ВАРВАРА СУХОВЕЙ – родилась в Полтаве, училась в Москве. Театровед. Травмирована первым неудачным браком. В 80-е годы минувшего века работала в московских театрах, писала пьесы и сценарии. В начале 90-х ушла из модного театра и приняла послушание в женском монастыре. Весть о распаде СССР застала ее в богослужебной поездке по Святой Земле, где она и встретила своего будущего мужа, англиканского священника. Вернулась в мир, но уже в другой, заморский. Шатенка. Голос низкий, слегка с хрипотцой. Глаза зеленые, с поволокой. Одевается изысканно. Умеет и любит дружить. Видит сны и переживает их как вторую реальность.
АГЛАЯ ПОТОЦКАЯ – коренная москвичка, театральная актриса. Легко сходится с людьми. Очень жизнелюбива. Всегда успешна. Голос нежный, мелодичный. Глаза – медового цвета. Волосы светлые, густые. Одевается ярко, экстравагантно. Обладает отменным здоровьем. Спит без сновидений. Умеет и любит любить.
ДЖОН СУПЕРСТОУН – настоятель англиканского собора Всех Святых в сельской местности на юго-востоке Англии. Светское и духовное образование получил в Оксфорде. Британец с шотландскими и ирландскими корнями. Экуменист, знаток православного богослужения. В 1991 году издал за свой счет путеводитель по закрытым соборам Ленинграда, материал к которому собирал много лет, для чего самостоятельно выучил русский язык и почти ежегодно ездил в Россию. До встречи с Варварой не был женат. Окормляет многочисленную, но маловерную паству. Высокий, стройный, обаятельный, голубоглазый. Волосы сбрызнуты ранней сединой. Чудесно смеется и мало спит.
АЛЕКСЕЙ НАСЫРОВ – выходец из Омска. Родился драматургом и стал им. Пишет легко и каждый Божий день. Его идеал – Лопе де Вега. Характер трудный, нордический. Невысок ростом. Но лоб высокий, сократовский. Умеет обольщать.
ПАВЕЛ ЭДОЯН – москвич, страстный театрал. После школы работал осветителем и рабочим сцены, чтобы быть ближе к своим кумирам. Яркий брюнет среднего роста. Финансовый гений. Владелец заводов, газет, пароходов. В быту аскетичен. Однолюбив.
ПЕТР ПОНОМАРЕВ – замечательный, безвременно погибший писатель.
Что мне рассказать тебе, милая Аглая?
Что в феврале у меня под окном расцветают японские вишни?
Что до тихой пристани еле добрела я,
а в театре, помнишь, была чужой и лишней.*
Как ты выживаешь, бывшая премьерша?
Как врастаешь в зрелость – в золотые годы?
Вышла ли за Павла и – миллионерша,
или просто вышла (не в тираж) из моды?
Приезжай проведать в городок заморский:
аглицкие парки, море – по колено…
Был тут на гастролях режиссер Тевтонский,
как его, однако, скрутила Мельпомена!
Зуб неймет, да жадно пожирает око,
все свои высоты – горлом брал луженым…
Приезжай скорее, не ищи предлога!
Твоего (любого) познакомлю с Джоном.**
Был в гостях недавно друг из Мариинки,
славный исполнитель не заглавных арий.
Ты мне не поверишь: я живу в глубинке!
Мой английский Ваня – приходской викарий.
Мы живем, как лисы – на лесистой горке,
в приходском казенном, но уютном доме.
Театральный хлеб мой был сухим и горьким,
я сошла с катушек на крутом изломе.
Жизнью расплатилась – получила сдачу,
у судьбы порою странные повадки.
Помнишь, как сказала нам на ближней даче
пришлая старушка: мужнин хлеб – он сладкий…
Обрести при жизни райскую обитель
и во сне не снилось неразумным овнам
на базаре местном – на благотворительном и на церковном.
Если же изгложет не беда – обида
или дух увязнет в немощи и сраме,
взять благословенье у митрополита
Сурожского можно в нашем русском храме.
Есть простор и время думать отрешенно,
все мои прожекты не покрылись прахом:
написала пьесу. Полюбила Джона.
Был бы православным, мог бы стать монахом.
Приезжай, увидишь церковь у кладбища,
здесь цветы и птицы бродят садом росным.
Хлеб воспоминаний – горестная пища:
все мы обгорели в том аду под Грозным.
Только лишь подушно с Богом и сочтешься:
наступают сроки крестных покаяний.
Пусть в пути помогут, если соберешься,
Серафим Саровский и святой Албаний.
Жду со службы Джона, жгу компьютер или ж
поспевает в кухне звездная опара —
в графстве Кент, в Деревне
(по английски Village).
23 November
Вся твоя.
Варвара.
А жизнь порой – пристрастней телекадра:
в пределах погорелого театра
был кабинет ее полуподвальный – просвет
меж молотом и наковальней.
Она была всего лишь зав. литчастью.
Но прибегали все к ее участью:
она в делах слыла бескомпромиссной.
В театре быт, конечно, живописный:
тогда все возмущались
скрытым торгом
увядшей примы с новым драматургом.
Измученная этою интригой,
Варвара вечер провела за книгой,
массивною, в застежкаж золоченых,
где много истин в Слово облеченных…
Потом курила долго в темноте,
и свет зажгла: а вдруг слова – не те…
Варвара, как ни глянь, все в жизни перемена —
сумела явь от сна однажды отличить:
все ж русская жена английского джентльмена!
Не ссу́чилась, а нить судьбы смогла ссучить.
Без пастыря – вотще – не сотворить обедни…
Варварины ли сны, мои ли снова бредни:
без Вари прогорел театр на Поварской.
Но бредень не пустой пришел из мглы морской…
…Строка склонилась к изголовью
подобно лилии тигровой…
Бог испытал меня любовью —
слегка подштопанной обновой.
Ты помнишь в Киеве – «Славутич»,
и Дни культуры ли славянской?
Ты променял меня на пиво
и на мужскую вашу дружбу.
Я много раз писала это
письмо, прости, что опоздала.
Ты не сказал, зачем ты умер!
Ты был всегда неостроумен.
…Что ни протока, то коряга,
что ни тайга – то непролазна…
Ты был скиталец и бродяга,
а я на все была согласна.
И нимфы не бывают чутче —
так нежно кожей осязала.
По кочкам прыгала, как чукчи,
за оползнем с горы сползала.
Рубашку белую, льняную,
изгваздала на сеновале.
Но не пошла тогда в пивную —
лишь потому, что не позвали.
Вот здесь бы ты и рассмеялся,
а может быть и рассердился.
Напрасно ты меня боялся.
Но хорошо, что не женился.
И все же был – оскал Ля Скала,
кровавый бархат, верхний ярус…
Я и во сне тебя ласкала,
актер (зачерк.), двуликий (неразб.) Янус (?)
Теперь ты (неразб.) Петр и небожитель.
Не удержу в руках пера я…
Взошли плевелы в Божьем жите
в двухтысячном году.
Аглая.
И напишу неискренне: тщета…
И заслонюсь от суеты печалью.
Но вдруг придут из прошлого счета,
сургучною скрепленные печатью.
Твое письмо умершему Петру
лежало в распечатанном конверте,
оно пришлось (не злись!) не ко двору:
кого бы вдохновила весть о смерти!
(«Били родники – да все повымерзли.
Были современники – повымерли…»)
– отрывок из письма Алеши Эн.
Я в курсе (ли?) печальных перемен,
деяний – сколь прельстительных,
столь тленных:
мне пишут в мой семейный монастырь.
Да много ли у Господа вселенных?!
Затем и жизнь – то пустынь, то пустырь…
Молись, подъявши к небу очеса.
Когда б не черт твоей телегой правил:
вчера был Петр, а завтра будет Павел!
(Венчались у знакомого ксендза.
А были слухи – и католикос
помолвил вас…).
И пущен под откос,
мой паровоз застрял в кустах жасмина:
тускнеет масть, корежится металл,
ржавеет жизнь – вторая половина…
Какой мошенник этот банк метал!
Письмо не мне, а всколыхнуло дух.
Петр выбирал тогда из нас из двух,
как водится – для тела и души…
Будь острожна – все же муж…
Пиши.
P.S.
В твоем письме (по Фрейду ли?) описка:
там Янус (Янис ли?) подверстан слишком близко…
…соблазн для развращенного чтеца!
P.P.S.
Успела ли сбежать из-под венца?
Банкира (ли?) настигла Божья кара?
Целуй его (ль).
Всегда твоя —
Варвара.
…Природа тут всегда под градусом.
В таком чаду – я плохо вижу…
Алеша, мы ошиблись адресом,
и заняли не нашу нишу!
Жара, как жаба ненавистная,
в зобу – расплавленная смальта.
Вокруг фасонно-живописная,
весьма масонистая Мальта.
Нам не дано ей соответствовать,
мы объективно невесомы.
Ну сколько можно долю пестовать
и выставлять свои резоны!
Пример однюдь не показательный,
мой милый делатель культуры:
мы жизнь прожили по касательной!
Но не насилуя натуры.
Как чада мировой провинции
(столица – только Град Небесный),
творцы, создатели, провидцы ли —
мы шли гурьбой довольно тесной.
Ваяли тесто песнопения,
месили строчки, словно краски.
И в ком похоронили гения —
сие не требует огласки.
Ты в состоянии паническом
не подставляй свою щеку им!
Мы с Джоном на экуменическом
на съезде пастырском шикуем.
Бесед благих теченье плавное,
и подковерных мнений битва.
И эта Мальта. Да. Но главное —
поверь мне! – общая молитва.
Когда звучит благословляющий
канон издревле благодатный,
стоит над миром столб сияющий,
немеркнущий и незакатный.
Как ни пытаются облечь его,
как ни кроят на все фасоны…
Мы языка не знаем птичьего,
но и они с небес пасомы!
Молить Всевышнего о милости —
предвечным, бессловесным стоном…
Но я уже заговорилась. И —
прощай.
Varvara Superstone
Когда летит сырой английский ветер
укутывая листьями погост,
кольцо в двери стучит – как красный петел,
прозрачный призрак или поздний гость.
Ведьмует тьма на чердаках пустых.
Джон на вечерне в храме Всех Святых —
в пустующем намоленном соборе…
Лишь пономарь гундит, молитве вторя.
А в доме свет и шум, и колготня:
там без гостей ни ночи нет, ни дня.
Дом освещен с фасада и с торца.
Лишь час от Букингемского дворца —
от Лондона рукой подать до Вари.
Она и рада всякой Божьей твари.
Ученый друг, жилец лабораторий,
сегодня у камина тараторил:
путь в Кембридж из России не далек!
Растравит Джон в камине уголек,
пытаясь и понять, и ухватить
беседы русской травленую нить.
Здесь, в графстве Кент, недавно был в гостях
политик Икс, на малых скоростях
бредущий к президентскому престолу.
Варвара опускала очи долу:
всегда чуралась власти и «структур».
Политик был любителем котурн,
он бредил Бонапартом и Нероном.
И волновался, и дышал неровно,
поскольку рвался он – из грязи в князи.
Он явно слышал про большие связи,
по линии ирландского родства:
наружу вылезал из естества!
От этой человечьей мелюзги
порой ни света не видать, ни зги!
Политик знатным слыл амикошоном.
Но номер не прошел с невозмутимым Джоном.
Британский дом – как крепость и оплот,
в сознанье втиснут сотни лет назад.
«Но это был случайный эпизод» —
подумал Джон и вышел в мокрый сад.
Дом приходской, стоящий на холме,
парящий в небе, как корабль воздушный,
в разноязыкой тонущий молве,
вне прихоти и роскоши наружной —
был явно магнетизма не лишен.
«Варварины труды» – подумал Джон.
Он видел тут артистов, циркачей,
и не сходил с ума от их речей.
По-русски в доме думал даже кот:
бродяга и природный полиглот.
Шурша листвой по вянущему саду,
Джон обогнул замшелую ограду,
вернулся в дом, ан глянь, опять пернатый
стучится петел до английской хаты.
…Неуследима молодость, неуследима,
в клубах параболлического дыма,
и осторого, как перец, перегара,
и быстрого, и легкого загара…
И вспоминать (не соглашайся!) больно.
Ты написал мне налету из Кельна.
Неужто дни еще не сочтены
любителей совместной старины?
«Сопляжники» из довоенной Гагры,
куда волной взрывной вас отнесло?
Другие – потребители виагры —
перехватили в лодке их весло.
Куда плывем в бесцветной этой хмари?
Ты был, передавали мне, у Вари
проездом в фестивальный Эдинбург.
Простой небезызвестный драматург —
уж если не Шекспир, то явно – Чехов…
Язвительность моя уже не та:
от смеха умирать или от чиха —
актрисе бывшей спишутся счета.
Подштопанная кукла и банкирша —
теперь сыграть могла бы только Фирса!
Ты помнишь Павла? Был такой юнец —
сидел на осветительных приборах.
Он страстью измотал меня вконец.
Хранил сухим в пороховницах порох.
Но оказалось, выкован из стали:
банкиром стал. Теперь так звезды стали.
Он из другого теста: деньги, риск…
Но вот прилип ко мне, как банный лист.
Я не могу (поверь!), хоть нету спасу,
вернуть любовь ему, как деньги в кассу.
Теперь мой путь определен, и тяжек
в контексте косметических подтяжек.
Я представляю, чтоб сейчас изрек ты…
Ну да, он финансирует проекты
мои: в Москве шумнула антреприза —
классическая (ставила сама!).
Все вспомнили, какая я актриса,
а я стяжала горе – от ума…
Ты пишешь мне, а значит жив, не так ли?
(Ужасна смерть великого Петра).
Варвара? Ставит радиоспектакли?
А прежде – ни ногою со двора
в какой-то там английской глухомани.
Как можно жить от Родины вдали?!
Такую нам судьбу накуковали:
любовь не обменяешь на рубли.
Она любима, тут не надо слов.
Пригож ее ученый богослов?
Сестринство наше прежнее и братство,
и свыше неусыпная опека…
Как может Вестминстерское аббатство
не повидать такого человека?![1]
Я к ней на Рождество лечу, Алеша!
Будь счастлив и здоров.
(В Москве уже пороша…)
Закормленная рябчиками с ананасом,
я все-таки капну тебе на темя:
я не понимаю, зачем лететь первым классом,
если прилетаешь вместе со всеми!
Ты, конечно, новорожденный миллионер,
но сообразил бы, что это дурость!
В скором поезде, например,
платишь, прежде всего, за скорость.
Если кто и урвал даровой ломоть,
то жаждет и тут, по причине веской,
если не выделиться, то хоть
отделиться застиранной занавеской!
Но это к слову. И мне все равно,
и ты это знаешь (равно и Варваре),
встретят меня на стареньком «рено»
или на перламутровом «ягуаре».
Это для прочих и для иных,
обожествивших корысть и скорость:
гнать на каурых и вороных,
ноги укутав в медвежью полость.
Как долетела? Могла бы потише.
А остальное и сам все знаешь:
здесь не Рождественнский вечер в Париже,
ночью – кутеж, а наутро – залежь!
К Джону приехали на постой —
только родня, а к Варваре – я вот.
Эти эсквайры – народ простой:
шубу соболью зрачком не дырявят.
Всенощной службы свечная пурга.
Звездная россыпь. Дыханье органа.
Ветер псалмов. Покаянья туга.
Польская кровь ли моя окаянна —
слишком бурлила, наделала бед.
Страшно предстать во грехе уличенным…
Днем состоялся семейный обед,
с жирной индейкой и пудингом черным.
Тишь над равниной. Вселенский покой.
Словно бы мир – в покаяньи и вере.
Как соответствовать этой благой
и расслабляющей атмосфере?
Скоро закатится за окоем
год високосный с тремя нулями…
Как ты банкуешь там доллар с рублем,
и оседлал ли волну в Майями?
Дом у Варвары? Внутри и во вне —
очень английский, а как иначе?
Не прикупи там, по случаю, мне
виллу парчевую – от Версаче!
Варя все пишет, пашет, как негр —
словно бы ангел стоит за спиной…
Ладно,
прощай, расхититель недр,
мой оборотистый и родной!
P.S.
Слыхать, на Кристи выставляешь лоты.
Бюджет трещит, по швам уже распорот?
Интрижку не завел с женою Лота?
Смотри, не оглянулась бы на город!
Я сегодня глаз не сомкнула, ночь не спала,
задала работу сердцу и уму,
как Джейн Остин, на краешке обеденного стола,
пиша сию эпистолу (кому?).
Лунный свет облепил меня с головы до пят —
Рождество безоблачное в этом году.
Во всех комнатах дома гости спят —
и с исподу и на поду.
Все какая-то близкая нам родня,
но запомнить всех – не могу.
Спит в моем кабинете Аглая. Для
нее это лыко в строку.
Вот пристала вчера с разговором о,
как ни странно, постной еде:
и здорово ли это иль здорово —
мне на хлебе сидеть и воде,
не мирское ли это тщеславие,
скуден веры моей исток,
а в России столпы православия
и не пустят меня на порог.
Как цыганка, звенела монистами,
поучала меня спрохвала.
И смотрела глазами мглистыми:
видно, бренди перебрала.
Волновалась, милая, путалась,
говорила, что я не всерьез
за сутану от жизни спряталась —
в тихий омут азалий и роз,
что родня эта мне – не компания,
что не все мосты я сожгла:
от гордыни да от уныния
я до края света дошла.
И про пьесы мои в Японии,
и про бывший большой кураж…
От ее речей пеларгония
на окне почернела аж.
Это ж надо так метко целиться —
тут воистину Божий дар…
Я и впрямь, как ни глянь, отшельница:
разучилась держать удар.
От житейской раскисла сласти я
и не сдюжила общий гуж…
Не любовь ли – ее пристрастие?
Только очень большая уж!
Я молитвою ночь эту удлинню
Сгинут прочь пузыри земли.
Джон уж встал на свою заутреню
и по требам – до новой зари…
Зимний промозглый земной неуют,
в доме, в душе ль неполадки…
Дверь отворяешь – там дети поют
Рождественские колядки.
Нет ни морозов, ни снежных порош,
лишь хрусталь ритуального пенья.
А маленький самый, как ангел хорош,
и сияет его оперенье…
Звезды бумажные, шапки волхвов,
сласти – с ванилью, с корицей…
Все выпекалось десятки веков
в лоне британских традиций.
Душа на чужбине не станет нежней,
но и не ощерится дико…
«Богу виднее, где вы нужней», —
сказал, как отрезал, Владыка.
Как по мирским ни хлопочем делам,
все нам выходит боком…
А Родина разве – не Божий храм,
не всюду ли мы – под Богом?
Не помянуть ли библейских жен,
верных мужьям донельзя…
Дверь отворяется – входит Джон,
только что из Уэльса.
Во сне она летала. Нагишом.
Поскольку сон вершился в полнолунье.
И приземлилась возле самой клуни
на дедов двор, заросший спорышом.
Трава – как бархат под босой ногой.
А третьи петухи еще не пели…
Она металась в скомканной постели:
ей стало стыдно быть сейчас нагой.
Вовсю светила полная луна.
Вдруг во дворе Варвара не одна?
Она прикрыться чем-то захотела,
украдкой двор просторный оглядела,
как детство незабвенный, но увы…
И увидала… Книжные шкафы:
они образовали во дворе
огромное дубовое каре!
Не ульи, не рогожные мешки,
что так уместны во дворе крестьянском,
а золотые блещут корешки
на русском, на французском,
на испанском!
Не чечевица или там фасоль
горой лежали у беленой хаты,
а выставляясь всяк на свой фасон,
тисненые теснились фолианты.
А хутор спал. Молчали петухи.
Луна смотрела вниз на эту небыль.
Но за какие, собственно, грехи
стояли книги под открытым небом?
Скользя по оксамиту спорыша,
приблизилась она к шкафам огромным.
Саднила оголенная душа,
взалкавшая Брокгауза с Эфроном.
И как ей сон от яви отличить,
а женственность свою – от малолетства?
Когда б ей эти книги получить
все разом, задарма (сиречь – в наследство).
В конце концов, ни золото монет,
ни жемчуга, сапфиры и топазы,
ни рослый дог и ни шотландский плед
не тронули ее души ни разу.
А зависти в ней не было и нет.
И как бы ни жила она убого,
роскошный ни один аппартамент
не вызвал нарекания на Бога.
Единственное, что ее влекло,
что привносило в жизнь немного света,
что возбудить желание могло:
шагреневая кожа раритета!
Те книги вожделенны и важны,
какими ей не обладать от веку:
три поколенья, минимум, должны
такую собирать библиотеку!
За что же ей страдания сии,
тяжелые душевные вериги?
Ведь часто, отрывая от семьи,
отец и мать ей покупали книги.
И много книг.
Но книг обыкновенных:
нет букинистов в городках военных!
Отец бы мог, не надрывая жил,
скопить для дочерей добра немало,
когда бы дослужился и дожил
до должности штабного генерала.
Под хвост попала как-то раз шлея:
женился на молоденькой литовке.
Его взнуздала новая семья.
Он был теперь полковником
в отставке.
Рыб покрупнее – ловят на блесну…
Тут мало отношения ко сну,
все это просто так пришлось ко слову.
Любой стежок ложится на основу.
Варвара спит.
Ей снится сон, вестимо,
о том, что жизнь с мечтой несовместима.
Такая тут взяла ее тоска!
Такой сквозняк в душе, такая свара!
Кольнуло ниже левого соска.
В слезах проснулась бедная Варвара.
Такие сны – кромешная беда.
Она с усильем подавила всхлипы.
…За стенкою Аглая, как всегда,
гоняла новые видеоклипы…
Сыт я духовной снедью нашей Москвы престольной:
крупной тут ловят сетью, крупною солят солью.
Пьеса прошла здесь вяло – еле партер заполнен,
(ты меня уломала, я как дурак исполнил).
Но бенефис Аглашки – бешеный, против правил!
Тихо и без огласки был арестован Павел.
Не было в прессе травли (этот народ – наушкан!).
Что же я понял в Павле – мальчике на побегушках?
Страстная кровь семита, трезвая – армянина…
Но она для него – Лолита, и Виардо Полина.
Если заглянешь в недра: любит от сих – доколе? —
она для него и Федра (в смысле заглавной роли).
Словно не видел краше (вот уж чего – навалом!),
лет на десяток младше, а с ней – как с ребенком малым.
Был бы судья под знаком этой любви – да где там! —
будет судить по бумагам, или скорей – по дискетам.
Было уже однажды – он налетел на пули,
яростный, бесшабашный, явный – мертвец в отгуле!
К новым властям, пожалуй, не перенес притирки.
Грузят товар лежалый для биржевой Бутырки…
Северный ветер сучий бьет по последним листьям!
Ты же с тебе присущей благостью – помолись там…
Как много красоты в заброшенной аллее,
и снежные цветы, и вьюжные лилеи,
молочные стога, вся в белых перья липа:
глубокие снега, любимые до всхлипа…
И негу, как нугу, тянуть. Как конь телегу,
сквозь мир тащить тугу: свою тоску по снегу.
Мочалить бечеву страданий до момента,
когда влетишь в Москву – из захолустья Кента.
Во все концы видна (и Гоголю из Рима)
страна, как купина, стоит – неопалима.
В заиндевевший дом войдешь (следы погрома),
любовию ведом (как Пушкин из Арзрума).
Смирись и не базарь: живешь, не в гроб положен,
хоть и один, как царь (и как в Крыму – Волошин).
Количество пропаж спиши на Божью милость.
Вокруг иной пейзаж – все видоизменилось:
от Спаса-на-крови и до владельцев новых
на Спасско-Лутови-новых лугах медовых.
От рассвета до ранней крещенской тьмы
кто расставит силок, кто подставит ботинок…
«Никогда не путешествуйте с неверующими людьми», —
сказал мне однажды смиренный инок.
Замосковье в глубоких лежит снегах,
утопает в сугробах аглаин терем,
мы не можем с нею найти никак
общий язык, хоть и мягко стелем.
Молчит ли, честит ли весь мир до утра,
проглянет ли нежности рваная кромка,
но втягивает в себя, как черная дыра,
пустая космическая воронка.
Боюсь, что детали весьма далеки
от оксфордских малобюджетных дискуссий…
Компьютер изъяли, пишу от руки.
Где ложь и где правда судить не берусь и
съезжаю в гостиницу завтра – дела:
в Москве все бегут (на пожар ли, оттуда ль).
Не знаю, насколько я ей помогла…
Целую. До встречи,
мой аглицкий сударь.
P.S.
А сны под утро – скользкая стезя:
ты снился так, что вслух сказать нельзя!
Поглажу котенку пушистую шерсть,
он прильнет ко мне – без опаски:
тридцать шесть и шесть —
температура ласки!
Это приют от дурных вестей,
если ласкать умеем…
Что же мы варим смолу страстей,
огонь под котлом лелеем?!
Зачем я все это пишу вдогон,
все выше стремлю стропила?
Ты так утишала свой пастырский тон!
(Но в сердце своем – осудила).
Оставила в спальне свою Псалтирь,
значит вернешься для
того ль, чтоб сказать мне: иди в монастырь
или замуж за короля…
Но я не играю в эту игру —
тавро на судьбу не ставлю,
и то, что предназначалось Петру,
не может достаться Павлу.
Спиши это все на актерскую звень,
на паненский мой норов лютый:
я тоже швырялась в свою же тень
чернильницею, как Лютер!
С ангелом тоже боролась, ан глядь —
порвалась становая жила…
Павла вчера отпустили. В пять
привезла его, ублажила.
Нет, как ты знаешь, на мне креста,
что ни день, то живу безбожнее.
И ты мне сказала, что я – пуста,
гремлю, как ведро порожнее.
Может я просто надорвалась
вгору тащить салазки…
«Съисть то он съисть, да кто ж ему дасть!» —
это я снова о ласке.
Она письмо открыла отрешенно
и вздрогнула: на нем приписка Джона!
«…Я всякий раз, идя к амвону,
сворачиваю шею мобайлфону
(как надоедливый петух —
шумит и возмущает дух!).
Но дома я его включаю.
Звони, любимая! Скучаю.
…По русски, как это, депеша(?)
пришла сегодня от Алеши…
С оказией передаю…
Ты – в Пюхтице?
Твой Джон.
Люблю…»
Само письмо – в нем разобрался кто б:
мозолили глаза все фразы разом…
Как-будто отправитель был «под газом»,
хоть и терзал услужливый «лап-топ».
…………………………………………………………..
«…посыл я убираю волевой…
Когда мы жили с ней на Беговой
в занюханной огромной коммуналке
(все страсти – от пальбы до перепалки!),
ей и тогда претило быть одной:
Петра любила, а жила со мной…
Она мне письма пишет, как в бреду:
рождественское длит колядованье
у вас под дверью, в розовом саду…
…Я на своей премьере, на Тайване,
в парную окунулся духоту…
…Войти в поток, не замутнив истока?
Пиеса не вошла в свои пазы:
ее перетолмачили (премного)
на мандаринский (неземной!) язык.
Да и актеры – странноватой масти…
А все ж – мои «Абстракции и Страсти»
и премией, и грантом увенчали
(восполнил московитские печали).
…Представь, здесь был А. М. (!)
(как сам сказал мне, кстати,
все десять дней торчал, как пень, на складе!).
Я с ним столкнулся (толстый стал, как овощ)
в музее императорских сокровищ,
где есть чем любопытство утолить…
Ну сколько можно эту пытку длить!
Есть пра-китайский сказ, с подтекстом и поддоном,
о рыбе-карп, желавшей стать драконом…
…Премьерный высылаю вам буклет —
богат, цветист, но – видишь ли? – букв нет!
Бес самохвальства остается в силе —
зри иероглиф: «Страсти по России»…
Реклама беспардонная весьма…
Аглая бьет фарфор? И бьет по нервам…
И ей и нам бы не сойти с ума
в году – от Рождества – две тыщи первом.
Я здесь российский ветер не посею…
Пиши: cumir.(собака)aleks.(ею)
P.S.
«Знатная дама, читающая любовное письмо»,[2]
в руке японский веер теребя…
…да знала ль ты? что я? любил тебя…
…я не хотел, но молвилось само…
Упрятать в стол, оставить на потом
их письма (словно записи в альбоме)…
Бесчинствует невиданный потоп
в давно уж не туманном Альбионе.
Вскипели горемычные моря,
шатается кумирня мушки шпанской,
и носит без ветрил и без руля
по миру – остов церкви англиканской.
Крушит, бушует и стрижет под ноль
природа не без веского резона…
Джон резко повернул тяжелый руль,
дабы не сбить роскошного фазана.
Циклон ли наводнением накрыл
фазаньи и звериные угодья,
он в свете фар забился и застыл:
нечаянная жертва непогодья.
Ночь Саввы и Варвары – лишь чуть-чуть
длиннее прежних, но черна, как деготь.
Похоже, что фазан лишился чувств,
поскольку даже дал себя потрогать!
Варвариных не счисля именин,
быв в Оксфорде (и вдалеке от дома)
Джон в «Общество» заехал «имени
Албания и Сергия (святого)».[3]
Посеяли тут русское зерно
лет семьдесят тому, пожалуй, с гаком
философы-изгнанники – Зернов,
Бердяев и отец Сергей Булгаков.
На чужине сумели не пропасть,
и основали «Общество», на равных
людей окрестных окормляя всласть
(приветливых и все же – инославных).
Ходить ли по дрова в заморский лес,
в парламенте ль «голосовать ногами»,[4]
чтоб голосов случился перевес…
Или потрафить чуду в Ноттингаме?[5]
Так думал Джон… И бурею влеком,
ополоумев от небесной качки,
покрытый водами едва ль не целиком,
метался остров, как больной в горячке.
Доехать бы до света и тепла,
«до хаты» их, которая – не с краю…
Он знает, что Варвара не легла,
что завтра ей встречать свою Аглаю.