Я включил программу Google earth, на которой земной шарик смотрелся, как мячик, кликнул несколько раз мышью – мысью по древу, – мячик быстро рос и приближался, многократное увеличение показывало континенты и страны, и среди них распятую медвежью шкуру России, прошитую ниткой знаменитого Транссиба, Транссибирской магистрали, скрепляющей Европу с Азией, девять тысяч двести восемьдесят девять километров железной дороги.
Поезд, каким ехал я вместе с моими попутчиками, не был обыкновенным, в каких ездят женатые и холостяки, отставные полковники и капитаны, мелкие коммерсанты и обремененные семейством разведенки либо вдовы. Хотя маршрут был проложен не нами, мы впадали в него, как колесо впадает в колею, как металл – в изложницы, как люди – в судьбы, как литературные и исторические факты – в сочинения автора, но еще более – Автора.
Владивосток – Угольная – Уссурийск – Озерная Падь – Сибирцево – Мучная – Спасск-Дальний – Шмаковка – Ружино – Дальнереченск 1 – Губерово – Лучегорск – Бикин – Вяземская – Хабаровск 1 – Хабаровск – Ин – Биробиджан – Бира – Теплое Озеро – Биракан – Известковая – Облучье – Кундур-Хабаровский – Архара – Бурея – Завитая – Екатеринославка – Поздеевка – Возжаевка – Белогорск – Серышево – Свободный —Ледяная – Шимановская – Ушумун – Тыгда – Магдагачи – Талдан – Сковородино – Уруша – Ерофей Павлович – Амазар – Могоча – Ксеньевская – Зилово – Жирекен – Чернышевск-Забайкальск – Куэнга – Приисковая – Шилка Пасс. – Солнцевая – Карымская – Чита 2 – Чита – Хилок – Бада – Петровский Завод – Горхон – Заиграево – Улан-Удэ Пасс. – Улан-Удэ – Селенга – Тимлюй – Мысовая – Байкальск – Слюдянка 1 – Иркутск Пасс. – Иркутск – Иркутск Сорт. – Ангарск – Усолье-Сибирское – Черемхово – Залари – Зима – Куйтун – Тулун – Нижнеудинск – Алзамай – Тайшет – Юрты – Решоты – Ингашская – Иланская – Канск-Енисейский – Заозерная – Уяр – Красноярск Пасс. – Красноярск – Ачинск 1 – Боготол – Тяжин – Мариинск – Анжерская – Тайга – Юрга 1 – Юрга – Болотная – Новосибирск-Главный – Новосибирск – Чулымская – Каргат – Бар абинск – Озеро-Карачинское – Чаны – Татарская – Омск – Называевская – Мангут – Маслянская – Ишим – Ялуторовск – Тюмень – Талица – Камышлов – Богданович – Свердловск Пасс. – Первоуральск – Шали – Кунгур – Пермь – Верещагино – Кез – Балезино – Глазов – Зуевка – Киров Пасс. – Котельнич 1 – Свеча – Шабалино – Гостовская – Поназырево – Якшанга – Шарья – Мантурово – Нея – Николо-Полома – Антропово – Галич – Судиславль – Кострома Новая – Нерехта – Бурмакино – Ярославль Пасс. – Ярославль – Ростов-Ярославский – Москва – Москва Ярославская.
Не пропустите ни одной станции, раз уж вы едете со мной. Вчитайтесь, вникните в имя каждой, не откажите себе в удовольствии поиграть не только целыми словами, но и отдельными слогами, и даже буквами, поперекатывайте во рту, чтобы ощутить их соединения, их музыкальный строй, почувствуйте, как от европейских к азиатским, от русских к нерусским и потом обратно от нерусских к русским наименованиям шло, катилось, спотыкалось, падало и поднималось, кровило и зализывало кровавые раны широко забирающее вчерашнее, чтобы стать завтрашним; как не отвязывалось оно, скажем, от слога Бир, что означало татаро-монгольскую поголовную подать, дублем повторяясь в Биробиджане и Бирокане; как запомнило Ерофея Павловича, крестьянина по фамилии Хабаров, добытчика и прибыльщика, устроившего в ХУ11 веке соляную варницу и мельницу, с которых якутский воевода поначалу брал вдвое больше оговоренного оброка, а засим и все отнял, а мужика посадил в острог, и так повторялось в мужичьей жизни не единожды, а все одно каждый раз мужик выходил победителем над барином, пока не затерялся в сибирских просторах, а память о себе оставил в веках; как от Облучья то ль облучком, то ль лучом дотягивалось до Заиграева, а, поиграв им, зажигало Свечу, натыкаясь на Якшангу чуть не в рифму уже проеханной Куэнге, пересекало философски означенную местность Нея, отдыхая на чисто славянских Галиче с Судиславлем, чтобы через Кострому, Нерехту и Ярославль прибыть в столицу необъятной родины Москву, которая знать не хотела, на самом-то деле, необъятной родины.
Володеть хотела, а знать – нет.
Мы знать хотели.
Проект принадлежал Адову.
Мы приятельствовали с Адовым по телефону и вживую в те разы, когда приходилось мне бывать в Москве по делам сотрудничества с некоторыми фондами и компаниями.
Он был не Адов, он был Кольт. Отец его, кинорежиссер, взял в пятидесятые псевдоним, чтобы не звучать по-еврейски, тогда всем известным евреям рекомендовано было не звучать по-еврейски и чтобы брали псевдонимы. Кольт не был еврей, он был по происхождению англичанин, но это никого не колыхало, поскольку звучало по-еврейски. Адов звучало тоже плохо, поскольку адресовало к религиозным пережиткам прошлого, поповскому обману и опиуму для народа в насквозь атеистическом государственном новоделе. Со стороны Кольта это был такой английский юмор, бравада, тайная издевка, на какую пошел с абсолютно серьезным видом, как и полагается британцу. Вглядываясь в эту его серьезную светловолосую и голубоглазую внешность и не имея формальных поводов отказать, паспортные власти записали его по высказанному им пожеланию Адовым. Дальнейшие дети и внуки Кольта носили псевдоним как фамилию, а настоящей фамилии никто больше и не помнил.
Кроме меня. Я помнил все, зная Адова-сына не первый год.
Сердце Адова, инициативного телевизионщика, перевлюбившегося во всех сколько-нибудь хорошеньких женщин Москвы, успокоилось на красивой и талантливой Сельяниновой, тоже телевизионщице, и они вдвоем, будто друг на друга и не глядя, но глядя в одном направлении параллельным курсом, что есть истинная любовь, то и дело придумывали что-нибудь вне ряда, но придумать – не фишка, фишка в том, что они и воплощали придуманное немедля. Производственные репортажи Адова смотрелись как экономические детективы. Документальные фильмы Сельяниновой отличались от массы серого телевизионного продукта соединением высокой эстетики и смысла. Оба любили забраться в глубинку. Оба любили народ. Не спешите высмеять меня за мою кондовость – хорошее, кстати, русское словечко. Я мог бы расписать мысль и как-нибудь поинтереснее, но мне пришло в голову, что в предлагаемое время в предлагаемых обстоятельствах нет ничего интереснее просто и ясно выраженной честной мысли. У вас и кризис-то, господа, протекает острее из-за отсутствия просто и ясно выраженной честной мысли – вот вам мой на скорую руку краткий диагноз.
Я валялся на удобной постели, время от времени взглядывая на тонированное зеркальное стекло, в котором отражалась пролетающая за окном жизнь, а также лик господина средней руки, как выразился русский классик, ибо равно чудны стекла, отражающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых, по слову того же классика.
Из пересечения Адова с производителями железнодорожного транспорта, а именно вагонов, все и образовалось. Кризис, прости, Господи, стукнув по башке, запустив часть иных процессов взамен тех, к каким худо-бедно привыкли, там перераспределив, здесь отняв, заставив если не вскрывать вены, то шевелить мозгами, отечественным производителям дал шанс. Не всем. Тем, что сумели соорудить нечто пристойное. Вагонщики сумели. По первому образованию я инженер-путеец (civil engineering), так что материя мне близкая.
Снаружи, если смотреть в формате Google earth, новый поезд походил на акулу, с ее зализанными, текучими формами. Или ужа. Подобно акуле, он не ехал, а плавно тек-перетекал, подобно ужу – извивался на поворотах. Только раскрашен был диковинный зверь не по-зверски, а по-человечески. Три цвета времени, ярко-красный, ярко-синий и ярко-белый, волнообразно и продуманно утолщаясь и утончаясь, бросали вызов пространству. Натуральный белый, по идее, должен был слиться с белизной чистого снега. Синева, пожалуй, могла бы отзываться небесной, если небо чисто. Красный ничему не соответствовал, кроме крови, а она, пока не прольется, течет в жилах скрытно. В соседстве с ненатуральным красным белый и синий почему-то также теряли свою натуральность, переходя в разряд ненатурального. То была движущаяся инсталляция. То был хепенинг. Концептуальный постмодерн то был. Производители как подлинные художники-концептуалисты, играя красками, имели в виду свою художественную цель. Художественно-патриотическую, если точно. Волнующаяся и волнующая боевая раскраска двигательного средства повторяла знамя. Поезд, можно сказать, нес себя по просторам России в виде железного знамени России, как бы трепетавшего на ветру, создаваемом движением. Для Запада подобные ужи и акулы не в новинку, Россия, стуча всеми сочленениями на переходах-перекатах, то есть на стыках истории, только-только приступила к освоению плавных форм, плавного хода и больших скоростей. И тотчас принялась хвастать, что переплюнула Запад. Честно сказать, такого уж решительного переплевка я как специалист не обнаружил. Но публика в поезде и на станциях излучала рассчитанный энтузиазм.
Публику и остальное придумал Адов. Производителям, разумеется, понадобился PR. Плоский пи ар, или пи эр, не мог заинтересовать фонтанирующего Адова. И он вдохновенно сочинил путешествие Москва-Владивосток-Москва, пригласив пишущую и снимающую братию с тем, чтобы братия не просто вульгарно отрекламировала новые вагоны, а, оторвавшись от московского паркета, заглянула бы по дороге в глубинку, куда сто лет не заглядывала и где могла бы поднабраться новых впечатлений для обогащения творческого репертуара. С этой целью по всему пути разослали пресс-релизы на имя глав администраций. От глав требовалось обеспечить не какого-нибудь местного зеваку и бездельника, готового глазеть на что угодно, а отечественного предпринимателя, каков он есть на сегодняшний день. Таким образом, предполагал Адов, проект Русский вагон, будучи, с одной стороны, рекламной поездкой, с другой, окажется содержательным путешествием, наподобие радищевского из Петербурга в Москву.
Тем приятнее, что проект халявный.
Нарисовалась, правда, одна единая партия, пожелавшая взять мероприятие под партийный контроль. Но тут уж Адов стеной встал и притязания отверг. Как ему удалось – другой вопрос.
Ничего удивительного, что едва руководители медиа и бизнеса сошлись, стакнулись, стукнули по рукам во вдохновенном свободном полете мысли, публика набежала тотчас и с перебором. Интеллигенции навалом, местов на всех не хватило, как говорилось в одном советском анекдоте. Кому-то пришлось отказать. Отказники злобствовали и заранее старательно чернили мероприятие, подсчитывая, как водится, чужие деньги в чужих карманах. В испытательный рейс запросились политологи с политтехнологами, обслуживающие Кремль. Им надо было что-то предлагать тем, кого они обслуживали, а что предлагать в новых условиях, они не знали, потому что не знали условий. Они давно жевали одну жвачку на всех, различаясь в незначащих деталях, и боялись, что их прогонят. Проект Русский вагон пришелся как нельзя кстати. Их Адов взял. Не на облаке живем, пояснил он мне.
Наблюдая поезд в формате Google earth снаружи, я обживал его изнутри.
Внутри было так же плавно и текуче. Все формы закруглены, сглажены, стекла овальных окон-иллюминаторов безупречно чисты, коридор широк, как в гостинице, светлое дерево дверей и стен гармонировало со светлой ламинатной половой доской, все лакированное-никелированное, с иголочки, каждая деталь блестела и сияла. Так же блестело и сияло в поместительном купе, две полки, одна над другой, с удобной вмонтированной лестничкой, овальное зеркало на двери рифмовалось с окном, ручки едва ли не благородного металла, столик того же светлого дерева с синими крахмальными салфетками на нем, высокого качества синее постельное белье, вчера все было красное, позавчера белое, про безукоризненный пол я уж говорил. Два кожаных кресла предлагали расслабиться сидя, если вы устали расслабляться лежа, в стену встроена плазменная панель телевизора, там же дверь, ведущая в душевую, оборудованную по последнему слову сантехники, как в лучших отелях мира, с двумя белоснежными халатами на вешалках, со стопкой белоснежных махровых полотенец на стеклянном табурете. Хотелось сидеть и лежать, принимать душ и включать телевизор. Хотелось тут жить. Могут, если захотят, пришло мне в голову распространенное местное выражение. Интересно, за какой срок все закакают – следующее, столь же распространенное.
В купе постучали.
– Можно?
Адов с Сельяниновой стояли на пороге.
– Вы заняты?
– Ничего срочного, заходите, рад вам.
Адов вкатился, Сельянинова просочилась.
Адов, с разбросанными там и сям жировыми прослойками, несоразмерными его росту, держал, как всегда, голову набок, привычно сложив на выдающемся животе крепенькие ручки, сцепленные последними фалангами пальцев, иначе не зацеплялись. Шкиперская седая бородка очень шла его обветренному лицу, внушительному носу и голубеньким, в отца, глазкам. Начиная любую речь и тотчас увлекаясь, он как бы слегка всхлипывал, в этих его всхлипах таилась переполненность жизнью, которой он щедро и доброжелательно делился с другими. При сомнительных внешних данных он был наделен несомненным обаянием, отчего его долго и со вкусом любили женщины. Высокая, вся какая-то прозрачная, в золотистом облаке массы кудрявых волос, Сельянинова затмила всех. Прелестное лицо обидно портили красные пятна по обе стороны острого, тонко вырезанного носика, но я знал, что так было не всегда.
– — Я вас ждал, – сказал я.
Сельянинова чуть удивленно вскинула на меня прозрачные глаза в густых еловых ресницах.
– Садитесь, – предложил я.
– Вы, правда, врач? – спросила Сельянинова, с мальчишеской грацией подталкивая мужа вперед, чтобы прошел и занял кресло у окна, а сама садясь в кресло у двери.
У двери темнее, и пятна менее заметны.
– В том числе, – кивнул я.
– Но вы дипломированный врач? – настаивала она.
– Селя-я-ночка!.. – с укором протянул Адов.
– А-а-дик! – протянула Сельянинова.
Он звал ее Селяночка, она его – Адик.
В их семье роли распределялись наоборот, если сравнивать с другими семьями. Живчик, несмотря на полноту, Адик легко увлекался, был по-детски доверчив, мгновенно вспыхивал и столь же мгновенно гас, если не был поддержан сообщниками, сожителями, согражданами, но уж если поддержан, тут его было не остановить. Комплекция предполагает. Считается, что основательным сангвиникам, в противовес костлявым меланхоликам, даровано позитивное восприятие мира и себя в нем. Так оно и происходило, пока Адик был по макушку погружен в работу. Выходя из творческого транса, он немедля впадал в творческий кризис, Господи, прости! Он мог часами лежать на диване, отвернувшись к стене, прекрасная Селяночка, всегда на страже, подступалась к нему, опускалась на колени возле и начинала убеждать его в его таланте, он рыдал, что бездарен, что лучше сдохнуть, чем продолжать бездарное существование, в промежутках между рыданиями тщательно ловя тон возражений Сельяночки, не ослабел ли, не лишился ли прежней энергии. У Селяночки находились силы возражать ему всякий раз, как в первый, с тем же невозмутимым убеждением. Она хорошо изучила своего Адика и знала, что если его не остановить на первой стадии, он впадет во вторую, а то и в третью, вытягивать из каждой последующей было трудней, чем из предыдущей. Потому она старалась приступить к делу сразу и на полную катушку. Иной раз ей удавалось перехватывать развитие депрессии, работавшей по той же схеме, что все природные явления. Поняв, что это природно, она никогда на Адика не сердилась. Едва близился финал проекта, покупала авиабилеты, делала визы и увозила его либо в Турцию, либо в Египет, либо в Италию или даже в Японию. Признаки грозовых туч небесная корова как языком слизывала, Адик превращался в совершенное дитя, радуясь новым впечатлениям, радуясь жизни, радуясь своей Селяночке, выигранной у жизни в лотерею.
Три года, как нежное лицо ее покрылось проклятыми пятнами. Я услышал об этом между делом от Адова, позвонившего мне в Монпелье, где я обретался последнее время. Адов и соблазнил меня этой поездкой, согласовав приглашение с верхами, на которые имел выход. Сделать это было нетрудно. Мое реноме, в общем, было известно. Мои русские проекты загибались, в конце концов, не по моей вине. Мое глубоко прячущееся честолюбие, носившее маску непритязательности, плюс, быть может, еще более глубокие чувства, настолько глубокие, что я в них себе не признавался, манили меня в Россию. А по Адову я почти соскучился. Я поставил единственным условием присоединиться к ним не в Москве, а во Владивостоке, то есть на обратном пути. Я должен был закончить кое-какие дела в Америке, прежде чем вылететь в Россию. Как хочешь, добродушно бросил Адов, твоя воля.
Воля была не моя. И это было еще одно обстоятельство, по которым я сюда рванул.
Кто-то, читая мои мысли, мог бы покрутить пальцем у виска. Не мне крутить пальцем у своего виска.
В моем городке Монпелье, штат Вермонт, я взял rent-car, оставив свою машину дома, чтобы не бросать ее в аэропорту в Бостоне надолго, доехал до международного терминала Логан, занял место в самолете компании Дельта, летевшем рейсом на Солт-Лейк-Сити, штат Юта, оттуда в Анкоридж, штат Аляска, пересел там на рейс Аляска Эйрлайнз, следующий во Владивосток, с посадкой в Магадане, во Владивостоке на железнодорожном вокзале назначена была встреча с Адовым.
Ирония судьбы заключалась в том, что я повторял маршрут своего выдающегося предшественника. Для каких целей понадобился великой пересмешнице этот дубль? Я отдавал себе отчет в том, что по сравнению с большим слоном я – маленькая белая собачка, которую Крылов назвал моська, но в мои намерения ничуть и не входило облаивать слона. Я был малое существо, получившее возможность неким волшебным образом прислониться к большому, чтобы обозреть вслед за ним, по возможности, животный мир в его нынешнем состоянии. Естественно, это всего лишь метафора, однако образ белой собачки, всплывая от времени до времени, странно тревожил. Моего великого земляка – хоть по одной земле, хоть по другой – манили протяженные, длительно звучащие закономерности, то есть общее, меня – частное. В некоей точке сходилось. Манили живые души, если без метафор, а попросту.
Магадан, столица Колымского края, как физическая и метафизическая местность, вызывал наибольший азарт.
Перед тем, как зайти Адову и Сельяниной, я вытащил из Интернета данные о численности тамошних заключенных, разнесенные по датам, начиная с 1932-го и кончая 1953-м.
12.1932 – 11 100.
01.01.1934 – 29 659.
01.01.1935 – 36 313.
01.01.1936 – 48 740.
01.01.1937 – 70 414.
01.01.1938 – 90 741.
01.01.1939 – 138 170.
01.07.1940 – 190 309.
01.01.1941 – 187 976.
01.01.1942 – 177 775.
01.01.1943 – 107 775.
01.01.1944 – 84 716.
01.01.1945 – 93 542.
01.01.1946 – 73 060.
01.01.1947 – 93 322.
01.01.1948 – 106 893.
01.01.1949 – 108 685.
01.01.1950 – 153 317.
01.01.1951 – 182 958.
01.01.1952 – 199 726.
01.01.1953 – 175 078.
Известно, расправа с одним человеком – трагедия, с тысячами – статистика.
Статистика СВИТЛа, Единого Северо-Восточного исправительно-трудового лагеря, пробрала меня, как мороз пробирает, до костей.
Магадан – побратим Анкориджа, между прочим. Аляска ведь была русской. А Анадырь, через который я однажды летел, – побратим Бетла. Тоже Аляска. На территории американской Аляски я воспользовался сверкающим чистотой туалетом, ну воспользовался и воспользовался, ничего не колыхнуло, чего колыхать бесчисленному числу подобных по всем Штатам. На территории русской Чукотки, в ремонтируемом Анадырском аэропорту, оскользаясь и падая, танцуя неверными ногами на ледяных торосах, натасканных ветром, пробираясь вслед за служащим порта в деревянный домик с деревянным очком, я вдруг остановился и застыл: слабое ребячье воспоминание, не знаю, о чем, внезапно пробило, как пробивает кабель, и сноп электрических искр брызнул во все стороны – эффект умственной электросварки.
Я взял такси, назвав водителю план: Охотское море – Тауйская губа – бухта Нагаево. Водитель, невозмутимый и почти неподвижный, уткнулся в ворот каляной брезентовой куртки и не отреагировал. Таксисты, чаще всего, люди разговорчивые. Этот молчал всю дорогу. Пытаясь втянуть мужика в беседу, я сообщил, что приехал взглянуть на колымские лагеря или на то, что от них осталось. Он будто не слышал, не отвечал, глядя прямо перед собой, ко мне не поворачивался, лица его я так и не рассмотрел. На каком-то километре дороги он притормозил и махнул рукой в сторону. Я проследил направление жеста, однако ничего похожего на лагерь не обнаружил. Стояли жилые постройки, деревянные и каменные, крашенные желтенькой краской, какой выкрашено пол-России, давно и сильно облупившейся, детишки в зимних пальто с хлястиками и в нахлобученных на головенки шапках-ушанках, игрались с консервной банкой как с футбольным мячом, что-то неразборчивое снова тронуло нервишки, как смычок трогает струны, тетки воевали с бельем, вставшим колом на морозе, преобразившись из пошивочного материала в строительный, подобие гипсокартона, лишь кое-где из-под снега торчали куски ржавой колючки. Пейзаж был точно таким, каким застал его Туманов, возвращавшийся в эти места взглянуть на свое зэковское прошлое, а прошлого не было. Хорошо это или дурно, не мне судить.
Таксист, которого я уже почитал за глухонемого, внезапно бросил отрывисто, по-прежнему не глядя на меня: хотите, отвезу на сопку Крутую, там Маска скорби. Хочу, сказал я, припоминая все, связанное с Неизвестным.
Сопка Крутая оказалась совсем не крутая, а довольно плоская. Поименовавшие ее то ли пошутили, то ли возвысили окружающий пейзаж, чтобы возвысить себя. Дорога к сопке вела мимо гаражей, складов, свалок, присыпанных снегом, сквозь который пробивались какие-то железные прутья, бутылки, куски пластика и прочий житейский мусор.
Пятнадцатиметровое лицо-маска из тесанного серого бетона, показавшись, едва ли не испугало. Теперь оно близилось, вырастая из груды камней, – метафорический человек либо человечество, из одной глазницы которого вытекали слезы, они же – более мелкие маски-лица, вторая глазница являла собой окно, забранное решеткой. Машина остановилась на автостоянке, я двинулся к памятнику пешком. Бетонная лестница с металлическими поручнями вела наверх. Другая, узкая и тоже бетонная, вниз. Я пошел по ней. У входа в помещение на гвозде висела рваная телогрейка, еще какое-то тряпье, дальше камера, нары, стол с керосиновой лампой, зарешеченное окошко. На улице яркий день, здесь тьма, которую пробивал только пыльный луч солнца. Я – не слишком трепетное животное, но тут тяжелое, каменное одиночество навалилось на меня, грозя раздавить. Всеми своими красными и белыми шариками я ощутил, что такое узилище. Тошнотворный тухлый запах вызывал рвотный рефлекс. Запах проникал через мои ноздри прямо в легкие, заставляя не просто откашливаться, а выхаркивать какую-то мерзкую слизь, усугубляя и без того тягостное положение, в каком я добровольно очутился. Добровольно ли – была одна моя мысль. Так пахнет несвобода – другая. Когда глаза мои привыкли к темноте, я различил кучки по углам камеры. То были полузасохшие фекалии. Люди приходили сюда испражняться. Это было похуже, чем гадить в подъезде, что бытовало в этой несчастной стране совсем недавно, и вот, похоже, еще и продолжает бытовать.
Я поспешил закончить мою экскурсию и выбраться наружу. Вокруг были разбросаны камни с религиозными знаками разных верований, на бетонных брусках высечены прозвища лагерей: Ленковый, Широкий, Борискин, Спокойный, Прожарка.
У Неизвестного родители были репрессированы. Но почему маска? На маскараде человек выдает себя за другого. Люди скрывают лицо, желая спрятать под маской, какие они настоящие. Или под шляпой. Шляпа честнее. Маска лукавее. Маска скорби – значит не настоящая скорбь? А что? Притворство? Вы этого хотели, Неизвестный?
Два художественных символа – поезд-знамя и маска скорби – два прямо противоположных художественных высказывания.
Фронтальная надпись на отдельно стоящей стеле гласила: построен на средства президента России Б. Н. Ельцина. Крупными каменными буквами. Ниже перечисление организаций, поторопившихся вслед за президентом вложить средства в памятник. Тоже крупными буквами. Как будто это самое важное. Людское тщеславие часто смешно, иногда – неприятно.
Я сел в машину и сказал водителю: в аэропорт.
Минут через пять он проговорил:
– Сколько денег угрохали, сволочи, лучше б людям роздали.
Людям он ударил на последнем слоге. Роздали – на первом.
Перед входом в здание аэропорта машина остановилась, я достал бумажник. Я отлично знал, как расплачиваются в новой России, и, помимо карты Master Visa, прихватил с собой некоторое количество долларов кэшем. Водила повернулся ко мне, внимательно следя за тем, как я перебираю банкноты в бумажнике. В сгущающихся сумерках я, наконец, увидел его физиономию с несообразными, будто наспех набросанными деталями: набрякшие веки, кривой рубильник, костистый подбородок, крепко сжатый безгубый рот и кожа в угрях – физиономия вырожденца. Он был не стар и не молод, что-то между тридцатью и сорока.
– Ну и чё? – спросил он злобно.
– В каком смысле? – Я еще отсчитывал деньги.
– Проехался, и чё?
– Ничё, – пожал я плечами.
– То и оно, что ничё… – Он выругался матом. – Тебе ничё, позырил, и хвост трубой, а мы коротай свой век на чужих костях, а чё души их мертвые по ночам волками воют, а мы вой слушай и сами вой, ничё ж не поменялось…
Еще на сопке я заметил, что шашечек на машине не было, и теперь сказал примирительно:
– Ну как же ничё, жить-то, небось, получше стало, особенно, как на себя, а не на дядю начал работать…
– Получше на том свете будет, – не принял он моего мирного тона.
– Где же, если там мертвые души волками воют, – поймал я его на противоречии.
– Дак загубленные воют, може, устанете губить, одна надежа на вашу, душегубов, усталость…
Он равнял меня с душегубами. Возможно, он был не так уж неправ.
– Сидел? – спросил я.
– Сидел, – зыркнул он маленькими, злыми, как у медведя, глазками. – Это вы там, на материке, дела делаете, а на нас дела как заводили, так и заводют…
– На безвинных? – Я спрятал бумажник.
– Разных, – отрезал он и выдал то, что я его не просил: – Я-то сразу понял, что у тебя полно баксов, всю дорогу мучился, стоит или нет… твое счастье, что решил: не стоит.
– Или твое, – веско уронил я.
Я дал ему десять бумажек по двадцать долларов, это было более, чем щедро.
Он не сказал ни спасибо, ничего, рванул и исчез.
Я полез в кейс и, добыв оттуда мои гомеопатические корочки, протянул их Сельяниновой. Она отвела мои руки, даже не взглянув на них.
– Будем откровенны… – начал Адов.
– Естественно… – ободрил я его.
– Стало быть, речь о моем лице… – взяла инициативу в свои руки Сельянинова.
– Я в курсе… – мягко прервал я ее.
– Я в курсе, что вы в курсе. Что дальше?..
Тема Сельяниновой всплыла в нашей необязательной болтовне с Маней, когда мы перемывали косточки всей честной компании. Маня делилась информацией, я шутливо комментировал. Она смеялась каждой моей шутке. Про политолога Молоткова и политтехнолога Молодцова едва я успел сказать, что вылитые Бобчинский с Добчинским, как девушка зашлась в смехе. Я не приписывал себе излишних достоинств, понимая, что юное создание находится в том возрасте, когда покажи палец – и человеку уже смешно. Я лишь слегка посожалел о своем возрасте: половой инстинкт, который никуда не деть, попер из моих лет туда, где пребывали Манины. Глупо, что и говорить. Это стоило мне того, что я тут же сбился с ритма: про Сельянинову пошутил крайне неловко, сострив что-то насчет цветущей водоросли, имея в виду прозрачность и упустив из виду цветение пятен.
Маня встала, смех ее иссяк.
– Не понял, – сделал я вид, что не понял, понимая, что сделал только хуже.
– Некрасиво, – съежила мордочку Маня, как-то сразу подурнев.
Надо было срочно искать выход из положения.
– Я помогу ей, – сказал я.
– То есть? – распахнула Маня свои зеленые.
– Я уберу эти пятна на ее щеках, – пообещал я.
– Как?! – Маня распахнула их еще шире.
– Разве я не говорил, что я кудесник?
Я был серьезен, как никогда.
– Можно сказать ей? – Маня все еще не доверяла мне.
– Можно, – разрешил я.
Мы разошлись в тот раз мирно.
Аппарат Фолля, моя аптечка – все необходимое было при мне.
– А я и не знал, что ты лекарь.
Адов внимательно наблюдал за моими манипуляциями.
– А разве мы уже все-все сказали друг другу? – шутливо проговорил я и, обратившись к Сельяниновой, попросил: – Снимите, пожалуйста, колготки.
– Но тогда мне придется стянуть джинсы, – обратилась она к Адову, а не ко мне.
– Значит стянешь джинсы, – по-королевски распорядился Адов.
Она стянула одно и другое молниеносно, оставшись в хорошеньких, телесного цвета, трусиках, почти совпадавших с цветом тела, отчего ее стройные ноги открылись во всей красе, что вызвало мою неконтролируемую реакцию, впрочем, секундную.
– Мне выйти? – спросил Адов.
– Не обязательно.
– Выйди.
Взаимоисключающие реплики прозвучали почти одновременно, Адов предпочел послушаться жены, нежели приятеля.
Мы остались с девушкой наедине.
Я надел резиновые перчатки и установил ее правую ногу на металлическую дощечку, сперва прикрыв металл бумажной салфеткой в гигиенических целях, в правую руку вложил металлическую гильзу, взял наконечник, соединенный проводочками с аппаратом, включил аппарат и принялся нажимать наконечником нужные точки на пальцах ноги, между пальцами и на боковой поверхности стопы. Движение стрелки прибора, сопровождаемое слабым звуком, показывало напряжение. Так проверялось состояние меридианов тела, а через них – органических функций.
Сельянинова была практически здорова. Барахлили надпочечники. Но это я знал и без Фолля. Для порядка я проделал ту же процедуру с пальцами и ладонью правой руки, переложив гильзу в левую и ничего нового не обнаружив.
– Что скажете? – спросила Сельянинова, беззащитная в своих телесных трусиках.
– Что скажу… – потянул я. – Будь у меня возможность взять пробы на аллергены…
– Пищевые? Пыль? Шерсть?.. – нетерпеливо перебила меня Сельянинова. – У меня брали.
– И результат?
– Хороший результат. Ничего не обнаружили. Никакой аллерген не выявлен.
– Ну, если это считать хорошим… – улыбнулся я.
– Можно одеться? – Она взяла свои вещи и прижала к худенькой груди.
– Да, пожалуйста.
Пока она подтягивала колготки и застегивала джинсы, я думал, как ей сказать то, что я собирался сказать. Спросил, оттягивая момент:
– Давно это у вас?
– Три года.
Она закончила туалет.
– Вы ведь и замужем три года, – посмотрел я ей прямо в глаза.
– Вы хотите сказать… – Ум у нее был такой же острый, как нос.
– Да, именно это я и хочу сказать.
Я выбрал кратчайший путь.
– Я полагаю, что ваш муж – носитель аллергена. Его запах, его пот, его волосы – где-то там оно гнездится. Разумеется, требуется клиническая проверка, но я убежден, что так оно и есть.
– И как же мне быть? – скорее требовательно, чем растерянно, проговорила Сельянинова.
Она принадлежала к тем редким натурам, которые, будучи реально творческими, не занимаются собой. Творцы, чаще всего, сосредоточены на себе. Несение мученического креста облегчается эмоциональным выплеском. Он воплощается в креативе, как нынче говорят. В работе, как говорю я. Сельянинова была начисто лишена эгоцентризма. Ее киношная деятельность поглощала ее целиком, Адов счастливо поместился там же, где помещалось ее всё. Я понимал, что речь идет о тектоническом сдвиге. Но что делать, не я наградил ее аллергией на родного мужа, так случилось. Я лишь исполнял то, что исполнил бы любой врач.
– Как быть? – повторил я. – Лечиться, наверное. Я дам вам пилюли, они помогут. Но нужно удалить источник, который вызывает патологическую реакцию, вырабатывая в организме антитела, иначе все пойдет прахом, бездонную бочку не наполнить.
– Вы хотите сказать…
Прозрачные глаза Сельяниновой сузились, она будто прислушивалась к тому, что совершалось в ней.
– Я дам вам пилюли, – повторил я. – Чтобы они подействовали, как должно, я предлагаю вам попробовать перейти на оставшееся время в другое купе. Или пусть Адов перейдет. Тогда и вы, и я, и он, мы увидим эффект, и не надо будет гадать на кофейной гуще…
– А если вы ошибаетесь? – перебила она меня.
Я промолчал.
Она тоже молчала.
– Хорошо, я позову его, – сказала она через полминуты твердым голосом.
Я готов был поцеловать ей руку. Я испытывал восхищение.