в бедности крестьяне ничего не хотели продавать. Окрестные мужики за свое добро стояли насмерть. Взять у них что-либо силой не получалось, на уговоры они не поддавались. Начались убийства: мужики убивали французов, французы мужиков. Народ ожесточился. Одиночные убийства переросли в партизанскую войну.
Церкви грабили солдаты и даже офицеры. Иногда награбленное бросали потом на улице, оставляли только самое ценное. Дом отца Никифора тоже разграбили. Пока что удалось добиться у военного губернатора Жомини, что поставят караул возле собора. Отец Никифор написал прошение к губернатору на латинском языке, и караул поставили. Ежедневно он служил в соборе утреню и вечерню.
Несколько церквей уже разграбили. Одигитриевскую церковь, где служил до нападения французов, еле успел спасти. Каждый день ходил смотреть, заперты ли засовы. Однажды дверь оказалась распахнутой. Вовремя пришел отец Никифор. Увидел двух солдат, выходящих из церкви: один нес крест и серебряный оклад, второй – чашу для святых даров. Чашу он держал перевернутой, небрежно, в той же руке какой-то мешок с награбленным. Чаша билась о мешок.
Сердце отца Никифора задрожало, как это увидел. Подскочил к мародеру, выхватил чашу. Завязалась драка. Мешали длинные полы рясы, однако аки лев с гривой растрепавшейся сражался отец Никифор. Противников было, слава богу, всего двое. Чашу и другие церковные ценности отец Никифор отстоял, но пронзенный шпорой левый бок с тех пор болел сильно.
Картины самоотверженной деятельности Никифора Мурзакевича в период оккупации Смоленска Маша помнила. Но кто же мог взять его письмо? У кого рука поднялась?