Лето 1812 года было хорошим временем для воронов. Крупные черные птицы в то жаркое страшное лето позабыли, что такое голод: вдоль дорог, в вытоптанных полях и на улицах сгоревших, разоренных деревень для них было вдоволь пропитания. Клювастые падальщики собирались на страшный пир огромными стаями и почти никогда не ссорились из-за добычи, потому что ее хватало на всех.
В лесах плодились и жирели волки; одичавшие бесхозные псы сбивались в стаи и на воле нагуливали жир, пожирая трупы людей и лошадей, которыми было усеяно огромное пространство от Немана до Москвы-реки. Да что там псы! Многие люди в то страшное лето ушли в леса и жили там привольно и дико – рядом с волками, среди волков и совершенно по-волчьи. Разница заключалась лишь в том, что ходили они на двух ногах и были много страшнее и опаснее волков, потому что не боялись ни огня, ни железа, ни бога, ни черта, и не имели ничего, о чем могли бы пожалеть в свой смертный час.
Природа между тем жила своим порядком, не обращая внимания на затеянное людьми чудовищное и непристойное действо. Лето уже начало понемногу, с каждым днем все заметнее, перетекать в осень; в кронах деревьев, как ранняя седина в кудрявых волосах лихого рубаки, замелькали желтые и красные пятна, в садах под тяжестью забытых плодов гнулись до самой земли ветки, а под утро, когда поднятая марширующими войсками пыль окончательно оседала, воздух был по-осеннему прозрачен, свеж и пах близкими уже заморозками – разумеется, лишь там, где не было множества брошенных под открытым небом мертвых тел. В таких местах смрад разложения напрочь забивал все остальные запахи: это был единственный способ, при помощи которого мертвые могли напомнить живым о себе и о той участи, которая поджидала их впереди, перед тем как окончательно слиться с землей.
…Солнце уже начало заметно склоняться к западу, и его косые лучи окрасили все вокруг в благородные красноватые тона. Золотая предвечерняя дымка висела над разбитой копытами множества лошадей и окованными железом колесами тысяч тяжелых повозок, истолченной в мельчайшую пыль проселочной дорогой. По обочинам этой дороги, среди вытоптанных, потравленных кавалерийскими лошадьми хлебов виднелись оставленные проходившей здесь армией нелепые и безобразные монументы: перевернутые кверху колесами фуры, разбитые орудийные лафеты, разнесенные в щепы зеленые зарядные ящики и окоченевшие лошадиные трупы, на которых лениво копошилось сытое воронье. Большая старая птица, чей длинный острый клюв отливал вороненой сталью, насытившись, тяжело взлетела и уселась на обод косо торчавшего кверху колеса перевернутой пустой фуры. Ворон немного повозился, устраиваясь на этом насесте, и застыл в неподвижности, напоминая уродливое и зловещее изваяние наподобие каменных химер, что украшают собой собор Парижской Богоматери. Испачканный темной кровью стальной клюв был повернут в сторону дороги, немигающие черные бусины глаз смотрели прямо перед собой с равнодушием высшего существа, из века в век наблюдающего за бессмысленным кипением людских страстей. Когда вдалеке послышался тяжелый топот копыт, ворон даже не повернул головы.
Вскоре из-за поворота дороги показалась группа запыленных всадников в синих мундирах с красными отворотами, на высоких вороных лошадях. И кони, и всадники выглядели одинаково отощавшими и измотанными. На осунувшихся усатых лицах кавалеристов застыло выражение суровой сосредоточенности, глаза смотрели из-под надвинутых киверов сердито и настороженно. Всадников было чуть более десятка, а вернее, ровным счетом одиннадцать. Десяток изукрашенных витыми шнурами гусар, выстроившись в колонну по два, конвоировал одиннадцатого всадника, скакавшего в середине строя. Это был высокий широкоплечий брюнет с пышными усами, не лишенный той хищной, истинно мужской красоты, которая кажется столь привлекательной для женщин определенного сорта. Впрочем, сейчас его красота была почти незаметна из-за пота, пыли и крови, которые, смешавшись, причудливыми разводами покрывали все его лицо от высокого лба до твердого, отчаянно нуждавшегося в бритье подбородка. Красивые серые глаза, погубившие множество женщин, смотрели сквозь прорези этой запекшейся маски с усталым равнодушием полной обреченности. Черноусый красавец не был отчаянным храбрецом, но даже в жизни самого последнего труса порой наступает момент, когда он чувствует, что устал бояться. Теперь этот момент настал для пана Кшиштофа Огинского – последнего отпрыска захиревшей боковой ветви славного и сказочно богатого шляхетского рода, карточного шулера, авантюриста и личного порученца маршала Мюрата.
Пан Кшиштоф, сгорбившись, безвольно трясся в жестком кавалерийском седле, вцепившись в луку связанными руками. Его синий драгунский мундир был грязен и изодран в клочья, один эполет оторвался и косо свисал с плеча, хлопая пана Кшиштофа по пыльному рукаву в такт скачкам лошади. Голова пленника была непокрыта, и встречный ветер лениво играл его грязными спутанными волосами. Пан Кшиштоф бездумно смотрел прямо перед собой пустым остановившимся взглядом. Мысли его были беспорядочными, отрывистыми и не вызывали у него никаких эмоций. Огинский смертельно устал – устал настолько, что даже перестал интересоваться собственной судьбой. Впрочем, к чему интересоваться тем, что уже предрешено и более от тебя не зависит? Там, куда гусары двенадцатого императорского полка везли пана Кшиштофа, его не ожидало ничего хорошего, и он уже успел свыкнуться с этой мыслью настолько, что перестал считать себя живым. Он все еще мог двигаться, говорить, видеть и чувствовать усталость, но все это происходило просто по инерции. Камень, который катится с горы, тоже может показаться живым и наделенным собственной волей, тогда как на самом деле он является неодушевленным предметом. Кшиштоф Огинский казался самому себе точно таким же камнем, однажды сброшенным с вершины крутого холма и готовым вот-вот навеки замереть у подножья. Он был так же неспособен по собственной воле свернуть в сторону, вернуться на вершину или продолжать катиться дальше, как и этот камень. Вершина горы осталась далеко позади; все, что подлежало разрушению на пути катящегося камня, было разрушено, все, что должно было уцелеть, уцелело, и теперь холодный валун его судьбы делал последние обороты перед тем как окончательно остановиться.
Пану Кшиштофу действительно не было страшно: он уже свое отбоялся. Огинский чувствовал себя опустошенным, отупевшим – одним словом, наполовину мертвым. Последнее поручение Мюрата, за которое тот обещал по-королевски наградить пана Кшиштофа, было провалено с треском в тот самый миг, когда Огинский уже торжествовал победу. Он невольно вспомнил, как все это было, и его губы искривила горькая усмешка: да, славное было дельце! Увести из-под носа у целого народа одну из его наиболее почитаемых и охраняемых пуще глаза святынь – на это не каждый способен! Пан Кшиштоф по праву считал похищение хранившейся в Георгиевском зале Московского Кремля чудотворной иконы святого Георгия Победоносца венцом своей карьеры. Это был высочайший из его взлетов, за которым, увы, последовало головокружительное падение на самое дно глубочайшей из всех существующих пропастей. Огинский был настолько разбит и подавлен, что даже перестал испытывать злобу по отношению к тем, кто столкнул его на дно этой зловонной пропасти, уведя у него из-под носа законную добычу. Теперь, когда эмоции почти умерли, затянутые пеплом усталости и равнодушия, пан Кшиштоф понимал, что в своем поражении повинен только он сам. Не стоило, ах, не стоило гоняться за двумя зайцами! Если бы ему не вздумалось лишний раз погреть руки, убрав кузена Вацлава и завладев его наследством, поручение Мюрата было бы выполнено наилучшим образом. Ведь всего-то и оставалось, что передать икону маршалу! А он, вместо того чтобы без остановки гнать в лагерь Мюрата, впутался в дурацкую историю с подкупом наемного бретера и в результате застрял в имении этих проклятых князей Вязмитиновых, потерял икону и дал шестнадцатилетней изнеженной барышне обвести себя вокруг пальца. Что ж, значит, переменчивая Фортуна и на сей раз, как всегда, даже и не думала поворачиваться к пану Кшиштофу Огинскому лицом, а то, что он принял за ее улыбку, было просто очередной лживой гримасой, призванной заманить его в смертельную западню.
Ближе к деревне всадников остановили и, спросив пароль, пропустили дальше. Деревня была занята пехотой; за околицей возились, устраиваясь на привал, артиллеристы. Выпряженные лошади без аппетита жевали ободранную с крыш солому. На обочине дороги вдруг разгорелась драка из-за привезенного кем-то воза свежего сена. Подбежавший офицер попытался прекратить безобразие, но только зря сорвал голос. Тогда он принялся орудовать саблей в ножнах, колотя ею по спинам солдат и осыпая подчиненных отборной французской бранью. Пан Кшиштоф не досмотрел этой сценки до конца: увлекаемый вперед вороными лошадьми конвойных, его усталый гнедой жеребец вынес пленника за околицу деревни.
В полях уже горели костры, повсюду слышался разноязыкий говор множества людей. Огромное пространство шевелилось, почти сплошь покрытое невиданной массой тел, многим из которых в скором времени предстояло сделаться мертвыми. Среди этого ленивого копошения то и дело белели палатки обер-офицеров; по дороге взад и вперед проезжали курьеры. Гусарский разъезд, конвоировавший пана Кшиштофа, несколько раз останавливали и, расспросив, беспрепятственно пропускали дальше.
Наконец, гусары отыскали свой полк, и усатый унтер-офицер, спешившись и отдав вестовому поводья, подошел с докладом к полковому командиру.
– А это что за чучело? – с брезгливой миной поинтересовался полковник, указывая на растрепанную фигуру пана Кшиштофа, криво сидевшего в седле со склоненной на грудь головой.
– Осмелюсь доложить, господин полковник, – отрапортовал усатый унтер, – это несомненный дезертир. Мы нашли его спящим в кустах у дороги. Проснувшись, он пытался оказать сопротивление, но, увидев, что это бесполезно, бросил оружие.
– Какого дьявола, в таком случае вы его сюда притащили? – скривившись еще сильнее, осведомился полковник. – Разве я должен учить вас, как поступают с дезертирами в военное время? Допускаю, что у вас не было веревки; допускаю также, что вы пожалели пороха на этого негодяя; но почему, дьявол вас забери, вы не прирезали его, как свинью?!
– Виноват, мой полковник, – вытягиваясь в струнку, отвечал унтер-офицер, – но на то были причины. Этот человек утверждает, что выполнял личное поручение маршала Мюрата. По его словам, он пользуется личным покровительством короля Неаполя и даже имел при себе охранную грамоту за его подписью. Теперь грамоты при нем нет. Этот человек утверждает, что грамота отобрана у него лесными бандитами. Не имея возможности проверить это утверждение, я принял решение доставить его сюда и доложить обо всем вам.
– Мюрат? – недоверчиво переспросил полковник. – Что общего может быть у маршала с этим отребьем? По-моему, это беспардонное вранье. Как вам кажется, Дюбуа?
– Как прикажете, мой полковник, – ответил унтер-офицер. – Рассуждать – не моя профессия. Однако же, я подумал, что если этот человек говорит правду, будет лучше не рисковать, чтобы не навлечь на себя гнев маршала.
– Гм, – с сомнением произнес полковник. – В этом, однако, есть резон. Если негодяй лжет, его никогда не поздно повесить. Но если он действительно нужен Мюрату, то такой решительный шаг может дорого обойтись храбрецу, который его сделает… Черт вас подери, Дюбуа, задали вы мне задачу… Коня мне! Я сам доложу о нем маршалу.
Палатка Мюрата была разбита на вершине невысокого пологого холма. Король Неаполя без сюртука, в одной батистовой рубашке, украшенной драгоценным брабантским кружевом, сидел на складной кровати, походная простота которой несколько скрадывалась наброшенным на нее роскошным парчовым покрывалом. К кровати был придвинут небольшой столик, тоже складной, но, тем не менее, отличавшийся некоторым изяществом. Остатки позднего обеда уже убрали, и теперь на столе красовалась большая карта, придавленная с одной стороны бутылкой бургундского, а с другой – старинным, оправленным в золото стеклянным кубком необыкновенной красоты. Помимо этих необходимых предметов, на заменявшей скатерть карте лежало несколько листов писчей бумаги и стояла бронзовая чернильница с откинутой крышкой. Мюрат писал – вернее, пытался писать до того, как адъютант доложил ему о прибытии странного дезертира, именующего себя его личным порученцем. Король Неаполя мигом догадался, о ком идет речь, и с большим интересом дожидался столь долго откладывавшейся встречи.
Кшиштоф Огинский был послан в Москву еще до начала кампании, и с тех пор о нем не было никаких известий. Позже, когда уже был взят Смоленск, лазутчики донесли, что в рядах русской армии наблюдается некоторое смятение, вызванное якобы имевшим место похищением чудотворной иконы Георгия Победоносца. Эта святыня русского народа была предназначена Мюратом в подарок императору. Сюрприз обещал получиться отменным, и известие о том, что икона бесследно исчезла где-то между Москвой и Смоленском, преисполнило маршала приятной уверенности в том, что его замысел удался, как всегда и везде удавались все его замыслы. Но Смоленск остался далеко позади, императорская армия подошла вплотную к Москве, а об Огинском не было ни слуху, ни духу. Личный порученец Мюрата исчез вместе с иконой, которую ему поручили похитить, и в этом исчезновении было что-то странное и зловещее. Путь от Москвы до Смоленска не так уж долог, тем более что все это время армия довольно быстро продвигалась пану Кшиштофу навстречу. Даже если бы Огинский в силу каких-то таинственных причин вынужден был передвигаться пешком, он должен был давным-давно встретиться с каким-нибудь из передовых разъездов французской кавалерии. Этого, однако, так и не случилось, и теперь, стоя в двух дневных переходах от Москвы, Мюрат склонялся к мысли, что его посланец захвачен в плен русскими или вовсе убит в случайной стычке. Об Огинском Мюрат не думал; ему было жаль иконы, и даже не столько иконы, сколько своего блестящего замысла и связанных с ним надежд.
И вот теперь вдруг выясняется, что Огинский не только жив и здоров, но и пытался улизнуть от обнаружившего его разъезда! Тому наверняка имелись веские причины, и не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы об этих причинах догадаться. Проклятый поляк либо каким-то образом потерял икону, либо ухитрился продать ее кому-то, кто заплатил больше. О том, что Огинский мог оставить икону себе, не было и речи: на кой черт, в самом деле, она ему сдалась?! У этого человека не было ничего своего, кроме усов; ему даже негде было бы спрятать украденную икону!
Мысли Мюрата были прерваны появлением адъютанта, который, откинув полог, бесшумно появился в жилой половине палатки.
– Сир, человек, которого вы хотели видеть, доставлен и ждет снаружи, – негромко доложил он.
Мюрат сделал нетерпеливый жест рукой, означавший, что пленника необходимо сию же секунду ввести в палатку, и облокотился на шелковые подушки, раздраженно постукивая по устилавшему пол ковру пыльным носком ботфорта. Одна его рука по-прежнему играла гусиным пером, которым он до этого писал, другая теребила концы роскошных, иссиня-черных, тщательно подвитых волос, локонами ниспадавших на плечи маршала.
Ввели арестованного. Мюрат прищурился, с брезгливым любопытством разглядывая его оборванную, грязную и закопченную фигуру со связанными впереди руками. В палатке повисла нехорошая тишина. Огинский попытался было гордо вскинуть голову, как того требовала его шляхетская гордость, но, встретившись глазами с презрительно-насмешливым взглядом маршала, не выдержал и потупился.
– Развяжите его, – приказал Мюрат. – Этот слизняк не сможет причинить мне вреда. Он раздавлен, неужели вы не видите?
Когда веревки были перерезаны, Мюрат нетерпеливым жестом удалил из палатки посторонних и снова повернулся к Огинскому, который, по-прежнему не поднимая головы, растирал затекшие запястья.
– Отлично, – негромко, но очень ядовито проговорил маршал. – Бесподобно, черт подери! Признаться, в жизни своей не видел более жалкого зрелища, а я, поверьте, повидал немало. Любопытно, есть ли у вас что-нибудь, что могло бы послужить если не оправданием, то хотя бы объяснением ваших странных и нелепых поступков? Что это за вид? Где вы пропадали столько времени? И где, наконец, икона, за которой вы были посланы? Я знаю, что она была у вас в руках уже почти месяц назад. Где вас носило все это время?
– Мне нечего сказать, сир, – после долгой паузы глухо проговорил Огинский, не поднимая головы. – Я сделал все, что мог, но этого оказалось недостаточно. Теперь моя жизнь в ваших руках. Вы вольны отнять ее, если вам угодно.
Мюрат в великом раздражении сломал перо, скомкал его в кулаке и отшвырнул в сторону.
– Ба! – воскликнул он, резким движением садясь прямо и подаваясь вперед. – Отнять! Отнять вашу жизнь! Да с чего вы взяли, что она мне нужна? Каждый день я отнимаю жизни сотнями, а то и тысячами – на то и война, знаете ли. На что мне ваша жизнь? Мне нужна была икона – икона, а не ваша никчемная жизнь, понимаете ли вы это, сударь?! Я мог сделать вас человеком, а вы предпочли превратиться в бездомного пса, пытающегося укусить руку, которая его кормит. Отнять вашу жизнь! Бог мой, как это пошло! Вы жалкий комедиант, Огинский. Вы покойник независимо от того, прикажу я вас повесить или отпущу на все четыре стороны. Для вас все кончено. Вы лишились моего покровительства, и лучшее, на что вы теперь можете рассчитывать, это быть прирезанным в каком-нибудь грязном притоне за карточное плутовство.
Сердитым жестом налив себе вина, Мюрат залпом осушил бокал. Пан Кшиштоф при этом с трудом сглотнул и поспешно отвел глаза: гневные речи маршала трогали его гораздо меньше, чем мучительная жажда, которую он испытывал в течение нескольких последних часов. Все, что говорил Мюрат, было пустым звуком: Огинский давно приготовился к худшему. Он не нуждался в напоминаниях о том, что его жизнь закончена. У пана Кшиштофа не осталось ровным счетом ничего, чем он мог бы дорожить, и он не видел способа исправить положение. Даже его честолюбивые мечты стать человеком, который подорвал боевой дух русской армии, похитив высокочтимую икону святого-воителя, рухнули: он уже знал о том, что икона объявилась в лагере русских.
– Ну, – раздраженно бросил Мюрат, – вы так и будете молчать?
Огинский провел ладонью по своему небритому грязному лицу и пожал плечами.
– Я не знаю, что сказать, сир, – ответил он. – Я виноват перед вами и жду решения своей судьбы. Обстоятельства оказались сильнее меня. Я проиграл и готов оплатить проигрыш.
Мюрат внимательно всмотрелся в его жалкую фигуру и незаметно усмехнулся. Перед ним стоял, несомненно, конченый человек – не человек, собственно, а лишь его пустая, ни на что не годная оболочка. Но изворотливый ум гасконца уже нашел решение проблемы. Сломанный клинок не годится для боя, но его можно использовать для одного-единственного смертельного удара в спину. Моральная сторона дела не волновала маршала: он давно усвоил, что на войне храбрость без хитрости немногого стоит.
– Слова, – проворчал он, снова наполняя свой кубок. – Слова, слова, слова… Из всей этой кучи слов чего-то стоит только одно. Вы сказали, что виноваты, и я с этим согласен. И какой же вывод следует из этого сделать?
– Я уже сказал… – начал Огинский, не вполне понимая, чего от него хотят, и желая только, чтобы эта пытка поскорее закончилась.
– Я слышал, что вы сказали, – перебил его Мюрат. – Вы сказали выспреннюю чушь, лишенную всякого смысла. Вы сказали, что готовы оплатить проигрыш, но что это значит? Значит ли это, что вы готовы безропотно сунуть голову в петлю? Признаюсь, созерцание того, как вы сучите ногами в воздухе, доставило бы мне некоторое удовольствие – увы, кратковременное и давно утратившее прелесть новизны. И потом, ваше согласие или несогласие в таком случае не имеет ни малейшего значения. Короче говоря, ваша смерть не послужит для меня достаточным удовлетворением. Поищите другой ответ, сударь.
Пан Кшиштоф медленно поднял голову, и в его потухших глазах сверкнула искра надежды. Он видел всепонимающую, презрительную усмешку, игравшую на смуглом горбоносом лице Мюрата, но эта оскорбительная усмешка ничуть его не трогала. Зато пышная пена кружев на белоснежной рубашке маршала, его унизанная перстнями рука, изящно сжимавшая драгоценный бокал, парчовое покрывало кровати, резные ножки столика и даже полотняные стены шатра вдруг предстали перед Кшиштофом Огинским в своем истинном значении. Это была настоящая жизнь – привольная, роскошная, ни в чем не знавшая отказа и разительно отличавшаяся от того полузвериного существования, которое пан Кшиштоф вел на протяжении нескольких последних недель. А ведь это было всего лишь жалкое подобие того великолепия, которое могло бы окружать его в Париже или Варшаве!
Огинский осторожно потянул носом и почувствовал тонкий запах духов, которыми пользовался Мюрат. В следующее мгновение он внезапно ощутил жуткую вонь, исходившую от его собственного немытого тела, и содрогнулся от отвращения к тому, во что превратился. Умирать в таком непотребном виде было чертовски обидно.
Выражение лица Мюрата яснее всяких слов говорило о возможности выбора между жизнью и смертью. Пан Кшиштоф не сомневался, что проклятый гасконец опять измыслил какой-то изуверский и совершенно невыполнимый план, но терять было нечего. Пан Кшиштоф вдруг понял, что хочет жить во что бы то ни стало, и не просто жить, а жить хорошо, богато и независимо. Нужно только немного отдохнуть, и он снова будет готов драться за свое благополучие до последней капли крови – чужой крови, естественно, а не своей. Обрести покой в смерти, – господи Иисусе, какая чушь! Такими мыслями можно утешаться, только потеряв всякую надежду. Теперь пан Кшиштоф понял свою основную ошибку. Он решил, что Мюрат будет жаждать его крови, недооценив тем самым гасконского хитреца. В самом деле, какая ему польза от мертвого Огинского? Зато Огинского живого можно снова послать на смерть…
– Сир, – осторожно сказал он, – неужто вы подаете мне надежду на прощение?
– Прощение нужно заслужить, – резко ответил Мюрат, – и поверьте, сударь, сделать это будет очень непросто.
– Я готов на все, – делая шаг вперед, горячо ответил пан Кшиштоф. – Моя жизнь принадлежит вам, сир.
Горячность его была сильно преувеличена, но он чувствовал, что это именно то, чего ждет от него Мюрат.
Маршал выставил перед собой ладонь.
– Отлично, сударь, отлично, – поспешно сказал он. – Я ценю вашу преданность, но не соблаговолите ли вы вернуться на свое место? От вас разит, как от дохлой свиньи, Огинский. Это, если угодно, запах дезертирства… Вам необходимо смыть его, мой друг.
– Я готов, – повторил Огинский, возвращаясь на свое место у входа и делая вид, что не заметил оскорбления. Полная опасностей и унижений жизнь авантюриста привела к тому, что честь пана Кшиштофа сделалась весьма гибкой и растяжимой, как каучук, – словом, такой, что из нее можно было при желании вить веревки. – Приказывайте, сир.
– Учтите, сударь, – сказал Мюрат, – что выполнить мое поручение будет очень трудно. Это предприятие почти так же опасно, как восхождение на эшафот, но при этом еще и намного сложнее и хлопотнее. Шансов уцелеть у вас почти не будет, зато, если вы вернетесь с победой, я не поскуплюсь, даю вам слово чести. Впрочем, вы можете отказаться. В таком случае я просто прикажу вас повесить, и вы умрете быстро и без хлопот. Ну, что скажете?
– Я готов, – в третий раз повторил пан Кшиштоф и с удивлением почувствовал, что действительно готов снова схватиться один на один со своей несчастливой судьбой.
Около полудня 26 августа пан Кшиштоф спрыгнул с седла на устланное опавшей листвой дно неглубокого, поросшего кустами оврага менее чем в полуверсте от деревни Семеновское. Оглядевшись по сторонам, он не заметил ничего подозрительного и только было собрался вздохнуть с облегчением, как в небе, прямо у него над головой, со страшным треском лопнула граната. Огинский инстинктивно присел, удерживая за повод рванувшуюся в сторону лошадь. Один из сопровождавших пана Кшиштофа кавалеристов покачнулся в седле, завалился назад и боком, очень тяжело и некрасиво, свалился с коня.
Еще одна граната разорвалась на склоне оврага, выбросив султан белого дыма и брызнув во все стороны комьями земли и горячими осколками. Сквозь трескотню ружейных залпов и непрерывный гул артиллерии откуда-то слева донеслось приглушенное расстоянием «ура!», означавшее, что русская пехота опять пошла в контратаку. Через овраг то и дело с отвратительным, леденящим душу визгом перелетали черные мячики пушечных ядер. За некоторыми тянулись едва заметные дымные хвосты – это были гранаты.
Пан Кшиштоф отер белой перчаткой потное, покрытое пороховой копотью лицо, отчего перчатка мгновенно сделалась серой, и вынул из кармана короткую трубку. Вокруг кипела самая страшная битва из всех, которые доводилось видеть Огинскому, и он испытывал настоятельную потребность немного перевести дух и успокоиться, прежде чем снова очертя голову броситься в этот ревущий и вопящий на разные голоса ад. Кроме того, ему следовало как следует обдумать свои дальнейшие действия. Составленный для него Мюратом черновой план никуда не годился, как всегда оказываются ни на что не годными все составленные накануне сражения подробные диспозиции. Русские войска стояли и перемещались по полю совсем не так, как ожидалось, и пан Кшиштоф, который, согласно плану Мюрата, должен был нанести русской армии удар в спину, никак не мог эту спину отыскать. Всюду, куда бы он ни направился, его встречали стены штыков, частоколы грозно уставленных пик, молнии обнаженных сабель и свинцовый град пуль. Он потерял уже пятерых членов своего небольшого отряда – потерял безо всякой пользы для дела, просто потому, что без потерь провести группу людей через это грохочущее пекло не было никакой возможности.
В момент выхода из лагеря в отряде Огинского было два десятка кавалеристов – отчаянных рубак и отборных сорвиголов, как отрекомендовал их пану Кшиштофу сам Мюрат, знавший толк в кавалерии и наездниках. Пана Кшиштофа удивила та воистину волшебная быстрота, с которой был сформирован этот отборный отряд. Этому могло быть множество объяснений, но наиболее правдоподобными Огинскому казались два: первое – что отряд был сформирован заранее и только ждал случая быть пущенным в дело, и второе – что Мюрат сам не верил в успех своего замысла и послал на верную погибель первых подвернувшихся под руку людей во главе со своим провинившимся порученцем. Так или иначе, теперь под началом пана Кшиштофа Огинского осталось полтора десятка сабель, с которыми, по замыслу маршала, он должен был если не решить исход сражения, то, по крайней мере, бросить на чашу весов жизнь одного из самых прославленных и талантливых русских полководцев.
«Исход сражения, – сказал ему Мюрат в тот памятный вечер, – сплошь и рядом зависит от нелепейших мелочей: не вовремя пролившегося дождя, застрявшего в грязи обоза, изданного каким-нибудь идиотом панического вопля или случайной пули, оборвавшей жизнь храброго генерала. Я не господь бог и не могу пролить дождь на головы русских. Не в моей власти поразить Кутузова молнией, но организовать шальную пулю, которая в нужное мне время просвистит в заранее выбранном месте, я, как мне кажется, могу. Поправьте меня, если я ошибаюсь». – «О нет, сир, – отвечал на это пан Кшиштоф, – вы совершенно правы. Вопрос лишь в том, что это за место и что за время. Рука же, которая наведет пистолет в цель и спустит курок, находится в вашем полном распоряжении». – «Прекрасно, – сказал Мюрат, – превосходно! Я не сомневался в вашей преданности. Однако мне кажется, что существует еще один вопрос, который необходимо решить прежде, чем вы отправитесь в путь. Преданность требует награды, не так ли? Я хочу, чтобы вы знали: в случае успеха вас ждет богатство и моя горячая дружба. Что же касается неудачи… Единственным оправданием в таком случае для меня будет ваша смерть на поле боя. Если же вы не выполните моего поручения и останетесь при этом в живых, я лично позабочусь о том, чтобы ваша жизнь была короткой и полной неприятностей. Это не угроза, сударь. Я лишь хочу, чтобы вы как следует уяснили свое положение. Вы обязаны все время находиться в самом пекле, лезть из кожи вон, не жалеть себя и своих людей ради достижения поставленной перед вами цели: обезглавить русскую армию, вывести из строя как можно больше генералов, внести в ряды русских путаницу и неразбериху и тем содействовать победе французского оружия. Вы понимаете, надеюсь, о чем я говорю. Убитый командир полка – это уже хорошо, но меня интересует дичь покрупнее». – «Кутузов, сир? – спросил пан Кшиштоф, уже успевший понять, что поручение Мюрата – лишь другой, более изощренный вид казни. – Вам нужна голова фельдмаршала?» – «Это было бы просто превосходно, – ответил Мюрат. – Но будем реалистами: Кутузова вам, скорее всего, не достать. Старик не полезет на поле боя с саблей наголо, а прорваться в его ставку – дело немыслимое. Кутузов – мозг русской армии, но даже самый могучий мозг будет беспомощен, если отделить его от тела. Убейте Багратиона, убейте Ермолова, Воронцова, Коновницына, и перед нами окажется руководимое кучкой бездарей стадо, как это было при Аустерлице…»
Пан Кшиштоф вынул из другого кармана кожаный кисет, и тут на его плечо опустилась чья-то ладонь. Он обернулся и увидел узкоплечего невзрачного человечка с пустым взглядом холодных рыбьих глаз и вытянутым унылым лицом, которое по обыкновению казалось сонным и как бы не вполне живым. Венгерка и ментик русского гусара смотрелись на нем, как седло на корове, простреленный навылет кивер косо сидел на поросшей редкими бесцветными волосами остроконечной, похожей на огурец голове. Это нелепое создание прозывалось Лакассанем и было опаснее лесной гадюки. Пан Кшиштоф не раз слышал об этом бесцветном убийце, верой и правдой служившем своему господину, и теперь получил возможность познакомиться с ним накоротке благодаря сомнительной любезности короля Неаполя.
Лакассань был ядовитым зубом во рту Мюрата, его верным кинжалом и не дающим промаха пистолетом. Это был прирожденный шпион и наемный убийца, и то, что Мюрат приставил его к Огинскому, яснее всяких слов говорило о степени доверия, которое маршал испытывал к пану Кшиштофу. Пока этот похожий на трупного червя человек находился рядом, у пана Кшиштофа не было ни малейшей возможности уклониться от выполнения полученного задания.
– Что вам нужно? – несколько резче, чем следовало, спросил он у соглядатая.
– То же самое я хотел спросить у вас, – прошелестел Лакассань. Голос его, такой же бесцветный, как и внешность, был едва различим в грохоте сражения. – Мне показалось, что вы намерены объявить привал, в то время как бой в самом разгаре, и наша миссия до сих пор остается невыполненной.
– Послушайте, Лакассань, – сдерживаясь, сказал пан Кшиштоф, – насколько я понял, маршал поручил командование отрядом мне. Вы приставлены к моей персоне в качестве помощника, так помогайте, черт бы вас побрал, и не смейте мешать! Лезть на рожон – невелика премудрость. Мы потеряли пятерых, не успев даже как следует осмотреться. Если я попру напролом, мы погибнем все до одного без малейшей пользы для дела. Я должен обдумать свои действия, вам понятно? Я не умею думать с пулей в голове, а вы?
– Пять минут, сударь, – прошелестел Лакассань. – По истечении этого срока вам придется на практике проверить свое последнее утверждение.
С этими словами он словно невзначай положил ладонь на рукоять торчавшего у него за поясом пистолета. Другой рукой он достал из кармана массивные золотые часы, подаренные ему, по слухам, самим Мюратом, и демонстративно засек по ним время.
– Учтите, сударь, – процедил взбешенный Огинский, – что я испытываю сильнейшее желание пристрелить вас прямо на месте, и только уважение к маршалу Мюрату удерживает меня от приведения этого намерения в исполнение.
– Это те самые слова, сударь, которые я хотел и не решался адресовать вам, – ответил Лакассань. – Мы с вами делаем общее дело, нам не следует ссориться. Кроме того, ссора отнимает у вас время, которое, по вашим словам, столь необходимо вам для размышлений.
– К черту размышления! – раздраженно воскликнул пан Кшиштоф, поняв, что отсидеться в овраге не удастся. – В седла, господа!
Он раздраженно распихал по карманам свои курительные принадлежности и вскочил в седло. Кавалеристы, одетые в русскую гусарскую форму, последовали его примеру. Пан Кшиштоф разобрал поводья и махнул рукой, давая сигнал к выступлению. В новеньком, хотя и успевшем уже покрыться пылью и копотью офицерском мундире, в лихо сдвинутом набекрень кивере и с большой саблей у бедра пан Кшиштоф выглядел весьма внушительно и даже воинственно, хотя никакой воинственности он в данный момент не испытывал. Он испытывал цепенящий ужас перед тем, что ему предстояло сделать, и лишь еще больший ужас, внушаемый ему Лакассанем, мешал пану Кшиштофу сию же секунду задать стрекача с поля боя. Изо всех сил стиснув зубы, чтобы они не стучали, Огинский рванул поводья, заставив коня повернуться к выезду из оврага.
Выбравшись наверх, маленький отряд неторопливой рысью двинулся по взрытому пушечными ядрами, густо усеянному трупами людей и животных полю, направляясь к ближайшему месту, где бой кипел с особенной яростью. Мимо них на рысях прошла русская кавалерия; через какое-то время они встретили группу раненых пехотинцев, которые, поддерживая друг друга, направлялись в тыл русской армии. Судя по форме, это были гренадеры Семеновского полка, и пан Кшиштоф с некоторым трудом удержался от того, чтобы не приказать своим людям изрубить их в капусту. Его душила бессильная злоба, требовавшая выхода. Мюрату было все равно, погибнет он или нет, – так же, впрочем, как и всему белому свету. Никому из живущих на земле людей не было никакого дела до пана Кшиштофа Огинского, чья драгоценная шкура находилась теперь в прямой зависимости от капризов разряженного гасконца.
Кланяясь каждому пролетавшему над головой ядру и злобно косясь на ехавшего чуть позади и слева Лакассаня, пан Кшиштоф вел свой маленький отряд к батарее Раевского, где кипел нескончаемый страшный бой. Примерно на полпути партия Огинского была замечена французскими артиллеристами, и, раньше чем пан Кшиштоф сообразил, что происходит, выпущенное с дальней батареи ядро с явно излишней точностью шлепнулось прямиком в одного из кавалеристов, убив его наповал вместе с лошадью. Обернувшись на разразившиеся позади крики, пан Кшиштоф грязно выругался по-польски: французские пушкари, не жалея зарядов, били по своим. Надрывая глотку, он прокричал приказ рассредоточиться и, рванув повод, повернул коня за секунду до того, как ядро ударило прямиком в то место, где он только что находился.
Внутренности пана Кшиштофа сжались в ледяной комок размером с горошину. Он был, несомненно, прав, когда расценил поручение Мюрата как дьявольски изощренный способ казни. Здесь, на этом страшном поле, его ждала неминуемая смерть, и теперь Огинский лихорадочно думал только о том, как ее избежать. Сделать это было трудно, почти невозможно, поскольку рядом с ним неотлучно находился Лакассань.
Пан Кшиштоф снова обернулся. Его люди рассредоточились по полю, перестав служить завидной мишенью для артиллерии, но проклятый Лакассань, как и следовало ожидать, остался при нем. Он по-прежнему держался слева и чуть позади, продолжая сверлить спину пана Кшиштофа холодным, ничего не выражающим взглядом своих рыбьих глаз. Он напоминал идеально натренированного сторожевого пса, получившего команду «охранять» и ждущего лишь подходящего случая, чтобы мертвой хваткой вцепиться в глотку своей жертве. Огинскому вовсе не улыбалось, чтобы слюнявые челюсти этого монстра сомкнулись на его шее, и он, кое-как справившись с собой, начал понемногу прикидывать, как бы ему половчее избавиться от своего неразлучного спутника. Лакассань, впрочем, явно не сомневался в намерениях пана Кшиштофа и, вероятно, поэтому все время держал на виду заряженный пистолет со взведенным курком.
Пока рассыпавшийся по полю отряд, избегая стычек, двигался в сторону батареи Раевского, бой там затих, и над заваленным трупами, затянутым густым пороховым дымом холмом, два раза качнувшись, поднялось трехцветное французское знамя. При виде этого знамени пан Кшиштоф испытал некоторое облегчение: теперь у него не было никакой нужды очертя голову лезть в эту мясорубку.
– Мы опоздали, – сказал подъехавший сзади Лакассань. – Пожалуй, нам следует поискать способа проникнуть в тыл неприятельской армии. Здесь доблестные французские войска обошлись без нашей помощи.
Пан Кшиштоф, не отвечая, отвернулся от него и поднял кверху руку в перчатке, подавая своим людям сигнал сбора. Он по-прежнему был во власти непереносимого страха смерти и действовал как во сне, целиком поглощенный обдумыванием единственного вопроса: как ему избавиться от Лакассаня.
Отряд рысью двинулся по покрытому колючей стерней полю, обходя стороной холм, на котором находилась захваченная французами батарея. В отдалении, скрытые клубами пыли и дыма, перемещались массы войск, сверкало оружие и вспухали белые облачка разрывов. Здесь бой уже закончился – вернее, переместился в сторону. Повсюду виднелись убитые и раненые, по земле было во множестве разбросано оружие. Лошади пугливо шарахались, обходя стороной мертвые тела и стонущих, взывающих о помощи, изувеченных людей. Справа от себя пан Кшиштоф приметил неглубокую лощину, которая могла послужить его отряду и, прежде всего, ему самому, недурным укрытием от посторонних глаз и, главное, от губительного огня французской артиллерии. Огинский чувствовал, что еще одного артиллерийского обстрела он попросту не перенесет и, позабыв обо всем, пустится наутек, как это бывало с ним уже неоднократно.
Спуститься в лощину ему, однако, так и не удалось, потому что навстречу его отряду оттуда вдруг пошла стройными рядами свежая русская пехота, явно стоявшая до этого в резерве и наконец дождавшаяся случая поучаствовать в горячем деле. Это был резервный батальон Уфимского пехотного полка, усиленный остатками различных отступивших с поля боя частей, выведенный в контратаку на батарею Раевского генералами Ермоловым и Кутайсовым. Пан Кшиштоф не знал этого, но, увидев густые, ощетиненные лесом штыков шеренги и гарцевавших перед ними всадников в генеральских мундирах, мигом покрылся холодным потом. Было ясно, что его злосчастная судьба, словно в насмешку, подбрасывала ему отличный случай геройски погибнуть, выполняя секретное поручение Мюрата. Обернувшись через левое плечо, он увидел ухмылку Лакассаня и понял, что окончательно пропал. Пытаться напасть на кого-нибудь из двух гарцевавших поблизости на горячих конях русских генералов в виду такой массы неприятельских войск было равносильно самоубийству; отказаться же от такой отчаянной попытки означало смерть от руки Лакассаня. Пан Кшиштоф не обольщался: он знал, кто является истинным командиром отряда, и не сомневался, что если не сам Лакассань, то кто-нибудь из находящихся под его началом людей непременно достанет его пулей или саблей, если он попытается бежать.
Выхода не было, смерть окружила пана Кшиштофа со всех сторон и приближалась, стремительно сжимая кольцо. Между тем его отряд был замечен, и к нему подскакал майор в красном ментике гвардейского гусара с обмотанной кровавой тряпкой головой и закопченным усатым лицом, на котором неестественной белизной сверкали белки глаз и оскаленные в гримасе жуткого напряжения зубы.
– Какого полка? – страшно закричал он еще издали. – Почему отступаете?
Пан Кшиштоф закусил губу и оглянулся на Лакассаня. Бесцветный убийца коротко кивнул, давая понять, что события развиваются наилучшим образом. Что касалось пана Кшиштофа, то он в этом очень сомневался: ему казалось, что он уже умер и лишь по недоразумению сохранил способность сидеть в седле и издавать какие-то звуки.
– N-ского гусарского полка поручик Огинский! – почти не соображая, что говорит, отрапортовал пан Кшиштоф, безотчетно назвавшись именем своего кузена, который действительно служил в N-ских гусарах. – Осмелюсь доложить, господин майор, сие есть не отступление, но маневр, целью коего является скорейшее соединение со своими и дальнейшее участие в баталии.
– N-ский полк? – удивился майор, и пан Кшиштоф спиной почувствовал, как насторожился неплохо понимавший по-русски Лакассань. – Но ведь он как будто погиб под Смоленском… Впрочем, пустое. Приказываю вам присоединиться к отряду, имеющему своей задачей выбить неприятеля с батареи Раевского. Себя не жалеть, Россия нас не забудет!
– Позволено ли мне будет узнать, господин майор, – спросил Огинский, – кто возглавляет сию геройскую контратаку?
– Генерал-лейтенант Ермолов и начальник артиллерии генерал-майор Кутайсов, – отвечал майор. – Идти в бой под рукой столь славных генералов есть великая честь, поручик!
– Полностью с вами согласен, – непослушными губами выговорил пан Кшиштоф, бросив быстрый взгляд на Лакассаня.
Лакассань одобрительно кивнул ему – этот пес был доволен поведением пана Кшиштофа. Похоже было на то, что перспектива погибнуть самому, выполняя сумасбродный приказ Мюрата, ничуть не беспокоила этого холодного убийцу.
– Вам придется спешить ваших людей, поручик, – продолжал между тем майор. – Атаковать батарею в конном строю – дело гиблое. Торопитесь, поручик, время не ждет.
– Слушаю-с! – козырнув, ответил пан Кшиштоф.
Майор повернул коня и ускакал. Огинский отдал кавалеристам приказ спешиться, спрыгнул на землю и, махнув рукой, повел отряд за собой. У него за спиной Лакассань на ходу объяснял своим не знавшим русского языка товарищам стоявшую перед ними задачу. Мельком пан Кшиштоф подумал о том, что задача эта не из легких: атаковать своих соотечественников вместе с неприятелем значило оказаться между двух огней. Нужно было как-то ухитриться убить в спину как можно больше русских, не дать себя обнаружить и раскрыть и при этом избежать смерти от французских штыков.
Пристроившись вместе со своим отрядом в хвост наступавшей колонны, пан Кшиштоф вознес короткую молитву богородице. Он не собирался геройствовать, но надежды выжить в предстоявшем предприятии почти не было. Впереди, едва видимая за густым пологом пыли и порохового дыма, маячила заваленная одетыми в разноцветные мундиры трупами вершина холма, на котором стояла батарея. Пан Кшиштоф видел полуразрушенные укрепления, наполовину погребенные под множеством мертвых тел, разбитые орудия и снарядные ящики, залитую кровью, перепаханную ядрами землю и трепетавшее над вершиной холма простреленное в нескольких местах трехцветное французское знамя с императорским орлом. Сжимая в правой руке саблю, а в левой пистолет, он, спотыкаясь, шел в строю. Его не покидало неприятное ощущение, что все это происходит в дурном сне. Так же, как во сне, он был бессилен что-либо изменить в творящемся вокруг него кошмаре и двигался вперед против собственной воли – вернее, совершенно без воли, как плывущая по течению прямиком к ревущему водопаду щепка.
Мимо, горяча коня, проскакал Ермолов. Его богатырская фигура представляла собой прекрасную мишень, но окруженный со всех сторон русскими пехотинцами пан Кшиштоф не отважился поднять пистолет, за что удостоился холодного и многообещающего взгляда шедшего рядом Лакассаня. Он презрительно отвернулся от соглядатая, но по его спине холодной волной пробежали мурашки: настало время действовать, а он по-прежнему был не готов рискнуть жизнью.
Верхушка холма вдруг окуталась дымом, и до пана Кшиштофа долетел трескучий звук ружейного залпа. Послышался чей-то предсмертный крик, но он тут же был заглушён страшным ревом «ура!» и ответной пальбой. Огромная масса людей бегом устремилась вперед, навстречу смерти. Стройная колонна сломалась и рассыпалась, превратившись в беспорядочную толпу, одержимую жаждой убийства. Повсюду, куда бы ни посмотрел пан Кшиштоф, он видел разинутые в крике рты, горящие ненавистью глаза и изрыгающее смерть, дымящееся оружие. Рядом с ним, выпустив пистолет и охватив руками простреленную голову, упал один из его кавалеристов, и почти сразу же другой, споткнувшись на половине шага, медленно опустился на колени и ткнулся головой в землю.
Увлекаемый толпой, пан Кшиштоф с болезненным любопытством наблюдал за тем, как переодетые в русскую форму члены его маленького отряда, не щадя себя, пытались помешать атаке. Вопя вместе со всеми, они наносили русским предательские удары в спину. Некоторые из них были замечены за этим занятием и убиты на месте, но в сумятице боя никто не обратил на это особенного внимания. Правда, какой-то безусый прапорщик, увидев, как бежавший впереди него кавалерист Огинского зарубил русского пехотинца, ударив его сзади саблей, попытался было крикнуть: «Измена!», но прилетевшая с батареи французская пуля заткнула ему рот.
Оглянувшись в очередной раз, Огинский снова поймал устремленный на него холодный взгляд Лакассаня и вздрогнул: ему показалось, что у его неразлучного спутника появился третий глаз. В следующее мгновение это недоразумение разрешилось: пан Кшиштоф понял, что отверстие, принятое им за глаз, было дулом наведенного прямо ему в лоб пистолета. Ситуация не нуждалась в дополнительных комментариях, и Огинский, поспешно отвернувшись от Лакассаня, бешено заработал локтями, прорываясь вперед, где на валах редута уже кипела рукопашная и где раздавались голоса Ермолова и Кутайсова, подбадривающих русских солдат.
Прямо перед ним русский пехотный поручик схватился с французским гренадером из корпуса Богарне. Офицерская шпага раз за разом скрещивалась с французским штыком, высекая из него бледные искры. Пан Кшиштоф положил конец этой нелепой дуэли, на бегу рубанув поручика саблей. Офицер упал, но француз, не успев понять, что произошло, и, видя перед собой только зеленый русский мундир, сделал выпад штыком, метя пану Кшиштофу в живот. Огинский увернулся и рассек бедняге голову удалым взмахом. Гренадер упал, но на его месте немедленно возник еще один. Его ружье выбросило густой клубок белого дыма, пан Кшиштоф почувствовал на щеке тугое дуновение от пролетевшей совсем рядом пули и, не успев ни о чем подумать, выпалил в противника из пистолета, убив его наповал.
Перебираясь через заваленный трупами, наполовину разрушенный артиллерийским обстрелом земляной вал редута, пан Кшиштоф оступился. Кто-то сильно толкнул его в плечо, и Огинский, окончательно потеряв равновесие, кубарем скатился по внутреннему склону вала, угодив прямиком в большую кровавую лужу. Крови было столько, что земля ее уже не впитывала, и пан Кшиштоф перепачкался ею с головы до ног. К дьяволу, решил он. Вот отличный способ выйти из игры. Притворюсь убитым, и будь что будет. Как же я раньше до этого не додумался?
Кто-то больно наступил на его откинутую в сторону руку. Пан Кшиштоф инстинктивно подтянул руку под себя, и тут же на него сверху тяжело обрушилось какое-то тело. Узкая, но очень крепкая ладонь рванула его за плечо, переворачивая на спину, он увидел прямо перед своими глазами дуло пистолета и услышал произнесенные задыхающимся голосом слова:
– Не выйдет, сударь! Клянусь, из этого ничего не выйдет!
Позади пистолета маячило перекошенное нечеловеческой яростью, перепачканное чужой кровью бледное лицо Лакассаня. Пахнущее пороховой гарью, неприятно теплое дуло пистолета уперлось пану Кшиштофу в переносицу. Огинский попытался ударить этого бледного вампира саблей, но Лакассань проявил дьявольскую предусмотрительность, прижав правую руку пана Кшиштофа коленом к земле.
Вокруг них кипел яростный бой на взаимное уничтожение, люди валились на землю, как снопы, и никому не было дела до пана Кшиштофа и его горячего желания выжить во что бы то ни стало. Глаза Лакассаня горели безумной жаждой убийства, и пан Кшиштоф понял, что имеет дело с маньяком, который не остановится, пока не доведет задуманное дело до конца. Это понимание едва не отняло у него последние остатки сил, но тут рядом вдруг появился всадник на высоком белом жеребце.
Всадник этот был одет в генеральский мундир, ладно сидевший на его стройной, почти юношеской фигуре. Позднее пан Кшиштоф не раз поражался тому, как много он успел заметить в этот краткий миг между жизнью и смертью. У генерала было совсем мальчишеское лицо с небольшими бакенбардами и легким, никогда не знавшим бритвы темным пушком на верхней губе, густые брови, пухлые мальчишеские губы, которые, казалось, были готовы всякую минуту сложиться в любезную улыбку, слегка раздвоенный подбородок и немного вздернутый, с широкими ноздрями нос. На его мундирном сюртуке поблескивали ордена – Георгий 3-й степени, Владимир 2-й и Мальтийский крест. Это был Кутайсов – молодой, но подающий большие надежды начальник артиллерии, которого весьма хвалил и выделял Кутузов, тот самый Кутайсов, который накануне сражения издал приказ, обязывавший артиллерию жертвовать собою и стрелять до последнего, пока противник не сядет верхом на пушки. Проезжая вместе с Ермоловым из штаба Кутузова на левый фланг, он увидел, что батарея Раевского захвачена. Генералы развернули резервный батальон Уфимского пехотного полка, собрали разрозненные остатки отступавших частей, в том числе и некстати подвернувшийся им под руку отряд пана Кшиштофа, и отбили батарею, поголовно истребив засевших там французов.
Пан Кшиштоф Огинский ничего этого не знал и знать не хотел. Весь мир для него сузился до размеров приставленного к его переносице пистолетного дула, и все его помыслы были лишь о том, чтобы отвести от себя неминуемую гибель. Вид молодого генерала, который, размахивая шпагой, посылал людей в атаку, словно спустил в душе пана Кшиштофа какую-то до предела сжатую пружину. Резким движением перехватив у запястья сжимавшую пистолет руку Лакассаня, пан Кшиштоф вырвал оружие. Лакассань пытался ему помешать, но пан Кшиштоф был сильнее. Словно только теперь вспомнив о своем физическом превосходстве, он сбросил с себя француза, как котенка, перехватил пистолет, взявшись за рукоять, и, почти не целясь, выстрелил в стоявшего совсем рядом Кутайсова.
Выстрел оказался точным, и двадцативосьмилетний генерал, выронив шпагу, замертво упал с седла. В суматохе боя никто не видел, кем была выпущена сразившая начальника русской артиллерии пуля, – никто, кроме лежавшего рядом с паном Кшиштофом Лакассаня. Но даже и он не сразу понял, что произошло. Оттолкнувшись от земли, Лакассань снова бросился на Огинского и вцепился ему в горло левой рукой, правой нашаривая за голенищем сапога тонкий, как змеиное жало, стилет.
Пан Кшиштоф ударил его по лицу разряженным пистолетом и наподдал коленом, сбросив с себя. В следующее мгновение Огинский уже сидел на Лакассане верхом, прижав лезвие сабли к его горлу.
– Уймись, негодяй! – прохрипел он. – Разве ты не видел, что я сделал?
В это время у него за спиной кто-то закричал:
– Начальник артиллерии убит! Генерал-майор Кутайсов убит!
– Слышите? – хрипло спросил пан Кшиштоф, свободной рукой размазывая по лицу чужую кровь. – Я убил Кутайсова. Вы, кажется, этим недовольны, сударь? Тогда мне придется убить и вас. Ну, что скажете?
– Я доволен, – просипел Лакассань. – Клянусь, я доложу маршалу о вашем героическом поступке. Да пустите же, полно вам!
Пан Кшиштоф заколебался на какое-то время, раздумывая, как ему поступить. С одной стороны, раз и навсегда избавиться от Лакассаня было очень заманчиво; однако, Огинский хорошо понимал, что Мюрат вряд ли примет на веру его сообщение о том, что он собственноручно убил Кутайсова, если оно не будет подтверждено свидетелями. Лишь Лакассань видел, как было дело, и только он один мог помочь пану Кшиштофу вернуться к той жизни, что была ему столь мила и привычна. Правда, рассчитывать на помощь Лакассаня было все равно, что ждать благодарности от ядовитой змеи, и это обстоятельство более всего остального заставляло пана Кшиштофа колебаться. Это колебание оказалось роковым: чей-то приклад с хрустом опустился на его спину, и пан Кшиштоф, задохнувшись от боли, боком упал в кровавое месиво, выпустив из руки саблю. Он несколько раз попытался вздохнуть, широко разевая рот, как выброшенная из воды рыба, но нисколько в этом не преуспел и потерял сознание.