Введение Обе стороны постсоветского орла: имперское и национальное

Какова постсоветская Россия? Империя или национальное государство, или особый евразийский дуализм: имперско-русский? Следует ли противопоставлять «имперское» и «национальное» на русской почве или они могут сочетаться и дополняться, как и «российское» с «русским»?

Этот вопрос остается спорным на протяжении последней четверти века существования новой России и был одной из причин, побудивших меня исследовать постсоветский период России с точки зрения взаимоотношений власть – национальная идентичность. В России, независимо от исторического периода, именно власть несет ответственность за все, что происходит в государстве, и эта гипертрофия является естественной для обширных российских пространств.

Другим признаком русской власти является сакрализация государства и в некоторой степени ее персонализация с царем, императором, генеральным секретарем или президентом России. Личностный фактор и иррациональное отношение к государству (между двумя крайностями – обожествлением и демонизацией) являются частью российской идентичности и ее способности мобилизироваться в суровых исторических испытаниях.

Погрузившись в евразийскую тему историософского наследия ранних евразийцев в постбольшевистской эмиграции[2], я нашла свое объяснение архетипа «русская национальная идентичность», а именно – «нация-феникс», т. е. русский национально-образовательный процесс всегда будет открытым, незавершенным, приобщающим через русскую культуру, которая является европейской, и сохраняющим этническую суверенность каждого народа в рамках России. «Феникс» – поскольку она способна возрождаться после исторических катаклизмов (1812,1917,1941–1945,1991…), не переходя на колею европейского национализма, поскольку подобно тому, как российская колея советского времени шире европейских (вопрос национальной безопасности), так и на российской территории этнонациональный (завершенный) тип идентичности несовместим с русскими пространствами – он возможен только на ограниченных территориях и приводит к распаду.

Неслучайно Збигнев Бжезинский поддерживает тезис о противопоставлении «имперского» и «национального» в российском контексте – о постсоветской России как бывшей империи, которая должна превратиться в национальное государство. Бжезинский доходит до того, что определяет русскую аристократию имперского периода как балтийскую, немецкую, польскую и грузинскую элиту («вон это элита!»), которая «не становится никогда аутентично русской, несмотря на русскую религиозность [имеет в виду православие] и самоопределение». Отсутствие российской элиты, по его мнению, продолжается и в СССР, при большевиках «иностранцы у власти», было несколько русских, а после Ленина пришел грузин[3].

Если бы Сталин был просто грузином, то бывший президент Грузии Михаил Саакашвили не снес бы его памятника в центре Гори после цветной революции роз, потому что именно сталинская политика является антиленинской и пророссийской (в национальном, а не в этническом смысле), направленная на возрождение русской идеи со второй половины 30-х годов до окончания войны[4]. Интерпретация Бжезинского – это выступление в стиле этноцентрического национализма, которое спекулятивно можно было бы применить ко многим странам с маргинальными националистами, в том числе и в США (можно подумать, что кто-то оспаривает американо-польский дуализм самого Бжезинского), но здесь интересна сама тенденция, которая внушается, а не ее академическая точность.

Постсоветской России, действительно, предстояло решение кризиса национальной идентичности и выход из дебата «спасение империи или строительство национального государства»[5] начала 90-х после исчезновения «советской» в 1991 г. В действительности, я не уверена в том, что советская «исчезает» – не с точки зрения живой психологии т. н. «совков»[6], а из-за самой важной характеристики советской нации как нации-победителя после 9 мая 1945 года, до тех пор существовали только советские граждане, а не национальная общность.

Пуповиной новой России с СССР является не геополитическое пространство, усеянное более 20 млн. русских, а День Победы, который до сих пор остается единственным праздником, объединяющим все слои российского общества, независимо от политических и других различий между ними. Именно поэтому геополитические противники России предлагают «мягкий» вариант обезличивания 9 мая массово навязываемым тезисом о тождественности нацизма и сталинизма (а мыслящие в категориях холодной войны добавляют и путинизм).

Идея Декларации Европейского парламента от 23 сентября 2008 г. провозгласить 23 августа днем памяти жертв сталинизма и нацизма принадлежит странам Балтии и Польше (последняя избирательно не помнит, что после Мюнхенской конференции 1938 г. по благословлению европейских великих сил вместе с Германией и Венгрией вторглась в Чехословакию; таким же образом и Россия «не помнит» 17-е сентября 1939 года, а также и то, что для СССР война становится Великой Отечественной после 22 июня 1941 года). «Битва за сердца людей», а иногда и за их умы, является неизменной частью истории человечества.

Витторио Страда сравнивает антикоммунизм с антифашизмом как «либеральный и демократический антитоталитаризм» и сожалеет, что в России не проводилось публичных дискуссий (или покаяния) о прошлом, «аналогичных дискуссиям в Германии»[7]. Юрий Пивоваров разделяет сходное видение, клеймя «советское» как «более широкое, глубокое, органичное, устойчивое и опасное, чем коммунистическое», как «насилие par excellence… насилие над «злом» и борьба со «злом» forever»[8]. Если Юрий Пивоваров рассуждает с либеральных позиций, то с ним единодушен по этому вопросу и консервативный Сергей Кортунов, для которого «отказ от больной советской идентичности» должен довести до «восстановления исторической российской идентичности»[9].

Эффект подобных сравнений на первый взгляд подобен упаковке общественных зданий художника Кристо – тонкая ткань покрывает каменное здание, не разрушает его, но делает его невидимым, а для того, чтобы пожелать убрать завесу – словесную, живописную, цифровую, необходимо помнить его.

Отсюда и первый объект моего исследования отношений власть – национальная идентичность: историческая память постсоветской России, понятие «честная история», судьба «архивной революции», концепция единого учебника истории России, национальные мифы, объясненные широкой аудитории – почему память нации является мифологической, школы создают ее, университеты ее разрушают (но только в рамках академического сообщества). Историческая память не может обойтись без «исторической цензуры», поэтому я их рассмотрела с четырех различных точек зрений: с точки зрения центральной власти, провинциальной, с одной стороны, и либеральной и неосталинистской общественной мысли в постсоветской России, с другой.

Вторым объектом монографии является влияние переходного периода в России на моделирование российской идентичности, с ее советскими, русскими и российскими чертами, сочетающимися в национальные праздники, государственную символику, понятийный аппарат власти, это первый срез. Вторым срезом является переходный период в России через ключевые личности: Гайдар (как представитель и власти, и либеральной постсоветской интеллигенции), братья Никита Михалков и Андрей Кончаловский – как лучший пример советско-русских режиссеров, каждый со своей концепцией новой России. Третий срез – это политическая идентичность постсоветской демократии, и четвертый – феномен «декабристов Болотной» 10 декабря 2012 г. как гражданская идентичность постсоветского общества.

Третьим центром отношений власть – национальная идентичность в постсоветской России, по моему мнению, является Украина – российская Македония. События после второго майдана 2013–2014 и последовавшая гражданская война (активная на Юго-Востоке и пассивная в остальной части Украины) показали, что русская национальная идентичность не может быть исследована в целом без украинской национальной идеи в ее обоих проектах XIX в: две империи (Россия и Австро-Венгрия) – две украинские нации (Малорусская и Галицкая). Если Россия не может быть понята без Украины, то Украина не может быть очерчена без Беларуси, ввиду чего особое внимание я обратила на белорусскую идентичность постсоветской Беларуси, которая является второй нацией после украинской, возникшей как дочерняя русской, и, которая имеет совсем другую судьбу после 1991 г.

Книга заканчивается рассмотрением евразийской геополитической идентичности новой России, где я пытаюсь показать, каковой она является: неосоветская или постсоветская и где место русской нации между советским прошлым и евразийским будущим. «Большая Европа» или «Большая Евразия»? Это вопрос не только о российской геополитической идентичности, но и о европейской, и о евразийской…

Новым в исследовании является подход при историческом срезе отношений власть – национальная идентичность – общественная мысль плюс зеркальные, но уже самостоятельные украинская и белорусская идентичности, как и типологизация не только постсоветской идентичности (национальной, политической, гражданской и геополитической), но и украинских идентичностей, как различных национальных моделей (малороссийская и галицийская XIX – нач. XX в., с одной стороны, и русинской XX – нач. XXI в., с другой).

До сих пор исследования постсоветской России, затрагивающие национальную идентичность, подходят с точки зрения:

• политической и партийной истории: история политических партий всего спектра, среди которых и националистический[10]; как «этнонационализм»[11]; как «посттоталитарная идентичность» с двумя опциями «демократической» и «имперской»[12]; как переход от «homo soveticus» к «homo sapiens»[13]; с точки зрения национальной идеи как политического консенсуса[14];

• с точки зрения внешнеполитической ориентации России: как сочетание двух идентичностей «цивилизационной» (европейской) и «геополитической» (евразийской)[15], как «нереволюционная идентичность»[16]; как «государственная идентичность» «советско-русская империя», получившая шанс стать российским государством, «просто» Россией[17], как «не-Западом»[18];

• в виде философского анализа: постсоветское как «антимодерн» и «постмодерн»[19]; с метафизической точки зрения как «неоплатонизм России» (лунное сознание) против «аристо-телианства Запада» (солнечное сознание)[20]; как «постмодернистская эстетика» с «эклектичным соединением трудносовместимых идентичностей: дооктябрьской, советской и новой, демократической»[21]; как социальная философия[22], как все еще утопический проект[23];

• как социологический анализ «посттоталитарного общества»[24]; как политологический анализ национальной политики РФ (1991–1996)[25]; как исследование федерализма и национальной политики в 90-е годы и взаимоотношения центр – периферия с точки зрения Татарстана[26];

• как «музыкальный национализм»[27];

• с лингвистической точки зрения на постсоветскую языковую идентичность – «вавилонская трансформация» общественного дискурса и связь с «экологией языка»[28];

• с точки зрения «этнополитологии»[29].

Болгарская историография современной России представлена Ниной Дюлгеровой, исследующей Россию в международных отношениях в евразийском пространстве, с точки зрения энергетической дипломатии[30]. Христина Мирчева анализирует политическую систему современной России с ее общественно-экономическими и внешнеполитическими закономерностями[31].

Хронологические границы постсоветской России (8 декабря 1991-16 марта 2014)

Авторская периодизация постсоветского периода, предложенная в этой книге: 8 декабря 1991 – 16 марта 2014 г. Нижний предел, который я считаю отправной точкой постсоветской России, красноречив – Беловежские соглашения, когда Россия, Украина и Беларусь денонсируют договор о создании СССР (другой вопрос, насколько легитимно, чтобы три республики решали судьбу федерации, однако, этот факт необратим). Остальные варианты датирования в историографии следующие:

• с внешнеполитической точки зрения, с 1989 года, падение Берлинской стены, но это все-таки советское, а не постсоветское время и очерчивает конец внешнеполитической доминации СССР в Восточной Европе, как и один из финалов холодной войны[32], но не финал государства;

• с внутриполитической точки зрения с 1990 г., когда 12 июня была провозглашена Декларация о государственном суверенитете РСФСР, с которой «закреплялся приоритет республиканских законов над союзными», что привело к «войне законов»[33] (российских против советских) между РСФСР и СССР, продлившейся до августа 1991 г. Дефакто после 12 июня 1990 г. уже установилось законное двоевластие (российско-советское) и наступила последняя фаза в борьбе между Ельциным и Горбачевым.

• Некоторые авторы не признают ни 12 июня 1990 г., ни август 1991 г., а также и декабрь 1991 г. началом новой России[34], а другие подчеркивают первые президентские выборы в РСФСР, на которых победил Ельцин 12 июня 1991 г. как ключевое событие в распаде СССР[35].

По поводу настроений сразу же после выборов «могильщика СССР» Леонид Радзиховский напомнил ключевую фразу из речи после инаугурации Ельцина: «Великая Россия поднимается с колен», которая для «многих тогда звучала как первая любовь». Л. Радзиховский отстаивал либеральную позицию, что «Российская Федерация выиграла от распада СССР»[36]. А консервативный политолог

Михаил Делягин принимает тезис о том, что распад продолжается на территории постсоветских республик[37].

Верхний предел постсоветской России является более флюидным в историографии и зависит от дефинирования понятия «постсоветская».

Для того, чтобы определить верхний предел, если это не просто юбилейное стремление к удобству – привычка историописцев, которые пользуются линейными отрезками времени легче, чем многомерными очертаниями, – необходимо фиксировать фактор, воздействующий как на внутреннюю, так и на внешнюю политику России, с одной стороны, и, с другой – с сильной исторической инерцией в последующие периоды (исторической в смысле присутствия – если ты не присутствуешь в историописании, то не существуешь).

Для постсоветской России, по моему мнению, самым сильным верхним пределом является вежливое воссоединение[38] Крыма 16 марта 2014 г., поскольку это не просто символический акт фактического восстановления позиций великой силы, утраченной Россией в 1991-м, но и событие, вызвавшее наиболее сильный резонанс в российском обществе в его новейшей истории как постсоветского государства. Крым будет отправной точкой не только конца постсоветской эры, но и начала евразийской, поскольку совпадает с интеграционными процессами, которые довели до января 2015 г., когда Евразийский экономический союз между Россией, Казахстаном и Беларусью стал фактом (впоследствии присоединилась Армения, ожидается и присоединение Киргизстана).

Владимир Путин в апреле 2012 г. в своем ежегодном отчете в качестве премьера перед Думой объявил, что наступил конец постсоветского периода[39] (1991–2012). Тогда, однако, скорее наступил конец его премьерства, которое плавно перешло вновь к президентству. Но совпадает ли «путинская эра», как называют Россию с 1999 г. до сих пор, с постсоветской эрой? Я бы не сказала, поскольку Путин является наследником и избранником Ельцина, который поставил начало президентской постсоветской российской республике в советском стиле – со стрельбой по парламенту (1993).

Если интеграционный экономический евразийский процесс начался в 2000 г., то геополитическая смена российской орбиты, из страны, «побежденной в Холодной войне»[40], в великую (хотя и региональную) силу, была официально объявлена Путиным в его Мюнхенской речи 2007 г. Не случайно на следующий год имела место первое прямое противостояние между Россией и США в Августовской войне 2008 г. (точнее называть ее «грузино-осетино-российской», а не только «грузино-российской», поскольку вовлечены три стороны).

Для некоторых исследователей еще в 2005 г. (после Оранжевой революции в Киеве, 2004) уже началась «новая Холодная война», признаки которой видны в убийствах журналистки Анны Политковской и бывшего агента ФСБ Александра Литвиненко (2006)[41].

Второй внешний тест геополитической турбулентности России последовал после решения Путина баллотироваться на третий президентский срок в 2012 г., а на следующий год – но на сей раз в наиболее чувствительном месте на границе федерации-Украине, майдан 2013–2014. На украинской земле произошло столкновение двух интеграционных проектов – евразийского (регионального, России) и трансатлантического (глобального, США), который является заявкой на судьбу следующего столетия, и который является битвой за Старый континент, стоящий перед выбором между Трансатлантическим соглашением с США и «Большой Европой» от Лиссабона до Владивостока с Россией.

Если евразийский проект России является региональным (Европейский Союз плюс Россия и вновь созданный Евразийский экономический союз, на принципе многополярности в партнерстве с БРИКС и др.), то трансатлантический проект является глобальным (США плюс ЕС плюс Евразия после фрагментации России как богатейшего ресурсами региона, самого близкого к Азии, чей экономический подъем опережает Европу, по принципу корпоративной однополярности). Китай останется с победителем, чтобы пережить его.

Присоединение Крыма (март 2014) является историческим фактом, который не только отделяет постсоветскую от евразийской России, но и знаменует окончание «длинного XX века» и начало XXI, когда интеграционные проекты будут доминировать над национальными.

Постсоветская Россия имеет и свою внутреннюю периодизацию, которая также варьирует в зависимости от различных исследовательских подходов. Первый спор касается понятия – что происходит в 1991 г. – «переворот», «революция», «полураспад империи», «длительный процесс разложения советской тоталитарной системы», «геополитическая катастрофа», «перелом»?

Первую границу (1989–1993) предлагает Юрий Пивоваров как «комбинацию трех революций» («антиимперской, или антироссийской» – «преступной» – «демократической»)[42]. Самым популярным является понятие «демократическая революция» в отношении периода от Горбачева до создания президентской республики при Ельцине (1985–1993), причем различия определяются пониманием типа российской демократии: «либеральная»[43], «электоральная»[44] («репрезентативная»[45]), «догоняющая», «развивающаяся» и др.

Вторую границу определяет Лев Гудков (1990–1996), в которой 1991 г. рассмотрен лишь как «эпизод в борьбе за власть», а весь период является «трансформационным распадом российской экономики». Лев Гудков фиксирует следующий период (1997–2007) как «постепенное возвращение к централизованной практике государственного управления»[46] с двумя ключевыми годами. Первый год (1999) он связывает с началом преобладания «силовиков» («чекистов»), разделяя мнение Ольги Крыштановской[47], что с тех пор не менее двух третей руководства страны в погонах. Л. Гудков использует для этого периода и понятие «чекистская корпорация»[48], для которого вторая ключевая дата (2004) знаменует «ликвидацию» местного самоуправления.

Третья граница (1991–1993) является самой популярной, Алексей Вдовин и Андерс Аслунд категоризируют ее, прежде всего, как «капиталистическую революцию»[49]. Майкл Макфол определяет тот же период (1991–1993) как «первую российскую республику», а последовавший за ним период (1993-) как «вторую российскую республику»[50].

Четвертую границу очерчивает Борис Кагарлицкий (1990–1999), отрицая как термин «революция», так и термин «реформа», и дефинируя этот период нестандартно как «реставрацию», или «естественное завершение политического цикла, начавшегося в 1917 г.». Фактически охвачено президентство Ельцина с внутренними подпериодами: 1990–1991, 1992–1993 («период Гайдар-Хасбулатов»), 1994–1998 («период Черномырдин-Зюганов») и 1999–2000 («агония Ельцинской России»)[51].

Джеймс Биллингтон заменяет понятие «революция» относительно событий 1991 г. русским термином «перелом», проводя связь со сталинским «Годом великого перелома» (1929), когда началась коллективизация[52].

Марк Креймер доразвивает тезис Стивена Коэна[53] о том, что советская система могла быть реформирована, не доходя до коллапса СССР в стиле «ретроспективного детерминизма». Марк Креймер отметил, что Стивен Коэн фокусирует внимание только на внутриполитических и экономических реформах, тогда как радикальное изменение СССР, по мнению Креймера, иллюстрируется главным образом «трансформацией советской внешней политики Горбачева». Креймер делает различие между «советским государством» и «советской системой», но не считает, что первое может продолжить свое существование, если исчезнет вторая[54].

Ричард Пайпс еще более категоричен, и отвергает наличие какой-либо возможности изменения советской системы в 80-е годы, поскольку, она «не поддается реформированию», а 1991 г. оценивает как «освобождение России от бремени союзных республик и восточноевропейских стран». Более того, он предлагает России «освободиться» и от другого «бремени», как например, «малая Чечня» и «весь мусульманский Северный Кавказ[55] под предлогом, что она достаточно велика. Позиция Р. Пайпса совпадает с позицией постсоветских неолиберальных лидеров: Алексея Навального с его лозунгом «хватит кормить Кавказ».

Причины «распада» или «трансформации» СССР предстоит выяснять, какие факторы преобладают – экономические (тезис Егора Гайдара, часто повторяемый как припев современными российскими неолиберальными средами), политические (кризис элиты, или вопрос «трансляции власти и собственности»), этнодемографические или внешнеполитические (тезис об успешном американском проекте «мягкого» вмешательства во внутренние дела СССР, в программное обеспечение советской системы), внешний фактор, который предпочитают как современные российские консерваторы, так и левые в их разнообразном спектре, и над которым иронизируют либералы.

Другой подчеркиваемой причиной является «отчуждение между государством и русским народом» и «равнодушие народа к судьбе империи, утратившей способность защиты его национальных интересов и ценностей»[56].

На самом деле, нельзя недооценивать и иррациональное поведение россиян, что делает их непредсказуемыми, поскольку не следует забывать, что они сами пожелали распада без давления извне, и здесь Горбачев случайно или нет, выбирает подходящий для русской психологии лозунг «Так жить нельзя»[57], который всегда может стать актуальным и является своеобразной ахиллесовой пятой России.

Современная история дает возможность историку одновременно быть участником, источником и наблюдателем а ля Фукидид, насколько это возможно. Верно, что дистанция времени дает преимущество чисто академическим историкам, которые не имеют связи со своими героями, как это обстоит с осмелившимися писать современную историю. Мне кажется, однако, что исторические знания могут прояснить анализ новейшего времени, потому что каким бы разнообразным ни был инструментарий различных гуманитарных наук, скользящих по современной поверхности: социологи, политологи, антропологи, философы и др., только историк в состоянии «увидеть» тенденции, которые распознал из ушедших веков, поскольку связь с прошлым существует, а то, что мы ее не замечаем, не исключает ее, а делает нас не только симпатично инфантильными с различным диоптрием близорукости, но и уязвимыми.

В исследовании постсоветской России в поиске своей идентичности мне помогли живые контакты с российскими, казахскими, белорусскими и украинскими коллегами, друзьями, студентами. Это сокращение дистанции, или полевая работа, как ее назвали бы этнологи, имеет свое преимущество (книжные знания лишены этой окраски человеческого общения с источником).

Особенно ценным для меня было увидеть реакции студенческих аудиторий после лекций по теме книги в Москве – в МГИМО, перед воспитанниками проф. Елены Пономаревой, которую я особенно благодарю за доверие и интерес к точке зрения болгарского историка-русиста на российскую идентичность, представленной перед российскими студентами-международниками.

В России, как и в СССР, сохранилось нечто от дореволюционного воспитания и поведения академической утонченности, серьезности, глубины и особой бодрости, а также и нечто очень важное – преподаватели создают школы, открывают горизонты перед своими студентами, не работают ультра-индивидуалистически сами для себя (что иногда является неизбежным, поскольку процесс написания это и отшельнический труд), и это отражается на академической атмосфере – в коридорах, на переменах, в кабинетах разговоры ведутся об истории, книгах, выставках, как нечто естественное, как дыхание (без малейшего снобизма или показушности).

Безусловно, имеет место и строгая иерархия, чуждая нашему эгалитаристскому и анархистскому балканскому духу, но это империя, все в ней большое (и хорошее, и плохое).

Совсем различным был опыт с аудиторией казахстанских студентов Евразийского национального университета им. Л. Н. Гумилева в Астане, где мне выдалась возможность провести целый курс лекций по истории евразийства благодаря коллегам с Кафедры евразийских исследований, за что выражаю им сердечную благодарность и, особенно, доц. Сагинтай Бердагуловой. Казахи имеют особое отношение к слову, вероятно благодаря их богатому эпосу и поздней письменной традиции. Стихи и песни компенсировали нехватку письменного слова и совершенствовали казахский музыкальный слух и память. Отношение к музыке и культ образования очень заметны. Студенты сохранили чисто детское любопытство одновременно с восточной почтительностью к преподавателю. Совсем не случаен тот факт, что национальное возрождение казахов связано с их поэтами: в XIX в. это был Абай (казахский Пушкин, создавший казахский литературный язык), а в XX в. это Олжас Сулейманов (писавший свои стихи на русском языке). Очень сильна и связь между поколениями у казахов, которой уже давно не хватает европейцам. Родовая память казахов («казах» означает «вольный») оберегает их от негативных тенденций глобализации, с одной стороны, а с другой, клановая психология/ поведение иногда мешает модернизации – все это вопрос баланса.

Глобализация в Казахстане чувствуется и в новой символике, не только в геометрии и архитектуре новой столицы (пирамида, Байтерек и прочие нестепные элементы), но и в дизайне национальной валюты – тенге. Первые банкноты после независимости в начале 90-х изображали лица казахских национальных героев и просветителей, на новых купюрах отсутствует национальный элемент, они стилизованы геометрическими фигурами, казахстанскими, а не казахскими. Понятие «казахстанец» равнозначно русскому «россиянин» как гражданская, а не национальная принадлежность.

Весьма интересным национально образующим элементом является язык. Студенты часто задавали мне вопрос: «На каком языке говорят болгары?», и очень удивлялись, когда я им отвечала «конечно, на болгарском». В Казахстане русификаторская советская политика 60-х гг. XX века довела до незнания казахского языка казахами. Казахи на Севере русскоязычные и высокообразованные, а казахи на Юге – казахоязычные и более близкие к традиционализму с точки зрения поведения.

Русский язык – особая точка пересечения казахской и русской культур. С одной стороны, русский язык и образование во времена Романовской империи, и особенно в СССР – проводник европейской культуры в степи. Казахстан европеизировался через Россию. Европеизация развивала просветительство. Казахский просветитель Чокан Валиханов, близкий друг Федора Достоевского, благодаря русской культуре стал «казахским европейцем», так же, как и Достоевский был «русским европейцем».

Европейская культура Валиханова и Достоевского оказала влияние на их национальные концепции: у Достоевского это русская идея, у Валиханова – можно сказать «казахская идея» национального возрождения через просветительство в сочетании с казахскими традициями. С другой стороны, при Хрущеве насильственная русификация привела к закрытию казахских школ и кафедр казахской литературы.

Однако чувство национальной принадлежности возродил именно на русском языке поэт и общественник Олжас Сулейманов, которого боготворят в Казахстане и до сих пор. На встрече Олжаса Сулейманова со студентами в Евразийском университете по озаренным лицам молодежи и преподавателей была видна духовная близость казахов к их поэту. Казахское отношение к поэзии роднит казахов с русскими и вызывает ассоциацию с поэтическими встречами в Москве 60-х годов, когда во Дворце спорта (в декабре 1962 г.) собирались 12 тысяч москвичей слушать поэзию!

У нас в начале перехода актер и певец с невероятно теплым и полным душевной добротой голосом Асен Кисимов посещал школы и читал болгарскую поэзию, и говорил о благодарной ученической публике, которой он овладевал мгновенно своим голосом, а был маленьким как воробушек. Его избили скинхеды из-за неарийской внешности…

Меня поразило доброжелательное отношение казахов к лагерникам различных народов во времена Сталина, когда Казахстан был одним из крупнейших центров ГУЛАГа. Человеческая жизнь ценна для казахов, это наследие кочевой жизни в степи, у них никогда не было смертного приговора, что исключительно показательно. Казахи помнят, и с благодарностью говорят о русских интеллигентах, ученых, которые работали на благо народа в лагерях в нечеловеческих условиях. В Карлаге (Карагандинский лагерь) создан очень интересный музей лагерной жизни, который подобен декорации к повести «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына.

В АЛЖИРе (Акмолинский лагерь жен изменников Родины) создан музей, оригинальный своей архитектурой и редкий своей человечностью к памяти советских женщин, пострадавших от режима. Этих лагерниц отправляли в степь из-за того, что отказывались отречься от своих супругов, оклеветанных «врагами народа». С фотографий в музее смотрят интеллигентные лица советских писательниц (Галина Серебрякова), актрис (Рахиль Плисецкая, Татьяна Окуневская), певиц (Лидия Русланова), врачей, учительниц и др. Образованные женщины, декабристки XX в. Казахи из соседних деревень кормили их «куртом» (соленый сушеный творог, очень питательный), вывалянным в земле и становившимся от этого подобным небольшим камням, который подбрасывали через забор, и благодаря этому женщины выживали.

Русский и советский ученый (не могу назвать его только советским, поскольку он вообще не вписывается в тогдашнюю парадигму) Лев Гумилев возродил интерес к тюркской культуре, к казахам, к степным народам Средней Азии. Лагерная судьба Льва Гумилева свела его в одной камере с отцом Олжаса Сулейманова – Омаром Сулеймановым. «История наша несколько вспышек в ночной степи» – пишет Олжас. Одна из этих вспышек – Лев Гумилев с его теорией пассионарного евразийства, которая на данный момент является государственной доктриной (более прагматичной, нежели идеологической) Казахстана.

«Это кажется мне – Аз и Я – Азия, ошибаюсь. Мы кочуем навстречу себе, узнаваясь в другом»…

Другой мой опыт с белорусами – особая благодарность д-ру Сергею Мусиенко за приглашение познакомиться с этой славяно-балтийской культурой. Дискуссия после лекции на Факультете журналистики в Белорусском государственном университете в Минске заставила меня всмотреться в асинхронность между белорусской и украинскими постсоветскими идентичностями, что стало частью исследования российской идентичности. Невозможно описать русскую идентичность без украинской и без белорусской нации.

Наиболее частыми являются мои специализации на Историческом факультете МГУ им. М. В. Ломоносова, с которым у нас давнее межфакультетное сотрудничество, с кафедрой истории России XIX – начала XX вв. и с проф. Николаем Цимбаевым, моим учителем, с которым я работаю со своих ранних докторантских лет и которому я больше всех обязана своим становлением русистом.

Не могу не упомянуть Веру Бокову, заведующую отделом XIX в. в Государственном историческом музее на Красной площади (ГИМ), которая часто была нашим лектором, и благодаря которой мы знакомимся не только с музейной культурой России, но и с удивительными уголками Москвы, своеобразной метро-археологией, которая уплотняет картину отношения России к себе и к миру.

Сердечная благодарность и команде молодых и талантливых русистов, с которыми мы создали Евразийский центр VIA EVRASIA с одноименным альманахом к нему, а также и за поддержку утвердившихся ученых – его неизменной части, одного из лучших русистов в Болгарии – Нины Дюлгеровой, за дружбу и поддержку, особенно Александру Сивилову за дружескую коллегиальность и чувство командной работы – с ним мы задумали создание центра как академической площадки для различных точек зрения, выражаемых со знанием, уважением к инакомыслящему и без политкорректной стерилизации.

На написание этой книги меня больше всех вдохновил проф. Андрей Пантев, историческим пером которого, гражданской смелостью и преподавательской добротой, способной раскрыть способности любого студента, я восхищаюсь.

И, наконец, благодарю, хотя уже и поздно, но больше всего мою мать, Венедикту Григорову, которой посвящаю эту книгу. (Благодарю – вовремя, и моего отца, Григора Григорова, с его небалканским терпением и глубинной историософской мыслью, вероятно потому, что он классик.) Моя мать внесла в наш дом Россию, Москву, МГУ, где она изучала русскую филологию до четвертого курса, а после этого из-за безрассудного для тех времен свободолюбия и наивности – описывала в письмах дискуссии в МГУ в 50-е годы после смерти Сталина, когда у нас все еще главенствовало провинциальное дыхание товарищеской сдержанности, из-за чего местная подруга и коллега «разоблачила» ее, и, соответственно, она была лишена права окончить сразу свое образование (свою дипломную работу она защитила в нашем университете).

Благодарю наших российских друзей, унаследованных, благодаря пребыванию моей матери в Московсом университете, в первую очередь – опять-таки поздно, Маргариту Ивановну (Риту), самого русского человека, без которого Москва не смогла бы стать моим домом, и я не заговорила бы по-русски, хотя и с неизбежными для нас ошибками в окончаниях, с исключительно сильным чувством социальной справедливости (когда Путин во время своего первого мандата назначил символическую прибавку пенсионерам, она отправила ему телеграмму с текстом: «Ни в чем себе не отказывайте!»), в сочетании с эстетским представлением о жизни, с абсолютным презрением к материальному, и с острым глазом художника-плакатиста.

Советская публицистика – опять-таки благодаря моей матери, когда во время перестройки в Болгарии журналы и газеты стоили копейки, а мы жаждали новую информацию. В известном смысле я человек XX века, нежели XXI, принадлежу поколению, выросшему с перестроечными изданиями: «Новый мир», «Нева», «Дружба народов», «Иностранная литература», «Юность», «Огонек» прошлого времени, и многими другими – эта удивительная русская культура «толстых журналов» еще с XIX в., возродившаяся в диссидентские времена СССР, также является частью российской идентичности. Впрочем, и сейчас, в постсоветской России, эта традиция продолжается: лучшим является «Новое литературное обозрение» (НЛО), снова «Новый мир», хотя и не с той же силой, и др.

Я позволила себе это отклонение, поскольку оно иллюстрирует историю моего интереса к России и мои связи с ее современными реалиями, без чего я бы не написала эту книгу, ставшую фактом и благодаря стипендии Университетского комплекса по гуманитаристике «АЛЬМА МАТЕР» при Софийском университете им Св. Климента Охридского – искренне благодарю коллег за доверие и поддержку.

Загрузка...