Дождь лил два дня и две ночи, и треска штабелями лежала под берёстой. Никто не работал на сушильнях, темно и мрачно было вокруг. Но поля и луга зарастали, пушились, волнились.
Мак предложил включить имя Хартвигсена в название фирмы; правда, это обойдётся ему в известную сумму. Хартвигсен спросил у меня совета, хотя, разумеется, он сам уже всё решил. Крупные торговые обороты вовсе не по моей части, тут я ему был не советчик. У Мака проверенное, известное имя, в этом свои преимущества; с другой стороны, Хартвигсен внёс в предприятие свой капитал и надёжность. Впрочем, они и без того уже компаньоны.
Он что-то написал на бумажке, протянул её мне и сказал:
– Вот эдаким манером. Чтобы по-иностранному выходило.
На бумажке значилось: «Мак и Хартвич».
Тотчас я заподозрил, что в этом переименовании замешана баронесса. Хартвигсен неотрывно смотрел на меня, пока я читал бумажку и над нею раздумывал. Я обучил этого человека грамоте, но недостаточно, ах, совершенно недостаточно, это только так, одна видимость, как та волосяная цепочка для часов. Хартвич? А ведь Роза любила его, раз она приходила к нему, и унижалась, и плакала.
Три раза она приходила. Когда она пришла в третий раз и бросилась оземь, Хартвигсен, конечно, растрогался, он вспомнил былое, к тому же ему, разумеется, льстило, что его считают чуть ли не Богом, на него молятся, и он смилостивился над нею, он просил её встать и войти с ним в комнаты. И там они совершенно, да, совершенно поладили, я вошёл в дом добрый час спустя и застал их в полном согласии. С величайшим изумлением смотрел я на Розу, в лице её уже не было и тени страдания, только мир и покой.
– Стало быть, ты на этих днях переедешь, – сказал ей Хартвигсен на прощанье.
А мне он ничего не сказал.
Роза пришла. Она вела за руку Марту, дочку Стена-Приказчика.
– А вот и мы! – улыбаясь сказала Роза. Марта сделала книксен, как её учили, подошла к нам, пожала нам руки и снова сделала книксен. Хартвигсен каждой сказал:
– Милости просим!
И вдруг кто-то подходит со двора к окну и на нас глядит. Это лопарь[6]. Завидя его, Роза закрыла лицо руками и вскрикнула:
– Ой!
– Да это ж Гилберт, – успокоил её Хартвигсен и усмехнулся. – Он и всегда-то тут шляется.
Роза ответила:
– Всякий раз он мне приносит несчастье.
Хартвигсен вышел. Я сел и немного поболтал с Мартой, несколькими словами я обменялся и с Розой. Я не задавал ей никаких вопросов, это она сама заговорила про лопаря Гилберта:
– До чего же странно. Стоит мне переехать, он тут как тут. Стоит в моей жизни произойти перемене – и он тут как тут.
Но она сама уже сказала, что все эти её переезды и перемены для неё оборачиваются несчастьем, вот я и не стал её расспрашивать. Я попросил её поиграть немного на фортепьяно. Марта, прежде не слыхавшая такой музыки, подошла к Розе, стояла и смотрела на неё во все глаза. Время от времени она поглядывала на меня, словно хотела спросить, доводилось ли мне слышать подобное.
Хартвигсен воротился. Он тихонько сел и стал слушать. Верно, ему казалось, что в доме у него поселился добрый дух, ибо против своего обыкновения он снял шляпу и держал её на коленях. Он тоже время от времени поглядывал на меня и зачарованно качал головой, высоко вздёргивая брови в знак изумления и гордости. Очевидно, музыка, исполняемая на собственном его инструменте, больше его впечатляла, чем в доме у Мака.
Так мы и зажили целой семьёй – нас было четверо, не считая прислуги, которая продолжала приходить для чёрной работы. Розе прислали из дому платья и прочие пожитки, и она у нас окончательно обосновалась. Марта спала вместе с нею в её спальне. И шёл день за днём.
В первое время ничего такого не было, о чём стоило бы писать. Ну, разве что обо мне самом, о моих мелких радостях и печалях и о том, что радостей у меня стало больше. Когда Роза несла поднос, я отворял перед нею дверь, когда она сходила вниз по утрам, я снимал картуз и кланялся – большего счастья мне не надо было, я его не заслужил, я был здесь чужой.
Но часто мы сидели и беседовали по вечерам, и если Хартвигсен умолкал, слово вставлял я или Роза. Ах, но, бывало, Хартвигсен целый вечер не умолкал, лишь бы не дать мне или Розе вставить слово. Сущий ребёнок. И Розе ничего не оставалось, как сыграть что-нибудь на фортепьяно. Сколько дивных вещей переиграла она!
Ежедневное общество Розы так повлияло на этого человека, что он меньше следил за собой и всё больше забывался. Весьма неприятно.
– Что скажешь, если я снова надену моё кольцо на правую руку, а? – смеясь, спросил он её как-то в моём присутствии.
Он носил на безымянном пальце левой руки простое золотое кольцо, прежнее его обручальное кольцо, и теперь, ничтоже сумняшеся, не дожидаясь ответа, он его переместил на правую руку. Будто Роза должна непременно обрадоваться.
Потом он сказал:
– А для тебя, само собой, я приобрету новое кольцо взамен утерянного.
Едва слышно она ответила:
– Но я ведь не могу принять никакого кольца.
Тут Хартвигсен сообщил, что король расторг её брак с неким Николаем, сыном пономаря.
– Мы с Маком, сказал он, – уж мы обтяпали это дельце. Ну и, само собой, мы с Бенони хорошенько ему заплатили!
Я видел: Розу как ударили, она опустилась на стул. Я вышел за дверь.
Потом Хартвигсен мне объяснил, что заплатил её мужу за то, чтобы тот от неё отступился. Это обошлось Хартвигсену не в одну тысячу талеров. Но не успел этот Николай получить свои денежки, как окончательно спился! Так что сейчас он уже умер! «Да только вот умер ли он?» – подумал я.
Подобные происшествия доставляли мне очень мало удовольствия, и часто я думал про себя, что Розе не следовало переезжать к Хартвигсену. Ведь она из-за ревности переехала, ревность к баронессе одолела её. Да, но отчего это баронесса так легко отпустила Хартвигсена? Почему она от него отступилась? Уж она-то, кажется, себя в обиду не даст. Верно, тут скрывалось кое-что, непроницаемое для моего взгляда. Возможно, старый Мак всё понимал – умнейший человек, ему бы императором быть. И отчего Хартвигсену обошлось в кругленькую сумму включение его имени в название фирмы? О, Мак – он умел всё хорошенько обдумать – император душой!
Но вот Роза прожила у нас несколько недель, и Хартвигсен к ней привык и уже совсем с нею не церемонился. Я думал: едва ли он был такой в прошлый раз, когда они обручились. Но с тех пор он безмерно разбогател. Выходит, этому человеку богатство не к лицу только и всего.
– Что ты скажешь на то-то и то-то, а, Роза? – бывало, спросит он у неё и огреет ладонью по спине. И он позволял себе делать намёки на баронессу, что она-де была с ним в осиновой роще, что-де она признавалась, как в юности была в него влюблена. Когда Марте понадобилось новое платье, Хартвигсен тотчас ответил: «Да-да», – он сказал Розе:
– Пойди в лавку и всё запиши на мой счёт, там меня знают. Запиши просто – Бенони Хартвич. Мануфактуры на столько-то талеров.
И при этих словах он повернулся ко мне с самодовольной ухмылкой. Сущий ребёнок.
И ещё: он завидовал Маку из-за Крючочника, из-за того, что этот певчий бедолага подался к Маку, а не пришёл к нему, Хартвигсену, просить пристанища. Крючочник был в глазах Хартвигсена малый что надо, например, его застукали на гумне с Якобиной по прозвищу Брамапутра. Муж Брамапутры – Уле-Мужик – сам их накрыл. О, тут уж дело было яснее ясного! И что же Крючочник? Взял и открестился. Вот рисковая голова! Закрыл глаз правым указательным пальцем и говорит: «Разрази меня дьявол!».
Всё это Хартвигсен рассказывал, не утаивая никаких подробностей насчёт Брамапутры и ничуть не стесняясь присутствием Розы. А про Крючочника он сказал:
– Хорошо бы он ко мне пришёл. Уж у меня для него завсегда бы работа сыскалась.