…Какая умиротворяющая праздничная струя носится в это время в воздухе.
Освоение в России рождественской елки поражает своей стремительностью. Если в начале 1830‐х годов о ней еще говорилось как о «милой немецкой затее», то в конце этого десятилетия она уже «входит в обыкновение» в домах петербургской знати, а в течение следующего становится в столице широко известной. В середине века из Петербурга, превратившегося в настоящий рассадник елки, она «развозится» по всей России: по ее губернским и уездным городам, а некоторое время спустя – и по дворянским усадьбам. К концу столетия елка была усвоена как в городе, так и в поместье.
Провинция, конечно, отставала от столицы, хотя и не слишком сильно: регулярные и разнообразные связи с Петербургом немало способствовали быстрому распространению елки. Отдельные свидетельства знакомства с ней провинциалов датируются началом 1840‐х годов. Я. П. Полонский, отроческие годы которого прошли в Рязани, вспоминает, что до шестого класса гимназии (то есть примерно до 1838 года) он не видел ни одной елки и «понятия не имел, что это за штука». Но уже через несколько лет она, «вместе с французским языком», была «привезена» из Петербурга в Рязань воспитанницами Смольного института [345: 331].
По словам М. Е. Салтыкова-Щедрина, жившего с 1848 по 1856 год в ссылке в далекой Вятке, там елка была «во всеобщем уважении» уже с начала 1850‐х годов: «По крайней мере, чиновники» считали «непременною обязанностию купить на базаре елку», – иронизирует писатель [388: II, 233].
Причина такого быстрого вхождения петербургского новшества в жизнь провинциального города понятна: отказавшись от старинного народного обычая празднования Святок, горожане ощутили некий обрядовый вакуум. Этот вакуум либо ничем не заполнялся, вызывая чувство разочарования из‐за неудовлетворенных праздничных ожиданий, либо компенсировался новыми, сугубо городскими, часто на западный манер, развлечениями, в том числе и устройством елки.
Помещичью усадьбу рождественское дерево завоевывало с бόльшим трудом. Здесь, как свидетельствуют мемуаристы, Святки еще в течение многих лет продолжали праздноваться с соблюдением народных обычаев, по старинке, вместе с дворней, что формировало в бывших барчуках стойкую неприязнь к елке. Так, И. И. Панаев, родившийся в 1812 году, писал: «…елка не имеет для меня ни малейшей привлекательности, потому что в моем детстве о елках еще не имели никакого понятия» [318: 223]. Но уже М. Е. Салтыков-Щедрин, родившийся четырнадцать лет спустя, относился к елке иначе: «…воспоминания о виденных мною елках навсегда останутся самыми светлыми воспоминаниями пройденной жизни!» – заявляет он [388: III, 78; см. также: 423: 117].
И все же мало-помалу петербургская мода начинала проникать и в усадьбу, хотя еще в течение долгого времени елку на рождественских праздниках можно было увидеть далеко не во всех помещичьих домах. Мемуаристы, вспоминая о своем усадебном детстве 1850‐х годов, говорят о том, как они, страстно мечтая о елке, не получали ее из‐за недостаточной обеспеченности своих родителей. Это может показаться странным, поскольку, казалось бы, уж где-где как не в деревне еловое дерево могло быть наиболее доступным: стоило только послать за ним в лес мужиков. Однако одного дерева для организации праздника было недостаточно: нужны были и украшения, и сласти, и свечи, и подарки для детей. Далеко не каждая семья мелкопоместных дворян была в состоянии все это осилить.
Кроме того, для устройства елки необходимы были определенные знания и навыки: для того чтобы подражать жителям столиц, надо было иметь пример для подражания. В 1853 году детская писательница Л. А. Савельева-Ростиславич заметила по этому поводу:
В местах, отдаленных от Петербурга и Москвы, елка составляет чрезвычайную редкость не только для детей, но и для их родителей, если эти помещики, по ограниченности своего состояния, не имели средств быть ни в одной из столиц [385: 117].
Как можно заметить из приведенного высказывания, к началу 1850‐х годов барчукам елка была уже не только известной, но и желанной, хотя часто недостижимой.
Однако вскоре елка «прививается» и в помещичьей усадьбе. Писатель и публицист Е. Л. Марков, родившийся в 1835 году и выросший в Щигровском уезде Курской губернии, в автобиографической повести «Барчуки» писал о своих первых елках:
Елка явилась в Лазовском мире как элемент уже позднейший и законный. Ее появление было тесно связано с проявлением в Лазовском доме гувернанток-немок и сестер из института [259: 197].
Характерно, что «первые попытки этого иноземного нововведения» встречаются с насмешками, вплоть до того, что слуги хотели изломать эту «немкину затею» [259: 197–198].
Если до середины XIX века в воспоминаниях, посвященных Святкам в барской усадьбе, устройство елки упоминается достаточно редко, то уже через десять лет положение изменилось. В мемуарах и в переписке членов семьи Льва Толстого рассказы об организации святочных увеселений непременно включают в себя подробности и эпизоды, связанные с елкой, которая стала для них обязательным и важнейшим компонентом зимних торжеств. О рождественских праздниках 1863 года свояченица писателя Т. А. Кузминская, подолгу живавшая в Ясной Поляне и считавшая ее своим «вторым родительским домом», вспоминает: «Ежедневно устраивались у нас какие-нибудь развлечения: театр, вечера, елка и даже катание на тройках» [216: 291]. Два года спустя, 14 декабря 1865 года, в письме к С. А. Толстой она сообщает: «Здесь готовим мы на первый праздник большую елку и рисуем фонарики разные и вспоминали, как ты эти вещи умеешь сделать». И далее: «Была великолепная елка с подарками и дворовыми детьми. В лунную ночь – катанье на тройке» [216: 405]. Сын писателя С. Л. Толстой, вспоминая о своем детстве, также пишет о ежегодном устройстве елки: «На святках, по обыкновению, была елка, приезжали гости, и мы наряжались»; «В Новый год была чудесная елка, особенно удавшаяся в нынешнем году»; «На святках – крестины Маши. Великолепная елка» [455: 42, 54, 57]. О том же сообщает и Илья Толстой: «Огромная елка до потолка блестит зажженными свечами и золотыми безделушками» [451: 66]. В мемуарах дочери писателя Татьяны (Т. Л. Сухотиной-Толстой) читаем: «Ожидалось много гостей, и, чтобы им не было скучно, готовилась елка, маскарад, катание с гор и на коньках и прочие удовольствия…»; «Она [елка] доходит почти до самого потолка, и вся залита огнями от множества восковых свечей, и сверкает бесчисленным количеством всяких висящих на ней ярких безделушек» [441: 81, 92]. Все это происходило в 1860–1870‐е годы.
В дальнейшем я еще не раз буду обращаться к мемуарам детей Толстого: они содержат обильный и разнообразный материал по истории устройства елки в барской усадьбе. Зимние праздники в Ясной Поляне являли собой редкий пример органичного соединения русских народных Святок с западной традицией рождественского дерева: здесь «елка была годовым торжеством» [451: 65]. Устройством елок руководила жена писателя С. А. Берс, которая, по мнению знавших ее людей, «умела это делать». Инициатором чисто святочных увеселений был сам писатель, судя по воспоминаниям и по литературным произведениям, прекрасно знавший обычаи народных Святок (вспомним хотя бы соответствующие эпизоды из «Войны и мира»).
Все дети Льва Толстого при описании яснополянских Святок рассказывают о приходе к ним на елку крестьянских ребятишек:
Наконец слышим стремительный топот вверх по лестнице. Шум такой, точно гонят наверх табун лошадей… Мы понимаем, что впустили вперед нас крестьянских ребят и что это они бегут наверх. Мы знаем, что, как только они войдут в залу, так откроют двери и нам… Дворовые и деревенские дети тоже издали разглядывают все висящее на елке и указывают друг другу на то, что им больше нравится… [441: 92]
Приглашение крестьянских детей на елку в барский дом было достаточно широко распространено. Такой же праздник изображен и в очерке А. С. Путятиной 1881 года «Елка». Здесь мальчику и девочке, проводящим зиму в поместье, родители устраивают елку, на которую приглашают и крестьянских ребятишек. Описываются веселые предпраздничные хлопоты: изготовление елочных игрушек, покупка родителями вороха гостинцев, привоз кучером Емельяном из леса елки, прикрепление дерева к крестовине и установка его в углу залы. В воздухе распространяется запах смолы. Дети украшают елку, вешают на нее орехи, пряники и конфеты, а также разноцветные фонарики. Когда приходят крестьянские дети, елку зажигают и все вместе с песнями водят вокруг нее хоровод. Потом с дерева срезают гостинцы [363: 43–55].
О приходе на елку деревенских детей говорится и в повести А. Н. Толстого «Детство Никиты»:
Затем в коридоре хлопнула на блоке дверь, послышались голоса и много мелких шагов. Это пришли дети из деревни. …В гостиной раскрылись другие двери, и, теснясь к стенке, вошли деревенские мальчики и девочки. Все они были без валенок, в шерстяных чулках… [450: III, 201–202]
В последней трети XIX века в усадьбе елка была уже в такой же мере освоена и в такой же чести, как в Петербурге и Москве. Литературные произведения и мемуары, посвященные этому времени, включают в себя как подробные описания устройства праздника с елкой, так и краткие упоминания о ее присутствии в доме на рождественских праздниках:
Через открытую дверь соседней залы виднелась громадная елка, украшенная цветными и золотыми гирляндами, золочеными орешками, пестрыми хлопушками, пряничными фигурками, мандаринами. На самой верхушке елки как бы улетал ввысь белый ангел с распростертыми, блестящими крыльями [424: 74].
В парафиновом сияньи
Скоро ль распахнется дверь?
Эта радость ожиданья
Не прошла еще теперь.
Где дети – там елка, богаче, беднее,
Но вся в золотых огоньках.
И сколько веселья и сколько восторга
В незлобивых детских сердцах.
Согласно немецкой традиции, праздник елки считался днем семейного детского торжества, который в памяти ребенка должен был запечатлеваться как день милосердия, добра и всепрощения. Первоначально елка устраивалась только для членов одной семьи и предназначалась детям. Интимность, домашность праздника с рождественским деревом поддерживалась и в русских домах. Такие «классические» елки, елки, так сказать, «немецкого образца», после усвоения в России пришедшего из Германии обычая в большинстве русских домов организовывались по более или менее устойчивому сценарию.
На первых порах присутствие в доме рождественского дерева ограничивалось одним вечером. Производимое им на детей впечатление оказывалось предельно сильным, до экзальтации. Елка приводила детей в состояние крайнего возбуждения, радости, восторга:
То, блестевшее сотнями огней, что подымалось к самому потолку, – ослепило меня. Помню, показалось мне, будто открылась дверь не в знакомую залу, а в царство волшебное, небывалое… <…> Не помню праздника, который больше бы произвел на меня впечатления [20: 562–563].
Елка готовилась взрослыми членами семьи и непременно тайно от детей. В празднике сочетались и предсказуемость, и сюрприз. Хотя по предыдущим годам дети уже, как правило, знали, что елка у них непременно будет, перед каждым очередным праздником они все же сомневались: а будет ли она и на этот раз? Взрослые прилагали все усилия к тому, чтобы поддержать в детях это сомнение и тем самым усилить интенсивность их переживаний.
Ожидание детьми очередного явления елки, встречи с ней начиналось задолго до наступления Рождества. Вдруг заполняющее все пространство ощущение «предпразничности», при котором «не хочется ничего земного», погружало ребенка в особое состояние, от которого знакомая им окружающая действительность становилась необычной. В. А. Никифоров-Волгин писал о своих детских предпраздничных чувствах:
Я долго стоял под метелью и прислушивался, как по душе ходило веселым ветром самое распрекрасное и душистое на свете слово – «Рождество». Оно пахло вьюгой и колючими хвойными лапками [296: 47].
День Рождества, как никакой другой, овладевал всеми помыслами детей: «Приближение праздника наполняет детские сердца трепетной радостью ожидания чего-то приятного» [514: 3]; «Эта радость ожидания так же чудесна, как будущий сияющий праздник» [185: 80]. Нетерпение детей возрастало с каждым днем. Когда же наконец наступал канун Рождества, им еще надо было дожить до вечера, а время, как казалось, тянулось вечно: «Часы в этот день тикали так медленно… <…> Как ужасно долго не смеркалось! Рот отказывался есть» [493: 67].
Пока дети, томясь и изнывая, ждали счастливейшей минуты встречи с елкой, взрослые занимались своим ответственным делом. Накануне Рождества заранее купленное или заготовленное еловое дерево тайно от детей проносилось в лучшее помещение дома, в залу или в гостиную, устанавливалось на столе, покрытом белой скатертью, а впоследствии – на полу и украшалось. Старшим членам семьи «надо было пронести елку в зал… так, чтобы никто не видал» [158: 13]. Взрослые, как вспоминает А. И. Цветаева, «прятали от нас [елку] ровно с такой же страстью, с какой мы мечтали ее увидеть» [493: 67]. О тайном приготовлении родителями рождественского дерева упоминают почти все мемуаристы: «В это время двери залы запираются, и „большие“ убирают елку…» [451: 66]; «Нас не пускают в залу. Там мама с гостями устраивает елку…» [441: 91]; «С середины дня папина комната стояла закрытой; там водружалась и украшалась грандиозная, до высокого потолка, елка…» [131: 176].
К ветвям дерева прикрепляли свечи, развешивали лакомства, украшения, внизу раскладывали подарки, которые, как и сама елка, готовились в строгом секрете. И наконец, перед самым впуском детей в залу, на дереве зажигали свечи.
Входить в помещение, где устанавливалась елка, до специального разрешения детям строжайшим образом запрещалось. Чаще всего на это время их изолировали в детскую или в какую-либо другую комнату: «Наверху нас запирают в гостиную, а мама с гостями уходит в залу зажигать елку…» [441: 92]
Незаслуженного дара
Ждем у запертых дверей… [215: 79]
В ряде европейских стран существовал обычай: перед тем как впустить детей в помещение с наряженной и зажженной елкой, для достижения большего эффекта их держали в «отдельной совершенно темной комнате»:
…детей запирали перед елкой в темную комнату для того, чтобы блеск свечей, роскошь игрушек и елочных украшений показались им еще прекраснее [188: 18].
В русской традиции этот достаточно жестокий обычай, насколько мне известно, принят не был.
Нетерпение детей возрастало с каждой минутой: «Волнение наше доходит до крайних пределов…» [441: 92]; «Волнение наше было такое, что мы уже не можем сидеть на месте, двадцать раз подбегаем к двери… и время кажется длинным-длинным» [451: 66]. Иногда кому-нибудь из самых бойких ребят все же удавалось застичь тот момент, когда елку проносили в зал, и как они тогда были счастливы: «…и Андрюша, успев увидеть, мчался к нам вверх по лестнице, удирая от гувернантки, захлебнувшись, шептал: „Принесли!..“» [493: 68]. Дети не могли видеть то, что делается в доме, но по всевозможным знакам они стремились угадать, что происходит за пределами их комнаты: прислушивались, подглядывали в замочную скважину или в дверную щель: «Мы совершенно не в силах сидеть на месте и то подбегаем к одной двери, то к другой, то пытаемся смотреть в щелку, то прислушиваемся к звукам голосов в зале» [441: 91]; «…спрашиваем – скоро ли готово, подсматриваем в ключевину…» [451: 66]. Как вспоминали об этом М. Кузмин и В. Князев:
В двери светлая полоска
Так заманчиво видна!
…………………………
Не видна еще ребенку
Разукрашенная ель,
Только луч желто и тонко
Пробивается сквозь щель [215: 79].
О, дайте нам елку, волшебную елку
С гирляндами пестрых огней;
Заставьте томиться, заглядывать в щелку,
Гореть у закрытых дверей! [195: 216]
Слух и обоняние детей обострялись до предела: «Чувствуется приятный смолистый запах елки…» [441: 91]; «Пахнет хвойным деревом и смолой» [451: 66]; «Все чувства, как вскипевшее молоко, ушли через края – в слух» [493: 68]; «Пахнет смолкой свежий ельник / Из незапертых дверей» [215: 79].
Дети слышали, что «внизу… что-то несли, что-то шуршало… что-то протаскивали, и пахло неназываемыми запахами, шелестело проносимое и угадываемое…» [493: 68]; «Этот блеск, этот свежий, такой вкусный запах елки восхищали меня необычайно» [20: 563].
Когда же наконец все приготовления были закончены, детям либо подавался условный сигнал: «в ту же минуту раздался звонок» [188: 22–23]), либо за ними приходил кто-то из взрослых или слуг: «…слышим приближающиеся из залы шаги мамá к гостиной двери» [441: 92]; «Обычно мы, все дети, ждали в соседней комнате, пока двери не откроются и лакей Петр, в черном фраке и белых перчатках, не заявит торжественно „Милости просим“» [413: 6]; «И когда уже ничего не хотелось как будто от страшной усталости непомерного дня… снизу, где мы до того были только помехой, откуда мы весь день были изгнаны, – раздавался волшебный звук – звонок!» [493: 68].
Наконец двери в залу открывали и детей впускали в помещение, где была установлена елка. Этот момент распахивания дверей запечатлен во множестве мемуаров, рассказов и стихотворений: он был для детей долгожданным и страстно желанным мигом вступления в «елочное пространство», их соединением с волшебным деревом: «Наконец все готово. Двери залы отпираются… и из гостиной вбегаем мы» [455: 42]; «Вслед за этим дверь отворяется на обе половинки, и нам позволено войти…» [441: 92]; «Вдруг раскрылись двери и из соседней комнаты шумною гурьбой вбежали дети» [146: 253]; «…двери отворились настежь и в комнату влился поток яркого света…» [188: 22–23]; «Наконец дверь растворяется, и счастливцев, с нетерпением ожидавших этой минуты, впускают в заветную комнату» [354: 4]; «Наконец праздник начался, двери растворились…» [354: 5]; «…вечером вдруг распахивались двери, за которыми мы давно уже стояли в нетерпении» [131: 131]; «…нам навстречу распахиваются двухстворчатые высокие двери… И во всю их сияющую широту, во всю высь вдруг взлетающей вверх залы, до самого ее потолка, несуществующего, – она!» [493: 67].
Впечатление, производимое на детей видом елки, «для которой уже не было ни голоса, ни дыхания и от которой нет слов» [493: 69], описано многими мемуаристами. Первой реакцией было оцепенение, почти остолбенение: «В первую минуту мы стоим в оцепенении перед огромной елкой. Она доходит почти до самого потолка…» [441: 92]; «Ослепленные огнем десятка свечей… мы вливались из столовой веселой гурьбой и на время замирали, не скрывая произведенного на нас впечатления» [413: 6]; «…все замерли от восторга… настолько чудесная картина представилась нам» [413: 13]; «Дети стояли неподвижно, потрясенные» [450: III, 202].
Иллюстрация с титульного листа книги «Елка. Поздравительные стихотворения на торжественные случаи» (1872)
Представ перед детьми во всей своей красе, разукрашенная «на самый блистательный лад» елка неизменно вызывала изумление, восхищение, восторг: «…глазам восхищенных детей предстает Weihnachtsbaum в полном величии…» [47: 33]; «…и блестящая, как солнце, елка… почти ослепила глаза всем» [158: 6]; «Как двери настежь открыли, так дети все только ахнули» [377: 12]; «Дети, конечно, были поражены сияющими огнями, украшениями и игрушками, окружавшими елку» [126: 252].
После того как проходило первое потрясение, начинались крики, ахи, визг, прыганье, хлопанье в ладоши и т. п.: «Дети закричали, заахали от радости…» [158: 18]; дети «с громкими криками радости прыгали и скакали около дерева» [140: 18]; «Дети завизжали от восторга: „Елка! Елка!“» [255: 57]; «Увидев красавицу елочку, все захлопали в ладоши и начали прыгать вокруг…» [146: 253]; «Дети поражены, даже самый маленький хлопает в ладошки на руках у няни…» [287: 1165]; дети «прыгают вокруг разукрашенного рождественского дерева» [302: 1]; «Минуту царила тишина глубокого очарования, сразу сменившаяся хором восторженных восклицаний. Одна из девочек не в силах была овладеть охватившим ее восторгом и упорно и молча прыгала на одном месте; маленькая косичка со вплетенной голубой ленточкой хлопала по ее плечам» [15: 161–162].
Затем наступало тихое, интимное общение детей с елкой: каждый из них любовался ею, рассматривал висящие на ней игрушки, разбирал свои подарки: «…наигравшись подарками, мы обрывали с ветвей красные, зеленые и голубые хлопушки… огненные фонтанчики бенгальских огней» [131: 131].
В конце праздника наступала психическая разрядка. Доведенные до крайне восторженного состояния, дети получали елку в свое полное распоряжение: они срывали с нее сласти и игрушки, разрушали, ломали и полностью уничтожали дерево (что породило выражения «грабить елку», «щипать елку», «рушить елку»). Отсюда произошло и название самого праздника: праздник «ощипывания елки»:
Дети набросились на дерево, беспощадно тащили и срывали все, что можно было взять, поломали ветки, наконец повалили на пол – верхушка подверглась тому же опустошению [142: 31].
Елка уже упала, и десятки детей взлезали друг на друга, чтобы достать себе хоть что-нибудь из тех великолепных вещей, которые так долго манили собой их встревоженные воображеньица [388: II, 235].
Дети… разобрали всю елку вмиг, до последней конфетки, и успели уже переломать половину игрушек, прежде чем узнали, кому какая назначена [127: II, 96].
Напрыгавшись вокруг нее досыта, они … с веселым визгом и смехом повалили ее на паркет и принялись опустошать так усердно, что, когда лакей вынес дерево на кухню, на нем, кроме десятка яблок да стольких же пряников и конфет, ничего не осталось [396: 112].
Детям предоставлялась полная «свобода для ненормативных действий», они «выпускали свои чувства наружу» [314: 96], и в этом отношении разрушение елки имело для них психотерапевтическое значение разрядки после пережитого ими долгого периода напряжения. В тех случаях когда такой разрядки не было, праздник часто заканчивался разочарованием, слезами, скандалами, долго не проходившим возбуждением. Жена Ф. М. Достоевского Анна Григорьевна, вспоминая о первой елке, устроенной в 1872 году для тогда еще совсем маленьких детей, рассказывает о последовавшей после праздника болезненной реакции сына Феди, проснувшегося ночью в истерике и плакавшего до тех пор, пока отец снова не отнес его к елке и подаркам. Родители были столь напуганы этой «загадочною болезнию», что решили «несмотря на ночь, пригласить доктора», пока не поняли, в чем дело: «очевидно, воображение мальчика было поражено елкою, игрушками и тем удовольствием, которое он испытал…» [126: 251]. «Было ужасно весело, – пишет в своих мемуарах князь Ф. Ф. Юсупов, – но кончался праздник почти всегда потасовкой. Я был тут как тут и с наслажденьем колотил ненавистных, к тому ж и мозгляков» [524: 61].
В празднике елки принимали участие все члены семьи, и большие, и маленькие. Подрастая, старшие дети начинали помогать в устройстве елки и точно так же скрывали от младших свое участие в подготовке рождественского дерева и подарков. Этот переход ребенка в новый статус, бывший своего рода инициацией, совершался в определенном возрасте (примерно с двенадцати лет): «Надобно было пронести елку в зал, но так, чтобы никто из детей не видал, и мне удалось сделать это, пока они еще спали», – пишет тринадцатилетняя девочка в письме, адресованном подруге [158: 13]. А. И. Куприн в рассказе «Тапер» отмечает:
Тина только в этом году была допущена к устройству елки. Не далее как на прошлое Рождество ее в это время запирали с младшей сестрой… в детскую, уверяя, что в зале нет никакой елки, а что «просто только пришли полотеры» [218: III, 74].
Организуя праздник, взрослые волновались не намного меньше, чем дети. Готовились загодя, покупая подарки, елку и елочные украшения. Порою безумно уставали. Младшая дочь В. В. Розанова Надежда вспоминает о подготовке праздника елки в их семье: «Мама весь день ездила в город покупать подарки и приезжала измученная и ложилась на диван…» [372: 25]. Несмотря на хлопоты и усталость, устройство елки доставляло родителям не меньше удовольствия, чем детям сама елка. А. Г. Достоевская пишет о том, как серьезно относился к подготовке праздника для детей ее муж:
Федор Михайлович, чрезвычайно нежный отец, постоянно думал, чем бы потешить своих деток. Особенно он заботился об устройстве елки: непременно требовал, чтобы я покупала большую и ветвистую, сам украшал ее (украшения переходили из года в год), влезал на табуреты, вставляя верхние свечки и утверждая «звезду» [126: 252].
Когда дети входили наконец в помещение, где стояла елка, восхищались ею, рассматривали на ней игрушки и разбирали свои подарки, взрослые со стороны смотрели на них, с явным удовлетворением и умилением наблюдая за произведенным на детей впечатлением и вспоминая елки своего детства:
При виде сияющих детских личиков, облитых светом множества свечей, мы вспоминаем и свое минувшее детство, и свои светлые впечатления, когда неожиданно отворившиеся двери открывали перед нами ярко освещенное дерево, увешанное подарками. Счастливые впечатления детства. Вот прошло много лет, и они не забываются, а на детском празднике, на елке, воспроизводятся с особой рельефностью [305: 871].
Как приятно и весело смотреть на разрумянившиеся личики и блестящие глазенки малюток! [336: 108]
Теперь переживаешь праздничную радостную настроенность вдвойне: и за себя, и за детей: вместе с ними переживаешь снова то, что так хорошо было в детстве [73: 60–61].
Взрослые ревностно следили за реакцией детей на столь старательно приготовленную ими елку, ожидая от них проявления восторга, радости, веселья. В тех случаях, когда наряженное дерево не производило должного эффекта или когда дети, игнорируя елку, тотчас же бросались к подаркам, родители крайне огорчались. И наоборот, они испытывали чувство громадного удовлетворения и даже счастья, когда дети вначале выражали восхищение столь старательно устроенным, с такой любовью украшенным деревом: дети «надобно отдать им честь – долго восхищались деревом прежде, нежели вздумали разбирать свои подарки» [157: 13]. В противном случае старшие считали, что елка «не получилась». Ожидавшейся взрослыми реакции детей на елку действительно иногда не было. Случалось, что столь тщательно устроенные родителями семейные праздники заканчивались слезами и скандалами, неудовлетворенностью подарками и ревностью по отношению к подаркам, полученным другими детьми. Пресловутое обязательное «елочное веселье» превратилось в конце концов в предмет шуток и юмористических сценок, которые к концу XIX века часто встречались в рождественских выпусках юмористических журналов:
Отец вводит детей к елке. «Ну, вот вам и елка! Вы теперь должны как следует веселиться, чтобы не зря были затрачены мною деньги на елку. А если не будете искренне веселиться – всех выдеру! Так и знайте!» —
шутит анонимный юморист в сборнике «Веселые святки» [135: 6].
Рисунок Р. К. Жуковского к книге Г.-Х. Андерсена «Елка и Снежный болван» (СПб., 1875)
В конце праздника опустошенное и поломанное дерево выносилось из залы и выбрасывалось во двор: «…и эта самая елка, роскошная и пышная, за минуту была выброшена на улицу» [142: 31]. Иногда оборванное дерево выставляли на черную лестницу, где оно, всеми забытое, могло валяться сколь угодно долго: елку «выставили на площадку черной лестницы с тем, чтоб дворники убрали ее куда-нибудь… но им было недосуг, и она целую неделю продолжала торчать все на том же месте, между дверью и стеной…» [396: 112]. В России (в отличие, например, от восточной Словакии, где елка после Крещения освящалась, становясь тем самым пригодной для магических действий [50: 388]) использованное на празднике дерево обычно просто выбрасывали или сжигали в печи вместе с дровами.
Рисунок Р. К. Жуковского к книге Г.-Х. Андерсена «Елка и Снежный болван» (СПб., 1875)
Обычай проведения праздника елки со временем неизбежно претерпевал изменения. В семьях, где позволяли средства и в домах которых было достаточно места, уже в 1840‐е годы вместо традиционно небольшой елочки начали устанавливать большие деревья. Особенно ценились высокие, до потолка, елки, широкие и густые, с крепкой и свежей хвоей: «…в большой гостиной устанавливалась огромная елка» [413: 6]; «Елка – огромное шестиаршинное густое дерево – блестела огнями» [84: 128]. Вполне естественно, что большие ели уже нельзя было ставить на стол. Поэтому их приходилось крепить к крестовине (к «кружкам» или «ножкам») и устанавливать на полу в центре залы или самой большой комнаты в доме: «…и в зале на месте обеденного стола стоит огромная густая елка, от которой на всю комнату приятно пахнет лесной хвоей» [451: 66]. В таких случаях дети не имели возможности срывать висящие у самого потолка сласти, а также наиболее ценные или же опасные для маленьких стеклянные украшения. Чтобы обезопасить детей, взрослые стремились повесить их как можно выше. Поэтому нижние ветви дерева обычно украшались игрушками, которые можно было трогать и с которыми можно было играть.
Переместившись со стола на пол, из угла в середину помещения, елка превратилась в центр праздничного торжества, предоставляя возможность веселиться вокруг нее, танцевать вокруг нее, водить вокруг нее хороводы. Стоящее в центре дерево позволяло детям осматривать его со всех сторон, выискивать на нем как новые, так и старые, знакомые по прежним годам игрушки, встреча с которыми особенно их радовала. Под елкой можно было играть, прятаться за ней или под ней и т. д. Одним из главных развлечений русских зимних детских праздников стал «оживленный хоровод вокруг елки» [369: 65]; «…и наконец, все дети закружились веселым хороводом вокруг елки» [450: III, 202]. Не исключено, что этот елочный хоровод был заимствован из троицкого ритуала, участники которого, взявшись за руки, ходят вокруг березки, исполняя обрядовые песни. Хоровод вокруг елки водили с песнями о ней. Первое время использовалась прежде всего старинная немецкая песенка «O Tannenbaum, o Tannenbaum! Wie grün sind deine Blätter» («О рождественская елка, о рождественская елка! Как зелена твоя крона») [73: 60–61]. Эта песня долгое время была главной на елках в интеллигентных русских семьях. Вскоре стали создавать и русские песни о елке:
Возле елки в Новый год
Водим, водим хоровод [88: 87].
Рисунок Р. К. Жуковского к книге Г.-Х. Андерсена «Елка и Снежный болван» (СПб., 1875)
Во время елочного хоровода часто исполнялись и вовсе не относящиеся к елке песенки-игры, как, например:
Наш отец Викентий
Нам велел играть:
Что бы он ни делал,
Все нам повторять [131: 131],
а также святочные подблюдные песни:
Уж я золото хороню, хороню,
Уж я серебро хороню, хороню… [450: III, 202]
Взрослые стремились к тому, чтобы занять детей развлечениями, в чем они, впрочем, не всегда преуспевали: «Старшим никак не удавалось собрать их в хоровод вокруг елки…» [218: III, 73–74]. А порою и самим детям приходилось в угоду родителям проявлять наигранную веселость. Анатолий Мариенгоф, вспоминая свои детские елки в Пензе начала 1900‐х годов, рассказывает о регулярном, повторявшемся из года в год прыганье вокруг елки, которое совершалось детьми по указанию старших:
Уже в пять лет эта игра казалась мне скучной и глупой. Тем не менее я скакал, пел и хлопал в ладоши. Что это было – лицемерие? Нет. Похвальное желание доставить удовольствие маме, которая затратила столько сил, чтобы порадовать меня [258: 267].
Существенные перемены, произошедшие в организации «елочного пространства», изменили суть праздника: уютное семейное торжество постепенно начало превращаться в мероприятие с участием детей из других семейств. По мере распространения елки в России у глав некоторых семей, в первую очередь обеспеченных, возникало желание устраивать елку не только для своих детей, но и для детей родственников и знакомых. С одной стороны, это было следствием естественного желания родителей продлить «неземное наслаждение» [158: 6], доставляемое елкой, а с другой – им хотелось похвалиться перед чужими (взрослыми и детьми) красотой своего дерева, богатством его убранства, приготовленными подарками, угощением и т. п. Хозяева старались изо всех сил, чтобы «елка выходила на славу» [218: III, 77], это было делом чести: «Последнюю копейку ребром, только бы засветить и украсить елку, потому что нельзя же мне обойтись без елки, когда елка была у Ивана Алексеевича и у Дарьи Ивановны» [319: 91]. На таких праздниках, получивших название детских елок, помимо младшего поколения всегда присутствовали и взрослые (родители или сопровождавшие детей старшие). Приглашали также детей гувернанток, учителей, прислуги.
Одно из первых описаний детского праздника, состоявшегося в середине 1840‐х годов в богатом петербургском доме, принадлежит А. В. Терещенко:
В десять часов вечера стали съезжаться дети; их привозили маменьки и взрослые сестрицы. Комната, где находилась елка, была освещена большими огнями; повсюду блистала пышность и роскошь. После угощения детей заиграла музыка. Танцы начались детьми, а кончились сестричками. После окончания вечера пустили детей срывать с елки все то, что висело на ней. Детям позволяется влезать на дерево; кто проворнее и ловчее, тот пользуется правом брать себе все, что достанет… [446: 86–87]
Даже в этом фрагменте, цель которого состояла в том, чтобы дать представление о недавно возникшем столичном развлечении, можно заметить ироническую интонацию. Со временем, как мы увидим, ирония и даже сарказм становились характерной чертой очерковых описаний детских елок.
Первоначально елка считалась только детским праздником. Взрослые (хозяева и родители приглашенных на праздник детей), конечно же, присутствовали на ней. И им елка «приносила много радости»: «Сколько привлекательного для детей в слове „елка“! – да и не для детей. Разве и взрослые не спешат в ярко освещенные залы вкусить удовольствие детского праздника?» [305: 871]. Однако после созерцания дерева, реакции на него детей и раздачи подарков роль взрослых оказывалась исчерпанной, и, пока детвора веселилась, старшему поколению нужно было чем-то себя занять. Взрослые удалялись в соседнее помещение, разговаривали, угощались, выпивали и играли в карты.
Со временем стали устраиваться и елки для взрослых, на которые родители уезжали одни, без детей. Елки для взрослых организовывались в домах начальников департаментов, губернаторов, предводителей дворянства, хозяев промышленных предприятий, богатых коммерсантов [см.: 277: 2–3] и др.
Да здравствует же елка! Тем более да здравствует, что к ней успели примазаться и взрослые! <…> Наступает и Новый год, и настоящая, большая, самонужнейшая елка для взрослых. Повышения, украшения, назначения, опять семейные и дружеские приношения! —
иронизировал по этому поводу И. А. Гончаров [102: 101]. В одном и том же доме нередко проходило не одно торжество в честь рождественского дерева, а целая серия праздников, что продлевало время пребывания елки в доме: детский семейный праздник, праздник для детей родственников и знакомых и наконец – праздник для взрослых. И. И. Панаев писал в 1856 году: «Елки до того вошли в петербургские нравы, в петербургские потребности, что люди холостые и пожилые устраивают их вскладчину для собственного увеселения и забавы» [319: 90; см. также: 384: 1–2]. В рассказе Н. А. Лухмановой 1894 года говорится о том, как родители, оставив дома больную дочку с няней, разъезжаются по «своим» елкам. Отец едет «на веселую елку к „милой женщине“», а его жена – «к одной из своих подруг на елку для взрослых, с сюрпризами, подарками, без танцев, но с флиртом, под чарующую музыку приглашенных артистов» [246: 4]. В 1867 году журнал «Развлечение» писал о елке в доме городничего, старого холостяка, у которого на дереве вместо игрушек висели бутылки с алкогольными напитками [530: 18–21]. Сохранились сведения о том, что устраивались даже елки для собак: в 1874 году
была запрещена статья «Елка», в которой приводилась «переписка» богатой барыни по поводу собачьей елки и вся эта затея сопоставлялась с положением бедных и голодных «двуногих» [76: 32].
Обложка брошюры «Елка в русском собрании 4 января 1890 г.: [Стихи и рассказы]» (Варшава, 1889)
О закреплении практики устройства «взрослых елок» свидетельствуют их описания в литературных произведениях и мемуарах. Обычно «взрослые елки» приурочивались не к Рождеству, а к встрече Нового года. Они мало чем отличались от традиционных святочных вечеров, балов, маскарадов, получивших распространение еще в XVIII веке. В таких случаях разукрашенное дерево превращалось просто в модную и со временем ставшую обязательной деталь праздничного декора залы. В главе «Елка у Свентицких» в романе «Доктор Живаго» Борис Пастернак пишет:
С незапамятных времен елки у Свентицких устраивались по такому образцу. В десять, когда разъезжалась детвора, зажигали вторую для молодежи и взрослых, и веселились до утра. Только пожилые всю ночь резались в карты в трехстенной помпейской гостиной, которая была продолжением зала… На рассвете ужинали всем обществом… Мимо жаркой дышащей елки, опоясанной в несколько рядов струящимся сиянием, шурша платьями и наступая друг другу на ноги, двигалась черная стена прогуливающихся и разговаривающих, не занятых танцами. Внутри круга бешено вертелись танцующие [323: III, 83].
Первая публичная елка в Петербурге была устроена в 1852 году в Екатерингофском вокзале, возведенном в 1823 году в Екатерингофском загородном саду, который, несмотря на то что тон здесь задавала аристократическая публика, предназначался для народных гуляний. Установленная в вокзале огромная ель «одной стороной… прилегала к стене, а другая была разукрашена лоскутами разноцветной бумаги» [164: 96]. Вслед за нею публичные елки начали устраивать в дворянских, офицерских и купеческих собраниях, клубах, театрах и других местах. Москва не отставала от невской столицы: с начала 1850‐х годов праздники елки в зале Благородного московского собрания также стали ежегодными.
И все же главной заботой организаторов елок оставались дети. С 1860‐х годов получают распространение елки в учебных и воспитательных заведениях, что тотчас же отразилось в литературе, как, например, в ставших общеизвестными стихотворениях И. С. Никитина и А. Н. Плещеева:
Наступили святок
Радостные дни,
И зажглись на елках
Яркие огни.
В нашей школе тоже
Елка зажжена…
Нас своим нарядом
Радует она [239: 56].
В школе шумно; раздается
Беготня и шум детей…
Знать, они не для ученья
Собрались сегодня в ней?
Нет! Рождественская елка
В ней сегодня зажжена;
Пестротой своей нарядной
Деток радует она… [339: 262].
Широчайшее распространение получает организация благотворительных елок для бедных детей, инициаторами которых бывали как разного рода общества, так и отдельные благотворители. Проведение «елок для бедных» в народных домах, в детских приютах всячески пропагандировали и поощряли, о чем свидетельствуют обилие заметок в периодической печати, многочисленные рассказы о благотворительных елках, а также иллюстрации в праздничных выпусках повременных изданий (см., например: «Елка в детском приюте» [286: 1089]; «Елка в народном доме» [289: 1055]; «Елка для бедных детей, взятых на улицах столицы, в доме С.-Петербургского градоначальника, 28 декабря 1907 года» [290: 39] и многие другие).
Тема благотворительных елок освещалась в рождественских номерах периодики, часто не без иронии: в сценках А. Н. Лейкина «На елке» (1889) и «В Новый год» (1893) купцы приезжают на елку в детский приют, которую они устроили сами и чем очень горды [231: 3; 232: 3–4]; в рассказе И. В. Родионова «С рождественской елки» (1909) богатый владелец типографии устраивает елку с подарками для учеников и «типографской детворы», инициатором чего была его пятнадцатилетняя дочь [369: 61–65]; в рассказе Н. Перетца «Елка» (1872) хозяин фабрики организует праздник елки для детей рабочих [328: 524]; в рассказе Е. О. Дубровиной «Бабушка-невеста» (1888) заводчик в Восточной Сибири устраивает елку для своих рабочих [128: 1429–1434] и т. д. и т. п. Заметки об актах благотворительности на Рождество печатались столь часто, что юмористы-газетчики обычно называли их в ряду обязательных событий праздничного сезона: «Следи дальше, – говорит дед внучке, угадывая последовательность материалов рождественского номера газеты, – говорится о помощи бедным, о щедрой благотворительности, о возможности для наших дам устройства благотворительных вечеров с танцами, о елках для детей и для народа, о праздничных подарках…» [33: 209]. Во множестве проводились платные елки и танцевальные вечера «для взрослых и детей» в пользу детских приютов с вручением подарков, за которые надо было платить дополнительно [144: 1].
Ежегодно устраивали елки для детей рабочих окраин столицы братья Альфред и Людвиг Нобели. После их смерти традиция этих елок, проходивших в Народном доме на Нюстадтской улице (ныне Лесной проспект, д. 19), возведенном на средства Эммануила Нобеля в 1901 году и ставшем первым культурно-просветительным заведением в Петербурге, была продолжена. Участница проведения праздника елки для бедных детей Московским обществом помощи бедным художница М. В. Волошина-Сабашникова вспоминает:
Мама участвовала в проведении таких праздников для детей нашего квартала, а мы с нашими друзьями помогали ей. В снятом для этого мрачном помещении рядом с пользовавшейся дурной славой рыночной площадью собирались дети бедняков. После популярной в народе игры с Петрушкой… зажигали свечи на большой елке. В соседней комнате раздавали подарки. Каждый ребенок получал ситец на платье или косоворотку, игрушку и большой пакет с пряниками. Друг моего брата, принимавший участие в раздаче подарков, умел очаровать каждого, позволяя выбирать самому ребенку, что ему нравится, и советуя взять такую материю, которая ему идет. Такое отношение для этих детей было совсем необычным. Я тем временем играла с другими детьми у елки [85: 103].
Средства на проведение елок или собирались по подписке внутри определенного слоя городского населения, или складывались из добровольных пожертвований, или же специально выделялись городскими властями [162: 172].
Эти рассказы в значительной мере отражают то, что происходило почти на всей территории Российской империи. Елки устраивались даже в глухом Царевококшайске (ныне Йошкар-Ола). В одной из заметок газеты «Волжский вестник» за 1890 год рассказывается о детской елке в чебоксарском «благородном» клубе:
3 января… была устроена елка и детский танцевальный вечер с туманными картинками. Инициатором этого вечера был врач С. М. Вишневский. Подписка была назначена по 1 рублю с каждого маленького участника. Всего организаторам удалось собрать 35 рублей [162: 172].
М. И. Ключева, с детства двадцать лет проработавшая в Петрограде белошвейкой в мастерской П. Я. Малыгиной, вспоминает о елках с подарками, которые в 1880‐х годах хозяйка, несмотря на обычную «вспыльчивость», регулярно устраивала для молодых работниц:
Приближалось Рождество. Это был большой праздник. Хозяйка принесла большую елку, квартира наполнилась приятным сосновым запахом. Накануне Рождества мы работу закончили в два часа, мыли полы, срочные заказы отправили по клиентам и стали убирать елку, вешать игрушки, пряники, яблоки, хлопушки – в убранстве елки участвовали все от мала до великого, больше всех радовался маленький Володя. Хозяйка Марфуше подарила прюнелевые сапоги и фартук. Старшей мастерице – ситцу на летнее платье, нам выдала, всем ученицам, по 50 коп<еек> серебром [193: 177].
В некоторых знатных домах проводились елки с обязательными подарками специально «для прислуги с семьями». Князь Ф. Ф. Юсупов вспоминает, как его «матушка за месяц до праздника опрашивала наших людей, кому что подарить» [524: 61].
Инициаторами устройства праздников с елкой бывали и выходцы из народа, наделенные организаторскими способностями. К. С. Петров-Водкин в автобиографической повести «Хлыновск» приводит рассказ о сапожнике Иване Маркелыче, добровольно принявшем «на себя староство ремесленной управы»: он вел просветительскую работу среди ремесленников, «желая дать своим товарищам разумный отдых и развлечение». Однажды (по-видимому, это было в начале 1890‐х годов) «задумал Иван Маркелыч город удивить». «Месяца за полтора до святок начались приготовления к вечеру-елке, который должен был состояться в одной из городских гостиниц. Для детей, кроме раздачи грошовых подарков, готовили спектакль». Сценарий представлял собой вариации из народных сказок – с Бабой-Ягой, волком, Аленушкой и пр. «В битком набитом зале, впереди елки, поставленной у стены, было расчищено место для нашего представления… Зала гостиницы была полна человеческого тепла и праздничного удовольствия» [335: 201–202].
По мере того как в России осваивался и распространялся обычай Рождественской елки, в сознании русских совершалась эстетическая и эмоциональная переоценка этого дерева, менялось отношение к нему, возрастала его популярность и создавался его образ, ставший основой культа. В процессе создания культа неизбежно происходят кардинальные изменения в отношении к предмету нового поклонения, что сказывается на всех аспектах его восприятия – эстетическом, эмоциональном, этическом, символическом, мифологическом. Эти изменения отчетливо прослеживаются на примере образа ели. Возникший в середине XIX столетия культ ели просматривается в самых разнообразных явлениях русской жизни – в рекламе и коммерции, в периодической печати и разного рода иллюстративном материале, в педагогике и детской психологии. Зарождение и закрепление нового культа приводит к символизации предмета поклонения и к обрастанию его легендами.
До тех пор пока ель не стала использоваться в рождественском ритуале, пока праздник в ее честь не превратился в «прекрасный и высоко поэтический обычай рождественской елки», она, как отмечалось выше, вовсе не вызывала у русских острых эстетических переживаний. Однако принятая в качестве обрядового дерева, которое устанавливается на Рождество, ель превратилась в положительно окрашенный растительный символ. Она вдруг как бы преобразилась, и те же самые ее свойства, которые прежде вызывали неприязнь, стали восприниматься как достоинства. Пирамидальная форма, прямой стройный ствол, кольцеобразное расположение ветвей, густота вечнозеленого покрова, приятный хвойный и смолистый запах – все это в соединении с праздничным убранством, горящими свечами, ангелом или звездой, венчающими верхушку, способствовало теперь превращению ее в образ эстетического совершенства, создающий в доме особую атмосферу – атмосферу присутствия Елки.
Ее стали называть «живой красавицей», «светлой», «чудесной», «милой», «великолепной», «стройной вечнозеленой красавицей елкой». Представ перед детьми во всем своем великолепии, разукрашенная «на самый блистательный лад» [44: 128], она неизменно вызывала изумление, восхищение, восторг.
Эта вдруг обретенная елкой ни с чем не сравнимая красота дополнялась ее «нравственными» свойствами: висящие на ней сласти, лежащие под ней подарки, которые она щедро и расточительно раздавала, превращали ее в бескорыстную дарительницу. Отношение детей к елке как к одушевленной красавице, «которая так же живет и чувствует и радуется, как они … живет вместе с ними и они с ней» [508: 8