Посылаю Вам ещё одно хайку
про очень старую женщину,
которая видит далекие синие горы.
Она не видела их, когда была молодая,
а теперь ей до них не добраться.
Туве Янссон
Он проводит у окон чуть ли не целые дни. Иногда у кухонного, которое выходит во двор. Из него можно увидеть крышу бывшего каретного сарая, превращенного теперь в теплоцентр; кирпичный брандмауэр пятиэтажного дома с прорубленными на верхнем этаже двумя окнами, не гаснущими до поздней ночи; большую черёмуху, вымахавшую выше третьего этажа (он помнит, как жилец из соседнего подъезда посадил маленький кустик тридцать лет назад), и несколько припаркованных машин. Но чаще он садится возле окна своей комнаты, которое смотрит на улицу. Напротив, через дорогу – только невысокое здание и широкий сквер перед ним, поэтому отсюда ему хорошо видно небо.
Он многому научился за эти несколько месяцев.
Раньше, например, он не замечал, как разнится полет чаек, уток и ворон. Да вообще не обращал внимания на то, что там летает: в голову бы не пришло над этим задуматься. А теперь безошибочно узнает их по силуэту и ритму движений.
Особенное чувство вызывает у него вид летящих уток. Он ни разу не видел их поодиночке – как минимум две, а чаще больше. Они летят деловито, вытянув шеи и быстро перебирая крыльями. И хотя теперь утки, изменив вековым привычкам, остаются зимовать в городе, все равно, когда он видит их в небе, у него возникает странное чувство близящихся перемен.
Ему теперь стало нравиться всё, что изменяется, исчезает, что невозможно зафиксировать, описать в двух-трёх словах. Поэтому его так привлекает небо.
Над крышей соседнего дома за сквером большое облачное нечто постоянно меняет форму. Может быть, это проплывают мимо разные облака, то сливаясь друг с другом, то вновь обретая самостоятельность, а может, одно и то же облако примеряет на себя разные образы… Только что оно было похоже на потягивающуюся кошку, теперь – на пирожное со взбитыми сливками, а еще через минуту станет горной вершиной, пенистым прибоем или снежной кроной большого дерева.
Иногда облака отражаются в окнах дома напротив, и возникает иллюзия, будто они живут там, внутри него. А тому, кто обитает в нём на самом деле, наверное, кажется, что они поселились здесь, в его квартире…
На днях он видел удивительное зрелище. Ему показалось, что он встретил такие облака в первый раз в жизни, хотя, скорее всего, раньше просто не обращал внимания. Они были похожи на горы, нарисованные китайским художником. Как будто небо – это свиток шелка, на котором тонкой кистью изображен горный пейзаж. Он не удивился бы, если бы увидел там очертания пагоды.
Созерцание теперь притягивает его больше, чем умственный процесс. Он научился любоваться облаками, деревьями и быть счастливым просто от того, что может это видеть, что он жив, что ему повезло больше, чем тому мужчине, который сидел с ним рядом.
Облака, подсвеченные солнцем, как будто улыбаются. Они маленькие, легкие, мимолетные – в буквальном смысле этого слова: они летят мимо. Но при этом успевают улыбнуться, успевают… нет, не запомниться, но остаться где-то в подсознании… Пусть детали моментально теряются, стираются из памяти, но это не так уж важно. Важна яркость момента. Как жаль, что раньше он так редко оглядывался вокруг себя, так редко поднимал голову!.. Теперь он часто останавливает взгляд на окружающих предметах, вглядывается в какую-то простую вещь и не может оторваться… Например, в завитки и изгибы морской раковины, лежащей на письменном столе. Или просто в ритм печных труб, в неровные кирпичи брандмауэра, в стакан с чаем, в конце концов. Ему хочется схватить это, передать, запечатлеть…. только не словами: слова ничего не значат.
После того, что с ним произошло, он провел в полной прострации почти всю зиму, даже не пытаясь выбраться из глубин полярной ночи. Засыпая, он забывал о своей беде, во сне видел себя здоровым и бодрым, но каждое утро неуклонно возвращало его к действительности, погружая в такую пучину боли, что хотелось немедленно принять снотворное и снова упасть в забытье.
Но однажды – это случилось весной, в марте, – вынырнув из ночного тумана, он долго лежал в постели, пытаясь понять, почему ему стало так хорошо… непривычно хорошо. И с удивлением почувствовал, что это из-за запаха свежего белья, которое накануне постелил ему Шурик. Как же дивно оно пахнет! В детстве это был его любимый запах. По субботам мама мыла его в ванне и меняла белье. Оно было немного жестким от крахмала, тугим, отглаженным… и благоухало чистотой. Потом, став постарше, он узнал, как пахнут новые книги – типографской краской, бумагой, клеем… и полюбил этот запах навсегда. А еще… ведь были еще какие-то запахи: он их знал, но забыл. Например, снег ведь чем-то пахнет, нет? Свежескошенная трава? Деревья после летнего дождя? Надо вспомнить.
Так началась для него весна, так возник вокруг него мир, обладающий ароматами, звуками, формами, для которых он не всегда мог найти название. Не мог наклеить на них ярлычок. И это было прекрасно и совершенно необычно.
Всю свою прошлую жизнь литературоведа-фанатика он любил только тексты. Слова. Любил их больше того, о чем они говорили. Красота какой-нибудь метафоры, звучание аллитераций приводили его в экстаз, и только они помогали ему что-либо увидеть. Он не видел красоты звёзд, пока она не была поймана и втиснута в поэтическую строку. Книги были его миром. Казалось бы, по логике вещей, теперь они должны были бы и вовсе заменить ему мир, дверь в который почти захлопнулась, оставив лишь узкую щель, но происходило что-то прямо противоположное. Ему больше ничего не хотелось читать… Книги? Что книги! – ему хотелось жить. Безумно…
Сначала весна была нерешительна и непостоянна, как девушка; внезапна в переменах погоды и настроения. Переход от пасмурного неба к солнцу в дымке происходил незаметно и неожиданно. В облаках появлялись то тут, то там голубые проталинки. Весна вздыхала… и тут же улыбалась. И вот уже от облаков оставались на небе только легкие мазки белил.
А спустя час наползли откуда-то серые тучи, освещенные солнцем немного снизу, и ветер качал верхушки елок мерно, как маятник. Погода-маятник… но тепло придет. Всех одолевает весеннее беспокойство: а каким будет лето? Он точно знает ответ: лето будет… Просто будет – и это главное.
Шурик принес ему вербу – белые, пушистые, как котята, шарики. Ему захотелось их погладить. И показалось, что он теперь не один в комнате.
Впрочем, с тех пор, как он начал замечать окружающее, он никогда не оставался совсем один. В шкафу жил запах платьев Олеси… Платьев давно не было, не было и Олеси, но запах остался. В старом кресле обосновался плюшевый ослик Иашка, который больше не нужен своему выросшему и ушедшему из этих комнат хозяину. А в окнах обитал утренний свет: он качался в прорезях кружевных занавесок, постепенно становясь все ярче, а если очень повезет – взрывался солнечными бликами в серванте.
Солнце входило в дом с кухни, окна которой смотрели на северо-восток. Ясным утром она наполнялась солнечным светом, но как-то не прямо, а косвенно, не резко, а осторожно. Утренние лучи не такие, как дневные. Они заглядывают нерешительно, словно спрашивают: «К вам можно?» Потом забираются в помещение, осматриваются с любопытством: «А что это у вас тут? Сахарница металлическая? Как она хорошо блестит! А вот чайничек бы почистить не мешало…» Он любил эти первые лучи еще низко стоящего солнца, любил их обещание и детскую непосредственность.
Тем временем света и весны становилось все больше и больше, долгие зимние сумерки отступали, и уже вот-вот должны были появиться первые листья… Воздух, врывавшийся в форточку, пах весной – тем особенным запахом, который он назвал «металлическим», потому что не мог найти более точного слова. Свежий металлический запах весны…
А в конце апреля неожиданно пошел снег. Он шел долго и молча. Казалось, будто целые сугробы падают с неба, медленно и прямо, и не успокоятся до тех пор, пока не выкрасят весь город в белый цвет. Но сидящий у окна человек в инвалидной коляске понимал: свет, заливающий мир, – все равно весенний, и скоро придут, никуда не денутся, белые ночи. Да и в воздухе по-прежнему стоит что-то невыразимое, но несомненно весеннее… И он открыл окно, чтобы в этом окончательно убедиться. Хорошо, что верхние шпингалеты были давно сломаны.
Облака сегодня какие-то деловые. Они быстро и сосредоточенно пробегают мимо, стремясь к одной, только им известной цели – белые ватные овечки, гонимые невидимым пастухом.
С неделю назад Шурик принес ему фотоаппарат.
– Пап, а если попробовать фотографировать? – предложил он. – Ты так смотришь на вещи, на небо… ты не хочешь попытаться…
– Остановить мгновение? Это чревато.
– Нет, я серьезно. Ты же не можешь целыми днями сидеть вот так.
Сын у него удивительно чуткий, внимательный. Вызвал мастеров и все в его квартире приспособил к его новому состоянию: убрал пороги, опустил вниз выключатели, поменял ванну на душевую кабину… Это же сколько денег стоило и времени! А у него ведь и у самого вечно полно забот с семьей.
И, конечно же, сын заметил, что отец охладел к литературе, как бы парадоксально это ни было. Впрочем, вообще трудно предсказать, что случится с человеком, когда его привычная жизнь сломается.
Он взял фотоаппарат в руки и покачал его, словно взвешивая «за» и «против».
На самом деле он уже много раз мысленно делал снимки – на сетчатке глаза. И иногда ночами, когда не спалось, прокручивал их у себя в голове, рассматривал, сортировал. А потом однажды понял, что если покопаться, можно найти у себя в голове старые снимки, сделанные много лет назад, когда он вовсе не отдавал себе отчета в том, что сохраняет в памяти какую-то картинку. Например, Олесю. Где это было? В какой-то гостинице. Номер был твин, с двумя кроватями. Олеся устроилась на той, что ближе к окну. Утром он проснулся рано, когда жена еще спала. Она лежала к нему спиной, одеяло прикрывала ее лишь наполовину. И окно тоже было зашторено только наполовину, и наполовину опущены жалюзи. И первый утренний свет окутывал комнату, кровать, глубокие складки одеяла, голое Олесино плечо и бедро. Олеся плыла в утренних лучах, а сползавшее на пол одеяло повторяло своими складками волну ее откинутых волос. Он видел это сейчас так четко, что мог бы воспроизвести, если бы существовала такая технология – напечатать фотографию того, что ты видишь перед внутренним взором.
Фотоаппарат казался ему чем-то лишним. Он честно попробовал его освоить, чтобы не огорчать Шурика. Но камера оставалась для него громоздким и неудобным протезом, который отказывался повиноваться ему, как и его ноги. Он однажды прочитал в Интернете, что в будущем человек сможет получать снимки глазами: у него там что-то такое может быть вживлено в мозг. Что видит – то снимает, и прямо в Инстаграм. Ну, деталей он не понял: филолог есть филолог. Это, наверное, ему бы подошло. А используя фотоаппарат, он постоянно получал в итоге не то, что видел, не то, что хотел получить. Конечно, он понимал, что просто не умеет фотографировать по-настоящему, что этому нужно учиться, но когда тебе почти семьдесят – это уже не так просто. Но пугала его не сложность обучения, а то, что техника встает между ним и впечатлением, как раньше вставало слово.
Единственным достоинством камеры оказался для него объектив с сильным зумом. Он мог приблизить к себе облака, крыши домов на другой стороне улицы, трубы, окна, деревья сквера, разглядеть людей, гуляющих в нем. А еще в окне дома напротив он заметил женщину, которая иногда сидела на подоконнике, натянув на колени длинную черную футболку, и смотрела на улицу. В то время, когда он был моложе, романтичнее и более склонен превращать жизнь в бледное подобие литературного текста, он счел бы себя вторым Фабрицио, а ее – Клелией. Но сейчас ему опостылели книги. Да и женщина в окне, похоже, была совсем не из тех, что кормят канареек. В руке у нее был коньячный бокал.
Раньше он не пользовался социальными сетями. Некогда было. Почта – да, для деловых контактов. Интернет – для поиска материалов, для текстов.
Но теперь Шурик посоветовал ему завести аккаунт на Фейсбуке. Попробовал, нашел там каких-то старых знакомых, однокурсников, коллег, бывших студентов. Пообщался немного, но ему быстро стало нестерпимо скучно. Какие-то, в сущности, чужие люди хвалятся своими автомобилями, дачами, женами, поездками в Египет…
Наличие социальных сетей, наверное, избавляет от чувства одиночества, но зато лишает уединения, нарушает приватность. Конечно, занимаясь своими делами (хотя, какие у него теперь дела?), можно не реагировать на звуковое уведомление, но, когда он его слышит, у него возникает ощущение, что к нему кто-то обратился, заглянул, вроде как в комнате присутствует кто-то посторонний. Можно, конечно, отключить звуковое уведомление совсем, но… странное чувство: а если что-то важное? Хотя ничего важного и неотложного там не бывает. Люди – знакомые и незнакомые – наводняют Интернет банальными истинами, цитатами и псевдоцитатами великих и не очень великих юдей. Твердят, как мантры, что-нибудь вроде «у природы нет плохой погоды» или призывают любить ближнего – и тут же жалуются на дождь или снег и дают ближнему пинка под зад. Интернет как-то особенно обнажает человеческую глупость и пошлость.
Кроме того, ему показалось, что социальные сети пробуждают в людях чувство классовой ненависти или, как минимум, зависти. Все стремятся выставить напоказ свое богатство, счастье, сытость, красивую жизнь. Особенно противно, если всё это сопровождается комментариями типа: «Объелась устрицами. Опять на Мальдивах. Надоело до смерти».
И почему кому-то должно быть интересно, что ты ел на ужин? С кем гулял и что пил? Какие успехи делают в детском саду твои внуки? Какое ему вообще дело до чьих-то внуков? Он ловил себя на том, что становится мизантропом. Когда он читал книги, такого за ним не наблюдалось. А здесь человеческая глупость лезла изо всех щелей: в новостной ленте мелькали безграмотные посты, сочащиеся ядом политические или гомофобные выпады, тупой юмор; на стену ему вроде бы адекватная с виду коллега налепила какую-то молитву, которая должна была принести ему много денег, в личку прислали «письмо счастья» типа «перешли это письмо десяти людям, потом залезь под стол – и найдешь там новый айфон». Под любой самой невинной фотографией разгорался спор, переходящий в скандал… Да, возможно, он мизантроп, но и все остальные тоже показались ему тупыми, озлобленными и агрессивными, не умеющими и не желающими слушать друг друга.
Больше всего его почему-то раздражали бесконечные жалобы на погоду, климат и злокозненность судьбы. Он думал: вы не в тюрьме, не в хосписе, у вас есть зрение и слух, крыша над головой, с голоду не умираете… что вам еще нужно? Иногда ему даже казалось, что погода отражает настроение людей, что люди своим негативом ее просто портят. И вообще… разве в ней суть? Гораздо важнее то, что у тебя внутри. Тогда можно увидеть красоту снега и тех домов и деревьев, на которые он падает, даже если это происходит в апреле. Красоту жизни. Но именно ее, похоже, мало кто из его бывших знакомцев замечал. Может быть потому, что все их время уходило на сидение в Интернете? Откуда у них вообще столько свободного времени? Они же не прикованы к креслу, в конце-то концов!
А вообще, думал он, страничка в соцсети похожа на витрину. Странное место, где, вроде бы, всё парадно, красиво выложено, чтобы показать товар лицом, однако через стекло видны не только манекены и товары на выставке, но и шевеление обыденности в подсобке. И не остается никакой тайны, одна банальная глупость.
Есть, правда, среди его «друзей» на Фейсбуке и парочка интеллектуалов, его бывших коллег. Но ему казалось, что и они старательно выкладывают на витрины свой товар. Просто хвалятся не поездками на Сейшелы, не новыми тряпками, а своей начитанностью, оригинальностью мысли, духовной элитарностью. И их непонятно кому адресованные размышления о какой-нибудь известной десятку специалистов книге вызывали у него такое же сильное раздражение, как пост о том, как приготовить осьминога, если к вам неожиданно пришли гости.
В детстве ему вместе с родителями довелось побывать в Сочи, в Одессе, в Тбилиси, в Таллинне, который тогда писался через одну «н», и, конечно, в Москве, где у них было много родственников. Но везде, куда бы они ни приезжали, больше всего его привлекали книжные шкафы. Он рылся в них и находил интересные книги, которых не было у них дома, и потом зачастую вместо того, чтобы идти со взрослыми осматривать город, оставался один в чужой квартире и читал, читал целый день, боясь не успеть до отъезда.
Теперь же его шокировали люди, которые, находясь на отдыхе где-нибудь у Средиземного моря, не просто выходят в социальные сети и спешно размещают там свои никому не нужные фото в купальниках и с коктейлями в руках, но ходят по группам и занимаются перепостом домашних лайфхаков, анекдотов, рецептов пельменей и схем вышивания, вместо того, чтобы просто наслаждаться этим самым морем. Но потом он подумал, что и сам, считавший себя интеллектуалом, не далеко от этого ушел. Просто другой уровень, другие формы… Вспомнил, как ехал отдыхать в Финляндию с сумкой книг: прелесть отдыха заключалась в том, что никто не мешал ему читать.
Вообще же из дома он уезжал не часто: всю жизнь боялся самолетов и из-за этого во взрослой своей жизни почти нигде не был. Только там, куда можно доехать на поезде или автобусе. Поэтому так и не побывал на Средиземном море…
Однажды он прочитал статью, очень логичную и убедительную, где объяснялось, что самолет значительно надежнее, чем автобус или маршрутка, в которых погибает гораздо больше людей. Прочитал, но летать активнее после этого не стал, только еще начал опасаться маршруток. Старался избегать. И вот-таки – не избежал.
С утра небо было однотонно-серым, казалось бы, безнадежно. Но затем сероватый тон начал потихоньку таять, и сквозь него стало проступать бледно-голубое пространство, заштрихованное белыми облаками. Потом и эти штрихи постепенно разбежались к краям, оставив в середине только голубизну, которая делалась все ярче и ярче. И ему показалось, что небо – это окно, которое кто-то там, наверху постепенно отмывает дочиста: сначала смывается пыль и грязь, потом уходит мыльная пена. И там, за этим окном, – весна, похожая на фото моноклем: волшебный перелив света и тени, словно бы и не на предметах, а прямо в самом воздухе; размытые формы и исходящая от них аура. Весной всё в дымке, будь то пар от проталин, сияние мокрых луж на солнце, нимбы вокруг сосулек или первый намек на молодую листву среди голых веток. Кажется, что в этой дымке, в этой моноклевой недосказанности материализовались все запахи весны от таяния до цветения – её клейкие листочки, её сплошное пьянящее обещание.
Наконец зацвела старая черемуха во дворе. Она цветет не один десяток лет, но раньше он не обращал на это внимания. То есть нет, он, конечно, видел это, знал, отмечал где-то на периферии сознания, но никогда не испытывал такого чувства – чувства восторга, смешанного с благодарностью. Запах влетал в открытую форточку и заполнял всю квартиру, проникал в самые дальние ее уголки. Как жаль, что он не может выйти во двор, встать на цыпочки, дотянуться, сорвать веточку, принести ее в дом, подарить Олесе. Или хотя бы просто сказать ей: «Посмотри, какая красота! Глушь и роскошь – не в слове… нет, это неправда!»
Есть в весне невнятное, смутное предчувствие, робкое от новизны и неизведанности каждой набухающей почки. И есть какая-то совершенно особенная истома, сонливость, ленивая расслабленность – от переизбытка вернувшегося света, цвета, звука и тепла. От переизбытка жизни и желаний. Хочется выгибать спину, потягиваться и мурлыкать. И еще хочется… Но об этом лучше не думать.
Когда он учился в девятом классе, отец привез из загранки журнал Playboy. Он на него наткнулся, грубо говоря, офигел и потащил в школу – мальчишкам показывать. И на уроке английского сидел и разглядывал картинки, положив журнал на колени и не в силах оторваться. А англичанка – молоденькая совсем, после института, к ней половина мальчиков неровно дышала – заметила, что он занят посторонними делами, и потребовала отдать то, что у него под партой. Было смертельно стыдно, терпел ее возмущенные крики, как Муций Сцевола. Дневник забрала, из класса выгнала, глаза у нее на мокром месте… но он выдержал всё и не показал.
Девочки тогда вызвали у него страстное любопытство. С мальчиками все понятно, а вот как там у них все устроено… Нет, он, конечно, видел изображения обнаженного тела на картинах в музее, он же был мальчиком из культурной семьи. Но этим изображениям чего-то не доставало. И книги читал, конечно, но там все как-то так… туманно, возвышенно и непонятно. Ему хотелось, чтобы какая-нибудь девочка сняла трусики, присела и раздвинула ноги…
А сейчас, когда никаких тайн больше не было, он порой ощущал тоску. Хотелось стать немного наивней. Не иметь, а предвкушать. Впрочем, теперь он уже не имеет, и иметь никогда не будет. Как бы поступила Олеся, если бы была жива? Конечно, осталась бы с ним, но кому это принесло бы радость? А была ли она хоть когда-то счастлива с ним? А любил ли он вообще? Нет, он был внимателен. Говорил ей всякие слова. Читал чужие стихи. Иногда даже свои. Делился с ней своими мыслями о книгах. Слова, слова, слова… И в его памяти четко возникло лицо Олеси, которое, как он понял только сейчас, было облаком, изменчивым облаком, и облака же отражались в ее серо-голубых глазах.
На кончике языка у него вертелись какие-то строки… Ну да, по старой привычке в голове по всякому поводу возникали слова, чужие слова, которыми он пытался выразить свои ощущения. Японское трёхстишие, про старость, про облака и птиц. Да… «Отчего я этой весною так сильно старость почуял?»
Он решил посмотреть в Интернете и нашел:
Отчего я так сильно
Этой осенью старость почуял?
Облака и птицы.
Осенью? Почему осенью? Весною! Должно было быть – весною. Потому что весной во всем воздухе разлито ощущение, что всё ещё будет, всё впереди: и говор вод, и мгла и жар постели, и мощь и дня и света, но внутри-то ты понимаешь, что это иллюзия, иллюзия для молодых – и чувства и ум стеснены тоскою… А на небе – две тучи, между которыми проступает ярко-голубая щель ясного неба, постепенно расширяясь, как синий клин, вбитый в непогоду. Путь в небо открыт. Но нет… Провода над городом словно сеть. Они не выпустят. Он видел, как в них запутался молодой месяц, зацепился рогами…
И всё пошло своим чередом: сначала весна, затем лето, затем осень. Кружевной сентябрь, прозрачный октябрь, тёмный ноябрь…
А потом выпал первый снег. Ночью. Видимо, между одиннадцатью и двенадцатью часами, потому что следов от мусоровоза на нем не осталось, а оттиски лошадиных копыт были отчетливо видны. (В одиннадцать ночи у него под окном с грохотом вытряхивают мусорные баки, а около полуночи он привык слышать цоканье копыт по переулку: это девушки, катающие туристов, уезжают после работы. Ночные всадницы. Иногда они заезжают во двор. Наверное, пописать.)
Снег лежал утром, еще свежий, почти нетронутый, потому что была суббота, а в выходные дни в их переулке всегда пустынно, особенно по утрам. Все еще спали. Воздух казался посветлевшим от снега.
В окне напротив показалась фигура женщины, той самой, что иногда сидела с бокалом. Она стояла у окна, отодвинув в сторону тюлевую занавеску.
Женщина была обнаженной. То есть на таком расстоянии, через улицу и сквер, он не мог этого видеть детально, но чувствовал: в такое утро не могло быть иначе. Молочно-белая кожа женщины светилась, как снег, как белый, чуть туманный воздух, как облако.