Исторические предпосылки кризиса обществоведения в России

Знания и размышления возникли вместе с человеком. Люди сразу сгруппировались в общности, так что человек не пребывал долгое время в промежуточном состоянии стада, как это представляется в историческом материализме. Сначала у возникших людей складывалось мифологическое знание и сразу же художественное, потом – религиозное. Накопление опыта, который упорядочивался и систематизировался, создавало массив традиционного знания.

Таким образом, мы можем представить знание об обществе как сложную систему, которая включает в себя много разных способов познания и сохранения знаний о человеке и обществе. Эта система развивалась на протяжении всей жизни человечества, и никакой из видов этого знания не был устранен – например, мифологическое знание актуально и сегодня. Система знания надстраивается, появление новых типов познания увеличивает ее разнообразие.

До сих пор мы в большой степени мыслим об обществе мифологически, т. е. пользуемся мифами, которые и создаются, и разрушаются, и вытесняются другими. Это – важная часть обществоведения. Большая часть представлений об обществе дается нам в художественных образах. Огромная литература, искусство дают современному культурному человеку очень большую часть знания об обществе, записанную на этом языке. Мы пользуемся здравым смыслом, быстро соединяя кусочки разного знания и принимая в срочном порядке решение, по возможности лучшее. Мы постоянно обращаемся к накопленным многими поколениями традиционным знаниям (ремесленного типа). Этика, нравственность, идеология (которая появилась сравнительно недавно) – это тоже типы знания.

Но в ХVII в. произошла огромная культурная мутация – в Западной Европе, перетекая одна в другую, произошли четыре революции. Религиозная революция (протестантская Реформация) изменила представления о Боге, о «взаимодействии» человека с Богом, а значит, и человека с человеком. Затем прошла научная революция, которая создала новое представление о мире, в том числе и о человеке. Она дала человеку совершенно новый способ познания – научный метод – и новый тип знания – науку.

Наука породила новый тип техники – прецизионную машину, которая стала основой современного промышленного оборудования. Возникла фабрика как система машин, произошла индустриальная (промышленная) революция, которая перевернула организацию общества – и производство, и быт, и социальную структуру. Произошли политические (буржуазные) революции, которые оформили все эти изменения как новый общественный строй. Возникло новое, индустриальное общество, названное современным (обществом модерна). Возник новый человек, по своей культуре и самосознанию резко отличающийся от человека Средневековья. Возникла новая цивилизация, которую мы знаем как современный Запад.

Эта цивилизация оказалась очень энергичной, ей была необходима постоянная экспансия, нужно было постоянно расширяться в разных измерениях – географически, экономически, в познании, в военной силе. Большую часть мира Запад превратил в свои колонии, овладел этим пространством. Многие местные культуры при этом погибли. Сильным цивилизациям пришлось закрываться от Запада разными барьерами – культурными, военными, экономическими. И при этом они были вынуждены модернизироваться. Чтобы устоять перед историческим вызовом со стороны Запада, им нужно было осваивать средства, дающие ему силу, – знания, технологии, многие общественные институты. Это освоение западных достижений и называется модернизацией.

Для нашей темы важен тот факт, что на Западе уже в ходе научной революции возник принципиально новый метод познания общества – научное обществоведение.

В Западной Европе в ходе изменений оказалось, что прежние способы господства и управления стали неадекватными новой социальной структуре и новой культуре. Раньше, в рабовладельческом и сословном обществах, люди были закреплены в строго определенных нишах с хорошо отработанными на опыте средствами господства. Тогда старого опытного традиционного знания было достаточно, чтобы управлять обществом. Теперь, в новом обществе, появились массы людей, не включенных ни в какие общинные структуры; к тому же это были массы, порожденные революцией, люди с новым мышлением, отвергающие прежнюю иерархию и прежние авторитеты. Сам мир был лишен святости в ходе протестантской Реформации, тем более лишенными святости оказались государство и власть. Требовалось новое знание об обществе, полученное с помощью новых методов исследования. Знание это требовалось срочно.

Главным побудительным толчком к возникновению социальной науки были угрозы, зарождавшиеся в новом обществе. В ранних обществах главные угрозы порождались природными катаклизмами – засухами и наводнениями, землетрясениями и извержениями вулканов. Эти опасности не исчезли, хотя от большинства из них человек оказался защищенным техникой (культурой). В Новое время главные угрозы стали порождаться самим обществом – и создаваемой человеком техносферой, и конфликтами интересов между социальными или национальными общностями, и быстрыми сдвигами в массовом сознании или в коллективном бессознательном. Возникла, например, массовая, ранее неизвестная преступность, и надо было искать новые способы «надзирать и наказывать», изобретать тюрьмы совершенно нового типа.

Эти угрозы для их предвидения и преодоления требовали интенсивной исследовательской работы уже в рамках научного метода – традиционного знания и здравого смысла для этого было недостаточно. Само управление должно было стать технологией, основанной на знании научного типа.

Так и возникло обществоведение – не ремесленное, не опытное, а научное. К сожалению, образование не дало нам знания истории этого процесса. В последние тридцать лет само западное обществоведение начало «раскапывать» истоки тех смыслов и представлений, на которых стоит современное общество Запада, корни того современного знания об обществе, которые предопределили тип самосознания Запада (см. [5]). Возник особый жанр исследований – «археология знания».

Какова предыстория современного российского обществоведения в сравнении с западным? Начнем с того, что Россия – как государство и как цивилизация – очень молода, по сравнению и с Западом, и с Востоком. Той предыстории, которая была у Запада, у нас нет, а из нее многое вытекает.

Древние Греция и Рим имели обществоведческие тексты протонаучного типа уже с IV в. до н. э., в античной философии. «Афинская полития» Аристотеля – это обществоведческие трактаты об обществе, государстве и власти, которые и сегодня воспринимаются как вполне современные. Фундаментальным обществоведческим трудом был «Свод гражданского права» византийского императора Юстиниана (середина VI в.). Главная его часть была издана в 50 томах. Античная философия, политология и право вошли в культуру и даже в массовое сознание Запада, когда в Европе с конца ХI в. начали вводить римское право, причем обучение ему было именно массовым.

Христианская философия, представление о человеке и обществе, опирающееся на систему религиозных постулатов, тоже отложились в большом своде обществоведческих текстов. Достаточно вспомнить Бл. Августина, который, по словам русского философа Е.Н. Трубецкого (1863–1920), «собирая обломки древней культуры, вместе с тем закладывал основы средневекового, частью же и новейшего европейского миросозерцания». Августин выразил драму человека в обществе, переживающем колоссальный мировоззренческий, духовный и социальный сдвиг – от языческой древности к христианскому Средневековью и от рабства к новому жизнеустройству. Его «Исповедь» близка нам сегодня по ощущению подобного кризиса.

Вселенские соборы и диспуты с еретиками, организация монастырей и школ, хозяйственные отчеты управляющих поместьями рыцарских орденов, разработка больших программ типа Крестовых походов – все это было насыщено проблематикой, которую мы сегодня отнесли бы именно к обществоведению. Масштабы этой интеллектуальной работы были, по меркам Руси того времени, очень и очень велики.

Литература, практически современного типа, возникла на Западе очень давно. В ХVI в. многие произведения уже представляли собой замечательные обществоведческие и философские трактаты. Сервантес и Шекспир одновременно представили два главных социокультурных ареала Запада. Сервантес описал традиционное общество католического юга, а Шекспир – общество и составляющие его культурные типы уже периода грядущей научной революции и Реформации. Дон Кихот и Гамлет – сложные и очень важные обществоведческие модели.

Университеты и книгопечатание – огромное дело. В Средние века книг было очень мало – в церкви обычно имелся один экземпляр Библии. В университетах за чтение книги бралась плата. Первые книги были изданы с помощью печатного станка Гутенберга в 1445 г., и еще до конца XV в. в мире работало уже свыше тысячи типографий. По историческим меркам мгновенно был превышен весь наличный фонд рукописных книг человечества. Всего за 50 лет книгопечатания в Европе было издано 25–30 тыс. названий книг тиражом около 15 млн экземпляров. Это был переломный момент. На массовой книге началось строительство и новой школы.

В эпоху Возрождения сильно вырос статус интеллигенции. С развитием городов правителям потребовались их услуги. Макиавелли сказал, что власть стоит на силе и согласии. Стали очень нужны образованные люди, умевшие убеждать. Историк этого периода Я. Буркхардт писал: «Нелигитимность, сопровождаемая постоянными опасностями, окружает властителя; самый нерушимый союз, который он только может заключить с кем-либо, – это союз с высочайшим образом духовно одаренными людьми, без оглядки на их происхождение… Поэт или ученый служат ему новой опорой, он почти ощущает новую легитимность» [6]. Правитель Сиены управлял «с помощью профессора права и астролога», а герцог Феррары исправно платил жалованье двум категориям персонала – профессорам университета и солдатам.

В век Просвещения уже была разработана методология формирования общественного мнения, так что интеллектуалы (на первых порах в основном философы и юристы) стали влиять на представления не только узкого круга властной элиты, но и на массовое сознание.

Социолог П. Шампань в известной книге пишет: «Общественное мнение является чем-то вроде машины идеологической войны, которую смастерили на протяжении XVIII века интеллектуальные элиты и маститая буржуазия с целью легитимации их собственных требований в области политики и ослабления королевского абсолютизма. … Другими словами, “общественное мнение” – это профессиональная идеология, это мнение о политике, которое имеют ограниченные социальные группы относительно политики, профессия которых состоит в производстве мнений и которые стремятся включиться в политическую игру, модифицируя ее саму и преображая свои собственные мнения просвещенных элит в мнение универсальное, вневременное и анонимное, имеющее политическую ценность. Для этого слоя … “общественным мнением” заслуживает называться лишь его собственное мнение в области политики, хоть и некоторым образом “обезличенное”, в той мере, в какой оно предстает как мнение универсального, хотя и малочисленного, сообщества ученых, свободно и гласно рассматривающих вопросы религии или политики и общающихся между собой главным образом письменно» [7, с.50].

Эта роль обществоведов была настолько очевидна, что уже в начале ХХ в. и в России интеллигенция приняла это как данность. П.А. Сорокин писал: «Прав был Конт, когда говорил, что “идеи управляют (социальным) миром”, ибо социальный мир есть мир идей, а человек есть животное, созидающее царство логического бытия – новую и высшую форму мировой энергии. Отсюда практический вывод: больше знаний! Больше науки! Больше понятий! – остальное все приложится» [8, с. 531].

Таким образом, та культурная почва, на которой должно было взрасти современное обществоведение, нарастала на Западе очень долго и культивировалась очень большими силами.

Если взглянем на Восток – та же самая картина. Китайская цивилизация насчитывает более двух тысяч лет (некоторые историки говорят о пяти тысячах). Введение единой системы письма и государственной идеологии (конфуцианства) произошло в I в. до н. э. Американский историк Х.Г. Крил пишет: «Несомненная правда то, что “современная бюрократия” – явление в некоторых отношениях уникальное, но система управления в Китае уже в давние времена весьма напоминала нашу нынешнюю, что очень нечасто принимается во внимание. В I в. до н. э. в Китае, уже тогда одном из крупнейших государств, когда-либо известных миру, управление осуществлялось централизованной и профессиональной бюрократией, в которой были представлены все слои общества… Уже в I в. до н. э. чиновников в Китае отбирали на должности и повышали по службе, как правило, на основе таких объективных критериев, как государственные экзамены и заслуги. На Западе первый письменный экзамен для претендентов на государственные должности официально состоялся в Берлине в 1693 г., а практика систематической ежегодной аттестации чиновников утвердилась лишь после Первой мировой войны» [9].

Монголия в ХIII – ХIV вв. была объектом внимательного изучения китайских и арабских исследователей. Сочинения 1233–1236 гг. содержали ценные сведения о государственном аппарате, правовой системе, военном деле и разведке монгольского государства в период подготовки небывалого по масштабам похода в Восточную Европу. Эти сочинения – продукт обществоведения высокого уровня. Таков и более поздний труд Марко Поло, который и сегодня актуален для нас как источник знания об империи монголов на территории будущей России. Монголия была центром, куда стекались культурные ценности и съезжались ученые всего Востока.

Под знанием об обществе нынешней Японии тоже мощная база. Когда в ХIХ в. там разрабатывали большую программу модернизации («реставрация Мэйдзи»), то изучали исторические документы, чтобы сконструировать подходящие социальные формы для этой программы. Остановились на принципах межсословных и межклановых контрактов между самураями, крестьянами, ремесленниками и торговцами, которые действовали в ХI в. Принципы межсословных контрактов, взаимная ответственность сторон, практика и результаты их применения были так глубоко и полно изложены, что этим знанием оказалось возможным воспользоваться и через 800 лет. Значит, уже в ХI в. в Японии были хорошо развиты понятийный аппарат, логика и способ формализации знания в обществоведении – настолько, что это знание можно было легко перевести на современный язык и приложить к современным проблемам.

До нашего времени дошел большой свод кодексов, детально регулирующих общественную жизнь. Российский японовед А.Н. Мещеряков упоминает знаменитый «манифест Тайка», изданный в 645 г. В этом указе были объявлены радикальные реформы прежней системы социально-политического устройства, такие как отмена частной собственности на землю и введение надельной системы землепользования, ликвидация личной зависимости, в которой находились некоторые категории населения, и др.

По словам А.Н. Мещерякова, интенсивные письменные коммуникации в Японии «обеспечили высокий уровень культурной гомогенности, не достигнутый ни в одной из крупных стран современного мира». И условием для этого было то, что уже в ХI в. Япония была страной с небывало высоким уровнем грамотности.

Таким образом, знание об обществе и в Западной Европе, и в больших культурах Востока накапливалось и систематизировалось очень долго. Конечно, основной массив этого знания по своему типу относился к традиционному знанию, накапливаемому во всех слоях общества, особенно чиновниками, правителями, военачальниками. Однако существенная часть этого знания к ХVII в. уже относилась к протонаучному знанию, готовому к совмещению с требованиями научной рациональности. Это – очень важный фактор. Заменить длительный процесс «созревания» определенных интеллектуальных навыков в большой части общества форсированными программами очень трудно.

Россия оказалась именно в таком положении: создание обществоведческих трактатов и реальное их обсуждение в обществе и государственном аппарате начались только в ХIХ в. О крестьянах, составлявших главный социальный тип, который «держал» Россию, стали писать только после реформы 1861 г. Традиционное знание, основанное на длительном опыте государственного строительства и общественной жизни, накапливалось так же, как и в других цивилизациях. Однако требовались чрезвычайные усилия, чтобы подготовить массивы этого знания к соединению их с научным методом. На это просто не хватило времени, и образованная часть общества не успела совершить мировоззренческого перехода, необходимого для создания научного обществоведения. Характер развития российского обществоведения определился во второй половине ХIХ в., когда русская интеллигенция создавала его первые современнее структуры.

Наука – или натурфилософия?

Вспомним, как шло на Западе становление научного обществоведения. В Средние века основной формой общественного сознания была религиозная. Рациональная форма знания была сопряжена с религиозными представлениями, в лоне этого мировоззрения и вырабатывались инструменты познания. Возрождение означало большой сдвиг в познавательной деятельности, общественная мысль стала плюралистичной, допускался даже атеизм. Возник новый тип знания, который назвали натурфилософией.

Но натурфилософия не была наукой в строгом смысле слова. Натурфилософия как тип знания была тесно связана с ценностями, а в мировоззренческом плане следовала холизму, целостному представлению о мире вещей, связанных воедино, – натурфилософии было присуще космическое представление о мире[4]. Наука, родившаяся в ХVII в., была принципиально другим типом познания и порождала иной тип знания. Она отошла от эссенциализма натурфилософии, т. е. от поиска сущности, таящейся в каждой вещи. Наука имела целью выявить в каждом явлении или вещи общую закономерность, превращая конкретный предмет в модель. При этом реальное воплощение объекта было несущественно, он был для исследователя лишь носителем знания о том явлении, которое в данный момент было предметом исследования.

Конечно, и в натурфилософии, как вообще в мышлении человека, обладающего разумом и воображением, создавались модели реальности, но структура этих моделей сильно отличалась от структуры моделей науки. Наука в своих моделях старалась вывести в отдельное пространство иррациональное («идолов») – потусторонние силы, эмоции и необъясненные традиции, не поддающиеся объяснению явления. Всех этих идолов ученый должен был держать под контролем в особых «камерах». Он испытывал их влияние и даже тайком использовал его, но не был им подвластен – таково кредо.

С точки зрения обыденного сознания, прежнее знание было более продуктивным, оно лучше описывало видимую реальность. Так, физика Аристотеля лучше описывала обыденный мир человека, чем законы механики Галилея, – камень действительно падал быстрее, чем перышко. Галилей сделал радикальный шаг – он абстрагировался от побочных факторов, которые в данный момент его не интересовали, и вместо камня или перышка он видел материальную точку, вес и форма которой не были важны. А в реальности вес и форма определяют скорость и траекторию падения: перышко падает медленно, потому что сопротивление воздуха препятствует его падению.

Наука низводит явление до абстрактной элементарной сущности. Познание, которое ищет элементарные явления, отрицает космизм и холизм. И самое главное – это знание, которое освобождается от ценностей. Вещи теряют для ученого свой тайный смысл, свою выраженную в имени сущность, они не связаны воедино невидимыми струнами в божественный Космос.

В этом и была суть конфликта Галилея с Церковью. Он требовал разрешения познавать ради знания, независимо от его отношения к добру и злу. В религиозном мировоззрении знание и ценности были сцеплены – или ты познаешь во славу Бога, или ты познаешь с темными замыслами. Галилей провозгласил знание беспристрастное (объективное), знание как самоценность. Миссия науки – познать то, что есть, независимо от того, как должно быть.

Это был драматический разрыв непрерывности в развитии знания. С наукой возникло новое мировоззрение, новая картина мира. Строго говоря, сама картина мира возникла потому, что художники Возрождения изобрели перспективу и представили человека как субъекта, наблюдающего мир. Раньше человек не отделялся от этой картины, не было и субъектно-объектных отношений между человеком и миром. Человек был связан с Космосом «невидимыми струнами». Натурфилософия и наука вышли из Возрождения по двум разным траекториям, а мы в школьной истории ошибочно представляли их как последовательные этапы одного пути. Как теперь говорят, наука – это не дочь натурфилософии, а ее сестра.

Но для нас здесь важно, что на Западе обществоведение сразу стало формироваться как часть науки. Складывались новое общество, новый тип государства и новый тип хозяйства. Религиозные или моральные трактаты не могли дать адекватного описания этих процессов. Ученые сразу стали применять новый метод познания к человеку и к обществу. Сразу стали создаваться научные, хорошо разработанные модели. Они стали инструментом познания и в то же время мощным средством воздействия на общественное сознание и процесс легитимации грядущего общественного порядка.

Примером служит Гоббс – уже типичный ученый периода научной революции, с математическим сознанием. Он разработал модель человека, нового общества и государства. Человек Гоббса – атом, свободный самодостаточный индивид, который находится в непрерывном движении и не изменяется при столкновениях с другими индивидами. Гоббс взял то представление об атоме, которое было выведено из интеллектуальной тени именно обществоведами, причем в отношении человека, а не материи.

На основе модели человека как атома был развит целый подход к объяснению общества – методологический индивидуализм, который и до сих пор применяется в западном обществоведении. Как инструмент познания конкретного общества модель Гоббса эффективно выполнила свои функции, даже несмотря на то, что аллегория атома в принципе неверна.

Исходя из этой модели человека, Локк создал учение об обществе. В центре всей конструкции находится ядро – гражданское общество (в точном переводе цивильное, т. е. цивилизованное). Это «республика собственников». Оболочка, окружающая это ядро, – пролетарии, которые живут в состоянии, близком к природному. Они уважают частную собственность и пытаются ее экспроприировать у «богатых». А в «заморских территориях» живут «в состоянии природы» дикари и варвары. Ось, вокруг которой крутится гражданское общество, – частная собственность. Исходным фундаментальным объектом частной собственности является тело индивида как основа всех остальных типов частной собственности. Это была эффективная модель, из нее можно было исходить и в идеологии, и в управлении обществом – человек Запада ее принимал.

Адам Смит, исходя из механистической модели мироздания Ньютона, создал теорию рыночной экономики. Он буквально перенес ньютоновскую модель в сферу хозяйства, включая метафору «невидимой руки рынка» (у ньютонианцев «невидимая рука», толкающая тела друг к другу, была метафорой гравитации). Невидимая рука рынка постоянно приводит его в равновесие, когда колебания спроса и предложения разбалансируют систему. Согласно Адаму Смиту, вся эта равновесная машина рынка описывается простыми математическими уравнениями наподобие законов механики.

Таким образом, на Западе уже в ХVII – ХVIII вв. наука задала методологические основания для обществоведения. Стало довольно строгой нормой не вводить в «научную» часть рассуждений об обществе нравственные ценности, хотя прилагать строгие каноны развитой науки к обществоведческим трактатам того времени невозможно – ценности проникают в них «контрабандой». Важно, что был принят определенный вектор, ориентирующий на идеал беспристрастного, объективного знания.

Сам Адам Смит был религиозным моралистом и придавал большее значение своему трактату «Теория нравственных чувств», чем «Исследованию о природе и причинах богатства народа», которое и сделало его великим экономистом. Для нас здесь важно то, что он разделил эти два труда как принадлежащие к разным сферам знания. Это было признаком научного обществоведения.

В России формирование обществоведения пошло по другому пути. До середины ХIХ в. трактаты, излагавшие представления об общественных процессах, создавались в рамках этики, часто с отсылками к религиозному знанию. Во второй половине XIX в. в русской литературе возник особый жанр, получивший название «физиологический очерк» – текст, описывающий какую-то сторону социальной реальности. Этот жанр историки культуры считают предшественником российской социологии – будущего обществоведения [10].

Изучение этого периода показывает, что обществоведение России вышло из классической русской литературы, а не из науки. Соответственно, оно несло в себе присущие русской литературе мировоззренческие черты[5]. Можно сказать, оно было разновидностью литературы и было проникнуто сильным нравственным чувством. С самого начала оно занимало в общественном сознании пристрастную, даже радикальную позицию, выступая в основном на стороне угнетенных и обездоленных[6]. По своим методологическим установкам это обществоведение было несовместимо с беспристрастностью и объективностью, оно сразу утверждало «то, что должно быть», – декларировало нравственные идеалы и ценностные нормы. Известно высказывание основателя исторической школы «Анналов» Люсьена Февра: «несмотря на благие порывы, нет и не может быть истинного понимания там, где все отмечено печатью неизбежных и роковых симпатий и антипатий».

Герцен писал: «Вся литература времен Николая была оппозиционной литературой, непрекращающимся протестом против правительственного гнета, подавлявшего всяческое человеческое право…Слагая песни, она разрушала; смеясь, она подкапывалась».

Особенности этого обществоведения можно показать на примере российской социологии. Он хорошо представлен в учебнике «История социологии» (2009). Вот выдержки из главы 15 о Н.К. Михайловском. О нем говорится: «Являясь одним из пионеров отечественной социологии, он, по свидетельству своего современника и главного историографа этой науки Н. И. Кареева, начал самостоятельную работу как ученый “в то время, когда еще почти не существовало социологической литературы”. Закрепившаяся за русской социологией характеристика “публицистическая” во многом обязана Михайловскому и другим отечественным ученым-социологам – его современникам».

О первой когорте социологов говорится: «Труды Лаврова так же, как и труды Михайловского, долгое время оставались невостребованными, и он был известен лишь как идеолог народнического движения. В то же время творчество этих крупных ученых-социологов имеет особую ценность, поскольку они являются основателями этико-социологического направления в отечественной социологии. Это явление известно в мировой литературе по истории социологии под несколькими названиями: “субъективная социология” (или “субъективная школа”), “субъективный метод”, “русская социологическая школа”» [13, с. 377].

Наука, напротив, опирается на объективный метод и тщательно отделяется от этики как инструмента познания.

Михайловский обращался к анализу личности. Одним из главных его принципов было «сформулированное им требование к социальному познанию как к такой сфере деятельности, в которой истинный результат может быть получен только путем применения субъективного, оценочного подхода. Объективное содержание знания не может быть полным без привнесения в него оценочного момента. …Применение субъективного метода Михайловский описывает следующим образом: войти в интересы своего объекта (другого субъекта), переосмыслить его мысли, перечувствовать его чувства, перестрадать его страдания и переплакать его слезами, т. е., встав на его место, слиться с ним, сделать его интересы своими, что поможет достижению такого способа понимания, при котором будет установлено отношение полного тождества субъекта с объектом. Абсолютное слияние субъекта с объектом, когда они ни на минуту не разлучаются друг с другом, – это и есть необходимое условие получения истинного знания…

Научная истина при таком понимании – это не беспристрастное, объективное знание, а знание, органически связанное с идеалами и ценностями живой личности, реального субъекта познавательной деятельности, наделенного волей и действующего на основе своей психологической убежденности» [13, с. 387, 389].

Михайловский вводит в методологию его социологии т. н. предвзятость, с которой исследователь изучает общественные отношения: он опирается не только на опыт, но и на нравственные установки. Без предвзятости невозможно получить истинное знание, поскольку оно может быть только субъективным, считает Михайловский.

Сравним это с тезисом Макса Вебера: «Эмпирическая наука неспособна научить человека, что следует делать, а только может указать, что он в состоянии сделать и, в некоторых условиях, что он в действительности желает сделать. …Попытка утвердить свои оценочные суждения вовне имеет смысл лишь в том случае, если этому предпослана вера в ценности. Однако судить о значимости этих ценностей – дело веры, быть может, также задача спекулятивного рассмотрения и толкования жизни и мира с точки зрения их смысла, но уже, безусловно, не предмет эмпирической науки в том смысле, как мы ее здесь понимаем» [14, с. 350, 351].

Глава 17 в учебнике: «Николай Иванович Кареев как социолог». Кареев – один из пионеров отечественной социологии, его взгляды как социолога сложились к середине 1880-х гг. В 1910 г. он был избран членом-корреспондентом Российской академии наук, а в 1929 г. стал почетным академиком АН СССР. В основу изучения общества он, как и Михайловский, положил личность, что потребовало применения оценочного подхода. Это – направление субъективной социологии, любое социальное явление или общественный процесс обязательно рассматривается познающим субъектом сквозь призму определенного идеала.

Об этом и речь: основоположники социологии в России пошли не по пути создания эмпирической науки, добывающей объективное, беспристрастное знание, а по пути создания метода слиться с личностью как объектом изучения до полного тождества. Возможно, это создаст замечательный способ понять душу индивида посредством психологической убежденности исследователя с его призмой «определенного идеала», но это – не рациональная социология научного типа.

М. Вебер предупреждал как социолог: «Если рациональное эмпирическое исследование последовательно расколдовывало мир и превращало его в основанный на причинности механизм, оно со всей остротой противостояло этическому постулату, согласно которому мир упорядочен Богом и, следовательно, этически осмысленно ориентирован. Ибо эмпирически и тем более математически ориентированное воззрение на мир принципиально отвергает любую точку зрения, которая исходит в своем понимании мира из проблемы «смысла» [15, с. 335].

Русская обществоведческая литература была гуманна, нравственна, но именно это и делало ее ненаучной. Она пошла по пути натурфилософии. Она давала ценное знание, но того типа, в котором знание и ценности тесно связаны и даже переплетены. А наука возникла в ходе развода знания и ценностей. Ценности были оставлены философии и религии, а наука говорила, «что есть», а не указывала, «как должно быть». Иногда она может лишь предупредить: если будешь поступать так-то и так-то, будет то-то и то-то. Бэкон сказал: «Знание – сила»… и не более того. Иными словами, знание не позволяет определить, что есть добро, а что – зло.

Некоторые русские писатели и сами чувствовали, что принимать художественное произведение за верное представление общественного бытия – большая ошибка. Чехов писал, даже с тревогой, что художественная литература – не трактаты социологов, что образы и коллизии, созданные писателем, не описывают «то, что есть». Смысл его предупреждений был таков: писатель исходит из своей идеи, которая выражает борьбу добра и зла. Его текст – это мысленный эксперимент, проведенный в воображении художника. Социолог, напротив, должен беспристрастно рассмотреть реальность не через свою идею, а через объектив.

Первым крупным социологическим исследованием в России считают книгу Н. Флеровского (В.В. Берви) «Положение рабочего класса в России: наблюдения и исследования» (1869). Маркс, высоко оценивая эту книгу, пишет о ней Энгельсу: «Это самая значительная книга среди всех, появившихся после твоего труда о “Положении рабочего класса [в Англии]”. Прекрасно изображена и семейная жизнь русского крестьянина – с чудовищным избиением насмерть жен, с водкой и любовницами».

Чтобы читать эту книгу, Маркс стал изучать русский язык. Он многократно ссылается на нее как на самый достоверный источник знания «о положении крестьянства и вообще трудящегося класса в этой окутанной мраком стране». Маркс пишет Энгельсу о Флеровском: «Он хорошо схватывает особенности характера каждого народа – “прямодушный калмык”, “поэтичный, несмотря на свою грязь, мордвин” (которого он сравнивает с ирландцами), “ловкий, живой эпикуреец-татарин”, ”талантливый малоросс” и т. д. Как добропорядочный великоросс он поучает своих соотечественников, каким образом они могли бы превратить ненависть, которую питают к ним все эти племена, в противоположное чувство» [16, с. 358, 363–364].

Уже из этих похвал видно, что в книге Флеровского нет беспристрастности, он излагает свои ценностные предпочтения, давая характеристики «каждого народа» России не без примеси русофобии. Из этой книги, по мнению Маркса, «следует, что крушение русской державы должно произойти в ближайшее время».

Конечно, поскольку обществоведение связано с изучением людей, на этапе анализа и проектирования политической практики в модель вводятся ценности – отношения людей регулируются нравственностью. Но это вторжение ценностей в научном обществоведении стараются на первом этапе ослабить или отделить от объективного анализа. В российском обществоведении, напротив, методология анализа сознательно сразу базировалась на ценностях. Если эксплуатация – это зло, то автор сразу писал очерк об угнетенных, исходя из своих нравственных установок. А если для автора рабочие – это иждивенцы и люмпены, то он начинал пропаганду безработицы.

Так оно и случилось в ходе русской революции, что сыграло большую роль в сдвиге к гражданской войне. Социологи и гуманитарии, видя Россию каждый сквозь призму определенного идеала и своей психологической убежденности, не могли представить ни обществу, ни государству объективную картину реальности. Без такой картины, задающей общий язык, главные политические организации не могли вести диалог и искать компромисс, исходя уже из своих интересов, идеалов и наличных сил. Так столкнулись разные убежденности квазирелигиозного типа – гражданскую войну вели между собой революционные силы, почти все с социалистическими программами.

Таким образом, в период революционного кипения мощные импульсы для интеллектуального освоения проблем общества на Западе и в России оказались направлены в «точке бифуркации» на разные траектории: на Западе – в науку, в России – в натурфилософию. В естественных и технических науках такого расхождения не произошло.

Эту проблему в СССР первым поднял Г.В. Осипов. Он уже в конце 1950-х гг. пришел к выводу, что важнейшей задачей отечественного обществоведения стал переход от гуманитарно-философского мышления к научно-социологическому. Только на основе знания научного типа возможно и предвидение хода общественных процессов, и конструирование социальных форм. Лишь в этом случае обществоведение становится участником разработки управленческих решений, которые поднимаются на уровень технологии, а не рутинной реакции на изменение обстановки.

В воспоминаниях о 50-х гг. он говорит: «Работая над диссертацией, я все яснее понимал, что общество развивается не автоматически, как результат проявления абстрактных экономических законов, а в итоге деятельности личностей, которые при этом руководствуются самыми разными целями. Поэтому их действия должны быть строго скоординированы, и такую координацию может обеспечить только наука. Иными словами, общество нуждается в управлении, основанном на достоверных социальных знаниях… Так впервые я подошел к вопросу о конструировании социальной реальности, или, иначе, социального бытия» [17].

Когда в России (уже СССР) стих импульс революции и произошла, по выражению Вебера, «институционализация харизмы» (1960-е гг.), интуитивные попытки модернизации обществоведения оказались безуспешными. Это было действительно сложной задачей, особенно в обстановке холодной войны.

Те советские обществоведы, которые предчувствовали кризис, будучи «экзальтированными коммунистами» («шестидесятники»), вместо рефлексии и анализа пошли в диссиденты. Элита молодого поколения советских гуманитариев в большей части дезертировала или перешла на сторону противника в холодной войне.

Здесь надо обозначить сложную методологическую проблему, которая, видимо, и является корнем кризисов общественных наук – и на Западе, и, в более крупных масштабах, в России. Что значит, что наука – это знание, которое освобождается от ценностей? Это можно понять, когда ученый исследует объект «неживой материи». В этой сфере над объектом можно производить эксперимент – «допрос Природы под пытками»[7]. Эксперименты над животными издавна вызывали угрызения совести, которые подавлялись надеждой, что это делается во благо человеку, – и эта надежда имела основание. Но как может существовать общественная наука? Ведь она исследует процессы и действия, определяющие судьбы людей и, в пределе, всего человечества? Как эта наука может освобождаться от ценностей?

Конфликт между научным знанием и этическими ценностями носит фундаментальный характер и потому является постоянным предметом самого обществоведения (в частности, науковедения). Виднейшие философы рационализма подчеркивали, что научное знание не может иметь «решающего значения» для жизни общества. Оно занимает в этой жизни свое очень важное, но ограниченное место. Продолжая мысль Канта и Шопенгауэра, Витгенштейн писал: «Мы чувствуем, что даже если даны ответы на все возможные научные вопросы, то наши жизненные проблемы еще даже и не затронуты».

К. Лоренц, изучавший взаимодействие культуры и инстинктов как факторов поведения человека, считал большой угрозой для культуры вытеснение рациональностью внерациональных ценностей. Он писал: «Ценности не могут быть выражены в количественных терминах естественных наук. Одна из наихудших аберраций современного человечества заключается во всеобщей уверенности, будто то, что нельзя измерить количественно и не может быть выражено на языке “точных” естественных наук, не существует в реальности; так отрицается характер реальной сущности того, что включает в себя ценности, и это отрицает общество, которое, как прекрасно сказал Хорст Штерн, знает цену всего и не знает ценности ничего» [18, с. 33].

Речь вовсе не идет о том, чтобы поддержать попытки «реванша этики», вытеснить рациональное мышление из пространства его приложения. Проблема в том, что в любом обществоведческом исследовании или анализе ценностные и научные (автономные от ценностей) категории и критерии являются необходимыми инструментами познания, но лежат в разных плоскостях. Нельзя не устранить одну из этих частей когнитивной структуры, но нельзя их и смешивать в одном мыслительном акте.

М. Вебер писал об опасности для общественных наук смешения инструментов этики и научной методологии: «Для последней все дело только в том, что значимость моральных императивов в качестве нормы, с одной стороны, и значимость истины в установлении эмпирических фактов – с другой – находятся в гетерогенных плоскостях; если не понимать этого и пытаться объединить эти две сферы, будет нанесен урон одной из них» [19, с. 154].

Это – один из аспектов большой проблемы несоизмеримости ценностей. Эта проблема игнорировалась и в советском, и в постсоветском обществоведении, и этот пробел нашему обществу обошелся очень дорого. Этика и научное знание – две системы ценностей, обе жизненно важные. Ценности из этих систем несоизмеримы, их надо совмещать, не смешивая, – это сложные навыки. На практике в общественном бытии, особенно в переходные периоды, нравственные ценности подавляют ценности рационального знания, что позволяет доминирующей общности «репрессировать» ценности других общностей, которые не имеют средств защитить свои идеалы и интересы. Ценности «победителей» становятся законом жизни, подавленные общности распадаются и деградируют, части их уходят в «подполье», начинают бороться или даже мстить.

Таковы трагические периоды революций, такой период переживает сейчас и Россия. Господствующая общность, осуществляющая «капиталистическую революцию», названную реформой, следует своим радикальным ценностям, принявшим формы фанатизма. Она категорически отвергла ценности «побежденного большинства», что и погрузило Россию в кризис. Исключительно важную роль в этом процессе сыграла подчиненная роль научной рациональности в позднем советском и постсоветском обществоведении. Перестройка резко сдвинула неустойчивое равновесие в сторону «антисоветских» ценностей, облеченных в официальную идеологию и в доктрины трансформации политической системы, экономики и общественного строя.

Рассмотрим эмпирические доводы для утверждений о кризисе обществоведения.

«Отказы» обществоведения в Российской империи

Обществоведение, исходящее из приоритета нравственных ценностей, не давало беспристрастного достоверного знания об общественных процессах. В начале ХХ в. в системе знания о российском обществе наблюдался отказ за отказом – методологическая основа сообщества была рыхлой, не имела сильного интегрирующего научного ядра. Государство и общество развивались при остром дефиците знания о самих себе. Задача, которая была ясна образованной части общества и государству, заключалась в том, чтобы в период империализма западного капитализма провести модернизацию народного хозяйства, не будучи втянутыми в периферию Запада в качестве его дополняющей экономики. Эту угрозу создавало интенсивное вторжение западного капитализма (особенно финансового) в хозяйство России с конца ХIХ в.

Модернизация – тяжелый, болезненный процесс. Россия, которая была намного больше открыта Западу, чем, например, Китай или Индия, пережила несколько волн и кризисов модернизации. Царское правительство искало способы избежать следующего кризиса. Было предложено и даже принято много важных решений. Например, малоизвестное решение царского правительства ввести в России народно-хозяйственное планирование. В 1907 г. Министерство путей сообщения составило первый пятилетний план, а деловые круги «горячо приветствовали этот почин» (русский капитализм пытался избежать перспективы быть «переваренным» западным капиталом). Более широкие комплексные планы стала вырабатывать «Междуведомственная комиссия для составления плана работ по улучшению и развитию водяных сообщений Империи», которая работала в 1909–1912 гг. Так был подготовлен второй пятилетний план – капитальных работ на 1912–1916 гг. Реализации его помешали слабость госаппарата и начавшаяся война.

Однако в общем задачу преодолеть кризис модернизации в рамках сословного общества решить не смогли, приходилось «догонять капитализм и одновременно убегать от него». Российская империя попала, по выражению М. Вебера, в «историческую ловушку» – систему взаимодействующих порочных кругов. Что бы не делало царское правительство, недовольство нарастало. Дав урезанную, выхолощенную конституцию (Манифест 17 октября 1905 г.), самодержавие стало ее заложником и потеряло свою силу, не приобретя ничего взамен. «Оно не в состоянии предпринять попытку разрешения какой угодно большой социальной проблемы, не нанося себе при этом смертельного удара», – писал Вебер.

Из этого, кстати, видно, какова была глубина той исторической ловушки, в которую попала Россия, становясь страной периферийного капитализма. Самодержавие при всем желании не могло ослабить ограничения для либеральной модернизации, поскольку при этом был слишком велик риск, что из-под контроля выйдут гораздо более мощные силы «архаического коммунизма». Так дело довели до революции – действуя ситуативно, не имея стратегической доктрины. Это положение возникло во многом из-за недостатка знания. У власти даже отсутствовали адекватные индикаторы, с помощью которых можно было бы следить за ходом общественных процессов. В результате власть делала ошибки, которых, в принципе, можно было бы избежать. Так, уже лишенная оснований вера царя в крестьянский монархизм в существенной мере предопределяла неадекватность всей его политической доктрины.

После начала войны с Японией, которую большинство народа быстро стало воспринимать как трагедию, в правящей верхушке возникла утопия «небольшой победоносной войны», которая, как считалось, укрепит монархию. Насколько верхушка уже была оторвана от реальности, говорит простодушная похвальба царя П.А. Столыпину: «Если б интеллигенты знали, с каким энтузиазмом меня принимает народ, они так бы и присели».

Важно, что несостоятельным оказалось и то обществоведение, на представлениях которого строили свои доктрины либеральная оппозиция – ведущая либерально-буржуазная партия (Партия народной свободы, «конституционные демократы» – кадеты). Она собрала цвет интеллигенции, имела большую финансовую поддержку, в ее рядах было много видных философов и экономистов, ученых и публицистов. Кадеты создали обширную прессу – до 70 центральных и местных газет и журналов, много партийных клубов и кружков. По интенсивности пропаганды и качеству ораторов им не было равных. И при этом их представления о России и ходе исторического процесса были ошибочными.

Главное противоречие программы кадетов заключалось в том, что они стремились ослабить или устранить тот барьер, который ставило на пути развития либерального капиталистического общества самодержавие с его сословным бюрократическим государством. В ХIХ в. в России сложилось большое культурное и политическое течение, названное «русским либерализмом» («западники»), установки которых историк Т.Н. Грановский выразил так: «Запад кровавым потом выработал свою историю, плод ее нам достается почти даром, какое же право не любить его?»

Лидер партии кадетов П.Н. Милюков в 1906 г. дал С.Ю. Витте совет: не пытаться принять «русскую конституцию», а перевести бельгийскую или болгарскую и сделать «основным законом Российской империи». Он же высоко ценил империалистическую политику Англии: «Завидно становится, когда читаешь о культурных методах английской колониальной политики, умеющей добиваться скрепления частей цивилизованными, современными средствами». Эту же позицию в отношении национально-государственного устройства России занимал П.Б. Струве: «Идеалом, к которому должна стремиться в России русская национальность, по моему глубокому убеждению, может быть лишь такая органическая гегемония, какую утвердил за собой англосаксонский элемент в Соединенных Штатах Северной Америки и в Британской империи» (см. [20]).

Либеральный проект расколол российское общество на непримиримые части. В начале ХХ в. «опыт превращения России в Англию» не удался – помешали монархия и консерваторы, а затем советская революция. Шанс реванша предоставила «новым либералам» антисоветская революция 1990-х гг.

Кадеты не хотели видеть последствий свержения или ослабления монархии, надеясь, что в России ход событий будет напоминать буржуазные революции Запада, только мягче («господа, ведь мы православные!»). А Вебер, сравнивая потенциал традиционной культуры в разных обществах, предвидел, что через прорванную кадетами плотину монархии хлынет мощный антибуржуазный революционный поток, так что идеалы кадетов станут абсолютно недостижимы. Либеральная аграрная реформа, проведения которой требовали кадеты, «по всей вероятности, мощно усилит в экономической практике, как и в экономическом сознании масс, архаический, по своей сущности, коммунизм крестьян», – вот вывод Вебера. Таким образом, реформа российских либералов «должна замедлить развитие западноевропейской индивидуалистической культуры».

При этом политические требования кадетов как будто совпадали с крестьянскими. Вебер писал, что это внешнее совпадение – иллюзия, кадеты прокладывали дорогу как раз тем устремлениям, которые устраняли их самих с политической арены. Так что кадетам, по словам Вебера, ничего не оставалось, кроме как надеяться, что их враг – царское правительство – не допустит реформы, за которую они боролись.

Но дело было не только в доктрине социальной (земельной) реформы. Другая важная сторона либерального конституционализма – его несовместимость со сложившимся в России типом сосуществования народов. Приняв за идеал государственного и общественного устройства Запад, либералы вели дело к разрушению России как многонациональной евразийской державы. Таким образом, в случае их успеха (как это и случилось в феврале 1917 г.) их программа обрекала Россию на катастрофу, за которой должен был последовать неминуемый откат, реставрация, уничтожающая тогдашних носителей западнического либерализма. Тот факт, что кадеты этого не предвидели, говорит о серьезном дефекте структуры их социального знания.

Ошибочными были и представления о России социал-демократов, которые следовали установкам ортодоксального марксизма. Конфликт между этими установками и цивилизационными особенностями России сыграл очень важную роль в нашей судьбе в ХХ в. и играет эту роль уже более 15 лет ХХI в.

Легальный марксист П. Струве утверждал, что капитализм есть «единственно возможная» форма развития для России, и весь ее старый хозяйственный строй, ядром которого было общинное землепользование крестьянами, есть лишь продукт отсталости. Распространенным было и убеждение, что разложение этого строя капитализмом западного типа уже стремительно идет в России. Плеханов считал даже, что оно уже состоялось. М.И. Туган-Барановский (легальный марксист, а затем кадет) в своей известной книге «Основы политической экономии» признавал, что при крепостном праве «русский социальный строй существенно отличался от западноевропейского», но с ликвидацией крепостного права «самое существенное отличие нашего хозяйственного строя от строя Запада исчезает… И в настоящее время в России господствует тот же хозяйственный строй, что и на Западе».

К реальности российской деревни была приложена модель, которую Маркс разработал на материале «раскрестьянивания» в Англии – в совершенно иных условиях. Модель марксистов была неадекватна в принципе, не в мелочах, а в самой своей сути. Аграрное перенаселение в России позволило поднять арендную плату земли в 4–5 раз выше капиталистической ренты. Поэтому укреплялось не капиталистическое, а трудовое крестьянское хозяйство – процесс шел совершенно иначе, чем на Западе.

Ведущий экономист-аграрник А.В. Чаянов писал: «В России в период, начиная с освобождения крестьян (1861 г.) и до революции 1917 г., в аграрном секторе существовало рядом с крупным капиталистическим крестьянское семейное хозяйство, что и привело к разрушению первого, ибо малоземельные крестьяне платили за землю больше, чем давала рента капиталистического сельского хозяйства, что неизбежно вело к распродаже крупной земельной собственности крестьянам» [2, с. 143].

Освоив уроки революции 1905–1907 гг., большевики преодолели евроцентризм марксизма. Это дало основу новой теории революции – не с целью расчистки пространства для развития капитализма, а как средство предотвратить втягивание России в периферийный капитализм с раскрестьяниванием и архаизацией хозяйства.

В этой теории дана новая трактовка русской революции. Ленин осторожно выдвигает кардинально новую для марксизма идею о революциях, движущей силой которых является не устранение препятствий для господства «прогрессивных» производственных отношений капитализма, а именно предотвращение этого господства – стремление не пойти по капиталистическому пути развития. Это понимание сути русской революции затем было развито в идейных основах революций других крестьянских стран. Такое «преодоление» марксизма привело, однако, к глубокому расколу в среде социал-демократов.

Вебер считал, внимательно изучая нашу революцию 1905 г., что происходящие в России процессы имели фундаментальное значение для мирового обществоведения. Это было первое крупномасштабное столкновение традиционного общества с наступающим на него современным капитализмом. Такое столкновение давало очень ценное знание как о современном капитализме, так и о его главном противнике – традиционном обществе. Вебер даже изучил русский язык, чтобы следить за ходом событий.

Методологическая слабость российского обществоведения во многом предопределила невозможность общества и власти осваивать в режиме реального времени смысл тех цивилизационных проектов, которые в тот период «конкурировали» на общественной сцене России. Усваивался только верхушечный политический смысл. Если бы общество успевало понять глубинный смысл и «взвесить» потенциал всех проектов, то, возможно, не произошло бы тотальной катастрофы, которая последовала за революцией. Есть основания считать, что противоречия в России не были до такой степени антагонистическими, чтобы с неизбежностью разрешиться в гражданской войне.

Но в обществоведении понимание хода исторических процессов резко отстало. Сейчас пишут, что Ленин и Столыпин верно поняли состояние России, но пошли разными путями, следовали разным проектам. Однако, судя по литературе, оба их проекта были поняты в малой степени, очень большая часть созданного в них знания не была использована. А ведь Столыпин (по типу образования и мышления – ученый) вел свою неудавшуюся реформу почти как научный эксперимент. Он проверил важную альтернативу, регулярно «выкладывал» эмпирические результаты, за реформой можно было следить по надежным данным.

Советское и постсоветское обществоведение еще в меньшей степени освоило урок Столыпина, чем его современники. К Столыпинской реформе подошли с позиции политической конъюнктуры. Она была обречена на неудачу не столько по причине крайней реакционности, но и из-за непреодолимых объективных ограничений, и это – важный вывод, пусть даже гипотетический, сегодня актуален для анализа реформ последних 25 лет. Но ведь и в нынешней попытке «фермеризации» данный вывод полностью игнорировали. Наше обществоведение в этом важном разделе оказалось необучающейся системой. Оно было неспособно к рефлексии, хотя все необходимые данные были налицо[8].

Реформа Столыпина была альтернативой советской аграрной политике: Столыпин разрушал сельскую общину так же, как А.Н. Яковлев требовал разрушить колхоз. Столыпинская аграрная реформа изображалась прообразом горбачевской. В одной из центральных газет 12 мая 1991 г. даже была опубликована статья «Столыпин и Горбачев: две реформы “сверху”».

Среди прочих выводов из урока Столыпина был один сравнительно простой – о том, что смена хозяйственного уклада требует изменения технологической базы. Стоимость этого изменения бывает очень высока. Россия в начале ХХ в. могла обеспечить средствами для ведения интенсивного хозяйства лишь кучку капиталистических хозяйств помещиков (на производство 20 % товарного хлеба), но не более. Остальное – горбом крестьян. В 1910 г. в России в работе на полях было 8 млн деревянных сох, более 3 млн деревянных плугов и 5,5 млн железных плугов. Конкретно, у правительства Столыпина не было средств, чтобы «оплатить» переход от одного уклада (общинное крестьянское хозяйство) к другому (капиталистическое фермерство), – не было средств, чтобы обеспечить фермера железным плугом, молотилкой и лошадью. В расчетах стоимости такого перехода правительство ошиблось.

Можно говорить о проектах Ленина и Столыпина – замыслы обоих проектов глубоки. Но методологического инструментария для их разработки не было. Какие тексты произвела обществоведческая элита России того времени на основании анализа революции 1905 г.? Сборник «Вехи» – эмоциональный гуманитарный трактат о ценностях интеллигенции. Книга интересная, но никакого инженерного знания о том, что надо делать, чтобы скорректировать общественные процессы, из нее нельзя получить. Авторы – верхушка либеральной интеллигенции, самая образованная часть общества, но никакого знания, нужного для государства или какой-то части общества (власти, управления, сословий, оппозиции), они не дали.

Более того, после Февраля 1917 г. либералы пришли к власти – и никакого проекта, никакой технологии постановки целей и выработки решений. Полный провал! Они даже не смогли сформулировать программы действий по легитимизации своего режима, приняли концепцию непредрешенчества. Как можно действовать так во время революции?! Не было никакой национальной повестки дня, даже вопроса о форме власти – монархия ликвидирована, но и республика не провозглашена. Если пройтись по всем пунктам перечня функций революционной буржуазно-либеральной власти – ситуация та же самая.

Те же ошибки продолжили делать вожди Белого движения и их советники, включая кадетов и эсеров. Красноречива неудача запоздалого социального проекта – земельной реформы в Крыму и Северной Таврии по инициативе Врангеля, ставшего в апреле 1920 г. главнокомандующим и правителем Юга России. В его правительстве были А.В. Кривошеин (правая рука Столыпина в его реформе) и другой сподвижник Столыпина, Г.В. Глинка. Этот проект вошел в историю как «Левая политика правыми руками».

Врангель потребовал «вырвать из рук наших врагов главное орудие пропаганды против Белой армии и Белого движения: всякое подозрение в том, будто бы цель нашей борьбы с красными – восстановление помещичьих прав на землю и месть за их нарушение». В Крыму была налажена мощная по тем временам пропаганда, но проект опирался на утопические представления об установках крестьян, кулаков и помещиков – и провалился. Попытка реанимации Столыпинской реформы, даже в гораздо более «левой» форме, была отвергнута всеми вовлеченными в проект общностями и лишь ускорила крах режима Врангеля [22].

Белые не смогли (и даже принципиально отказались) предложить населению России программу сборки страны и народа. Это требовалось населению, и тот, кто предложил бы внятный и приемлемый проект такой сборки, сразу получил бы поддержку. Но вследствие ошибок в сфере этнических отношений белые «напоролись на национализм и истекли кровью».

Если бы Белое движение опиралось на верное знание об идущих на «постимперском пространстве» общественных процессах, оно могло бы избежать возникновения целого ряда порочных кругов.

Для нас важен тот факт, что обществоведение Российской империи оставило очень мало материалов о методологии и организации разработки и принятия решений в управлении. Многие критически важные решения в практике управления империи остаются необъясненными. Например, нет объяснения, почему монархия противилась попыткам учредить нормальное правительство, которое могло бы действовать как согласованное целое – царь вызывал к себе министров по одному. Много написано о роли Распутина, но он не мог задать модель институтов управления огромного государства. Их так создали и воспроизводили. Но тогдашние обществоведы этого не изучали, и наши сведения о структуре и философской базе этих институтов обрывочны – вот что важно.

Точно так же нет объяснения принятой Временным правительством упомянутой выше необычной доктрины непредрешенчества. Кто автор этой доктрины, какие доводы интеллектуалов партии либералов убедили правительство сделать такой выбор? Анализ подобных решений был бы очень полезным учебным материалом для нынешней российской политологии. Но реальность механизмов и методологии управления первого буржуазно-либерального государства в России нам практически неизвестна.

Советская власть: типы социального знания

На какое знание опирались советская власть и госаппарат? Почему они выдержали Гражданскую войну и вызванные ею бедствия и решили немало важных задач по восстановлению хозяйства, по сборке страны и народа, выполнили ряд больших программ развития?

Это стало возможным потому, что в госаппарат вошел большой контингент практиков – людей, которые знали на опыте состояние дел сверху донизу. Проект советской власти приняла и включилась в его осуществление значительная часть старой элиты – генералитет и офицерство, руководители полиции и жандармерии, значительная часть чиновничества и даже министров царского и Временного правительств, Академия наук, промышленники. Их дополнили практики «снизу» – грамотные рабочие и крестьяне, командиры Красной армии и студенты. Возникла дееспособная, знающая и увлеченная национальным проектом элита.

Опираясь на реальное знание, которым обладала Россия в лице этих работников, стало возможным укрепить новое государство и целый исторический период решать очевидные необходимые задачи, не допустив разрыва непрерывности с системой знания прежнего государства. Эти кадры руководили большими программами и оказались на высоте даже такого вызова, как Великая Отечественная война. Но социальное знание, которым они пользовались, было прежде всего знанием традиционным. Оно было сконцентрировано в опыте и здравом смысле.

Применение и развитие этого знания протекали в тяжелой дискуссии и в конфликте с официальным обществоведением, в основу которого тогда был положен исторический материализм. Эти дискуссии нарастали, они вели к расколам, а в крайней форме – и к репрессиям. Дискуссии были важными, но из-за эмоционального накала в них доминировали ценностные компоненты. Да и социальная цена их была очень велика.

Много удалось сделать при дефиците научного обществоведческого знания. Скажем, без развитой этнологии Советское государство смогло в 1918–1920 гг. усмирить этнический национализм окраин и на новой основе воссоздать «империю» в форме СССР. Сейчас в зарубежной антропологии это считается великим достижением.

Опыт и глубокое осмысление практики, жесткие дискуссии позволили избежать многих провалов. Но были и катастрофические ошибки, вызванные нехваткой рационального знания. Одна из них связана с первым этапом коллективизации; это рана, которая кровоточит постоянно. Реализация принятой в конце 1920-х гг. доктрины этой программы привела к голоду и тяжелому расколу сельского общества. Взятая за основу в исходной доктрине модель кооператива, выработанная в кибуцах в Палестине, признанная в европейском левом движении очень эффективной, была неприемлема для традиционного крестьянского мироощущения. Другое дело, что эта ошибка очень быстро (за три года) была проанализирована и исправлена.

Но после войны, во второй половине ХХ в., становилось все более очевидно, что наличие обществоведения научного типа – это необходимое условие выживания. Без него уже невозможно было успешно управлять урбанизированным индустриальным обществом. Традиционное и неявное знание уже не отвечало сложности задач. Общественные процессы выходили из-под контроля. Многие проявления недовольства приходилось подавлять, загоняя болезненные явления вглубь. Ю.В. Андропов в свое время признал, что «мы не знаем общество, в котором живем»[9].

В этом признании было предчувствие катастрофы. Это – как если бы капитан при начинающемся шторме в зоне рифов вдруг обнаружил, что на корабле пропали лоции и испорчен компас. Ведь это сказал человек, который много лет был председателем КГБ. Это признание для нас сегодня очень важно. Ведь Ю.В. Андропов не обвинил в нашем незнании общества каких-то академиков или целые институты Академии наук. Это незнание он представил как всеобщую национальную проблему, а значит, проблему нашей культуры, даже нашей картины мира.

Власть обслуживала огромная армия обществоведов: только научных работников в области исторических, экономических и философских наук в 1985 г. было 163 тыс. человек. Еще больше таких специалистов работало в госаппарате, народном хозяйстве и социальной сфере. Уже к 1988 г. было видно, что перестройка толкает общество к катастрофе. Но элита обществоведов этого не видела (или умалчивала, что несовместимо с научными нормами).

Если при этом «мы не знали общества, в котором живем», это значило, что их анализ методологически был неадекватен своему предмету – советскому обществу 1960–1985 гг. В результате и высшее руководство страны, и работники госаппарата на всех уровнях, и само общество не имели необходимого научного знания. Познавательные инструменты советского обществоведения не годились. А значит, и общество с государством, ведомые таким обществоведением, были подслеповатыми, если не слепыми. Это и привело к катастрофическому провалу.

В чем сегодня видится его причина? Почему ни в Российской империи, ни в СССР не возникла система научного знания об обществе? Разумеется, и раньше, и в советское время у нас было много блестящих мыслителей, которые высказывали блестящие идеи и писали интересные книги, но в науке отдельные таланты и даже их малые группы не могут заменить системы – социального сообщества, следующего нормам научности и связанного профессиональной этикой и коммуникациями особого типа.

В 1990-е гг. ряд аналитиков склонялись к мысли, что слабость советского обществоведения была обусловлена тем методологическим фильтром, которым служил взятый из марксизма исторический материализм с его специфической структурой познавательных средств. О методологическом несоответствии истмата реальности ХХ в. надо говорить особо – это большая и важная тема. Она актуальна, потому что, хотя сейчас российское постсоветское обществоведение сменило свой идеологический вектор и ориентируется на либеральные (или даже «антимарксистские») ценности, в методологическом плане никакого сдвига не произошло. Те же преподаватели, что и раньше, исходят из тех же постулатов истмата, а замена идеологической компоненты не повлияла на логику их рассуждений. Оказалось, что несущественно, за что они «болеют» – за труд против капитала или за капитал против труда. Парадигма задается фундаментальной картиной мира, а в либерализме и в истмате эти картины примерно одинаковы: обе сложились в проекте Просвещения.

Одна и та же причина обусловила слабость российского обществоведения и в начале ХХ в., и в конце. Она прямо вызвана принципиальными различиями в генезисе российского и западного обществоведения. Длительное господство истмата в официальной идеологии лишь затянуло смены парадигмы обществоведения с натурфилософской парадигмы на научную.

Что мы в результате получили при развитии нашего обществоведения на этой траектории? Мы пришли к такому положению, что Запад, при всех его провалах и кризисах, обеспечил постоянное снабжение государства и общества беспристрастным, инженерным обществоведческим знанием[10]. А уж как им пользоваться – это решают «потребители» (политики, администраторы, общественные деятели, предприниматели и обыватели), исходя из своих ценностных представлений.

Пример – западная (почти исключительно американская) советология. Когда знакомишься с ее материалами, испытываешь уважение к качеству знания, которое советологи получали о нас: скрупулезно, ответственно, достоверно. Если заказчик требует: найдите в СССР такую социальную общность, которую можно использовать как таран против Советского государства, – разворачивается серия больших и глубоких проектов научного типа. Этнологи начинают комплексные исследования потенциально пригодных для этой роли этнических обществ, уходя вглубь истории как минимум на два века. Другие исследуют субкультуры российского и советского преступного мира, третьи – научную и гуманитарную интеллигенцию. Работают замечательные специалисты и по Достоевскому, и по Михаилу Булгакову; в Гарвардском университете целыми группами изучают «Собачье сердце», на все лады трактуя образы и Шарикова, и профессора Преображенского.

Если политические заказчики заключают контракт на анализ общности российских шахтеров как фактора дестабилизации системы, советологи изучат социокультурные особенности этой общности в разных условиях начиная с конца ХIХ в. и напишут монографию. А в закрытой аналитической записке скажут: вот идеальный контингент для создания в момент ослабления государства таких-то и таких-то кризисов. Выводы делаются с высокой точностью. И ведь большая часть таких монографий и даже часть этих докладов находились в СССР в спецхране, но наши советские обществоведы не видели в них никакой прикладной ценности и не верили их выводам. Они не владели методологией, чтобы понимать их смысл – иначе надо было бы предположить, что они игнорировали выводы советологов из идеологических антигосударственных соображений. Это невероятно.

Так же работают западные междисциплинарные центры прикладного обществоведения для решения политических проблем в любой части мира. Заказчик ставит задачу: как свергнуть президента Маркоса на Филиппинах? Проектные группы начинают изучать филиппинское общество, его историю, культуру, современные веяния и выбирают предположительно лучшие альтернативы. Устраивают революцию типа «оранжевой» – и вот в Маниле собираются у ворот воинских и полицейских частей толпы красивых девушек в нарядных платьях, с цветами и улыбками, они бросают цветы солдатам, поют им песни, лезут на грузовики. И прежде надежные профессиональные карательные отряды режима отказываются применять силу против таких демонстрантов. Всеобщее ликование – демократия победила.

Но при этом было установлено, что такой способ будет эффективен именно на Филиппинах, а в Южной Африке или в Тунисе сценарий должен быть совсем другим. Это блестящие инженерные разработки на основе научного обществоведения. Что могло этому противопоставить Советское государство? Нашим специалистам даже расшифровать подобные разработки было трудно, потому что у нас так не работали.

Вспомним недалекую историю. В 1960-е гг. СССР переживал очень сложный период. Страна выходила из состояния «мобилизационного социализма». Это довольно трудная задача – одна из самых сложных операций. Ее провели очень плохо, заложили в обществе массу «мин». Общество переживало кризис урбанизации – большинство населения за очень короткий срок стало городскими жителями. Люди переезжали в города, резко меняли образ жизни, приспосабливались к другому производству и быту, другому пространству. Массы людей испытывали тяжелый стресс, одновременно происходила смена поклонений. Общество быстро менялось и усложнялось, эти процессы надо было быстро изучать, находить новые социальные формы, чтобы снизить издержки трансформации. Но обществоведение методологически не было готово к решению этих задач, и страна скользила к обширному кризису, который превратился в системный.

Советское обществоведение не имело даже языка, чтобы описать подобные политические технологии. Для этого требовался ясный и беспристрастный «инженерный» язык. Видный социолог Г.С. Батыгин писал: «Советская философская проза в полной мере наследовала пророчески-темный стиль, приближавший ее к поэзии, иногда надрывный, но чаще восторженный. Философом, интеллектуалом по преимуществу считался тот, кто имел дар охватить разумом мироздание и отождествиться с истиной. Как и во времена стоиков, философ должен был быть знатоком всего на свете, в том числе и поэтом. …В той степени, в какой в публичный дискурс включалась социально-научная рационализированная проза, она также перенимала неистовство поэзии» [4, с. 43].

«Пророчески-темный стиль» присущ натурфилософии, можно сказать, это стиль социальной алхимии, а не науки. Такое обществоведение было не в состоянии интеллектуально овладеть созревающим кризисом, проблематизировать реальность и нарабатывать жесткое «инженерное» знание. Попытки противостоять кризису, перераставшему в катастрофу, не были обеспечены социальными технологиями, основанными на знании научного типа.

Аргументация в текстах обществоведов нередко опиралась на апелляцию к авторитетным писателям-классикам. Особенно часто взывали к Достоевскому (во время перестройки то и дело поминалась «слеза младенца»), консерваторы чаще обращались к Толстому. Чехов тоже использовался как идеологический молоток. А ведь он специально предупреждал, что ни в коем случае нельзя верить писателю, который пишет на общественные темы. Писатель не описывает реальное общество, он создает образ общества, утверждая ту или иную нравственную идею. В этом образе многие черты деформированы и гипертрофированы – чтобы что-то воспеть или что-то проклясть в общественном явлении или процессе.

В 1991 г. прошла дискуссия о методологической основе советской социологии. А.И. Кравченко писал: «Подсознательная установка всякого русского человека: наука об обществе есть наука о духовном, знание ценностное и знание о ценностях. Поэтому социология у него гуманитарна по своей изначальной сущности… Вспомним работы Н. Кареева, М. Михайловского, П. Сорокина и большинства других российских социологов… Это чисто гуманитарное знание. Таковы же и работы титанов русской социальной мысли Н. Бердяева и С. Булгакова.

Совсем иной характер сочинений М. Вебера, Э. Дюркгейма, Т. Парсонса или Ф. Херцберга. Как бы глубоки не были философские рассуждения, на первом месте – тщательность методологической прописки темы, возможности количественного измерения явлений. Это – альфа и омега настоящего позитивизма, того самого, который на отечественной почве так и не привился.

Мы не прошли школы позитивизма, суровой методической выучки, дисциплины и культуры научного мышления. Быть может, поэтому мы так приблизительны и поверхностны в своих теоретических суждениях, необязательны в выводах, неточны в расчетах… Значит, и нынешняя советская социология никак не может быть похожа на свой западный аналог, как бы ни учились мы у заграницы, как бы ни списывали с нее кружева…

Но если уж быть логичным до конца, то надо было бы еще в 50-е гг. отказаться от марксистской философии как метафизики. Но не отказались. И что же вышло? Философские положения выводят прямо из данных опроса респондентов» [23].

Тот факт, что советская философия, следующая догмам исторического материализма, не могла обеспечить обществоведение методологией, адекватной динамике общественных процессов, был известен партийному и государственному руководству. Но исследовать причины этого состояния и создать возможности для формирования автономного от сообщества коллектива методологов не удалось.

В 1949 г. Ю.А. Жданов, тогда зав. сектора науки ЦК ВКП(б), в докладной записке М.А. Суслову писал: «Философию развивали революционеры и ученые. Что же касается наших философов-профессионалов, заполняющих институты философии и философские кафедры учебных заведений, партийных школ, то никто из них за тридцать лет советской власти и торжества марксизма в нашей стране не высказал ни одной новой мысли, которая вошла бы в сокровищницу марксистско-ленинской философии. Более того, никто из наших философов-профессионалов не высказал ни одной мысли, которая обогатила бы какую-либо конкретную область знания. Это в равной степени относится к Деборину и Митину, Юдину и Александрову, Максимову и Кедрову и всем остальным» (см. [24]).

Загрузка...