Часть первая Корни моего мировоззрения

Глава 1 Годы становления

Симбирск[3], городок на средней Волге, во время правления Александра III был одним из самых отсталых российских губернских городов. Железной дороги в городе не было. В период навигации реку бороздили пароходы, но во время долгих зимних месяцев, когда единственной дорогой оставалась бесконечная замерзшая река, приходилось пользоваться лошадьми. Город был построен в 1648 г. на высоком берегу реки. На самой вершине холма стояли собор, особняк губернатора, гимназия, женский монастырь и публичная библиотека. Весь склон до самой воды был усажен густыми яблоневыми и вишневыми садами. Весной они сплошь покрывались белой пеленой благоухающих цветов, а по ночам было не уснуть от пения соловьев. С вершины холма до самого берега реки спускался широкий бульвар, известный в народе как Венец, а через реку открывался великолепный вид на обширные заливные луга. Каждый год, когда таял снег, река выходила из своего ложа и затопляла левобережные низины, разливаясь над лугами подобно бескрайнему морю. Жарким летом над этими лугами неслись песни крестьян, косивших густую траву и складывавших ее в высокие стога; туда же выбирались и горожане на пикники. Вокруг города по крутым речным берегам раскинулись помещичьи усадьбы.

В политическом отношении город в миниатюре воспроизводил всю шкалу эмоций, сотрясавших основание империи. Хотя Симбирск в первую очередь был городом консервативных помещиков, враждебно относившихся к великим либеральным реформам Александра II, здесь имелась также своя маленькая элита, состоявшая из учителей, врачей, судей и адвокатов, которые ревностно поддерживали эти реформы и внедряли новые, либеральные идеи в повседневную жизнь города. А на дне социальной иерархии существовала и третья группа – радикалы, или «нигилисты», как консервативная верхушка называла юных смутьянов-революционеров.

Симбирск напомнил Петербургу о своем существовании не слишком приятным образом, когда был раскрыт заговор, имевший целью убийство Александра III. Заговорщики планировали напасть на царя 1 марта 1887 г, в их число входил и Александр Ульянов, сын директора симбирского департамента народных училищ и старший брат Владимира Ульянова (Ленина). Не имея ни железной дороги, ни ежедневной почты, наш глухой городок сумел оставить свой след в жизни могучей империи[4].

Хотя Александр Ульянов лишь мимолетно вошел в мою жизнь, он оставил неизгладимое впечатление – не как человек, а как зловещая угроза, сильно подействовавшая на мое детское воображение. При одном лишь упоминании его имени перед глазами вставало зрелище таинственной кареты с опущенными зелеными шторами, проезжавшей по ночам по городу, увозя людей в неизвестность по приказу сурового отца Сони – маленькой дочери шефа жандармов Симбирской губернии, которую иногда приводили танцевать с нами. Раскрытие заговора в Петербурге и арест сына видного симбирского чиновника привели к репрессиям и арестам в городе, которые обычно проводились по ночам. Тревожные разговоры взрослых об этих ужасных событиях доходили и до нашей детской, а благодаря близкому знакомству наших родителей с Ульяновыми мы вскоре узнали о казни их талантливого сына. Таким было мое первое знакомство с революционным движением.


Я родился 22 апреля 1881 г. Мой отец, Федор Михайлович Керенский, в то время был директором мужской гимназии и средней школы для девочек. Его карьера была довольно необычной. Он родился в 1842 г. в семье бедного приходского священника в Керенском[5] уезде Пензенской губернии. В те дни духовенство являлось отдельным сословием с собственными вековыми традициями и обычаями. Дети священников даже ходили в особые школы. Мой отец закончил такую школу и поступил в Пензенскую духовную семинарию. После революции 1848 г. в Западной Европе доступ в российские университеты был закрыт для всех, кроме детей дворян, но при Александре II такая социальная дискриминация была отменена, и страстное желание моего отца учиться в университете в конце концов исполнилось. Вследствие бедности какое-то время он был вынужден работать учителем в обычной приходской школе, но, накопив этим тяжелым трудом достаточно денег, поступил в Казанский университет – в то время один из лучших университетов в России. Подобно многим будущим священникам своего поколения он не имел серьезной склонности к духовной стезе и, не желая идти по стопам отца, всецело посвятил себя изучению истории и классической филологии. Его выдающийся педагогический талант вскоре был признан и оценен. В 30-летнем возрасте отец получил должность инспектора средней школы, а в 37 лет был назначен директором школы в Вятке. Два года спустя он стал заведовать двумя школами для мальчиков и девочек в Симбирске[6].

Мои родители познакомились в Казани, где отец после окончания университета получил место преподавателя. Моя мать, одна из его учениц, была дочерью начальника топографического отдела при штабе Казанского военного округа, а по материнской линии – внучкой крепостного, заплатившего за себя выкуп и ставшего процветающим московским купцом. Мать унаследовала от него значительное состояние.

Самые ранние мои воспоминания сливаются в одну картину счастливой жизни в родительском доме. Длинный коридор разделял дом на мир взрослых и мир детей. Двух старших сестер, ходивших в школу, воспитывала гувернантка-француженка. За младшими же детьми присматривала няня, Екатерина Сергеевна Сучкова. Она не знала грамоты и в юности была крепостной. Обязанности она выполняла те же, что и всякая няня: будила нас утром, одевала, кормила завтраком, водила гулять и играла с нами. Ночью, укладывая нас спать, особенно тщательно она следила за тем, расстегнуты ли воротники наших длинных ночных рубашек, «чтобы выпустить злых духов», как она выражалась. Перед сном она рассказывала нам сказки, а когда мы подросли, порой вспоминала крепостную жизнь. Няня делила вместе с нами просторную детскую. Ее собственный угол был любовно украшен иконами, и по ночам масляная лампадка, которую няня всегда зажигала, бросала мягкий свет на аскетические лица ее любимых святых. Зимой няня ложилась спать вместе с нами, и тогда сквозь полуприкрытые веки я следил, как она стоит на коленях перед иконами, шепча пылкие молитвы. Ничего особенно замечательного в ней не было, она не обладала ни проницательным умом, ни обширными знаниями, но для нас, детей, она была всем.

В наших повседневных детских занятиях и развлечениях мать была ближе к нам, чем отец. Тот никогда не вмешивался в распорядок детской. В нашем детском сознании он стоял в стороне, как высшее существо, к которому няня и мать обращались только в экстренных случаях. Как правило, порядок легко восстанавливался угрозой: «Вот погоди, отец тебя проучит!», хотя отец никогда не прибегал к физическим наказаниям – он только говорил с нами и пытался донести до нас суть дурного поступка. Мать любила посидеть рядом с нами, пока мы утром пили молоко. Она расспрашивала о наших делах и мягко журила нас, если в том была необходимость. Перед сном она заходила в детскую, чтобы перекрестить нас и поцеловать на ночь. С самого раннего детства мы молились по утрам и готовясь ко сну.

После утренней прогулки с няней мать нередко звала нас к себе в комнату. Ей не приходилось просить дважды. Мы знали, что нам разрешат уютно устроиться рядом с ней, пока она читала нам вслух или что-нибудь рассказывала. Она читала не только сказки, но и стихотворения, былины про русских богатырей и книги по русской истории. Тем самым она приучала нас не только слушать, но и читать самим. Не могу вспомнить, когда мать впервые прочла нам Евангелие, впрочем, и религиозной назидательности в этом чтении не было. Мать не пыталась вбить религиозные догмы нам в голову. Она просто читала и рассказывала о жизни и проповедях Иисуса.

Христианским обрядам нас учила няня. Например, никогда не забуду одно чудесное весеннее утро, когда мы отправились на обычную прогулку. После долгой суровой зимы по Волге поплыли первые суда. Из местной тюрьмы на причал вели группу заключенных, приговоренных к ссылке в Сибирь. За мрачной процессией, охраняемой конвоем солдат, следовала повозка, полная детей и женщин. Нас, детей, узники пугали своими наполовину обритыми головами и звенящими кандалами, и поэтому при виде их мы с братом бросились бежать.

– Да что это с вами? – окликнула нас няня. – Неужто вы боитесь, что они на вас набросятся? Лучше бы пожалели этих бедняг! Разве нам судить их и осуждать? Будьте к ним милосердны Христа ради! – Обращаясь ко мне, она сказала: – Вот, Саша, я куплю калач[7], а ты подойди к тому солдату, что идет впереди, и попроси разрешения отдать калач этим несчастным. И они будут рады, и у тебя сразу станет легче на душе.

Таким образом няня привносила христианство в практическую сторону нашей повседневной жизни. Когда мы с братом Федей дрались друг с другом, она могла пристыдить нас, сказав:

– Ах вы, противные мальчишки! Иисус учил нас прощать друг друга, и так-то вы Его слушаетесь!

Я с глубоким удовлетворением вспоминаю свои детские годы в России, где повседневная жизнь строилась на религиозных чувствах, взращенных тысячелетним христианством.

Мы с братом Федей любили церковные праздники. В день Благовещения мы нетерпеливо ждали, когда принесут птиц в клетках, чтобы затем выпустить их на волю во имя духовного родства всех живых существ – ведь, как говорит старая русская поговорка, «в этот святой день даже птицы отдыхают и не вьют гнезд». Во время Великого поста город окутывала торжественная тишина, составляя резкий контраст с только что завершившейся веселой Масленицей. Начиная с семилетнего возраста нам разрешали присутствовать на величественной пасхальной всенощной. Особенно хорошо я помню, как во время одного торжественного богослужения священник давал детям Святое причастие, и нас с братом, одетых в белые костюмчики с красными галстучками под жесткими белыми воротничками, подвели к нему. За нашей спиной стоял ровный строй учеников в аккуратной синей форме с серебряными пуговицами; в их числе наверняка был и образцовый ученик Владимир Ульянов (Ленин). Еще я помню, как остановился в глубоком потрясении перед образом воскресшего Христа, в свете лампады и свечей он выглядел прозрачным и казался мне совершенно живым.

Маленький Володя Ульянов наверняка тоже смотрел на этот образ и, может быть, про себя смеялся от души, сохраняя набожный вид – если верить его собственному рассказу о том, как он в четырнадцатилетием возрасте сорвал с себя и выкинул в мусорное ведро крестик. В моих же чувствах не было никакой двуличности – я был по-детски глубоко религиозен. Я помню старого протоиерея нашего собора, приходившего по воскресеньям на чай и приносившего мне религиозные брошюрки, в которых популярно объяснялся смысл главных церковных праздников. Религия была частью нашего повседневного существования, глубоко и навсегда входя в нашу жизнь. Эти ранние впечатления и образ прекрасного Сына человеческого, отдавшего свою жизнь за других и проповедовавшего только одно – любовь, – служили источником юношеской веры, которую я впоследствии обрел в виде идеи о личной жертве за народ. Эта вера являлась источником революционного пыла и для меня, и для многих юношей и девушек моей эпохи. Разумеется, имелась и другая разновидность веры – официальное государственное православие Священного синода, этого бездушного бюрократического учреждения, преследовавшего любых инакомыслящих и своим безразличием к нуждам человечества насаждавшего во многих людях атеизм. Но мы, дети, ничего не знали об этой стороне церкви.

В шестилетнем возрасте мое беззаботное детство резко оборвалось. Мои родители, няня, старшие сестры и все наши друзья вдруг сделались очень заботливыми и любвеобильными. Я чувствовал происходящие вокруг меня перемены, но не понимал их причину и, слегка озадаченный, радовался неожиданному потоку подарков. Меня постоянно заклинали не волноваться и не утомляться. Несколько раз нас посещал врач и осматривал мое бедро и ногу. Наконец, однажды вечером к нам в детскую пришла мать, тихонько села у моей кровати и рассказала, что вскоре мы поедем в Казань на тройке со звонкими бубенцами. Мысль о поездке привела меня в восторг. Зимой в Казань можно было попасть лишь по замерзшей Волге. Мы выехали в путь в закрытом возке, куда поставили жаровню, чтобы пассажиры не замерзли. После прибытия я несколько дней отдыхал, а потом мать отвела меня к профессору Студенскому – ведущему специалисту по костным болезням. После тщательного осмотра он поставил мне диагноз – туберкулез бедренной кости. На следующее утро он посетил нас в сопровождении приятного молодого человека. Они осмотрели мою правую ногу, и молодой человек снял с нее мерку, как сапожник. На следующий день он вернулся, взял мою правую ногу и засунул ее в металлическое приспособление, похожее на сапог и закрывавшее мне колено, так что я не мог согнуть ногу. Я заорал, но молодой человек сказал только:

– Превосходно!

Мать же сказала:

– Ты ведь не хочешь остаться хромым до конца жизни? – Должно быть, в моем взгляде читался испуг. – Вижу, что не хочешь. Поэтому будь умницей и, когда вернемся домой, не вставай с постели. Очень скоро ты сможешь бегать и играть, сколько захочешь.

Ее серьезный голос действовал на меня успокаивающе. Два дня спустя мы отправились обратно в Симбирск. Мы вернулись под Рождество, и я до сих пор помню, как мою специальную кровать подкатили к елке. Я не вставал с постели полгода, а садиться мне разрешали лишь в железном сапоге с привязанными к каблуку гирями.

Я всегда был живым, энергичным мальчиком, и провести полгода в неподвижности оказалось трудно. Моя старшая сестра много лет спустя рассказывала мне, что во время болезни я был совершенно невыносим.

– Но твои капризы продолжались недолго, – прибавляла она. – Тебя спасало чтение – а нас оно спасало от тебя.

Я всегда любил книги, но до того времени меня нельзя было назвать увлеченным читателем. Однако во время болезни, в один прекрасный день устав от лежания и тоски, я взял книгу со столика у кровати. На этом моя скука закончилась. Как называлась книга и кто был ее автор, я уже не помню, но она навсегда привила мне привычку к чтению. Я забыл обо всем на свете, забыл даже о противном железном сапоге. Я проглатывал книги и журналы, исторические романы, научные книги и описания путешествий, истории про индейцев, жития святых. Меня захватило волшебство Пушкина, Лермонтова и Толстого; я не мог оторваться от «Домби и сына» и проливал горькие слезы над «Хижиной дяди Тома».

Очевидно, к лету 1887 г. я уже снова был на ногах, так как помню, с каким удовольствием гулял вокруг деревни, куда мы выезжали на лето. Я совершенно выздоровел и снова стал беззаботным мальчишкой. Но что-то во мне изменилось. Я вырос из своей детской, и общество брата Феди меня больше не устраивало. Прежде все мои чувства и впечатления сливались в одно гармоничное, но смутное целое, которому я не мог найти названия. Теперь же я знал… его имя – Россия. В самых глубинах моей души с Россией было тесно связано все, что окружало меня и что происходило в жизни: красота Волги, вечерний звон колоколов, важный архиерей в экипаже, запряженном четверкой лошадей, каторжники в тяжелых кандалах, хорошенькие девчушки, с которыми я ходил на уроки танцев, оборванные и босые деревенские мальчишки – товарищи по летним играм, мои родители, детская и няня, былинные русские богатыри и Петр Великий. Я начал размышлять, задавать вопросы и пытался понять ряд вещей, над которыми раньше не задумывался.

Внешне жизнь шла как прежде. Лишь наши детские праздники и шумные рождественские торжества нарушали спокойное течение дней. Я открыл для себя красоту музыки и мог часами слушать мягкое контральто матери, аккомпанировавшей себе на пианино. Иногда она устраивала музыкальные вечера, и тогда я без устали просиживал, скорчившись, за закрытыми дверями и слушал концерт, хотя мне уже давно полагалось быть в кровати. На следующее утро я пробирался в зал, подбирал разбросанные листки с нотами и пытался разбирать их и петь про себя чудесные песни, которые слышал накануне. Время от времени мы ходили гулять на бульвар, тянувшийся от центра города до берега Волги. Примерно на полпути к реке стояла скромная приходская церковь с маленьким аккуратным кладбищем и густым садом. Настоятель церкви был старшим братом нашего отца. Нас водили туда весной, когда яблони и вишни цвели вовсю, или осенью после возвращения из деревни, когда из яблок и груш варили вкусное варенье. В чистеньком дядином домике, интерьеры которого оживляла герань, кактусы и прочие растения, нас всячески баловали, кормили вареньем и другими домашними вкусностями.

Нежную заботу тетушки мы всегда принимали как должное. Нечего и говорить, что нам никогда не напоминали о разнице в положении двух братьев. Тем не менее непритязательный прицерковный домик составлял такой контраст с нашим просторным жилищем, что мы, дети, не могли не заметить разницы и сделать собственные выводы.


В самом начале 1889 г. мы узнали, что нам предстоит навсегда покинуть Симбирск и переехать в далекий город Ташкент, столицу Туркестана[8]. Мы никогда не слышали о Ташкенте, и предстоящий переезд нас очень возбуждал. Нам рассказали, что мы поплывем вниз по Волге, в Каспийском море сядем на другой корабль, на другой стороне моря пересядем в поезд, а последнюю часть пути проделаем в конном экипаже. После весеннего семестра началась лихорадочная подготовка к отъезду. В доме стоял дым коромыслом, но нам, детям, это страшно нравилось. Утром в день отбытия к нам пришли попрощаться ближайшие друзья и с безмолвной молитвой сели на дорожку, как принято в России перед каждым отъездом. Затем все встали, перекрестились, обнялись друг с другом и отправились на пристань. Лились слезы разлуки, и мы, дети, даже через свое возбуждение ощущали: что-то уходит навсегда. На пристани нас ждала толпа провожающих. Наконец, последний резкий гудок пронзил воздух, сказаны последние отчаянные слова прощания, и трап подняли на борт. Колеса парохода пришли в движение, шлепая лопастями по воде, толпа на причале закричала и замахала белыми платочками. Еще один гудок, и Симбирск, где я провел счастливейшие годы своей жизни, постепенно растворился вдали, став частью далекого прошлого.

Сейчас, когда я пишу эти слова, передо мной как наяву встает одно мгновение моей жизни в Симбирске. Это случилось однажды в начале мая. Казавшаяся бескрайней Волга освободилась от своего ледяного ярма и с радостным ликованием затопила левобережные луга. С самой вершины холма вплоть до уровня воды Симбирск был одет, как невеста, в бело-розовый наряд цветущих вишен и яблонь. Эта головокружительная красота сияла и трепетно дрожала в солнечном свете. Воздух был полон далекого шума вешних вод, склон холма оживляли пение и щебет птиц, пчелиный гул, жужжание майских жуков и звуки, издаваемые бог еще знает какими живыми существами, проснувшимися после зимнего сна. В тот памятный день мое сердце не лежало к играм – я побежал посмотреть на реку. Очарованный красотой этой сцены, я испытал чувство восторга, которое едва не дошло до духовного преображения. Затем на меня неожиданно нахлынуло необъяснимое ощущение ужаса, и я умчался прочь. Этот момент стал решающим в выборе духовного пути, по которому я следовал в течение всей жизни.

Астрахань и пароход «Каспиец», на который мы взошли, расставшись с Волгой, запомнились мне очень смутно. Не помню я также, сколько времени мы плыли до Форта-Александровска[9] на северо-восточном берегу Каспийского моря, где корабль сделал недолгую стоянку. Однажды утром нам сказали: «Дети, сегодня мы приплываем». Мы торопливо оделись и выбежали на палубу. Все пассажиры нетерпеливо ожидали, когда же покажется далекий берег – место нашего назначения. Наконец, мы увидели полоску голой рыжей земли и силуэты далеких гор; на берегу показались домишки и огромные нефтяные резервуары. Судно бросило якорь, и мы высадились в Узун-Аде, жалком и единственном в то время порту на закаспийском побережье. Даже на море безжалостно палило солнце, теперь же мы словно оказались в топке, а вокруг не было ничего, радовавшего глаз или приносившего облегчение. Со всех сторон простирались лишь безводные пески, сливаясь с горизонтом. Одноколейная железнодорожная линия шла из Узун-Ады в Самарканд через пустыню и оазисы. (В то время эту дорогу прославляли как крупное достижение военного и гражданского инженерного искусства.)

После того как наши бесчисленные сундуки и корзины были переправлены с корабля на поезд, началась первая для нас, детей, поездка по железной дороге. Нас поджидало много новых впечатлений. Больше всего запомнилось, как поезд пересекал Амударью (древний Окс) по деревянному мосту. Течение в этой реке стремительное, и длинный мост колебался и дрожал, раскачиваемый бурными волнами. Поезд двигался со скоростью черепахи. Вдоль моста на случай пожара были расставлены бочонки с водой, взад и вперед расхаживал часовой, внимательно следя за искрами, вылетавшими из паровоза.

В Самарканде железная дорога обрывалась. После мирного очарования родных волжских берегов тихие улицы, обсаженные деревьями, и туземный город с его замечательными мозаиками XV в. и древними мечетями выглядели так же необычно, как и зловещие пески безжизненной закаспийской пустыни. Мы пробыли в Самарканде три дня, а затем отправились в Ташкент на конных повозках. Еще через три дня мы подъехали к красивому дому, стоявшему на углу двух широких улиц. В этом доме прошли мои школьные годы с 1890 по 1899 г, а кроме того, там я встретился с новым социальным окружением, очень не похожим на Европейскую Россию.

Ташкент стоял не на вершине холма, как Симбирск с его головокружительным видом на бескрайнюю Волгу, а на плоской равнине, где вдали едва виднелись призрачные снеговые шапки памирских вершин. Улицы представляли собой красочную мешанину европейского и азиатского. Подобно Самарканду, Ташкент разделялся на два разных, но тесно связанных между собой города. Новый город, основанный после занятия Ташкента русскими войсками в 1865 г, представлял собой один обширный сад. Город был заложен с размахом, и вдоль широких улиц росли тополя и акации. Даже самые большие дома прятались в пышной зелени деревьев и кустов. Старый город со стотысячным мусульманским населением насчитывал возрастом уже много столетий и выглядел как лабиринт узких улочек и проулков. Высокие, глухие глинобитные стены домов скрывали бурлящую внутри жизнь от любопытных глаз. Сердцем Ташкента служил большой крытый рынок – средоточие всей городской торговой и общественной жизни.

Будучи девятилетним мальчиком, я, разумеется, не мог разобраться в особенностях политической и социальной жизни Ташкента и Туркестана в целом. В отличие от Симбирска в Туркестане не было дворянства, вздыхающего об ушедших днях крепостного права, и на развитии этой страны никак не сказывалось разорение крестьянства. Туркестан не знал абсурдной правительственной кампании против грамотности в сельских районах, пагубной политики изгнания детей «низшего сословия» из школ и гонений на любые проявления независимой мысли в университетах, печати и общественных учреждениях. Туркестан находился слишком далеко, чтобы стать полем деятельности для реакционных чиновников, которые пытались превратить многонациональную империю в царство Московское.

Как уже упоминалось, Ташкент был покорен в 1865 г. и стал столицей Туркестана. В 1867 г. генерал К.П. Кауфман, герой Кавказских войн, был назначен первым генерал-губернатором новозавоеванной страны. Будучи выдающимся администратором, после своей смерти в 1882 г. он вошел в историю Туркестана как преобразователь новых земель. При решении этой задачи он руководствовался Уставом по управлению Туркестаном, проект которого разработал Александр II. Этот устав обязан своим появлением самым просвещенным годам в правление Александра II, когда в России шли преобразования, соответствующие высочайшим идеалам личной свободы и равенства.

Российские владения в Средней Азии простирались от восточного побережья Каспийского моря до границ Персии, Китая и Афганистана. Дойдя до естественных пределов, российский «Drang nach Osten» остановился, после чего творческая энергия русских людей оказалась направлена на культурно-экономическое развитие края и насаждение цивилизации в отдаленных землях. Великобритания с подозрением наблюдала за русской экспансией в Азии. Исторические традиции тяжело умирают, и еще долгое время после того, как Россия завоевала свою долю Средней Азии, Великобритания продолжала видеть в русских опасных соперников. Впрочем, и те не слишком доверяли Англии. Продвижение русских войск к Кушке на афганской границе в 1880-е гг. едва не привело к англо-русской войне, а в мои школьные годы политика лорда Керзона вызывала достаточно серьезное беспокойство в военных кругах Ташкента, которое улеглось лишь после того, как англо-русская комиссия окончательно установила демаркационную линию на Памире.

На Западе широко бытует мнение, будто бы Россия в безжалостных попытках ассимилировать мусульманское население уничтожила великую среднеазиатскую цивилизацию. Я своими глазами видел результаты русского правления в Туркестане и считаю, что они лишь делают честь России. Когда мы прибыли в Туркестан, прошло всего 6 лет после экспедиции Скобелева в Геок-Тепе (1881 г.) с целью умиротворения этого туркменского оазиса в закаспийской пустыне и только 24 года после покорения самого Ташкента. Однако в течение всей подготовки к долгому путешествию из Симбирска мы ни разу не думали о месте нашего назначения как об «оккупированной» стране. Ташкент был для нас просто отдаленным уголком России. В действительности способность русских пришельцев сходиться с коренным населением, завоевывая его дружбу и уважение, просто поразительна. Одна и та же мирная русская жизнь шла и в Самаре на Волге, и рядом с могилой Тамерлана. В течение многих лет, проведенных в Туркестане, отец постоянно разъезжал по делам службы, и в качестве главного инспектора школ ему приходилось посещать самые изолированные районы, но он ни разу не брал с собой никакого оружия, кроме трости. За 20 лет он объездил весь Туркестан, главным образом в конном экипаже, и ни разу у него не было ни малейших конфликтов с местным населением. Успехи российской колониальной политики в Азии объясняются терпимостью к местному образу жизни. Конечно, и в Туркестане, как и в любой губернии Центральной России, находились невежественные чиновники-самодуры; вполне возможно, что они время от времени пытались вмешиваться в национальные традиции или религиозные обряды. Но местному населению с самого начала было ясно, что такие случаи – исключение, а не правило. Русские города росли и процветали бок о бок с туземными поселениями. Наряду с традиционной системой исламского образования открывались русские школы, доступные для всех, вне зависимости от национальности и вероисповедания. Местная судебная система, основанная на Коране, сосуществовала с открытым судопроизводством, принесенным в этот край русскими. На мусульманское население самое положительное впечатление производили железные дороги, банки, промышленные предприятия, развитие хлопководства и сельского хозяйства, ирригационные сооружения и прочие экономические достижения. Тридцать лет русского владычества вернули Туркестан – страну блестящей, но давно исчезнувшей цивилизации – к жизни и процветанию.

Для меня в Ташкенте продолжалась беззаботная, но ставшая более разнообразной и увлекательной жизнь. Многое изменилось в доме. Барьер между взрослыми и детьми рухнул. Наша няня больше не имела над нами власти. Мы, младшие, участвовали в жизни родителей и старших сестер. Французскую гувернантку сменила молодая русская девушка, которая была скорее подругой моих сестер, чем учителем. Моя комната находилась рядом с отцовским кабинетом, где он проводил большую часть времени. На службу он ходил редко, так как работал и принимал коллег и посетителей дома. С течением времени отец занимал все больше места в моей жизни. Его шаги, доносившиеся из кабинета, вселяли в меня уверенность, когда я ждал, чтобы он пришел и проверил мое домашнее задание. Отец очень интересовался моими сочинениями по русскому языку, беседовал со мной об истории и литературе и призывал меня выработать ясный и лаконичный стиль, частенько повторяя свое любимое изречение: «Non multa sed multum», что в примерном переводе означает «меньше слов, больше мыслей». Я очень часто прислушивался к разговорам взрослых, особенно к беседам моего отца с другими видными туркестанскими чиновниками, когда обсуждались важные вопросы. В первую очередь их всегда заботили интересы страны или государства в целом. Для них государство было живым организмом, и они ставили удовлетворение его потребностей превыше всех прочих соображений.

Мой отец нередко упоминал Сергея Юльевича Витте, к которому относился с большим почтением. Витте был настоящим, убежденным государственным деятелем и очень проницательным человеком, но ему с трудом удавалось отстаивать свои взгляды перед реакционными петербургскими чиновниками. Однажды во время визита в Ташкент Витте посетил моего отца. Его сердечные, учтивые манеры заставили отца впоследствии сказать: «Если бы все петербургские вельможи походили на Витте, Россия была бы совсем другой страной».

Не меньшее влияние на мое мировоззрение оказало другое происшествие. После заключения франко-русского союза (1892 г.) Лев Толстой в открытом письме выразил свое негодование этим событием. Для него, как и для всех прогрессивных русских людей, союз республики и самодержавия представлялся вопиющим нарушением принципов свободы и справедливости. Его резкий памфлет с суровыми нападками на Александра III не мог быть издан в России, но он тайно распространялся в мимеографических копиях, одна из которых дошла и до Ташкента. Из обрывков разговоров и прочих намеков за обеденным столом я понял, что мои родители после обеда собираются читать памфлет Толстого. У них в обычае было на час удаляться в кабинет матери, чтобы обсудить текущие дела или почитать друг другу вслух. После обеда нам, детям, полагалось расходиться по своим комнатам, но я тайком вернулся и спрятался за шторой. Затаив дыхание, я слушал обвиняющие слова Толстого, острые, как лезвие ножа. Не знаю, какими мнениями обменивались родители, так как поспешил удалиться, едва чтение закончилось. Однако по тому волнению, которое слышалось в голосе отца, и по некоторым замечаниям, сделанным им во время чтения, мне стало ясно, что отец в известной степени согласен с автором. Я был слишком молод, чтобы понять весь смысл толстовских обвинений, но чувствовал, что Россия попала в тиски какого-то ужасного недуга.

Однако услышанное ни в коей мере не нанесло ущерба моему монархизму и детскому обожанию царя. 20 октября 1894 г, когда умер Александр III, я долго лил горькие слезы после того, как прочел официальный некролог, прославлявший те услуги, которые царь оказал Европе и нашей стране. Я ревностно ходил на все заупокойные службы по царю и усердно собирал в классе мелкие пожертвования на венок в память о покойном. Взрослые же не оплакивали Александра. Они были преисполнены надежд на то, что новый царь, молодой Николай II, сделает решительные шаги в сторону конституционной монархии. Однако Николай с презрением отвергал саму эту идею как «бессмысленные мечтания».

Не буду останавливаться на школьных годах в Ташкенте. Я был общительным юношей, любил светскую жизнь, ухаживал за девушками, с готовностью принимал участие в играх и танцах. Я посещал литературные и музыкальные вечера и сам выступал на них. Поскольку в Ташкенте находилось много военных, часто совершались загородные верховые прогулки. У моих сестер не было недостатка в поклонниках, и жизнь для нас открывалась с самых лучших сторон. Однако в глубине души я оставался сдержанным и замкнутым. Уже в 13-летнем возрасте я хорошо представлял себе мир, в котором жил, но по временам чувствовал необходимость побыть наедине и все тщательно обдумать. Это внутреннее одиночество никогда не покидало меня и позже, даже в зените моей политической карьеры.

В десятилетие между 1880 и 1890 гг. большинство русских детей томились в школе или ненавидели ее, но в Туркестане все обстояло совсем по-другому. Нас не душил холодный формализм школ Европейской России, и нам нравились наши учителя и занятия. Ко времени окончания школы у нас завязались прочные узы дружбы с некоторыми учителями, и те в свою очередь, общались с нами почти на равных. Знания, которыми они делились с нами, нередко выходили далеко за пределы официальной школьной программы. Мы много говорили о наших планах на будущее и вели бесконечные разговоры о достоинствах различных университетов. Я решил изучать две главные дисциплины… историю с классической филологией (они входили в один курс) и юриспруденцию. Мои детские мечты стать артистом или музыкантом отступили перед решением служить народу, России и государству, чему посвятил свою жизнь мой отец.

Ни я, ни мои одноклассники не подозревали о проблемах, будораживших молодежь нашего возраста в других областях России, а порой и приводивших к вступлению в подпольные организации еще в школьном возрасте. Сейчас я полагаю, что решающую роль в формировании моего образа мыслей сыграли конкретные социальные, политические и психологические аспекты жизни в Ташкенте, а также наша изоляция от молодежи из европейских губерний. Много лет спустя, занимаясь политической деятельностью, я встречался со многими представителями своего поколения, которые участвовали в событиях 1905 и 1917 гг., и мне становилось очевидно, что их взгляды и идеи сформировались под влиянием социально-политической догматики, усвоенной ими в школах Европейской России, и в итоге они смотрели на российскую реальность в свете устаревших и косных концепций. За редким исключением мы, воспитанники ташкентской школы, относились к жизни куда более непредубежденно. Нам никто не навязывал готовой веры, и мы обладали возможностью делать из фактов собственные выводы. Именно в таких условиях у меня постепенно изменилось мнение по поводу мнимо благодетельного правления царя.

Летом 1899 г. я заканчивал приготовления к отъезду в Петербург. Моя сестра Анна ехала со мной, чтобы поступать в Петербургскую консерваторию, и мы оба нетерпеливо предвкушали учебу в университете, хотя знали, что в столице обычным делом стали студенческие волнения. Другая моя сестра, Елена, вернувшись из Петербурга, где обучалась в новом Женском медицинском институте, рассказывала нам о студенческих бунтах весны 1898 г. Наши родители сильно встревожились, но Нюту (Анну) и меня это не волновало ни в малейшей степени. Рассказы Елены лишь усилили наше желание как можно скорее попасть в Петербург.

Приложение

Следующий рассказ о моем отце взят из книги А.Н. Наумова «Уцелевшие воспоминания», т. 2, с. 26–28. Когда я был депутатом Думы, Наумов входил в кабинет министров и являлся одним из моих самых свирепых политических оппонентов.


«…Переход в новую школу оказался памятным событием. Во-первых, более чем скромное здание новой школы составляло резкий контраст с роскошными постройками моей прежней военной академии. Преподаватели ничем не напоминали тех людей, к обществу которых я привык… Вместо генерала… передо мной стоял человек средних лет в просторном синем вицмундире, высокий, широкоплечий, с огромной головой и коротко стриженными волосами. Он отличался выступающими скулами и маленькими умными глазами, смотревшими на мир из-под массивного лба. Это был Федор Михайлович Керенский… прибывший на смену прежнему директору. Последний оставил административную сторону своей работы в довольно хаотическом состоянии. Федор Михайлович благодаря своей колоссальной энергии вскоре привел дела в порядок и подтянул школу. Он оказался энергичным и вдумчивым руководителем, обладая превосходным пониманием встающих перед ним проблем и лично уделяя внимание всем вопросам. Ему были присущи образованность и интеллигентность, а кроме того, он был выдающимся педагогом.

Мне повезло учиться в двух старших классах, в которых… он преподавал литературу и латынь. Он был превосходным знатоком устного русского и любил русскую литературу. Его методы преподавания в ту пору казались невиданным новшеством. Благодаря своему врожденному таланту он превращал наши уроки литературы в захватывающие часы, во время которых ученики внимательно слушали своего учителя, отказавшегося и от формальных учебных планов, и от учебников с рутинными заданиями… Его метод преподавания пробуждал в нас живой интерес к русской литературе… и в свободное время мы читали рекомендованные им книги… Его девизом было «Non multa sed multum!». Этого он требовал от нас в устных ответах и в письменных работах, особенно строго относясь к их форме и содержанию. Таким образом он приучал своих учеников много думать, но излагать лишь суть мыслей в четкой и сжатой литературной форме.

…К сожалению, латынь он преподавал только в пятом и шестом классах. Я говорю «к сожалению», потому что в этом предмете его талант также проявлялся в полной мере. Как ни странно, мы с нетерпением ожидали даже уроков латыни, оживлявшихся его выдающейся личностью и нетрадиционным подходом к предмету… Вместо того чтобы механически заучивать правила и исключения латинской грамматики, мы усваивали их благодаря чтению текстов. Это чтение проходило под его руководством и совершенно иным образом, чем тот, что обычно практикуется в школах. У него не было обычая давать нам задания на дом; входя в класс, он брал что-нибудь из Овидия, Саллюстия, Юлия Цезаря или других и просил кого-нибудь из нас перевести латинский текст на русский, при этом помогая ученику и ободряя его; в то же время его комментарии к тексту были столь яркими и живыми, что все мы сами вызывались переводить. Латынь перестала быть занудством, превратившись в захватывающий способ ознакомиться с историей и литературой Древнего Рима… К концу шестого класса мы без труда читали римских классиков…

Федор Михайлович очень благожелательно относился ко мне лично. Он высоко оценивал мои успехи и в последних классах просил меня читать вслух вместо него, что, признаться, изрядно мне льстило».

Глава 2 Университетские годы

В годы моей юности большинство студентов Санкт-Петербургского университета обитали в скромных и убогих пансионах на Васильевском острове. В то время дортуары не были особенно популярны у студентов, потому что те опасались возможного надзора. В реальности эти подозрения были совершенно беспочвенными, так как обитатели дортуаров пользовались полной свободой.

Сперва я собирался поселиться, подобно большей части студентов, в пансионе, но передумал, когда сообразил, что жизнь в дортуаре позволит мне знакомиться с молодежью моего возраста со всей России. Я оказался прав – вскоре у меня было много хороших друзей.

Мы вели оживленные дискуссии по самым различным темам – например, помню горячие споры по поводу Бурской войны. А после Боксерского восстания 1900 г. наше внимание было приковано к Дальнему Востоку, однако больше всего нас интересовали внутренние дела страны.

Другим преимуществом дортуара было его расположение. Здание дортуара – дар одного из почитателей Александра II – было построено во дворе университета, в начале улицы, которая выводила на Невскую набережную. Красота этой набережной не переставала очаровывать меня. Именно это величественное место представляло собой самое сердце Российской империи. На левом берегу, прямо перед моими глазами, находились Адмиралтейство и Сенатская площадь, где когда-то произошло восстание декабристов и стояла конная статуя Петра Великого (пушкинский «Медный всадник»), выделявшаяся силуэтом на фоне Исаакиевского собора; а слева от «Адмиралтейской иглы» – Зимний дворец и Петропавловская крепость – знакомые символы истории нашего времени. На Васильевском же острове располагалась Академия наук, основанная в свое время как Кунсткамера (музей редкостей) Петром Великим. Огромные университетские здания были выстроены в гармоничном, величественном стиле начала XVIII в. Рядом с университетом находился бывший дворец Меншикова, ныне – военная академия. Справа к дворцу примыкала Румянцевская площадь – маленький сквер, где в 1899 г. избили студентов; еще дальше виднелись Академия изящных искусств и знаменитые сфинксы. Для меня Петербург был не только великолепным городом Петра Великого, но и местом, получившим бессмертие благодаря Пушкину и Достоевскому. Хотя трагические герои этого писателя жили в отдаленных трущобах вокруг Сенной площади, дух Достоевского тем не менее ощущался во всем городе.

Мы, новички, наслаждались восхитительным чувством свободы. Большинство из нас прежде жили с родителями и только сейчас получили возможность поступать так, как заблагорассудится. Нас бросили в водоворот жизни, где единственными ограничениями оставались лишь те, которые мы сами на себя наложили. Одним из самых замечательных символов этой свободы служил так называемый «Коридор» – длинный проход, соединявший шесть университетских корпусов. Здесь мы собирались после лекций, столпившись вокруг самых популярных преподавателей. Других мы подчеркнуто игнорировали, и те проходили мимо, изображая безразличие.

К тому времени, как я поступил в университет, студенческие волнения закончились, однако их последние следы служили постоянным источником развлечений. Мы с удовольствием бойкотировали тех профессоров, которые пришли на место преподавателей, уволенных в предыдущем академическом году за сочувствие бастующим студентам. Помнится, особенно нам нравилось всячески досаждать профессору Эрвину Гримму, молодому лектору из Казани, назначенному вместо популярного профессора средневековой истории Гревса. Как только объект наших нападок появлялся в «Коридоре», мы принимались осыпать его насмешками и шли за ним в лекционный зал, где его слова тонули в пандемониуме. В конце концов являлся надзиратель и нескольких смутьянов изгоняли из зала. Эта кампания продолжалась до тех пор, пока не стала нам приедаться, после чего мир был восстановлен.


В первый петербургский год у меня не было друзей за пределами университета, за исключением знакомых моих родителей, которые по своему социальному положению находились очень далеко от моей студенческой жизни. Каким-то образом я догадался, что они были шокированы, увидев, что тот скромный юноша, которого они когда-то знали, неожиданно превратился в молодого безумца, сгорающего от возбуждения при разговорах о театре, опере, музыке и современной литературе и намекающего, что имеет знакомства на Высших женских учебных курсах.

Однако осенью 1900 г, вернувшись из Ташкента после первых студенческих каникул, я познакомился с семьей Барановских. Г-жа Барановская, разведенная жена Л.С. Барановского, полковника Генштаба, была дочерью выдающегося китаеведа В.П. Васильева, члена Российской и ряда иностранных академий наук. У нее были две дочери – Ольга и Елена – и сын Владимир, артиллерист-гвардеец. Очаровательная 17-летняя Ольга посещала Высшие женские курсы Бестужева-Рюмина, которые в то время пользовались большой популярностью. Вокруг Ольги образовался кружок студентов, к которому вскоре присоединился кузен Ольги – Сергей Васильев, очень одаренный и инициативный молодой человек, мой ровесник. Эти молодые люди пришлись мне гораздо больше по душе, чем мои знакомые из общества, тем более что у меня с ними нашлось много общего. Круг наших интересов был обширен. Мы вели дискуссии о современной России и об иностранной литературе и без конца декламировали друг другу стихи Пушкина, Мережковского, Лермонтова, Тютчева, Бодлера и Брюсова. Мы были заядлыми театралами и после блистательных спектаклей Московского Художественного театра под руководством Станиславского и Немировича-Данченко, показанных в весенний сезон, неделями ходили совершенно очарованные. Шли в нашем кружке и бурные диспуты о текущих политических событиях в России и за границей, поскольку мы, как и большинство молодых людей нашего времени, находились в непримиримой оппозиции к официальной политической линии. Мы почти единодушно сочувствовали народникам, а точнее, социалистам-революционерам, но, насколько могу припомнить, марксистов среди нас не было. Нужно ли говорить, что многие из нас участвовали в студенческих демонстрациях.

После того как Барановские переехали из своего дома на Васильевском острове на улицу рядом с Таврическим садом, наш кружок распался. К тому времени мы выросли и беззаботная студенческая жизнь закончилась. Впрочем, я не слишком этому огорчался, поскольку Ольга Барановская стала моей невестой.


Согласно университетскому уставу 1884 г, студенчество не имело права создавать свои корпоративные организации; под запретом находились даже самые безобидные ассоциации и клубы, никак не связанные с политикой. Вследствие того что возможность для коллективной деятельности была перекрыта, потребность в служении обществу загонялась в подполье. Крупнейшими студенческими объединениями являлись землячества – братства, открытые для студентов, происходящих из одной местности. Они служили главными центрами студенческой активности, и подавить их правительство не могло. На первых курсах университета землячество туркестанских студентов стало для меня родным, и я был избран в его совет. Главной целью этого и других землячеств являлось оказание помощи нуждающимся студентам и поддержание связей между студентами-земляками. Помимо всего прочего, мы устраивали благотворительные концерты, в которых нередко участвовали знаменитые артисты и певцы. Время от времени мне приходилось обращаться к таким звездам, как Мария Савина, Вера Комиссаржевская и Ходотов, и те никогда не отказывались помочь студентам.

Моя сестра, студентка-медичка, жила в благоустроенном женском дортуаре, где также устраивались благотворительные концерты. Артистов и писателей приглашали участвовать и в других мероприятиях. Первый литературный вечер, на который я попал в своей жизни, был организован группой моей сестры; на нем свои произведения читали такие выдающиеся авторы, как Мережковский и его жена Зинаида Гиппиус. Кроме того, каждое землячество вело просветительскую работу, организовывало библиотеки и книгообмены и т. д.

Одним из основателей московского студенческого движения в 1887 г. был В.А. Маклаков. Московское землячество служило центром «борьбы против произвола и беззакония» со стороны специально назначенных университетских инспекторов. Кроме того, во главе студенчества, как такового, стоял центральный орган, известный как Объединенный совет. Большинство студентов по своим убеждениям склонялось к народникам, но политические партии еще не успели сформироваться, и старшекурсники обычно не шли дальше смутных симпатий к не всегда четко сформулированным идеям свободы. Однако всех нас объединяла оппозиция к абсолютизму.

Марксисты (социал-демократы) пропагандировали свое «экономическое» учение, которое требовало разрыва с буржуазным и мелкобуржуазным студенчеством и призывало направить все усилия на достижение победы промышленного пролетариата. Однако лишь немногие из студентов сочувствовали этой идее. Для большинства из нас исключительное внимание к промышленному пролетариату и презрительное игнорирование крестьянства казались в российских условиях полным абсурдом. Помимо своего отношения к крестьянам, марксизм отталкивал меня еще и своим врожденным материализмом и подходом к социализму как к учению для единственного класса – пролетариата. В марксизме класс подминает под себя человеческую личность. Но без человека, без живой человеческой личности, которая обладает ценностью сама по себе, без освобождения человека как этической и философской цели исторического процесса – без этих идей от русской мысли ничего не остается. В таком случае традицию русской литературы пришлось бы вычеркнуть из памяти.

Тем не менее в распоряжении марксистов оказались крупные средства так называемой «центральной кассы».

Вождями социал-демократов в среде студенчества являлись Г.С. Хрусталев-Носарь, будущий председатель Совета рабочих депутатов (в 1905 г.), и Николай Иорданский, будущий редактор «Мира Божия». При содействии нескольких других студентов Иорданский вел все переговоры с генералом П.С. Ванновским, главой комиссии, расследовавшей причины волнений среди студентов. Иорданский стал одним из первых социал-демократов, вставших в оппозицию к «экономическому» течению, как он сам рассказывал мне впоследствии. Впрочем, Ленин тоже находился в оппозиции к «экономистам».

Конкуренция между университетскими социалистическими группировками в первые годы столетия отражала… острое столкновение двух социально-экономических школ мысли в среде радикальной интеллигенции, которое впоследствии сыграло чрезвычайно важную роль в революции 1917 г.

Студенческое движение

Вследствие голода 1891–1892 гг. и последующей эпидемии холеры политическая деятельность в стране существенно оживилась, в значительной мере благодаря Льву Толстому. Перед лицом чрезвычайных обстоятельств правительство было вынуждено пойти навстречу земствам и разрешить им участвовать в оказании помощи пострадавшим. С большой неохотой оно также стало поощрять общественную инициативу. Именно в этих условиях сформировалось студенческое движение, целью которого было восстановить либеральный университетский устав 1863 г. В 1897 г. Вера Ветрова, студентка, заключенная в Петропавловскую крепость, сожгла себя заживо, вымочив одежду в ламповом масле. Все студенчество было глубоко потрясено. Волна митингов прокатилась по всем университетам страны. Колоссальную сходку студентов у петербургского Казанского собора, где должны были отпевать Ветрову, разогнала полиция. 8 февраля 1899 г, в годовщину основания Петербургского университета, торжественная официальная церемония превратилась в политическую демонстрацию, которая выплеснулась на улицу. На Румянцевской площади на демонстрантов набросилась конная полиция и безжалостно избила нагайками. Именно это событие стало основой политического движения студентов. Н.П. Боголепов, хороший профессор римского права, но безжалостный министр просвещения, добился издания императорского указа о немедленном зачислении в солдаты всех студентов, задержанных за участие в беспорядках. Такому наказанию студенты подвергались без всякого снисхождения – совсем как в дни Николая I, десятки бунтовщиков были сосланы в Сибирь. Правительство явно надеялось угрозами привести студентов в повиновение, но сосланные и в Сибири вели себя вызывающе, распространяя открытое письмо, в котором указывали, что цель студенческого движения – стимулировать политическую активность старшего поколения и призвать его встать на путь свободы по английскому примеру.

Я помню, как Боголепов незадолго до своей гибели посетил наш дортуар – нам сказали, что министр желает лично посмотреть, как живут студенты. Боголепова – высокого, сурового, безупречно одетого человека – сопровождал ректор. Не питая враждебности к нему лично, а скорее вследствие общих настроений, никто из студентов не встретил министра в коридоре. В библиотеке, где собралось много студентов, на Боголепова совершенно не обращали внимания в знак молчаливого, но красноречивого протеста. Некоторые студенты просто угрюмо сидели, другие делали вид, что поглощены чтением, третьи углубились в газеты. После такой демонстрации у Боголепова не должно было остаться никаких иллюзий по поводу настроения студентов.

Вскоре после этого, 14 февраля 1901 г., Петр Карпович, бывший студент, дважды исключавшийся из университета, попросил у министра аудиенции. Поскольку политических убийств не совершалось уже много лет, министр спокойно подпустил молодого человека к себе. Прогремел выстрел, и Боголепов упал, получив смертельную рану.

Своим личным актом мести – за убийцей не стояли никакие партии или политические организации – Карпович отбросил нас назад к революционному террору времен Александра II, хотя, как ни странно, он не был казнен. Его поступок произвел неизгладимое впечатление на многих, включая меня: мы рассматривали готовность умереть во имя справедливости как пример высокого нравственного героизма.

Казалось, сам царь подтвердил нашу веру в политическую эффективность террора, когда на должность убитого чиновника назначил престарелого генерала П.С. Ванновского, известного в прошлом как реакционного военного министра, но удивившего всех своей справедливостью по отношению к студентам. Их перестали отдавать в солдаты, а тем, кто был сослан в Сибирь, осенью 1902 г. позволили вернуться.

Банковский недолго продержался на своей должности. После ряда стычек с отъявленным реакционером, министром внутренних дел Д.С. Сипягиным, он был смещен. Новым министром просвещения стал Г.А. Зенгер (1902–1904 гг.), которого я знал лично. Будучи профессором филологии Баршавского университета и увлеченным знатоком античности, он перевел на латынь пушкинского «Евгения Онегина». Зенгер был красивым и симпатичным человеком, но ему не хватало силы воли, и он ограничился тем, что продолжил либеральную политику Банковского. В итоге его сменил генерал Глазов, чье назначение вызвало новый взрыв недовольства среди студенчества.

В течение этого времени большинство профессоров держались очень осмотрительно и пытались сохранять нейтралитет; лишь немногие открыто выступали против полицейского произвола. Тем не менее около 350 профессоров поставили свои подписи под петицией 1903 г. в защиту студентов и университетской свободы. Царь отклонил петицию.

Моя первая политическая речь

Не могу вспомнить, по какому случаю я выступил с первой в своей жизни политической речью, помню лишь, что произнес ее в конце второго курса, на студенческом митинге. Масса студентов скопилась на главной лестнице; я пробрался через толпу на верхние ступени и обратился к собравшимся со страстными словами. Я не входил ни в какую политическую группу и до сих пор не знаю, что заставило меня говорить. Тем не менее выступал я с жаром, призывая студентов помочь стране в освободительном движении. Слушатели ответили громкими аплодисментами.

До того момента мой послужной список был безупречным, но на следующий день меня вызвал ректор. Он встретил меня словами:

– Молодой человек, я бы исключил вас из университета, если бы не ваш досточтимый отец и его заслуги перед страной. Рекомендую вам взять отпуск и некоторое время пожить в семье.

Это был очень снисходительный приговор, и я не испытывал никакого неудовольствия, став «ссыльным студентом» и получив таким образом первую награду в борьбе за свободу.

В глазах ташкентской молодежи я был героем и купался в лучах славы. К несчастью, однако, возвращение домой омрачилось первым серьезным столкновением с отцом, который был крайне расстроен этой историей. Вероятно, его тревожило, как бы я не пошел по дорожке братьев Ульяновых. Он утверждал, что если я хочу что-то сделать для страны, то должен думать о будущем, прилежно учиться и держаться подальше от неприятностей.

– Поверь мне, – говорил он, – ты еще слишком молод, чтобы знать страну и понимать, что в ней происходит. Когда повзрослеешь, поступай как знаешь, а пока же изволь слушаться меня.

Он добился от меня обещания вести себя разумно и вплоть до окончания учебы воздерживаться от участия в политических движениях.

Слова отца произвели на меня большое впечатление. Он был совершенно прав, говоря, что я почти незнаком с российской жизнью; но и давая ему обещание, я знал, что если не действия, то хотя бы все мои помыслы будут связаны с политикой.


Первоначально я намеревался закончить два факультета – исторический и юридический; но к концу первого курса Боголепов издал приказ, запрещающий студентам одновременно учиться на двух факультетах. Поэтому я перевелся на юридический факультет, и окончание университета откладывалось на год.

На третьем и четвертом курсах юридического факультета мои занятия продвигались успешно, но все более бурные политические события в России тянули меня в другую сторону. Я готовился к академической карьере, надеясь поступить на аспирантуру по уголовному праву, но в глубине души уже чувствовал, что этого не случится и что мое место – среди активных противников самодержавия, так как уже понял, что для спасения страны необходимо как можно скорее принять конституцию. Революционное движение в стране опиралось не на социологические учения. Мы вступали в ряды революционеров не в результате подпольного изучения запрещенных теорий – к революционной работе нас вынуждал сам режим.

Чем больше я размышлял о России, тем более ясно видел, что во всем виноваты не министры, а верховная власть. После революции и за границей, и в России было опубликовано огромное число документов, воспоминаний и докладов высших должностных лиц и друзей императорской семьи – и все они подтверждают такое мнение, сложившееся у меня в то время. Разумеется, тогда эти документы были недоступны, и мне приходилось полагаться на собственный здравый смысл и интуицию, чтобы найти источник зла. Но происходившие события чрезвычайно облегчали мне задачу.

Неоправданное ограничение финляндских свобод ожесточило и оттолкнуло законопослушных и лояльных финнов. Право и обязанность верховной власти – заботиться о всех народах, входящих в состав империи. Глава огромной и разнородной империи должен был думать о единстве и солидарности, а не о политике обрусения нерусского населения.

На Кавказе безрассудство русской политики было продемонстрировано попыткой конфисковать собственность Армянской церкви в Эчмиадзине, духовном центре всех армян. Царь остался глух к мольбам католикоса[10]. Тот дважды призывал его прекратить уничтожение армянского народа, но этого не было сделано.

В правительство на место убитого Сипягина министром внутренних дел был назначен Вячеслав Плеве, воинственный и безжалостный реакционер, ненавидимый даже в правящих кругах. Вскоре после его назначения, на Пасху 6 апреля 1902 г., в Кишиневе произошла массовая резня евреев. В личном письме царю Витте писал: «Боже помоги нам, если в России появится царь, представляющий одно-единственное сословие». Николай II проигнорировал предупреждение Витте.

В 1901 г. правительство отправило несколько карательных экспедиций в Полтавскую и Харьковскую губернии, где сотни крестьян были выпороты за то, что вследствие неурожая и голода они отбирали зерно у местных колоссально богатых помещиков. Сперва толпы крестьян обходили поместья с просьбой безвозмездно поделиться зерном и фуражом, но в этом им было отказано. Несколько недель спустя крестьяне явились в самые большие поместья с вереницами подвод, взломали замки на амбарах и вывезли крайне необходимое зерно и корм для скота. Волнения происходили и в других сельских районах. Вскоре после крестьянских бунтов царь посетил маневры и открытие памятника Александру III в Курске. Там он устроил прием на открытом воздухе, где присутствовали предводители дворянства всех южных губерний, представители земства, волостные и сельские старшины. Сперва, обращаясь к делегатам от дворянства, царь одобрительно сказал:

– Мой незабвенный отец, завершая прекрасные начинания моего деда, призвал вас вести за собой крестьянство. Вы служили мне верой и правдой. Позвольте поблагодарить вас за службу. – После этого царь предупредил представителей земства: – Помните, ваш главный долг – обеспечить на местах развитие сельского хозяйства. – Дойдя до крестьян, царь повысил голос: – Нынешней весной крестьяне разграбили поместья в Полтавской и Харьковской губерниях. Виновные будут наказаны, а власти, как я надеюсь, отныне не допустят новых беспорядков. Позвольте напомнить вам слова моего покойного отца, с которыми он обратился к волостным старшинам в Москве по случаю своей коронации: «Слушайтесь своих предводителей дворянства и не верьте глупым слухам». Помните, что невозможно добиться достатка, присваивая то, что вам не принадлежит; разбогатеть можно лишь честным трудом, бережливостью и жизнью согласно Божьим заповедям. Передайте вашим односельчанам мои слова и скажите им, что я буду присматривать за ними.

В начале XX в. было исключительной наивностью призывать крестьян подчиняться предводителям дворянства. Отсюда видно, как плохо знал царь ту страну, на трон которой он был призван. В глазах царя дворянство оставалось воплощением всей политической власти и экономической мощи, хотя к тому времени оно не играло самостоятельной роли ни в экономической, ни в политической жизни страны. Взгляды царя объясняют, почему он солидаризовался с Плеве, защитником привилегий дворянства, и почему он назначил Плеве на место Витте.

Я пришел к пониманию того, что Россия вследствие ошибок верховной власти вступает на путь колоссальных трудностей и катастроф.

Профессура

Университетское образование имеет большое значение не только потому, что оно учит – в сущности, заставляет – студента независимо мыслить, но еще и потому, что вынуждает его пересматривать свои суждения в соответствии со знаниями, почерпнутыми из первоисточников. Но в итоге некоторые люди меняют свое мировоззрение, не отказываясь от прежних взглядов, а принимая на вооружение любое доступное учение, представляющее собой подходящую рамку для их идей. Именно так произошло со мной в результате моих занятий на историко-филологическом факультете. Я искал и находил профессоров, которые подтверждали мои интуитивные представления о мире.

С.Ф. Платонов отличался строгой внешностью и такими же манерами. Всегда безупречно выглядевший, он не позволял своим студентам ни малейшей фамильярности. В некоторых отношениях я считал его лучшим историком, чем Ключевский, так как последний обычно приукрашивал свои описания исторических событий и личностей комментариями, на мой взгляд носившими поверхностно-саркастический характер. Платонов же всегда говорил четко и по делу. Он был очень популярен среди студентов, но его никогда так не боготворили, как Ключевского – в Москве. Платонов возил нас на несколько экскурсий, сперва во Псков, затем – в Новгород, где объяснял нам устройство когда-то процветавшей в этих городах древнерусской демократии.

Тадеуш Зелинский, профессор греческой истории, был высоким человеком приятной внешности, благодаря курчавым волосам напоминавшим одну из своих любимых греческих статуй. Всякий раз, ведя речь о Сократе и о Платоне или о сущности греческой культуры, о Красоте и Добре, он подтверждал мое мнение о том, что идеи, воплощенные в христианстве, зародились в намного более раннюю эпоху.

Профессор Михаил Ростовцев, в то время еще очень молодой, научил нас разбираться в римской истории. Кроме того, он будоражил нашу фантазию рассказами о греческих городах, процветавших на Черном море до возникновения Руси. Его лекции об этом древнем мире на южных окраинах России со всей очевидностью демонстрировали, что древнерусская демократия уходит своими корнями намного дальше, чем обычно считается, и что существовала какая-то связь между ранней русской государственностью и древними греческими республиками.

Другим выдающимся преподавателем был философ Николай Лосский. Его учение исходило из предпосылки о том, что человек как независимое духовное существо должен развивать голос своей совести и действовать в соответствии с ее требованиями, игнорируя любые догмы, несовместимые с его духовным «я». Лосский был маленьким, скромным человеком с яркими невинными глазами, жившим в своем собственном мире и болезненно застенчивым даже перед студенческой аудиторией. Сейчас ему далеко за 90, но он все такой же – вечно юный и одержимый духом творчества. После перевода на юридический факультет я продолжал при всякой возможности посещать лекции Платонова и Лосского.

На юридическом факультете колоссальное впечатление на меня произвели лекции профессора Льва Петражицкого по философии права. В то время Петражицкому было лет 35 или 40[11]. Свой курс лекций он обычно начинал такими словами: «Вам будет трудно понимать меня, потому что я думаю по-польски, пишу по-немецки, а с вами буду говорить по-русски». Впоследствии он так овладел русским языком, что стал блестящим оратором в Первой Думе. Как и Зелинский, он был из тех поляков, которые впоследствии оказались крайне непопулярны в Польше Пилсудского из-за своей убежденности в том, что отношения между русским и польским народами должны быть основаны на братских, а не на политических принципах. Конечно, они понимали, что все либерально мыслящие и развитые русские выступают за независимость Польши. Таких, как они, людей не любили в Польше за то, что они признавали значение русской культуры и русской общественной мысли.

Петражицкий был выдающейся личностью. Он первый провел четкую грань между правом и моралью, а также между правом, как таковым, и законами, созданными государством. Его психологический подход к праву и его теория политической науки, основанная на идее естественного права (Петражицкий одним из первых возродил эту идею), стали бы общепринятыми, если бы тогдашняя Россия продолжала существование. Тем не менее в наши дни наметилась тенденция возврата к его учению.

Для меня важным было то, что на основе экспериментальной психологии Петражицкий определял право и мораль как два принципа, сосуществующие в разуме человека и управляющие его внутренней жизнью. Истинная мораль представляет собой изначальное чувство долга, выполнению которого человек должен посвятить свою жизнь, хотя он знает, что к этому его не принуждает никакое внешнее воздействие. Согласно Петражицкому, право – это врожденное понимание того, что человек может требовать от других и чего ожидают от него взамен. Петражицкий доказывал свою теорию экспериментами с детьми. Впоследствии я сам повторил его опыты на своих сыновьях и получил абсолютно убедительные результаты. Петражицкий в науке о праве и в юриспруденции был тем же, кем Галилей – в астрономии.

Другой крайне важной идеей Петражицкого было признание им сверхличностной органической природы государства; он заявлял, что государство не должно ограничиваться одной лишь функцией поддержания закона и порядка; оно также обязано определять курс экономической и социальной борьбы, происходящей в обществе. Однако Петражицкий отвергал марксистскую идею о том, что власть государства – всего лишь орудие в руках правящего класса для эксплуатации и притеснения его противников в классовом обществе.

Согласно марксистской теории, государственной власти суждено стать «диктатурой пролетариата», как только пролетариат захватит власть. Но поскольку этот пролетариат будет последним в истории и идеологически безупречным классом, нужда в диктатуре исчезнет и начнется эра свободы. Как говорил нам Петражицкий, история дает примеры того, что действующие законы отстают от требований повседневной жизни, когда в обществе появляется младшее поколение с совершенно другим представлением о праве. На многочисленных примерах Петражицкий демонстрировал нам, каким образом возникновение рабочего класса привело к изменению законов о труде и оказало влияние на социальное законодательство по всей Европе. В этом конкретном случае изменения были законными и неизбежными.

Помимо того, Петражицкий был специалистом по римскому праву и принимал участие в разработке германского гражданского кодекса. Он считал, что современным обществам не следует тупо копировать римское право, поскольку оно отличалось чрезвычайно формальным характером и почти полностью игнорировало принцип справедливости и человеческую личность. Новая эпоха началась с пришествием Христа, и Петражицкий полагал, что все творческие побуждения проистекают из чувства христианской любви.

Петражицкий был хрупким человеком с волосами песочного цвета, весьма невыразительным внешне, но в то же время он отличался громадной моральной и духовной силой. Его влияние было так велико, что после знакомства с ним становилось почти невозможно вернуться к прежним теориям о морали и праве. Для студентов, привыкших к старым избитым аргументам в сфере права и морали, идеи Петражицкого казались настолько свежими и многообещающими, что его лекции приходилось проводить в большой аудитории, куда вмещалось не менее тысячи слушателей.

Впоследствии, когда я входил в правительство, Петражицкий нередко навещал меня и внес много полезных предложений в области права и политики с целью улучшить социальные отношения. К сожалению, в условиях 1917 г. едва ли было возможно следовать его превосходным советам.

Большое значение для дальнейшего укрепления моих убеждений сыграли лекции по истории русского права, которые читал профессор Сергеевич, бывший ректор университета, к сожалению вынужденный покинуть этот пост после событий 1899 г. Заводя речь о древнем праве, он неизменно подчеркивал тот момент, что и в Русской Правде Ярослава Мудрого (XI в.), и в «Поучении» Владимира Мономаха своим детям (XII в.) отвергается идея о смертной казни.

Кроме того, Сергеевич в своих лекциях описывал юридические взаимоотношения на Руси, обращая внимание на тот факт, что в древнерусском обществе не существовало понятия о «божественном праве королей», и подробно объясняя отношения между князем и народным собранием (вече). Платонов, конечно, подчеркивал политический аспект конфликта между ними, в то время как Сергеевич рассматривал их скорее с юридической точки зрения.

К моменту моего поступления в университет там уже не преподавал Коркунов, но все мы читали его труды, в частности курс лекций по государственному праву и его диссертацию «Указ и Закон». Коркунов был суровым критиком авторитарных режимов, но пытался показать, что российский абсолютизм не эквивалентен самовластному полицейскому правлению вследствие существования обязательного для всех права, которому должны соответствовать указы, издаваемые верховной властью.

К несчастью, он был прав лишь в теории. Александр III в известной степени еще соблюдал это правило, но Николай II совершенно игнорировал его, будучи уверен, что его воля, даже идя вразрез со всеми действующими законами, тем не менее, обязательна для подданных.

Благодаря Лосскому и Петражицкому мои интуитивные взгляды получили систематическую рациональную рамку. По натуре я никогда не был позитивистом. И Ницше, и Спенсер, и Маркс – все они разными путями пришли к своего рода вере, основанной на материализме. Сам же я никогда не мог принять подобную веру. Материальный прогресс – это прогресс вещей, превращение телеги в аэроплан. Но это не означает, как полагали в XIX в. 90 процентов образованных людей и в России, и на Западе, что человеческая личность развивается точно таким же образом. Абсурдность этих воззрений продемонстрировали две чудовищные войны, а также возникновение большевизма и фашизма. Идеи добра, красоты, любви и ненависти неизменно присущи человеческой природе, и, по моему мнению, наивысшее выражение они получают в христианской этике. Она представляет собой трудный, почти недостижимый идеал, который многим людям кажется абсурдным и нереалистичным, потому что любовь к врагу несовместима с человеческой природой. Некоторые даже считают, что подобная этика лишь ослабляет волю человека.

В студенческие годы я очень сильно интересовался этой проблемой и много читал о первобытных народах. Я искал доказательства того, что современный человек достаточно далеко ушел от первобытного общества, но не находил тому подтверждения. Наоборот, я узнал, что идеалы первобытных обществ в основе своей не отличаются от идеалов современного человечества. Как тогда, так и теперь жизнь общества основывается на некоторых общих идеях – например, на вере в тех или иных богов. Пусть такая вера порой является идолопоклонством, но тем не менее она представляет собой выражение общей идеи. Более того, я выяснил, что в каждом обществе всегда имелось что-то вроде общепринятого этического кодекса.

Конкретное мировоззрение человека основывается не на одной только логике. Как есть люди, неспособные оценить музыку или живопись, находятся и такие, которые живут в трехмерном «научном» мире, не чувствуя присутствия никаких «иррациональных» элементов в жизни. Один мой хороший друг однажды признался мне, что никогда не мог ни осознать, ни понять Бога. Я ответил. «Значит, у тебя такая религия». Человек – существо религиозное. Он всегда пытается переделать мир в соответствии со своими внутренними ощущениями. В этом проявляется религиозный инстинкт, не вытекающий ни из какого научного знания.

В школе на меня произвело грандиозное впечатление заявление Владимира Соловьева о том, что материалистические теории превращают людей в крохотные винтики чудовищной машины. Кроме того, я всегда сочувствовал социал-революционерам, а также народникам из-за их веры в то, что они работают ради полного освобождения человека, а не его превращения в орудие классовой борьбы.

Читал я также критические статьи молодого экономиста-марксиста Петра Струве, но, когда дошел до абзаца, в котором он говорит, что индивидуум не существует и представляет собой ничтожно малую величину, я понял, что марксизм – не для меня. Мое чувство нашло подтверждение в «Манифесте Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, в котором человеческая мораль называется орудием классовой борьбы и утверждается, что мораль рабочего класса не имеет ничего общего с моралью капиталистического мира.

Загрузка...