Я родилась 25 июля 1908 года. Как только я появилась на свет, в Петербурге пропало электричество. Мама говорила, что она уже тогда подумала, что жизнь моя будет необычной…
Своего отца, Николая Самуиловича Каннегисера, я не помню. Знаю только, что был он на 25 лет старше мамы, один из лучших гинекологов Петербурга. Он умер полтора года спустя после того, как я родилась, от сепсиса (septicemia). Вскоре после его смерти родилась сестра Нина. От отца остались кое-какие сбережения, на которые мы жили несколько лет.
По материнской линии мой отец был из огромного клана Мандельштамов. Его отец, мой дед, тоже был врачом. В его квартире в центре Петербурга часто собиралась петербургская интеллигенция: писатели, художники, ученые, врачи…
Мама вышла замуж в девятнадцать лет и прожила с Николаем Самуиловичем меньше трех лет. Хотя она и была по-своему образованна, никакой специальности у нее не было. Правда, в 1905 году она полгода работала сестрой милосердия в военном госпитале. Тридцать лет спустя ей это очень пригодилось. Мама была бесконечно доброй. Я закрываю глаза и чувствую прикосновения ее рук, слышу ее голос.
Мандельштамы были разбросаны по всей Российской империи, но особенно много их было в Петербурге, Москве и Одессе. Мы все знали друг друга и часто встречались. В 1912 году мама вышла замуж повторно, за двоюродного брата моего отца, Исая Бенедиктовича Мандельштама.
Незадолго до моего отъезда в Швейцарию в 1931 году мы с мамой долго говорили о жизни. Мама сказала: «Как жаль, что я не захотела иметь детей от Исая. У нас должно было быть больше детей. Я была глупой – боялась, потому что думала, что ты и Нина почувствуете разницу в отношении Исая к вам. А теперь нам будет очень одиноко…»
Все эти двадцать лет Исай Бенедиктович был для нас отцом. Он учил нас дома математике и русской литературе, всегда терпеливо и доброжелательно. Ему можно было задать любой вопрос, он никогда не уходил от ответа, даже когда нам было всего девять-десять лет. Он любил нас – меня и Нину – и воспитывал как своих детей, передавая нам все то хорошее, что в нем было. А мы обожали его.
Я думала, что запишу в этой тетрадке все по порядку, а сама перескочила на двадцать лет. Итак, возвращаюсь к детству. Первые детские воспоминания переносят меня в 1914 год. Брат моего отца, Иоаким Самуилович Каннегисер (он же приходился двоюродным братом Исаю), был богатым промышленником, потомственным дворянином и титулярным советником.
Еще до моего рождения он руководил судостроительными верфями в Николаеве, на берегу Черного моря, а в 1907 году его семья переехала в Петербург. Они занимали целый этаж в доме № 10 по Саперному переулку. Эта квартира служила местом собраний инженерной элиты Петербурга и клубом для писателей и поэтов. Получить приглашение на литературный вечер Каннегисеров было большой честью. Об одном из таких вечеров в январе 1916 года вспоминает Марина Цветаева в «Нездешнем вечере»:
«Над Петербургом стояла вьюга. Именно – стояла: как кружащийся волчок – или кружащийся ребенок – или пожар. Белая сила – уносила.
Унесла она из памяти и улицу, и дом, а меня донесла – поставила и оставила – прямо посреди залы – размеров вокзальных, бальных, музейных, сновиденных.
Так, из вьюги в залу, из белой пустыни вьюги – в желтую пустыню залы, без промежуточных инстанций подъездов и вводных предложений слуг ‹…›
Потом – читают все. Есенин читает Марфу Посадницу, принятую Горьким в “Летопись” и запрещенную цензурой. Помню сизые тучи голубей и черную – народного гнева. – “Как Московский царь – на кровавой гульбе – продал душу свою – Антихристу…”
Осип Мандельштам, полузакрыв верблюжьи глаза, вещает:
Поедем в Ца-арское Се-ело,
Свободны, веселы и пьяны,
Там улыбаются уланы,
Вскочив на крепкое седло…»
Иоакима Самуиловича мы звали дядя Аким. Каждый год в начале осени он устраивал детские утренники. На них съезжалась многочисленная родня, наши с Ниной двоюродные и троюродные братья и сестры, иногда даже из Москвы. Сначала шло представление для детей, а потом обед для всех. Представление устраивалось в большой зале возле камина, на камине сидел Пьеро; Коломбина и Арлекин выходили на середину залы, окруженные кольцом зрителей. Обычно среди зрителей было много взрослых. Но не в тот раз. Мужчины исчезли в соседней комнате, откуда слышались возбужденные голоса.
По дороге домой я спросила Исая, почему он пропустил такое веселое представление.
– Видишь ли, дорогая, недавно Россия вступила в войну с Германией и Австро-Венгрией. Это очень важное событие, о котором мы должны были поговорить. Чтобы не мешать вам, ушли в соседнюю комнату.
– И о чем вы так долго говорили?
– Мы спорили, Женя. Некоторые считают, что эта война хороша для России, а я думаю, что это очень плохо. Война – всегда плохо…
Исай сжал мою руку и молчал всю оставшуюся дорогу. Это было так не похоже на него, что мне стало страшно.
Раз уж я начала об Иоакиме Самуиловиче, пожалуй, напишу о трагической судьбе его семьи. Во Временном правительстве Керенского он занимал довольно высокую должность в президиуме Военно-промышленного комитета. У дяди Акима было два сына – Сергей и Леонид – и дочь Елизавета, которую все почему-то звали Лулу. Хотя они были намного старше меня, мы часто встречались летом в Одессе, на даче Каннегисеров. Они купили дачу, еще когда жили в Николаеве. В этом большом и гостеприимном доме летом отдыхали и Мандельштамы, и Гурвичи, и Левины. К нам присоединялись наши одесские родственники.
Дачные дни и ночи запомнились мне беспрерывным и безудержным смехом, купанием с брызгами в Черном море, играми в шарады и мяч, представлениями, которые мы устраивали для взрослых. Детское дурачество тех дней в Одессе – одно из моих самых ярких детских воспоминаний.
Все это, конечно, прекратилось в 1917 году. Весной этого года Сергей Каннегисер покончил жизнь самоубийством. Его младший брат Леонид 30 августа 1918 года застрелил Моисея Урицкого, председателя петроградской Чека. В это время уже разгорался Красный террор, каждый день расстреливали белогвардейских офицеров и других неблагонадежных. Девятнадцатого августа расстреляли друга Леонида по артиллерийскому училищу и еще пятерых курсантов. Леня был порывистым, поэтическим мальчиком, жившим не в реальном мире, а в своих стихах. Он решил отомстить…
И если, шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о мать,
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать –
Тогда у блаженного входа
В предсмертном и радостном сне,
Я вспомню – Россия, Свобода,
Керенский на белом коне[1].
В тот же день ЧК арестовала Иоакима Самуиловича, а моего отчима – на следующий день. Всего было арестовано несколько сотен человек, имена которых нашли в Лениной записной книжке. Леню расстреляли. Иван Алексеевич Бунин в Париже назвал его героем. В России его имя стало запретным.
Исая Бенедиктовича и дядю Акима отпустили только в конце декабря, после четырех месяцев допросов. Дядя Аким был раздавлен. После второго ареста в 1921 году он начал хлопотать о выездной визе из России. Разрешение было получено в 1923-м. В 1924 году дядя Аким с Розой Львовной и Лулу уехали в Париж. После войны, когда в 1946 году мы вернулись в Англию, я узнала, что дядя Аким и тетя Роза умерли, а Лулу… После капитуляции Франции в 1940-м она бежала из Парижа в Ниццу. В 1942-м, после немецкой оккупации южной части Франции, Лулу была арестована в Ницце французской полицией и отправлена в пересыльный лагерь Дранси близ Парижа. Оттуда гестапо переправило ее в Аушвиц, где она и погибла в 1943 году в газовой камере. Ей было 46 лет.
Как и положено девочке из интеллигентной семьи, в должное время меня отдали в женскую гимназию. Сначала был экзамен, который я сдала лучше всех. Еще бы, с таким учителем, как Исай! Потом мне купили форму – коричневое шерстяное платье и черный шерстяной фартук. Когда я впервые ее примерила, и мама и отчим были очень взволнованы, да и я тоже. Ранец, в который нужно было складывать учебники и тетради, был из бежевой кожи и вкусно пахнул. Я не могла дождаться, когда мне дадут учебники, чтобы просмотреть их заранее. И еще я думала о будущих подружках по гимназии: будет ли нам весело вместе, будем ли мы делиться секретами? Заканчивалось лето 1916 года. Последний год старого мира…
К сожалению, я совершенно не помню моей первой учительницы. Время полностью стерло не только ее имя, но и лицо. Исчезли в дымке и те первые мои подружки. Возможно, это связано с тем, что мой первый школьный опыт оказался непродолжительным. В феврале 1917 года петроградские домохозяйки, голодные и негодующие, начали грабить пекарни и продовольственные магазины. Родители запретили мне выходить на улицу одной. Гимназии тогда еще работали как обычно. Каждое утро мама провожала меня на занятия и встречала после уроков.
Однажды я стояла у окна нашего класса, выходящего на Невский. Подо мной был Аничков мост. Я увидела, как его оцепили казаки на лошадях, с нагайками и саблями; впереди – офицер на лошади с обнаженной шашкой. Казаки медленно двинулись навстречу приближавшейся толпе, тут и там виднелись красные флаги. Демонстранты остановились. Было страшно. Пришла классная дама и велела всем выйти из класса. Я так и не узнала, чем это закончилось.
Летом 1917-го мне исполнилось девять лет. Я была жизнерадостной девочкой. Все тревоги взрослого мира проходили мимо меня. Уроки в гимназии оказались гораздо скучнее занятий с Исаем. Поэтому каникулы я восприняла как счастье, омраченное только тем, что в том году на дачу в Одессу никто не поехал.
Осталось ли у меня в памяти что-то от зимы 1917–1918 годов и двух следующих? Гимназии и школы не работали, не было отопления, воды, электричества. Не ходили трамваи. Деньги перестали что-либо значить: никакой еды или одежды купить на них было невозможно. Магазины были разгромлены, правда, кое-где открылись столовые, там, если повезет, можно было съесть миску горячего супа. А есть хотелось всегда. По неосвещенным страшным ночным улицам бродили голодные замерзающие люди. Грабили и насиловали. Мне и Нине строго-настрого запретили выходить из дома. Трамваи стояли на рельсах там, где их застал обрыв проводов. В окно я видела, как из нашего дома съехали две или три семьи. Мама сказала, что выселяют «бывших» (буржуазные элементы).
Март 1921 года. Кронштадтское восстание. Те же балтийские матросы, которые четыре года назад привели большевиков к власти, восстали против их диктатуры. Тревожные дни. Что будет? В городе комендантский час. После шести нельзя оставаться на улице. Исай Бенедиктович спешит домой, увязая в сугробах.
Мы жили тогда в чужой квартире – хозяева спасались от голода на Украине, – в комнатах с плюшевой тахтой, с бисерными висюльками на всех абажурах и с фотографиями в рамочках по стенам, но зато там были настоящие печи, а не буржуйки, заменившие повсюду лопнувшие трубы парового отопления. Исай работал инженером на двух службах, что удваивало паек, а по вечерам переводил для «Всемирной литературы» Бальзака и Франса. Рутинная инженерная работа тяготила его, переводами он продолжал заниматься для души. Мама меняла – обручальное кольцо на сазана, пиджак на четыре «плахи» дров, свой свадебный сервиз на двадцать четыре персоны на пуд ржаной муки. И в результате наши четыре персоны кое-как кормились, грелись и радовались возможности погреть и угостить пшенной кашей и кипятком с сухарями забредавших гостей. Иногда Исай приносил с работы остатки старой мебели. Она тоже шла в печь.
В те редкие часы, когда был свободен, Исай занимался с нами по гимназической программе. Иногда урок вела мама. В основном учились сами, следуя указаниям Исая. У нас было много книг, которые мы с Ниной читали взахлеб, все равно днем дома было больше делать нечего. Нам нравились разные книги, я любила Жюля Верна, а Нина нет. В 1919 году мы приютили у себя Анастасию Михайловну Харитонову, все ее звали Настей. Она была простой женщиной, немного старше мамы, ее родные пропали во время Гражданской войны. Однажды она постучала в дверь и спросила, нет ли у нас для нее работы по хозяйству хотя бы на день. Вместо одного дня она прожила с нами много лет, до самой смерти, и стала членом нашей семьи.
Несмотря на вынужденное заточение, мы не были совсем одиноки. Родственники и друзья семьи приходили просто погреться, чаще всего ранним вечером, иногда еще до возвращения Исая со службы. Морозы в те годы были жестокими, а из-за голода, холода в комнатах и постоянного пребывания в одной и той же недостаточно теплой и обветшалой одежде гости часто приходили закоченевшими. «Ну что же будет дальше? – спрашивал Исай за чаем и сам же отвечал: – Думаю, что все наладится». Он вообще был оптимистом.
И действительно, кажется, в сентябре 1920 или 1921 года в Петрограде открылись школы. Частные гимназии были запрещены. Школа теперь называлась трудовой, форму, отметки, экзамены отменили, и – самое поразительное – мальчики и девочки учились теперь вместе. Правда, все-таки за партами девочки сидели отдельно от мальчиков. Меня записали сразу на вторую ступень.
Нам преподавали русский язык, литературу, математику, физику, химию и биологию (эти три предмета вел один и тот же занудный учитель, на уроках которого царила полная анархия), труд (девочек учили шить) и политграмоту. На уроках литературы рассказывали о пролетарских писателях: Максиме Горьком, Демьяне Бедном, Александре Безыменском. Вообще-то, каждый учитель выбирал темы для уроков более-менее по своему разумению. Мне очень повезло с математичкой Валентиной Александровной. Тогда она казалась жутко старой и бесцветной мымрой; как я сейчас понимаю, ей было около сорока. До революции она преподавала в мужской гимназии. Когда она начинала говорить о математике, ее глаза зажигались. Хотя у нее был тихий голос, мы с одноклассниками слушали внимательно и увлеченно.
Вечером, когда семья собиралась за столом, родители расспрашивали меня о школе. Как-то я спросила у Исая, почему на литературе не рассказывают о Тургеневе, которым я тогда увлекалась, мне было, кажется, четырнадцать лет. Он грустно посмотрел на меня и сказал, что Тургенева нынче недооценивают. Он помогал мне с домашними заданиями по физике, его объяснения всегда были понятнее, чем в школе на уроках. Иногда он спрашивал, чему нас учат на политграмоте. Огорчать его не хотелось, пересказывать было бы безумием, и я старалась отшутиться.
Вообще на политические темы мы редко разговаривали с родителями впрямую, если только они не касались наших родственников. Но намеки взрослых, их жесты, отсутствие газет в доме, умолчания – все это дети быстро понимают. Понимание приходит из окружающей тебя атмосферы. Я быстро уразумела, что доверять и говорить откровенно можно только с самыми близкими друзьями, да и то в известных пределах, и поняла, на какие темы можно разговаривать с одноклассниками и новыми знакомыми. Стукачом мог оказаться любой и каждый… Мне потребовалось десять-пятнадцать лет жизни на Западе, прежде чем этот инстинкт, прочно встроенный в подсознание, отпустил меня.
С началом НЭПа в 1921 году жизнь наладилась. Исчезли скудные пайки. Открылись магазины. Как грибы после дождя появились рестораны и танцзалы. Исай, работая инженером в бывшей Всеобщей компании электричества, а затем на Свирьстрое, получал неплохую зарплату. Помню, какая была радость, когда он принес мне из магазина настоящее платье. До этого платья мне перешивала Настя из старых маминых. К тому же нам разрешили переехать в квартиру в прекрасном доме на Моховой (№ 26). Правда, она оказалась несколько великоватой для нас пятерых. Чтобы не подселили чужих людей, в одну из комнат мы поселили дальнего родственника. Я уже не помню его фамилии, звали его Эрик. Впрочем, мы его почти не видели, он проводил все время на работе.
Когда мне исполнилось тринадцать, мама и отчим решили, что нам с Ниной надо знать французский. Они нашли пожилую француженку, которую за глаза мы звали madame La Vieille[2]. Первые два-три урока прошли нормально, но потом она принесла с собой пьесу Ростана «Орленок». Мы должны были читать ее на два голоса. С ума сойти! Монологи казались нам бесконечными. Но вскоре мы заметили, что минут через пять Madame La Vieille начинает клевать носом. Я стала читать каждую четвертую строчку. У Нины был другой метод, она читала каждую четвертую страницу. Голоса лились монотонно, и Madame La Vieille ничего не замечала. Даже таким сокращенным способом чтение продолжалось два месяца, после чего мы взбунтовались.
Исай всерьез занялся профессиональным переводом и начал работать по договорам с «Всемирной литературой». Для этого издательства он перевел «Страдания юного Вертера» (напечатано в 1922 году) и «Годы странствий Вильгельма Мейстера» для предполагавшегося собрания сочинений Гёте (которое, к сожалению, так и не было напечатано), а также «Утраченные иллюзии» Бальзака, изданные «Академией» с большой задержкой. Хотя Исай по-прежнему каждое утро уходил в свою контору, переводы стали его страстью и жизнью, а гонорары составляли существенную часть заработка. Еще через два-три года, в середине 1920-х, он оставил инженерство и на некоторое время примкнул к сословию «свободной профессии», как тогда назывались представители различных искусств, не связанные государственной службой.
Во времена НЭПа бурно расцвели частные издательства – «Атеней», «Петроград», «Время», «Мысль», «Книга», «Сеятель», «Книжный угол». Они возникали одно за другим и печатали переводную художественную литературу в огромном количестве. Но раздобыть новейшую иностранную литературу было очень непросто, к тому же ее часто не пропускала цензура, которая именовалась жутким словом «Главлит». Поэтому частные издательства охотно печатали произведения писателей XIX века или еще более старых.
Переводами стали заниматься прозаики и поэты, критики и филологи, наконец – просто «бывшие» люди, хорошо знавшие языки. Между издательствами существовала конкуренция. Нередко два издательства одновременно выпускали одну и ту же книгу в двух различных переводах и под различными названиями. Например, Исай Бенедиктович перевел «Люди доброй воли» Жюля Ромена наперегонки с Осипом Мандельштамом. Литературный язык Исая был безупречным, с одинаковой свободой он переводил как с немецкого, так и с французского.
Почерк у меня и на русском и на английском можно охарактеризовать как «курица лапой». Так уж получилось с самого детства, несмотря на все старания родителей. В отличие от меня, почерк у отчима был четкий: рукописи, особенно при спешке, шли прямо в набор. Дома в книжном шкафу выстраивалась целая полка его переводов: «Доминика» Эжена Фромантена, «Сцены из жизни богемы» Анри Мюрже, «Манон Леско» аббата Прево, новеллы Артура Шницлера, романы Лео Перуца, малоизвестные повести Бальзака, «Мой дядя Бенжамен» Клода Тилье… До моего отъезда в Швейцарию в 1931 году в его переводах вышло более пятидесяти книг. В то время он стал признанным мастером перевода.
Чудом у меня до сих пор сохранилась тонкая книжка, переплетенная вручную. Вот она, лежит сейчас передо мной на столе. На обложке – Лео Перуц, «Парикмахер Тюрлюпэн», Общедоступная библиотека, издательство «Сеятель», 1925. На обороте можно прочесть: «Перевод с немецкого И. Б. Мандельштама». Боже, как давно это было…
Счастье кончилось в 1928 году, когда НЭП был свернут. Чтобы кормить семью, Исай устроился штатным редактором основанного в 1925 году технического издательства Комиссии по улучшению быта учащихся (КУБУЧ). Среди прочего оно выпускало естественнонаучную и техническую литературу. В 1929 году вышла монография отчима «Болезни электрических машин».