Записки маленькой гимназистки

Глава I В чужой город, к чужим людям

Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! – стучат колёса, и поезд быстро мчится всё вперёд и вперёд.

Мне слышатся в этом однообразном шуме одни и те же слова, повторяемые десятки, сотни, тысячи раз. Я чутко прислушиваюсь, и мне кажется, что колёса выстукивают одно и то же, без счёта, без конца: вот так-так! вот так-так! вот так-так!

Колёса стучат, а поезд мчится и мчится без оглядки, как вихрь, как стрела…

В окне навстречу нам бегут кусты, деревья, станционные домики и телеграфные столбы, наставленные по откосу полотна железной дороги…

Или это поезд наш бежит, а они спокойно стоят на одном месте? Не знаю, не понимаю.

Впрочем, я многого не понимаю, что случилось со мною за эти последние дни.

Господи, как всё странно делается на свете! Могла ли я думать несколько недель тому назад, что мне придётся покинуть наш маленький, уютный домик на берегу Волги и ехать одной-одинёшеньке за тысячи вёрст к каким-то дальним, совершенно неизвестным родственникам?.. Да, мне всё ещё кажется, что это только сон, но – увы! – это не сон!..

– Петербург! – раздался за моей спиной голос кондуктора, и я увидела перед собою его доброе широкое лицо и густую рыжеватую бороду.

Этого кондуктора звали Никифором Матвеевичем. Он всю дорогу заботился обо мне, поил меня чаем, постлал мне постель на лавке и, как только у него было время, всячески развлекал меня. У него, оказывается, была моих лет дочурка, которую звали Нюрой и которая с матерью и братом Серёжей жила в Петербурге. Он мне и адрес даже свой в карман сунул – «на всякий случай», если бы я захотела навестить его и познакомиться с Нюрочкой.

– Очень уж я вас жалею, барышня, – говорил мне не раз во время моего недолгого пути Никифор Матвеевич, – потому сиротка вы, а бог сироток велит любить. И опять, одна вы, как есть одна на свете; петербургского дяденьки своего не знаете, семьи его также… Нелегко ведь… А только, если уж очень невмоготу станет, вы к нам приходите. Меня дома редко застанете, потому в разъездах я всё больше, а жена с Нюркой вам рады будут. Они у меня добрые…

Я поблагодарила ласкового кондуктора и обещала ему побывать у него…

– Петербург! – ещё раз выкрикнул за моей спиной знакомый голос и, обращаясь ко мне, добавил: – Вот и приехали, барышня. Дозвольте, я вещички ваши соберу, а то после поздно будет. Ишь суетня какая!

И правда, в вагоне поднялась страшная суматоха. Пассажиры и пассажирки суетились и толкались, укладывая и увязывая вещи. Какая-то старушка, ехавшая напротив меня всю дорогу, потеряла кошелёк с деньгами и кричала, что её обокрали. Чей-то ребёнок плакал в углу. У двери стоял шарманщик и наигрывал тоскливую песенку на своём разбитом инструменте.

Я выглянула в окно. Господи! Сколько труб я увидала! Трубы, трубы и трубы! Целый лес труб! Из каждой вился серый дымок и, поднимаясь вверх, расплывался в небе. Моросил мелкий осенний дождик, и вся природа, казалось, хмурилась, плакала и жаловалась на что-то.

Поезд пошёл медленнее. Колёса уже не выкрикивали своё неугомонное «вот так-так!». Они стучали теперь значительно протяжнее и тоже точно жаловались на то, что машина насильно задерживает их бойкий, весёлый ход.

И вот поезд остановился.

– Пожалуйте, приехали, – произнёс Никифор Матвеевич.

И, взяв в одну руку мой тёплый платок, подушку и чемоданчик, а другою крепко сжав мою руку, повёл меня из вагона, с трудом протискиваясь через толпу.

Глава II Моя мамочка

Была у меня мамочка, ласковая, добрая, милая. Жили мы с мамочкой в маленьком домике на берегу Волги. Домик был такой чистый и светленький, а из окон нашей квартиры видно было и широкую, красивую Волгу, и огромные двухэтажные пароходы, и барки, и пристань на берегу, и толпы гуляющих, выходивших в определённые часы на эту пристань встречать приходящие пароходы… И мы с мамочкой ходили туда, только редко, очень редко: мамочка давала уроки в нашем городе, и ей нельзя было гулять со мною так часто, как бы мне хотелось. Мамочка говорила:

– Подожди, Ленуша, накоплю денег и прокачу тебя по Волге от нашего Рыбинска вплоть до самой Астрахани! Вот тогда-то нагуляемся вдоволь.

Я радовалась и ждала весны.

К весне мамочка прикопила немного денег, и мы решили с первыми же тёплыми днями исполнить нашу затею.

– Вот как только Волга очистится от льда, мы с тобой и покатим! – говорила мамочка, ласково поглаживая меня по голове.

Но когда лёд тронулся, она простудилась и стала кашлять.

Лёд прошёл, Волга очистилась, а мамочка всё кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и всё сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила:

– Вот пройдёт кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша!

Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днём становилась всё худее, бледнее и прозрачнее.

Наступила осень. Подошёл сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в тёплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и всё время дрожала от холода, в то время как сама была горячая, как огонь.

Раз она подозвала меня к себе и сказала:

– Слушай, Ленуша. Твоя мама скоро от тебя навсегда… Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а…

Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала тоже, а глаза у неё стали грустные-грустные, такие же точно, как у того ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви.

Успокоившись немного, мамочка снова заговорила:

– Я чувствую, господь скоро возьмёт меня к себе, и да будет его святая воля! Будь умницей без мамы, молись богу и помни меня… Ты поедешь жить к твоему дяде, моему родному брату, который живёт в Петербурге… Я писала ему о тебе и просила приютить сиротку…

Что-то больно-больно при слове «сиротка» сдавило мне горло…

Я зарыдала, заплакала и забилась у маминой постели. Пришла Марьюшка (кухарка, жившая у нас целых десять лет, с самого года моего рождения, и любившая мамочку и меня без памяти) и увела меня к себе, говоря, что «мамаше нужен покой».

Вся в слезах уснула я в эту ночь на Марьюшкиной постели, а утром… Ах, что было утром!..

Я проснулась очень рано, кажется, часов в шесть, и хотела прямо побежать к мамочке.

В эту минуту вошла Марьюшка и сказала:

– Молись богу, Леночка: боженька взял твою мамашу к себе. Умерла твоя мамочка.

– Умерла мамочка! – как эхо повторила я.

И вдруг мне стало так холодно, холодно! Потом в голове у меня зашумело, и вся комната, и Марьюшка, и потолок, и стол, и стулья – всё перевернулось и закружилось в моих глазах, и я уже не помню, что сталось со мною вслед за этим. Кажется, я упала на пол без чувств…

* * *

Очнулась я тогда, когда уже мамочка лежала в большом белом ящике, в белом платье, с белым веночком на голове.

Старенький седенький священник читал молитвы, певчие пели, а Марьюшка молилась у порога спальни. Приходили какие-то старушки и тоже молились, потом глядели на меня с сожалением, качали головами и шамкали что-то беззубыми ртами…

– Сиротка! Круглая сиротка! – тоже покачивая головой и глядя на меня жалостливо, говорила Марьюшка и плакала. Плакали и старушки…

На третий день Марьюшка подвела меня к белому ящику, в котором лежала мамочка, и велела поцеловать мне мамочкину руку. Потом священник благословил мамочку, певчие запели что-то очень печальное; подошли какие-то мужчины, закрыли белый ящик и понесли его вон из нашего домика…

Я громко заплакала. Но тут подоспели знакомые мне уже старушки, говоря, что мамочку несут хоронить и что плакать не надо, а надо молиться.

Белый ящик принесли в церковь, мы отстояли обедню, а потом снова подошли какие-то люди, подняли ящик и понесли его на кладбище. Там уже была вырыта глубокая чёрная яма, куда и опустили мамочкин гроб. Потом яму забросали землёю, поставили над нею белый крестик, и Марьюшка повела меня домой.

По дороге она говорила мне, что вечером повезёт меня на вокзал, посадит в поезд и отправит в Петербург к дяде.

– Я не хочу к дяде, – проговорила я угрюмо, – не знаю никакого дяди и боюсь ехать к нему!

Но Марьюшка сказала, что стыдно так говорить большой девочке, что мамочка слышит это и что ей больно от моих слов.

Тогда я притихла и стала припоминать лицо дяди.

Я никогда не видела моего петербургского дяди, но в мамочкином альбоме был его портрет. Он был изображён на нём в золотом шитом мундире, со множеством орденов и со звездою на груди. У него был очень важный вид, и я его невольно боялась.

После обеда, к которому я едва притронулась, Марьюшка уложила в старый чемодан все мои платья и бельё, напоила меня чаем и повезла на вокзал.

Глава III Клетчатая дама

Когда подъехал поезд, Марьюшка отыскала знакомого кондуктора и просила его довезти меня до Петербурга и смотреть за мною дорогою. Затем она дала мне бумажку, на которой записано было, где живёт в Петербурге мой дядя, перекрестила меня и, сказав: «Ну, будь умницей!» – простилась со мною…

Всю дорогу я провела точно во сне. Напрасно сидевшие в вагоне старались развлечь меня, напрасно добрый Никифор Матвеевич обращал моё внимание на попадавшиеся нам по дороге разные деревни, строения, стада… Я ничего не видела, ничего не замечала…

Так доехала я до Петербурга…

Выйдя с моим спутником из вагона, я была сразу оглушена шумом, криками и сутолокой, царившими на вокзале. Люди бежали куда-то, сталкивались друг с другом и снова бежали с озабоченным видом, с руками, занятыми узлами, свёртками и пакетами.

У меня даже голова закружилась от всего этого шума, грохота, крика. Я не привыкла к нему. В нашем приволжском городе не было так шумно.

– А кто же вас встречать будет, барышня? – вывел меня из задумчивости голос моего спутника.

Я невольно смутилась его вопросом.

Кто меня будет встречать? Не знаю!

Провожая меня, Марьюшка успела сообщить мне, что ею послана телеграмма в Петербург дяде, извещающая его о дне и часе моего приезда, но выедет ли он меня встретить или нет – этого я положительно не знала.

И потом, если дядя даже и будет на вокзале, как я узнаю его? Ведь я его только и видела на портрете в мамочкином альбоме!

Размышляя таким образом, я в сопровождении моего покровителя Никифора Матвеевича бегала по вокзалу, внимательно вглядываясь в лица тех господ, которые имели хотя самое отдалённое сходство с дядиным портретом. Но положительно никого похожего не оказывалось на вокзале.

Я уже порядочно-таки устала, но всё ещё не теряла надежды увидеть дядю.

Крепко схватившись за руки, мы с Никифором Матвеевичем метались по платформе, поминутно натыкаясь на встречную публику, расталкивая толпу и останавливаясь перед каждым мало-мальски важного вида господином.

– Вот, вот ещё один похожий, кажется, на дядю! – вскричала я с новой надеждой, увлекая моего спутника вслед за высоким седым господином в чёрной шляпе и широком модном пальто.

Мы прибавили шагу и теперь чуть не бегом бежали за высоким господином.

Но в ту минуту, когда мы уже почти настигли его, высокий господин повернул к дверям зала первого класса и исчез из виду. Я бросилась за ним следом, Никифор Матвеевич за мною…

Но тут случилось нечто неожиданное: я нечаянно запнулась за ногу проходившей мимо дамы в клетчатом платье, в клетчатой накидке и с клетчатым же бантом на шляпе. Дама взвизгнула не своим голосом и, выронив из рук огромный клетчатый зонтик, растянулась во всю свою длину на дощатом полу платформы.

Я бросилась к ней с извинениями, как и подобает хорошо воспитанной девочке, но она даже не удостоила меня хотя бы единым взглядом.

– Невежи! Олухи! Неучи! – кричала на весь вокзал клетчатая дама. – Несутся как угорелые и сбивают с ног порядочную публику! Невежи, неучи! Вот я пожалуюсь на вас начальнику станции! Директору дороги! Градоначальнику! Помогите хоть подняться-то, невежи!

И она барахталась, делая усилия встать, но ей это никак не удавалось.

Никифор Матвеевич и я подняли наконец клетчатую даму, подали ей отброшенный во время её падения огромный зонтик и стали расспрашивать, не ушиблась ли она.

– Ушиблась, понятно! – всё тем же сердитым голосом кричала дама. – Понятно, ушиблась. Что за вопрос! Тут насмерть убить, не только ушибить можно. А всё ты! Всё ты! – внезапно накинулась она на меня. – Скачешь, как дикая лошадь, противная девчонка! Вот подожди у меня, городовому скажу, в полицию отправлю! – И она сердито застучала зонтиком по доскам платформы. – Полицейский! Где полицейский? Позовите мне его! – снова завопила она.

Я обомлела. Страх охватил меня. Не знаю, что бы сталось со мною, если бы Никифор Матвеевич не вмешался в это дело и не заступился за меня.

– Полноте, сударыня, не пугайте ребёнка! Видите, девочка сама не своя от страха, – проговорил своим добрым голосом мой защитник, – и то сказать – не виновата она. Сама в расстройстве. Наскочила нечаянно, уронила вас, потому что за дядей спешила. Показалось ей, что дядя идёт. Сиротка она. Вчера в Рыбинске мне её передали с рук на руки, чтобы к дяденьке доставить в Петербург. Генерал у неё дяденька… Генерал Иконин… Фамилии этой не слыхали ли?

Едва только мой новый друг и защитник успел произнести последние слова, как с клетчатой дамой произошло что-то необычайное. Голова её с клетчатым бантом, туловище в клетчатой накидке, длинный крючковатый нос, рыжеватые кудерки на висках и большой рот с тонкими синеватыми губами – всё это запрыгало, заметалось и заплясало какой-то странный танец, а из-за тонких губ стали вырываться хриплые, шипящие и свистящие звуки. Клетчатая дама хохотала, отчаянно хохотала во весь голос, выронив свой огромный зонтик и схватившись за бока, точно у неё сделались колики.

– Ха-ха-ха! – выкрикивала она. – Вот что ещё выдумали! Сам дяденька! Сам, видите ли, генерал Иконин, его превосходительство, должен явиться на вокзал встретить эту принцессу! Знатная барышня какая, скажите на милость! Ха-ха-ха! Нечего сказать, разодолжила! Ну, не прогневись, матушка, на этот раз дядя не выехал к тебе навстречу, а послал меня. Не думал он, что ты за птица… Ха-ха-ха!!!

Не знаю, долго ли ещё смеялась бы клетчатая дама, если бы, снова придя мне на помощь, Никифор Матвеевич не остановил её.

– Полно, сударыня, над дитятей неразумным потешаться, – произнёс он строго. – Грех! Сиротка барышня-то… круглая сирота. А сирот бог…

– Не ваше дело. Молчать! – неожиданно вскричала, прервав его, клетчатая дама, и смех её разом пресёкся. – Несите за мною барышнины вещи, – добавила она несколько мягче и, обернувшись ко мне, бросила вскользь: – Идём.

Нет у меня времени лишнего возиться с тобою. Ну, поворачивайся! Живо! Марш!

И, грубо схватив меня за руку, она потащила меня к выходу.

Я едва-едва поспевала за ней.

У крыльца вокзала стояла хорошенькая щегольская пролётка, запряжённая красивою вороной лошадью. Седой, важного вида кучер восседал на козлах.

– Степан, подавай! – крикнула во весь голос клетчатая дама.

Кучер дёрнул вожжами, и нарядная пролётка подъехала вплотную к самым ступеням вокзального подъезда.

Никифор Матвеевич поставил на дно её мой чемоданчик, потом помог взобраться в экипаж клетчатой даме, которая заняла при этом всё сиденье, оставив для меня ровно столько места, сколько потребовалось бы, чтобы поместить на нём куклу, а не живую девятилетнюю девочку.

– Ну, прощайте, милая барышня, – ласково зашептал мне Никифор Матвеевич, – дай вам счастливо устроиться у дяденьки. А ежели что – к нам милости просим. Адресок у вас есть. На самой окраине мы живём, на шоссе у Митрофаниевского кладбища, за заставой… Запомните? А уж Нюрка рада-то будет! Она сироток любит. Добрая она у меня.

Ещё долго бы говорил со мною мой приятель, если бы голос клетчатой дамы не прозвучал с высоты сиденья:

– Ну, долго ли ты ещё заставишь ждать себя, несносная девчонка! Что у тебя за разговоры с мужиком! Сейчас же на место, слышишь!

Я вздрогнула, как под ударом хлыста, от этого едва знакомого мне, но успевшего стать уже неприятным голоса и поспешила занять своё место, наскоро пожав руку и поблагодарив моего недавнего покровителя.

Кучер дёрнул вожжами, лошадь снялась с места, и, мягко подпрыгивая и обдавая прохожих комками грязи и брызгами из луж, пролётка быстро понеслась по шумным городским улицам.

Крепко ухватившись за край экипажа, чтобы не вылететь на мостовую, я с удивлением смотрела на большие пятиэтажные здания, на нарядные магазины, на конки и омнибусы, с оглушительным звоном катившие по улице, и невольно сердце моё сжималось от страха при мысли о том, что ждёт меня в этом большом, чужом мне городе, в чужой семье, у чужих людей, про которых я так мало слышала и знала.

Глава IV Семейство икониных. – Первые невзгоды

– Матильда Францевна привезла девочку!

– Твою кузину, а не просто девочку…

– И твою тоже!

– Врёшь! Я не хочу никакой кузины! Она нищая.

– И я не хочу!

– И я! И я!

– Звонят! Ты оглох, Фёдор!

– Привезла! Привезла! Ура!

Всё это я слышала, стоя перед обитой тёмно-зелёной клеёнкой дверью. На прибитой к двери медной дощечке было выведено крупными, красивыми буквами:

Действительный статский советник

Михаил Васильевич Иконин

За дверью послышались торопливые шаги, и лакей в чёрном фраке и белом галстуке, такой, какого я видела только на картинках, широко распахнул дверь.

Едва только я перешагнула порог её, как кто-то быстро схватил меня за руку, кто-то тронул за плечи, кто-то закрыл мне рукою глаза, в то время как уши мои наполнились шумом, звоном и хохотом, от которого у меня разом закружилась голова.

Когда я очнулась немного и глаза мои снова могли смотреть, я увидела, что стою посреди роскошно убранной гостиной с пушистыми коврами на полу, с нарядной позолоченной мебелью, с огромными зеркалами от потолка до пола. Такой роскоши мне никогда ещё не доводилось видеть, и потому немудрено, если всё это показалось мне сном.

Вокруг меня толпились трое детей: одна девочка и два мальчика. Девочка была ровесница мне. Белокурая, нежная, с длинными вьющимися локонами, перевязанными розовыми бантиками у висков, с капризно вздёрнутой верхней губой, она казалась хорошенькой фарфоровой куколкой. На ней было надето очень нарядное белое платьице с кружевным воланом и розовым же кушаком. Один из мальчиков, тот, который был значительно старше, одетый в форменный гимназический мундирчик, очень походил на сестру; другой, маленький, кудрявый, казался не старше шести лет. Худенькое, живое, но бледное его личико казалось болезненным на вид, но пара карих и быстрых глазёнок так и впились в меня с самым живым любопытством.

Это были дети моего дяди – Жоржик, Нина и Толя, – о которых мне не раз рассказывала покойная мамочка.

Дети молча смотрели на меня. Я – на детей.

Минут пять длилось молчание.

И вдруг младший мальчуган, которому наскучило, должно быть, стоять так, неожиданно поднял руку и, ткнув в меня указательным пальцем, произнёс:

– Вот так фигура!

– Фигура! Фигура! – вторила ему белокурая девочка. – И правда: фи-гу-ра! Толька верно сказал!

И она запрыгала на одном месте, хлопая в ладоши.

– Очень остроумно, – произнёс в нос гимназист, – есть чему смеяться. Просто она мокрица какая-то!

– Как мокрица? Отчего мокрица? – так и всколыхнулись младшие дети.

– Да вон, разве не видите, как она пол намочила. В калошах ввалилась в гостиную. Остроумно! Нечего сказать! Вон наследила как! Лужа. Мокрица и есть.

– А что это такое – мокрица? – полюбопытствовал Толя, с явным почтением глядя на старшего брата.

– Мм… мм… мм… – смешался гимназист, – мм… это цветок такой: когда к нему прикоснёшься пальцем, он сейчас и закроется… Вот…

– Нет, вы ошибаетесь, – вырвалось у меня против воли. (Мне покойная мама читала и про растения, и про животных, и я очень много знала для своих лет.) – Цветок, который закрывает свои лепестки при прикосновении, – это мимоза, а мокрица – это водяное животное вроде улитки.

– Ммм… – мычал гимназист, – не всё ли равно, цветок или животное. У нас ещё этого не проходили в классе. А вы чего с носом суётесь, когда вас не спрашивают? Ишь, какая умница выискалась!.. – внезапно накинулся он на меня.

– Ужасная выскочка! – вторила ему девочка и прищурила свои голубые глазки. – Вы лучше бы за собой следили, чем Жоржа поправлять, – капризно протянула она. – Жорж умнее вас, а вы вот в калошах в гостиную влезли. Очень красиво!

– Остроумно! – снова процедил гимназист.

– А ты всё-таки мокрица! – пропищал его братишка и захихикал. – Мокрица и нищая!

Я вспыхнула. Никто ещё не называл меня так. Прозвище нищей обидело меня больше всего остального. Я видела нищих у паперти церквей и не раз сама подавала им деньги по приказанию мамочки. Они просили «ради Христа» и протягивали за милостыней руку. Я руки за милостыней не протягивала и ничего ни у кого не просила. Значит, он не смеет называть меня так. Гнев, горечь, озлобление – всё это разом закипело во мне, и, не помня себя, я схватила моего обидчика за плечи и стала трясти его изо всей силы, задыхаясь от волнения и гнева.

– Не смей говорить так. Я не нищая!

Не смей называть меня нищей! Не смей! Не смей!

– Нет, нищая! Нет, нищая! Ты у нас из милости жить будешь. Твоя мама умерла и денег тебе не оставила. И обе вы нищие, да! – как заученный урок повторял мальчик. И, не зная, ещё чем досадить мне, он высунул язык и стал делать перед моим лицом самые невозможные гримасы. Его брат и сестра хохотали от души, потешаясь этой сценой.

Никогда не была я злючкой, но, когда Толя обидел мою мамочку, я вынести этого не могла. Страшный порыв злобы охватил меня, и с громким криком, не задумываясь и сама не помня, что делаю, я изо всей силы толкнула моего двоюродного братца.

Он сильно пошатнулся сначала в одну сторону, потом в другую и, чтобы удержать равновесие, схватился за стол, на котором стояла ваза. Она была очень красивая, вся расписанная цветами, аистами и какими-то смешными черноволосыми девочками в цветных длинных халатах, в высоких причёсках и с раскрытыми веерами у груди.

Стол закачался не меньше Толи. С ним закачалась и ваза с цветами и чёрненькими девочками. Потом ваза скользнула на пол… Раздался оглушительный треск.

Трах!

И чёрненькие девочки, и цветы, и аисты – всё смешалось и исчезло в одной общей груде черепков и осколков.

Глава V Разбитая ваза. – Тётя Нелли и дядя Мишель

Минуту длилось гробовое молчание. На лицах детей был написан ужас. Даже Толя присмирел и вращал во все стороны испуганными глазами.

Жорж первый нарушил молчание.

– Остроумно! – протянул он в нос.

Ниночка покачала своей красивой головкой, глядя на груду черепков, и произнесла значительно:

– Любимая мамина японская ваза.

– Ну так что же! – прикрикнул на неё старший брат. – А кто виноват?

– Не я только! – выпалил Толя.

– И не я! – поспешила не отстать от него Ниночка.

– Так я, по-вашему, что ли? Остроумно! – обиделся гимназист.

– Не ты, а Мокрица! – выкрикнула Ниночка.

– Конечно, Мокрица! – подтвердил и Толя.

– Мокрица и есть. Надо пожаловаться мамзельке. Зовите сюда вашу Баварию Ивановну – то бишь Матильду Францевну. Ну, чего рты разинули! – командовал Жорж младшим детям. – Не понимаю только, чего она смотрит за вами!

И, пожав плечами, он с видом взрослого человека заходил по зале.

Ниночка и Толя скрылись в одну минуту и тотчас же снова появились в гостиной, таща за собою Матильду Францевну, ту самую клетчатую даму, которая встретила меня на вокзале.

– Что за шум? Что за шкандаль? – спрашивала она, глядя на всех нас строгими вопрошающими глазами.

Тогда дети, окружив её, стали рассказывать хором, как всё случилось. Если б я не была так убита горем в эту минуту, то невольно удивилась бы тому избытку лжи, которая сквозила в каждой фразе маленьких Икониных.

Но я ничего не слышала и не хотела слышать. Я стояла у окна, смотрела на небо, на серое петербургское небо и думала: «Там, наверху, моя мамочка. Она смотрит на меня и видит всё. Вероятно, она недовольна мною. Вероятно, ей тяжело видеть, как нехорошо поступила сейчас её Леночка… Мамочка, милая, – шептало моё сильно бьющееся сердце, – разве я виновата, что они такие злые, такие нехорошие задиры?»

– Ты глухая или нет! – внезапно раздался за мною резкий окрик, и цепкие пальцы клетчатой дамы впились мне в плечо. – Ты ведёшь себя как настоящая разбойница. Уже на вокзале подставила мне ножку…

– Неправда! – вне себя прервала я резко. – Неправда! Я не делала этого! Я нечаянно толкнула вас!

– Молчать! – взвизгнула она так, что стоявший неподалёку от неё Жорж зажал себе уши. – Мало того что ты груба и резка, ты ещё лгунья и драчунья! Нечего сказать, сокровище приобрели мы себе в дом! – И, говоря это, она дёргала меня за плечи, за руки и за платье, в то время как глаза её так и сверкали злобой. – Ты будешь наказана, – шипела Матильда Францевна, – ты будешь строго наказана! Отправляйся снимать бурнус и калоши! Давно пора.

Внезапный звонок заставил её умолкнуть. Дети разом оправились и подтянулись, услышав этот звонок. Жорж одёрнул мундирчик, Толя поправил волосы. Одна только Ниночка не обнаружила никакого волнения и, подпрыгивая на одной ножке, побежала в прихожую посмотреть, кто звонил.

Через гостиную пробежал лакей, неслышно скользя по коврам мягкими подошвами, тот самый лакей, который открывал нам двери.

Тотчас же из передней донёсся весёлый голос Ниночки:

– Мама! Папочка! Как вы поздно!

Послышался звук поцелуя, и через минуту в гостиную вошли очень нарядно одетая в светло-серое платье дама и полный, очень добродушного вида господин с таким же точно, но только менее важным лицом, какое было на дядином портрете.

Красивая, нарядная дама была как две капли воды похожа на Ниночку, или, вернее, Ниночка была вылитая мать. То же холодно-надменное личико, та же капризно вздёрнутая губка.

– Ну, здравствуй, девочка! – произнёс густым басом полный господин, обращаясь ко мне. – Иди-ка сюда, дай взглянуть на тебя! Ну-ну, поцелуй дядю. Нечего дичиться. Живо! – шутливым голосом говорил он.

Но я не двигалась с места. Правда, лицо высокого господина было очень похоже на лицо дяди на портрете, но где же остались его золотом шитый мундир, важный вид и ордена, которые были изображены на портрете? Нет, решила я, это не дядя Миша.

Полный господин, видя мою нерешительность, произнёс тихо, обращаясь к даме:

– Она немного дика, Нелли. Уж ты извини. Придётся заняться её воспитанием.

– Благодарю покорно! – отвечала та и сделала недовольную гримаску, отчего вдруг стала ещё более походить на Ниночку. – Мало мне забот со своими! Пойдёт в гимназию, там её и вымуштруют…

– Ну, конечно, конечно, – согласился полный господин. А потом прибавил, обращаясь ко мне: – Здравствуй же, Лена! Что ж ты не подойдёшь ко мне поздороваться! Я твой дядя Мишель.

– Дядя? – неожиданно сорвалось у меня с губ помимо моего желания. – Вы – дядя?

А как же мундир и ордена, где же у вас тот мундир и ордена, которые я видела на портрете?

Он сначала не понял, что я у него спрашиваю. Но разобрав, в чём дело, весело и громко рассмеялся своим громким, густым, басистым голосом.

– Так вот оно что, – добродушно произнёс он, – тебе орденов и звезду захотелось?

Ну, ордена и звезду я дома не надеваю, девочка.

Уж извини, они у меня в комоде лежат до поры до времени… А будешь умницей и скучать у нас не станешь – я тебе их тогда и покажу в награду…

И, наклонившись ко мне, он поднял меня на воздух и крепко поцеловал в обе щеки.

Мне сразу понравился дядя. Он был такой ласковый, добрый, что невольно тянуло к нему. К тому же он доводился родным братом покойной мамочке, и это ещё более сблизило меня с ним. Я готова была уже броситься ему на шею и расцеловать его милое, улыбающееся лицо, как внезапно надо мною раздался неприятный, шипящий голос моего нового неожиданного врага – Матильды Францевны.

– Не очень-то её ласкайте, Herr General (господин генерал), она очень гадкая девочка, – заговорила Матильда Францевна. – Всего только полчаса как у вас в доме, а уже успела наделать много дурного.

И тут же своим противным, шипящим голосом Матильда Францевна пересказала всё то, что случилось до прихода дяди и тёти. Дети подтвердили её слова. И никто из них не сказал, почему всё это так случилось и кто настоящий виновник всех происшедших бед. Во всём оказалась виновата только Лена, одна только Лена…

«Бедная Лена!.. Мамочка, зачем ты покинула меня?»

По мере того как немка рассказывала, всё сумрачнее и печальнее становилось лицо дяди, и тем строже и холоднее смотрели на меня глаза тёти Нелли, его жены. Осколки разбитой вазы и следы на паркете от мокрых калош вместе с растерзанным видом Толи – всё это далеко не говорило в мою пользу. Когда Матильда Францевна кончила, тётя Нелли строго нахмурилась и сказала:

– Ты будешь непременно наказана в следующий раз, если позволишь себе что-либо подобное.

Дядя посмотрел на меня грустными глазами и заметил:

– Твоя мама в детстве была кротка и послушна, Лена. Мне жаль, что ты так мало похожа на неё…

Я готова была заплакать от обиды и горечи, готова была броситься на шею дяде и рассказать ему, что всё это неправда, что меня обидели совершенно незаслуженно и что я далеко не так виновата, как объяснили ему сейчас. Но слёзы душили меня, и я не могла выговорить ни слова. Да и к чему было говорить? Мне бы всё равно не поверили…

Как раз в эту минуту на пороге залы появился лакей в белых перчатках, с салфеткою в руках и доложил, что кушать подано.

– Иди сними с себя верхнюю одежду и вымой руки да пригладь волосы, – приказала мне суровым, строгим голосом тётя Нелли. – Ниночка проводит тебя.

Ниночка с неохотой оторвалась от матери, которая стояла обнявшись со своей любимицей. Сказав мне сухо «пойдёмте», она повела меня куда-то целым рядом светлых, красиво убранных комнат.

В просторной детской, где стояли три совершенно одинаково убранные кроватки, она подвела меня к изящному мраморному умывальнику.

Пока я мыла руки и тщательно обтирала их полотенцем, Ниночка разглядывала меня очень подробно, наклонив немного в сторону свою белокурую головку.

Думая, что она хочет заговорить со мною, но стесняется, я ободряюще улыбнулась ей.

Но она вдруг фыркнула, покраснела и в тот же миг повернулась ко мне спиной.

Я поняла по этому движению девочки, что она сердится на меня за что-то, и решила оставить её в покое.

Глава VI Горбунья. – Новый враг

Когда мы вошли в гостиную, над длинным обеденным столом горела люстра, ярко освещая комнату.

Вся семья уже сидела за обедом. Тётя Нелли указала мне место около Матильды Францевны, которая, таким образом, очутилась между мною и Ниночкой, приютившейся около матери.

Напротив нас сидели дядя Мишель и оба мальчика.

Подле меня оказался ещё один незанятый прибор. Этот прибор невольно привлёк моё внимание.

«Разве в семье Икониных есть ещё кто-нибудь?» – подумала я.

И как бы в подтверждение моих мыслей дядя взглянул на пустой прибор недовольными глазами и спросил у тёти:

– Опять наказана? Да?

– Должно быть! – пожала та плечами.

Дядя хотел ещё спросить что-то, но не успел, потому что как раз в это время в передней прозвенел такой оглушительный звонок, что тётя Нелли невольно зажала себе уши, а Матильда Францевна на целых пол-аршина подпрыгнула на стуле.

– Отвратительная девчонка! Сколько раз ей сказано не трезвонить так! – произнесла тётя сердитым голосом и обернулась к дверям.

Я посмотрела туда же. На пороге столовой стояла маленькая безобразная фигурка с приподнятыми плечами и длинным бледным лицом. Лицо было такое же безобразное, как и фигурка. Длинный крючковатый нос, тонкие бледные губы, нездоровый цвет кожи и густые чёрные брови на низком, упрямом лбу. Единственно, что было красиво в этом недетски суровом и недобром старообразном личике, – так это одни глаза. Большие, чёрные, умные и проницательные, они горели, как два драгоценных камня, и сверкали, как звёзды, на худеньком бледном лице.

Когда девочка повернулась немного, я тотчас заметила огромный горб за её плечами.

Бедная, бедная девочка! Так вот почему у неё такое измученное бледное личико, такая жалкая обезображенная фигурка!

Мне стало до слёз жалко её. Покойная мамочка учила меня постоянно любить и жалеть калек, обиженных судьбою. Но, очевидно, никто, кроме меня, не жалел маленькую горбунью. По крайней мере Матильда Францевна окинула её с головы до ног сердитым взглядом и спросила, ехидно поджимая свои синие губы:

– Опять изволили быть наказаны?

А тётя Нелли вскользь взглянула на горбунью и бросила мимоходом:

– Сегодня опять без пирожного. И в последний раз запрещаю тебе так трезвонить. Нечего на ни в чём не повинных вещах показывать свой прелестный характер. Когда-нибудь оборвёшь звонок. Злючка!

Я взглянула на горбунью. Я была уверена, что она покраснеет, смутится, что на глаза её набегут слёзы. Но ничуть не бывало! Она с самым равнодушным видом подошла к матери и поцеловала у неё руку, потом направилась к отцу и чмокнула его кое-как в щёку. С братьями, сестрой и гувернанткой она и не думала здороваться. Меня как бы не заметила совсем.

– Жюли! – обратился к горбатой девочке дядя, как только она уселась на незанятое место по соседству со мною. – Разве ты не видишь, что у нас гостья? Поздоровайся же с Леной. Она твоя кузина.

Маленькая горбунья подняла глаза от тарелки с супом, за который она принялась было с большою жадностью, и посмотрела на меня как-то боком, вскользь.

Господи! Что за глаза это были! Злые, ненавидящие, угрожающие, суровые, как у голодного волчонка, которого затравили охотники… Точно я была её давнишним и злейшим врагом, которого она ненавидела всей душой. Вот что выражали чёрные глаза горбатой девочки…

Когда подали сладкое – что-то красивое, розовое и пышное, в виде башенки, на большом фарфоровом блюде, – тётя Нелли повернула к лакею своё холодное, красивое лицо и проговорила строго:

– Старшая барышня сегодня без пирожного.

Я взглянула на горбунью. Её глаза загорелись злыми огоньками, и без того бледное лицо побледнело ещё больше.

Матильда Францевна положила мне на тарелку кусочек пышной розовой башенки, но есть сладкое я не могла, потому что в упор на меня с завистью и злобой смотрели два жадных чёрных глаза.

Мне показалось невозможным есть свою порцию, когда моя соседка была лишена сладкого, и я решительно отодвинула от себя тарелку и тихо шепнула, наклонившись в сторону Жюли:

– Не волнуйтесь, пожалуйста, я тоже не буду кушать.

– Отвяжитесь! – буркнула она чуть слышно, но с ещё большим выражением злобы и ненависти в глазах.

Когда обед кончился, все вышли из-за стола. Дядя и тётя тотчас же поехали куда-то, а нас, детей, отправили в классную – огромную комнату подле детской.

Жорж тотчас же исчез куда-то, сказав мимоходом Матильде Францевне, что идёт учить уроки. Жюли последовала его примеру, Нина и Толя затеяли какую-то шумную игру, не обращая никакого внимания на моё присутствие.

– Елена, – услышала я за собою знакомый мне, неприятный голос, – ступай в твою комнату и разбери свои вещи. Вечером будет поздно. Ты сегодня раньше должна лечь спать, завтра пойдёшь в гимназию.

В гимназию?

Полно, не ослышалась ли я? Меня отдадут в гимназию? Я готова была запрыгать от радости. Хотя мне пришлось всего только два часа провести в семье дяди, но я уже поняла всю тяжесть предстоящей мне жизни в этом большом, холодном доме в обществе сердитой гувернантки и злых двоюродных братьев и сестриц. Немудрено поэтому, что я так обрадовалась известию о поступлении в гимназию, где, наверное, меня не встретят так, как здесь. Ведь там было не две, а может быть, тридцать две девочки-сверстницы, между которыми, конечно, найдутся и хорошие, милые дети, которые не будут меня так обижать, как эта надутая, капризная Ниночка и злая, угрюмая и грубая Жюли. И потом, там, наверное, не будет такой сердитой клетчатой дамы, как Матильда Францевна…

Мне даже на душе веселее как-то стало от этого известия, и я побежала разбирать свои вещи, исполняя приказание гувернантки. Я даже не обратила внимания на брошенное мне вслед замечание Ниночки, обращённое к брату:

– Смотри, смотри, Толя, наша Мокрица – уже не Мокрица больше, а настоящая коза в сарафане.

На что Толя заметил:

– Верно, она в платье своей мамаши. Точно мешок!

Стараясь не слушать, что они говорят, я поторопилась уйти от них.

Миновав коридор и какие-то две-три не такие большие и не такие светлые комнаты, из которых одна, должно быть, была спальня, а другая уборная, я вбежала в детскую, в ту самую комнату, куда Ниночка водила меня мыть руки перед обедом.

– Где мой чемоданчик, не можете ли вы сказать? – вежливо обратилась я с вопросом к молоденькой горничной, стлавшей на ночь постели.

У неё было доброе, румяное лицо, которое приветливо мне улыбалось.

– Нет, нет, барышня, вы не здесь спать будете, – сказала горничная, – у вас комнатка совсем особенная будет; генеральша так приказала.

Я не сразу сообразила, что генеральша – это тётя Нелли, но тем не менее попросила горничную показать мою комнату.

– Третья дверь направо по коридору, в самом конце, – охотно пояснила она, и мне показалось, что глаза девушки с ласкою и грустью остановились на мне, когда она сказала: – Жаль мне вас, барышня, трудно вам у нас будет. Дети у нас злючки, прости господи! – И она сокрушённо вздохнула и махнула рукой.

Я выбежала из спальни с сильно бьющимся сердцем.

Первая… вторая… третья… считала я двери, выходившие в коридор. Вот она – третья дверь, о которой говорила девушка. Я не без волнения толкаю её… и передо мною маленькая, крошечная комнатка в одно окно. У стены узкая кроватка, простой рукомойник и комод. Но не это обратило моё внимание. Посреди комнаты лежал мой раскрытый чемоданчик, а вокруг него на полу валялось моё бельё, платья и всё моё нехитрое имущество, которое так заботливо укладывала Марьюшка, собирая меня в дорогу. А над всеми моими сокровищами сидела горбатая Жюли и бесцеремонно рылась на дне чемоданчика.

Увидев это, я так растерялась, что не могла произнести ни слова в первую минуту. Молча стояла я перед девочкой, не находя, что ей сказать. Потом, сразу оправившись и встряхнувшись, я произнесла дрожащим от волнения голосом:

– И не стыдно вам трогать то, что вам не принадлежит?

– Не твоё дело! – оборвала она меня грубо.

В это время рука её, безостановочно шарившая на дне чемодана, схватила завёрнутый в бумагу и тщательно перевязанный ленточкой пакетик. Я знала, что это был за пакетик, и со всех ног бросилась к Жюли, стараясь вырвать его из её рук. Но не тут-то было. Горбунья была куда проворнее и быстрее меня. Она высоко подняла руку со свёртком над головою и в один миг вскочила на стол, стоявший посреди комнаты. Тут она быстро развернула свёрток, и в ту же минуту из-под бумаги выглянула старенькая, но красивая коробочка-несессер, которою всегда пользовалась при работе покойная мамочка и которую почти накануне своей смерти подарила мне. Я очень дорожила этим подарком, потому что каждая вещица в этой коробке напоминала мне мою дорогую. Я обращалась так осторожно с коробочкою, точно она была сделана из стекла и могла разбиться каждую минуту. Потому мне было очень тяжело и больно видеть, как бесцеремонно рылась в нём Жюли, швыряя на пол каждую вещицу из несессера.

– Ножницы… игольник… напёрсток… протыкалочки… – перебирала она, то и дело выбрасывая одну вещь за другою. – Отлично, всё есть… Целое хозяйство… А это что? – И она схватила маленький портрет мамочки, находившийся на дне несессера.

Я тихо вскрикнула и бросилась к ней.

– Послушайте… – зашептала я, вся дрожа от волнения, – ведь это нехорошо… вы не смеете… Это не ваши… а мои вещи… Нехорошо брать чужое…

– Отвяжись… Не ной!.. – прикрикнула на меня горбунья и вдруг зло, жёстко рассмеялась мне в лицо. – А хорошо от меня отнимать было… а? Что ты скажешь на это? – задыхаясь от злобы, прошептала она.

– Отнимать? У вас? Что могу я отнять у вас? – поражённая до глубины души, воскликнула я.

– Ага, не знаешь разве? Скажите, пожалуйста, невинность какая! Так я тебе и поверила! Держи карман шире! Противная, скверная, нищая девчонка! Уж лучше бы ты не приезжала, потому что я жила отдельно, не с противной Нинкой, маминой любимицей, и у меня был свой уголок. А тут… ты приехала, и меня в детскую к Нинке и к Баварии перевели… У-у! Как я ненавижу тебя за это, гадкая, противная! Тебя, и твой несессер, и всё, и всё!

И, говоря это, она широко размахнулась рукою с маминым портретом, очевидно, желая отправить его туда же, где уже нашли себе место игольник, ножницы и хорошенький серебряный напёрсток, которым очень дорожила покойная мамочка.

Я вовремя схватила её за руку.

Тогда горбунья изловчилась и, быстро наклонившись к моей руке, изо всех сил укусила меня за палец.

Я громко вскрикнула и отступила назад.

В ту же минуту дверь широко распахнулась, и Ниночка стремглав влетела в комнату.

– Что? Что такое? – подскочила она ко мне и тут же, заметя портрет в руках сестры, закричала, нетерпеливо топая ногою: – Что это у тебя? Сейчас покажи! Покажи сию минуту! Жюлька, покажи!

Но та вместо портрета показала сестре язык. Ниночка так и вскипела.

– Ах ты, дрянная горбушка! – вскричала она, бросаясь к Жюли, и, прежде чем я могла удержать её, она в одну минуту очутилась на столе рядом с нею.

– Покажи сейчас, сию минуту! – кричала она пронзительно.

– И не подумаю, с чего ты взяла, что я буду показывать, – спокойно возразила горбунья и ещё выше подняла руку с портретом.

Тогда произошло что-то совсем особенное. Ниночка подпрыгнула на столе, желая выхватить вещицу из рук Жюли, стол не выдержал тяжести обеих девочек, ножка его подвернулась, и обе они с оглушительным шумом полетели вместе со столом на пол.

Крик… стон… слёзы… вопли.

У Нины кровь льёт ручьём из носа и капает на розовый кушак и белое платье. Она кричит на весь дом, захлёбываясь слезами…

Жюли присмирела. У неё тоже ушиблены рука и колено. Но она молчит и только втихомолку кряхтит от боли.

На пороге комнаты появляются Матильда Францевна, Фёдор, Дуняша, Жорж и Толя.

– Остроумно! – тянет Жорж по своему обыкновению.

– Что? Что случилось? – кричит Матильда Францевна, бросаясь почему-то ко мне и тряся меня за руку.

Я с удивлением смотрю в её круглые глаза, не чувствуя ровно никакой вины за собою. И вдруг взгляд мой встречается со злым, горящим, как у волчонка, взором Жюли. В ту же минуту девочка подходит к гувернантке и говорит:

– Матильда Францевна, накажите Лену. Она прибила Ниночку.

Что такое?.. Я едва верю своим ушам.

– Я? Я прибила? – повторяю я эхом.

– А скажешь – не ты! – резко закричала на меня Жюли. – Смотри, у Нины кровь идёт носом.

– Велика важность – кровь! Три капельки только, – произнёс с видом знатока Жорж, внимательно расследуя припухший нос Нины. – Удивительные эти девчонки, право! И подраться-то как следует не умеют. Три капли! Остроумно, нечего сказать!

– Да это неправда всё! – начала было я и не докончила моей фразы, так как костлявые пальцы впились мне в плечо и Матильда Францевна потащила меня куда-то из комнаты.

Глава VII Страшная комната. – Чёрная птица

Сердитая немка протащила меня через весь коридор и втолкнула в какую-то тёмную и холодную комнату.

– Сиди здесь, – злобно крикнула она, – если не умеешь вести себя в детском обществе!

И вслед за этим я услышала, как щёлкнула снаружи задвижка двери, и я осталась одна.

Мне ни чуточки не было страшно. Покойная мамочка приучила меня не бояться ничего. Но тем не менее неприятное ощущение – остаться одной в незнакомой, холодной, тёмной комнате – давало себя чувствовать. Но ещё больнее я чувствовала обиду, жгучую обиду на злых, жестоких девочек, наклеветавших на меня.

– Мамочка! Родная моя мамулечка, – шептала я, крепко сжимая руки, – зачем ты умерла, мамочка! Если бы ты осталась со мною, никто бы не стал мучить твою бедную Ленушу.

И слёзы невольно текли из моих глаз, а сердце билось сильно-сильно…

Понемногу глаза мои стали привыкать к темноте, и я могла уже различать окружающие меня предметы: какие-то ящики и шкапы по стенам. Вдали смутно белело окошко. Я шагнула по направлению его, как вдруг какой-то странный шум привлёк моё внимание. Я невольно остановилась и подняла голову. Что-то большое, круглое, с двумя горящими во тьме точками приближалось ко мне по воздуху. Два огромных крыла отчаянно хлопали над моим ухом. Ветром пахнуло мне в лицо от этих крыльев, а горящие точки так и приближались с каждой минутой ко мне.

Я отнюдь не была трусихой, но тут невольный ужас сковал меня. Вся дрожа от страха, я ждала приближения чудовища. И оно приблизилось.

Два блестящих круглых глаза смотрели на меня минуту, другую, и вдруг что-то сильно ударило меня по голове…

Я громко вскрикнула и без чувств грохнулась на пол.

* * *

– Скажите, какие нежности! Из-за всякого пустяка – хлоп в обморок! Неженка какая! – услышала я грубый голос, и, с усилием открыв глаза, я увидала перед собой ненавистное лицо Матильды Францевны.

Теперь это лицо было бледно от испуга, и нижняя губа Баварии, как её называл Жорж, нервно дрожала.

– А где же чудовище? – в страхе прошептала я.

– Никакого чудовища и не было! – фыркнула гувернантка. – Не выдумывай, пожалуйста. Или ты уж так глупа, что принимаешь за чудовище обыкновенную ручную сову Жоржа? Филька, иди сюда, глупая птица! – позвала она тоненьким голосом.

Я повернула голову и при свете лампы, должно быть принесённой и поставленной на стол Матильдой Францевной, увидела огромного филина с острым хищным носом и круглыми глазами, горевшими вовсю…

Птица смотрела на меня, наклонив голову набок, с самым живым любопытством. Теперь, при свете лампы и в присутствии Матильды Францевны, очевидно, она вовсе не казалась страшной, потому что Матильда Францевна, обращаясь ко мне, заговорила спокойным голосом, никакого внимания не обращая на птицу:

– Слушай ты, скверная девчонка, – на этот раз я тебя прощаю, но смей мне только ещё раз обидеть кого-нибудь из детей. Тогда я высеку тебя без сожаления… Слышишь?

Высечь! Меня – высечь?

Покойная мамочка никогда даже не повышала на меня голоса и была постоянно довольна своей Ленушей, а теперь… Мне грозят розгами! И за что?.. Я вздрогнула всем телом и, оскорблённая до глубины души словами гувернантки, шагнула к двери.

Но несносный голос Баварии снова остановил меня.

– Ты, пожалуйста, не вздумай насплетничать дяде, что испугалась ручной совы и грохнулась в обморок, – сердито, обрывая каждое слово, говорила немка. – Ничего нет страшного в этом, и только такая дурочка, как ты, могла испугаться невинной птицы. Ну, нечего мне с тобой разговаривать больше… Марш спать!

Мне оставалось только повиноваться.

После нашей уютной рыбинской спаленки какой неприятной показалась мне каморка Жюли, в которой я должна была поселиться!

Бедная Жюли! Вероятно, ей не пришлось устроиться более удобно, если она пожалела для меня своего убогого уголка. Нелегко, должно быть, ей живётся, убогой бедняге!

И, совершенно позабыв о том, что ради этой «убогой бедняги» меня заперли в комнату с совою и обещали высечь, я жалела её всею душою.

Раздевшись и помолясь богу, я улеглась на узенькую неудобную кроватку и накрылась одеялом. Мне было очень странно видеть и эту убогую постель, и старенькое одеяло в роскошной обстановке моего дяди. И вдруг смутная догадка мелькнула в моей голове, почему у Жюли бедная каморка и плохонькое одеяло, тогда как у Ниночки нарядные платьица, красивая детская и много игрушек. Мне невольно припомнился взгляд тёти Нелли, каким она взглянула на горбунью в минуту её появления в столовой, и глаза той же тёти, обращённые на Ниночку с такой лаской и любовью.

И я теперь разом поняла всё. Ниночку любят и балуют в семье за то, что она живая, весёлая и хорошенькая, а бедную калеку Жюли не любит никто.

«Жюлька», «злючка», «горбушка» – припомнились мне невольно названия, данные ей её сестрою и братьями.

Бедная Жюли! Бедная маленькая калека! Теперь я окончательно простила маленькой горбунье её выходку со мною. Мне было бесконечно жаль её. Непременно подружусь с нею, решила я тут же, докажу ей, как нехорошо клеветать и лгать на других, и постараюсь приласкать её. Она, бедняжка, не видит ласки! А мамочке как хорошо будет там, на небе, когда она увидит, что её Ленуша отплатила лаской за вражду.

И с этим добрым намерением я уснула.

Мне снилась в эту ночь огромная чёрная птица с круглыми глазами и лицом Матильды Францевны. Птицу звали Баварией, и она ела розовую пышную башенку, которую подавали на третье к обеду. А горбатенькая Жюли непременно хотела высечь чёрную птицу за то, что она не желала занять место кондуктора Никифора Матвеевича, которого произвели в генералы.

Глава VIII В гимназии. – Неприятная встреча. – Я – гимназистка

– Вот вам новая ученица, Анна Владимировна. Предупреждаю, девочка из рук вон плоха. Возни вам будет достаточно с нею. Лжива, груба, драчлива и непослушна. Наказывайте её почаще, Frau Generalin (генеральша) ничего не будет иметь против.

И, закончив свою длинную речь, Матильда Францевна окинула меня торжествующим взглядом.

Но я не смотрела на неё. Всё моё внимание привлекала к себе высокая, стройная дама в синем платье, с орденом на груди, с белыми как лунь волосами и молодым, свежим, без единой морщинки лицом. Её большие, ясные, как у ребёнка, глаза смотрели на меня с нескрываемой грустью.

– Ай-ай-ай, как нехорошо, девочка! – произнесла она, покачивая своей седой головою.

И лицо её в эту минуту было такое же кроткое и ласковое, как у моей мамочки. Только моя мамочка была совсем чёрненькая, как мушка, а синяя дама вся седая. Но лицом она казалась не старше мамочки и странно напоминала мне мою дорогую.

– Ай-ай-ай! – повторила она без всякого гнева. – И не стыдно тебе, девочка?

Ах, как мне было стыдно! Мне хотелось заплакать, так мне было стыдно. Но не от сознания своей виновности – я не чувствовала никакой вины за собою, – а потому только, что меня оклеветали перед этой милой ласковой начальницею гимназии, так живо напомнившей мне мою мамочку.

Мы все трое, Матильда Францевна, Жюли и я, пришли в гимназию вместе. Маленькая горбунья побежала в классы, а меня задержала начальница гимназии Анна Владимировна Чирикова. Ей-то и рекомендовала меня злая Бавария с такой нелестной стороны.

– Верите ли, – продолжала Матильда Францевна рассказывать начальнице, – всего только сутки как водворили у нас в доме эту девочку, – тут она мотнула головой в мою сторону, – а уже столько она набедокурила, что сказать нельзя!

И начался долгий перечёт всех моих проделок. Тут уж я не выдержала больше. Слёзы разом навернулись мне на глаза, я закрыла лицо руками и громко зарыдала.

– Дитя! Дитя! Что с тобою? – послышался надо мной милый голос синей дамы. – Слёзы тут не помогут, девочка, надо стараться исправиться… Не плачь же, не плачь! – И она нежно гладила меня по головке своей мягкой белой рукою.

Не знаю, что сталось со мною в эту минуту, но я быстро схватила её руку и поднесла к губам. Начальница смешалась от неожиданности, потом быстро обернулась в сторону Матильды Францевны и сказала:

– Не беспокойтесь, мы поладим с девочкой. Передайте генералу Иконину, что я принимаю её.

– Но помните, уважаемая Анна Владимировна, – скривив многозначительно губы, произнесла Бавария, – Елена заслуживает строгого воспитания. Как можно чаще наказывайте её.

– Я не нуждаюсь ни в чьих советах, – холодно проговорила начальница, – у меня своя собственная метода воспитания детей.

И чуть заметным кивком головы она дала понять немке, что она может оставить нас одних.

Бавария нетерпеливым жестом одёрнула свою клетчатую тальму[1] и, погрозив мне многозначительно пальцем на прощание, исчезла за дверью.

Когда мы остались вдвоём, моя новая покровительница подняла мою голову и, держа моё лицо своими нежными руками, проговорила тихим, в душу вливающимся голосом:

– Я не могу верить, девочка, чтобы ты была такою.

И снова глаза мои наполнились слезами.

– Нет, нет! Я не такая, нет! – вырвалось со стоном и криком из моей груди, и я, рыдая, бросилась на грудь начальницы.

Она дала мне время выплакаться хорошенько, потом, поглаживая меня по голове, заговорила:

– Ты поступишь в младший класс. Экзаменовать тебя теперь не будем; дадим тебе оправиться немного. Сейчас ты пойдёшь в класс знакомиться с твоими новыми подругами. Я не стану провожать тебя, ступай одна. Дети сближаются лучше без помощи старших. Постарайся быть умницей, и я буду любить тебя. Хочешь, чтобы я тебя любила, девочка?

– О-о! – могла только выговорить я, глядя с восхищением в её кроткое, прекрасное лицо.

– Ну смотри же, – покачала она головою, – а теперь ступай в класс. Твоё отделение первое направо по коридору. Торопись, учитель уже пришёл.

Я молча поклонилась и пошла к дверям. У порога я оглянулась, чтобы ещё раз увидеть милое молодое лицо и седые волосы начальницы. И она смотрела на меня.

– Ступай с богом, девочка! Твоя кузина Юлия Иконина познакомит тебя с классом.

И кивком головы госпожа Чирикова отпустила меня.

* * *

Первая дверь направо! Первая дверь…

Я с недоумением оглядывалась вокруг себя, стоя в длинном светлом коридоре, по обе стороны которого тянулись двери с прибитыми чёрными дощечками над ними. На чёрных дощечках написаны цифры, обозначающие название класса, находящегося за дверью.

Ближайшая дверь и чёрная дощечка над нею принадлежали первому, или младшему, классу. Я храбро приблизилась к двери и открыла её.

Тридцать, или около этого числа, девочек сидят на скамейках за покатыми столиками в виде пюпитров. Их по две на каждой скамейке, и все они записывают что-то в своих тетрадках. На высокой кафедре сидит черноволосый господин в очках, с подстриженною бородою и вслух читает что-то. У противоположной стены за маленьким столиком какая-то тощая девушка, чёрненькая, с жёлтым цветом лица, с косыми глазами, вся в веснушках, с жиденькой косичкой, заложенной на затылке, вяжет чулки, быстро-быстро двигая спицами.

Лишь только я появилась на пороге, как все тридцать девочек как по команде повернули ко мне свои белокурые, чёрненькие и рыжие головки. Тощая барышня с косыми глазами беспокойно завертелась на своём месте. Высокий господин с бородою, в очках, сидевший за отдельным столом на возвышении, пристальным взором окинул меня с головы до ног и произнёс, обращаясь ко всему классу и глядя поверх очков:

– Новенькая?

И рыженькие, и чёрненькие, и беленькие девочки прокричали хором на разные голоса:

– Новенькая, Василий Васильевич!

– Иконина-вторая!

– Сестра Юлии Икониной.

– Вчера только приехала из Рыбинска.

– Из Костромы!

– Из Ярославля!

– Из Иерусалима!

– Из Южной Америки!

– Молчать! – кричала, надрываясь, тощая барышня в синем платье.

Учитель, которого дети называли Василием Васильевичем, зажал уши, потом разжал их и спросил:

– А кто из вас может сказать, когда благовоспитанные девицы бывают курицами?

– Когда они кудахчут! – бойко ответила с передней скамейки розовенькая белокурая девочка с весёлыми глазками и вздёрнутым пуговицеобразным носиком.

– Именно-с, – ответил учитель, – и я прошу оставить ваше кудахтанье по этому случаю. Новенькая, – обратился он ко мне, – вы сестра или кузина Икониной?

«Кузина», – хотела ответить я, но в эту минуту с одной из ближайших скамеек поднялась бледная Жюли и произнесла сухое:

– Я, Василий Васильевич, не хочу считать её ни сестрой, ни кузиной.

– Это почему же? Почему такая немилость? – изумился тот.

– Потому что она лгунья и драчунья! – крикнула со своего места белокурая девочка с весёлыми глазами.

– А вы почём знаете, Соболева? – перевёл на неё глаза учитель.

– Мне Иконина говорила. И всему классу говорила то же, – бойко отвечала живая Соболева.

– Недурно, – усмехнулся учитель. – Хорошо же вы отрекомендовали кузину, Иконина. Нечего сказать! Откровенно! Да я бы на вашем месте, если бы это и было так, скрыл от подруг, что у вас кузина драчунья, а вы точно хвастаетесь этим. Стыдно выносить сор из избы! И потом… Странно, но эта худенькая девочка в траурном платьице не имеет вида драчуньи. Так ли я говорю, а, Иконина-вторая?

Вопрос был обращён прямо ко мне. Я знала, что мне надо было ответить, и не могла. В странном смущении стояла я у дверей класса, упорно смотря в пол.

– Ну хорошо, хорошо. Не смущайтесь! – ласковым голосом обратился ко мне учитель. – Садитесь на место и пишите диктовку… Жебелева, дайте тетрадку и перо новенькой. Она сядет с вами, – скомандовал учитель.

При этих словах с соседней скамейки поднялась чёрненькая, как мушка, девочка с маленькими глазами и тоненькой косичкой. У неё было недоброе лицо и очень тонкие губы.

– Садитесь! – довольно-таки нелюбезно бросила она в мою сторону и, подвинувшись немного, дала мне место около себя.

Учитель уткнулся в книгу, и через минуту в классе по-прежнему стало тихо.

Василий Васильевич повторял одну и ту же фразу несколько раз, и потому было очень легко писать под его диктовку. Покойная мамочка сама занималась со мною русским языком и арифметикой. Я была очень прилежна и для моих девяти лет писала довольно сносно. Сегодня же я с особенным усердием выводила буквы, стараясь угодить обласкавшему меня учителю, и очень красиво и правильно исписала целую страницу.

– Точка. Довольно. Жукова, соберите тетради, – приказал учитель.

Худенькая востроносенькая девочка, моя сверстница, стала обходить скамейки и собирать тетради в одну общую груду.

Василий Васильевич отыскал мою тетрадку и, быстро раскрыв её, стал просматривать прежде всех остальных тетрадей.

– Браво, Иконина, браво! Ни одной ошибки, и написано чисто и красиво, – произнёс он весёлым голосом.

В тот же миг раздался резкий голос с последней скамейки.

– Я очень стараюсь, господин учитель, не мудрено, что вы довольны моей работой! – произнесла на весь класс моя кузина Жюли.

– Ах, это вы, Иконина-первая? Нет, это не вами я доволен, а работой вашей кузины, – поторопился пояснить учитель. И тут же, увидя, как покраснела девочка, он успокоил её: – Ну, ну, не смущайтесь, барышня. Может быть, ваша работа ещё лучше окажется.

И он быстро отыскал её тетрадь в общей груде, поспешно раскрыл её, пробежал написанное… и всплеснул руками, потом быстро повернул к нам тетрадку Жюли раскрытой страницей и, высоко подняв её над головою, вскричал, обращаясь ко всему классу:

– Что это, девицы? Диктовка ученицы или шалость разрезвившегося петушка, который опустил лапку в чернила и нацарапал эти каракульки?

Вся страница тетради Жюли была испещрена крупными и мелкими кляксами. Класс смеялся. Тощая барышня, оказавшаяся, как я узнала потом, классной дамой, всплеснула руками, а Жюли стояла у своего пюпитра с угрюмо сдвинутыми бровями и злым-презлым лицом. Ей, казалось, вовсе не было стыдно – она только злилась.

А учитель между тем продолжал рассматривать исписанную каракулями страницу и считал:

– Одна… две… три ошибки… четыре… пять… десять… пятнадцать… двадцать… Недурно, в десяти строках – двадцать ошибок. Стыдитесь, Иконина-первая! Вы старше всех и пишете хуже всех. Берите пример с вашей младшей кузины! Стыдно, очень стыдно!

Он хотел сказать ещё что-то, но в эту минуту прозвучал звонок, извещающий об окончании урока.

Все девочки разом встрепенулись и повскакали с мест. Учитель сошёл с кафедры, поклонился классу в ответ на дружное приседание девочек, пожал руку классной даме и исчез за дверью.

Глава IX Травля. – Японка. – Единица

– Ты, как тебя, Дракуньина!..

– Нет, Лгунишкина…

– Нет, Крикунова…

– Ах, просто она Подлизова!

– Да, да, именно Подлизова… Отвечай же, как тебя зовут?

– Сколько тебе лет?

– Ей лет, девочки, много! Ей сто лет. Она бабушка! Видите, какая она сгорбившаяся да съёжившаяся. Бабушка, бабушка, где твои внучки?

И весёлая, живая как ртуть Соболева изо всей силы дёрнула меня за косичку.

– Ай! – невольно вырвалось у меня.

– Ага! Знаешь, где птичка «ай» живёт! – захохотала во весь голос шалунья, в то время как другие девочки плотным кругом обступили меня со всех сторон. У всех у них были недобрые лица. Чёрные, серые, голубые и карие глазки смотрели на меня, поблёскивая сердитыми огоньками.

– Да что это, язык у тебя отнялся, что ли, – вскричала чёрненькая Жебелева, – или ты так заважничала, что и не хочешь говорить с нами?

– Да как же ей не гордиться: её сам Яшка отличил! Всем нам в пример ставил. Всем старым ученицам – новенькую. Срам! Позор! Осрамил нас Яшка! – кричала хорошенькая бледная хрупкая девочка по фамилии Ивина – отчаяннейшая шалунья в классе и сорвиголова, как я узнала впоследствии.

– Срам! Позор! Правда, Ивина! Правда! – подхватили в один голос все девочки.

– Травить Яшку! Извести его за это хорошенько! В следующий же урок затопить ему баню! – кричали в одном углу.

– Истопить баню! Непременно баню! – кричали в другом.

– Новенькая, смотри, если ты не будешь для Яшки бани топить, мы тебя изживём живо! – звенело в третьем.

Я ровно ничего не понимала, что говорили девочки, и стояла оглушённая, пришибленная. Слова «Яшка», «истопить баню», «травить» мне были совершенно непонятны.

– Только, смотри, не выдавать, не по-товарищески это! Слышишь! – подскочила ко мне толстенькая, кругленькая, как шарик, девочка, Женечка Рош. – А то берегись!

– Берегись! Берегись! Если выдашь, мы тебя сами травить будем! Смотри!

– Неужели, мадамочки, вы думаете, что она не выдаст? Ленка-то? Да она вас всех с головой подведёт, чтобы самой отличиться. Вот, мол, я какая умница, одна среди них!

Я подняла глаза на говорившую. По бледному лицу Жюли было видно, что она злилась. Глаза её злобно горели, губы кривились. Я хотела ей ответить и не могла. Девочки со всех сторон надвинулись на меня, крича и угрожая. Лица их разгорелись. Глаза сверкали.

– Не смей выдавать! Слышишь? Не смей, а то мы тебе покажем, гадкая девчонка! – кричали они.

Новый звонок, призывающий к классу арифметики, заставил их живо отхлынуть и занять свои места. Только шалунья Ивина никак не хотела угомониться сразу.

– Госпожа Драчуникова, извольте садиться. Тут не полагается колясок, которые отвезли бы вас на ваше место! – кричала она.

– Ивина, не забывайте, что вы в классе, – прозвучал резкий голос классной дамы.

– Не забуду, мадемуазель! – самым невинным тоном произнесла шалунья и потом добавила как ни в чём не бывало: – Это неправда ведь, мадемуазель, что вы японка и приехали к нам сюда прямо из Токио?

– Что? Что такое? – так и подскочила на месте тощая барышня. – Как ты смеешь говорить так?

– Нет, нет, вы не беспокойтесь, мадемуазель, я также знаю, что неправда. Мне сегодня до урока старшая воспитанница Окунева говорит: «Знаешь, Ивушка, ведь ваша Зоя Ильинишна – японская шпионка, я это знаю наверное… и…»

– Ивина, не дерзи!

– Ей-богу же, это не я сказала, мадемуазель, а Окунева из первого класса. Вы её и браните. Она говорила ещё, что вас сюда прислали, чтобы…

– Ивина! Ещё одно слово – и ты будешь наказана! – окончательно вышла из себя классная дама.

– Да ведь я повторяю только то, что Окунева говорила. Я молчала и слушала…

– Ивина, становись к доске! Сию же минуту! Я тебя наказываю.

– Тогда и Окуневу тоже накажите. Она говорила, а я слушала. Нельзя же наказывать за то только, что человеку даны уши… Господи, какие мы несчастные, право, то есть те, которые слышат, – не унималась шалунья, в то время как остальные девочки фыркали от смеха.

Дверь широко распахнулась, и в класс ввалился кругленький человечек с огромным животом и с таким счастливым выражением лица, точно ему только что довелось узнать что-то очень приятное.

– Ивина сторожит доску! Прекрасно! – произнёс он, потирая свои пухлые маленькие ручки. – Опять нашалила? – лукаво прищуриваясь, произнёс кругленький человечек, которого звали Адольфом Ивановичем Шарфом и который был учителем арифметики в классе маленьких.

– Я наказана за то только, что у меня есть уши и что я слышу то, что не нравится Зое Ильинишне, – капризным голосом протянула шалунья Ивина, делая вид, как будто она плачет.

– Скверная девчонка! – произнесла Зоя Ильинишна, и я видела, как она вся дрожала от волнения и гнева.

Мне было сердечно жаль её. Правда, она не казалась ни доброй, ни симпатичной, но и Ивина отнюдь не была добра: она мучила бедную девушку, и мне было очень жаль последнюю.

Между тем кругленький Шарф задал нам арифметическую задачу, и весь класс принялся за неё. Потом он вызывал девочек по очереди к доске до окончания урока.

Следующий класс был батюшкин. Строгий на вид, даже суровый, священник говорил отрывисто и быстро. Было очень трудно поспевать за ним, когда он рассказывал о том, как Ной построил ковчег и поплыл со своим семейством по огромному океану, в то время как все остальные люди погибли за грехи. Девочки невольно присмирели, слушая его. Потом батюшка стал вызывать девочек по очереди на середину класса и спрашивать заданное.

Была вызвана и Жюли.

Она стала вся красная, когда батюшка назвал её фамилию, потом побледнела и не могла произнести ни слова.

Жюли не выучила урока.

Батюшка взглянул на Жюли, потом на журнал, который лежал перед ним на столе, затем обмакнул перо в чернила и поставил Жюли жирную, как червяк, единицу.

– Стыдно плохо учиться, а ещё генеральская дочка! – сердито произнёс батюшка.

Жюли присмирела.

В двенадцать часов дня урок Закона Божия кончился, и началась большая перемена, то есть свободное время до часу, в которое гимназистки завтракали и занимались чем хотели. Я нашла в своей сумке бутерброд с мясом, приготовленный мне заботливой Дуняшей, единственным человеком, который хорошо относился ко мне. Я ела бутерброд и думала, как мне тяжело будет жить на свете без мамочки и почему я такая несчастная, почему я не сумела сразу заставить полюбить себя и почему девочки были такие злые со мною.

Впрочем, во время большой перемены они так занялись своим завтраком, что забыли обо мне. Ровно в час пришла француженка, мадемуазель Меркуа, и мы читали с нею басни. Потом худой, как вешалка, длинный немецкий учитель делал нам немецкую диктовку – и только в два часа звонок возвестил нам, что мы свободны.

Как стая встряхнувшихся птичек, бросился весь класс врассыпную к большой прихожей, где девочек ждали уже их матери, сёстры, родственницы или просто прислуга, чтобы вести домой.

За нами с Жюли явилась Матильда Францевна, и под её начальством мы отправились домой.

Глава X Филька пропал. – Меня хотят наказать

Опять зажгли громадную висячую люстру в столовой и поставили свечи на обоих концах длинного стола. Опять неслышно появился Фёдор с салфеткой в руках и объявил, что кушать подано. Это было на пятый день моего пребывания в доме дяди. Тётя Нелли, очень нарядная и очень красивая, вошла в столовую и заняла своё место. Дяди не было дома: он должен был сегодня приехать очень поздно. Все мы собрались в столовой, только Жоржа не было.

– Где Жорж? – спросила тётя, обращаясь к Матильде Францевне.

Та ничего не знала.

И вдруг, в эту самую минуту, Жорж как ураган ворвался в комнату и с громкими криками бросился на грудь матери.

Он ревел на весь дом, всхлипывая и причитая. Всё его тело вздрагивало от рыданий. Жорж умел только дразнить сестёр и брата и «остроумить», как говорила Ниночка, и потому было ужасно странно видеть его самого в слезах.

– Что? Что такое? Что случилось с Жоржем? – спрашивали все в один голос.

Но он долго не мог успокоиться.

Тётя Нелли, которая никогда не ласкала ни его, ни Толю, говоря, что мальчикам ласка не приносит пользы, а что их следует держать строго, в этот раз нежно обняла его за плечи и притянула к себе.

– Что с тобою? Да говори же, Жоржик! – самым ласковым голосом просила она сына.

Несколько минут ещё продолжалось всхлипывание. Наконец Жорж выговорил с большим трудом прерывающимся от рыданий голосом:

– Филька пропал… мама… Филька…

– Как? Что? Что такое?

Все разом заахали и засуетились. Филька – это был не кто иной, как сова, напугавшая меня в первую ночь моего пребывания в доме дяди.

– Филька пропал? Как? Каким образом?

Но Жорж ничего не знал. И мы знали не больше его. Филька жил всегда, со дня своего появления в доме (то есть с того дня, как дядя привёз его однажды, возвратившись с пригородной охоты), в большой кладовой, куда входили очень редко, в определённые часы и куда сам Жорж являлся аккуратно два раза в день, чтобы кормить Фильку сырым мясом и подрессировать его на свободе. Он просиживал долгие часы в гостях у Фильки, которого любил, кажется, гораздо больше родных сестёр и брата. По крайней мере, Ниночка уверяла всех в этом.

И вдруг – Филька пропал!

Тотчас после обеда все принялись за поиски Фильки. Только Жюли и меня отправили в детскую учить уроки.

Лишь только мы остались одни, Жюли сказала:

– А я знаю, где Филька!

Я подняла на неё глаза, недоумевая.

– Я знаю, где Филька! – повторила горбунья. – Это хорошо… – неожиданно заговорила она, задыхаясь, что с нею было постоянно, когда она волновалась, – это очень даже хорошо. Жорж мне сделал гадость, а у него пропал Филька… Очень, очень даже хорошо!

И она торжествующе хихикала, потирая руки.

Тут мне разом припомнилась одна сцена – и я поняла всё.

В тот день, когда Жюли получила единицу за Закон Божий, дядя был в очень дурном настроении. Он получил какое-то неприятное письмо и ходил бледный и недовольный весь вечер. Жюли, боясь, что ей достанется больше, нежели в другом случае, попросила Матильду Францевну не говорить в тот день о её единице, и та обещала. Но Жорж не выдержал и нечаянно или нарочно объявил во всеуслышание за вечерним чаем:

– А Жюли получила кол из Закона Божия!

Жюли наказали. И в тот же вечер, ложась спать, Жюли погрозила кому-то кулаками, лёжа уже в постели (я зашла в эту минуту случайно в их комнату), и сказала:

– Ну, уж я ему припомню за это. Он у меня попляшет!..

И она припомнила – на Фильке. Филька исчез. Но как? Как и куда могла маленькая двенадцатилетняя девочка спрятать птицу – этого я угадать не могла.

– Жюли! Зачем ты сделала это? – спросила я, когда мы вернулись в классную после обеда.

– Что сделала? – так и встрепенулась горбунья.

– Куда ты дела Фильку?

– Фильку? Я? Я дела? – вскричала она, вся бледная и взволнованная. – Да ты с ума сошла!

Я не видела Фильки. Убирайся, пожалуйста.

– А зачем же ты… – начала я и не закончила.

Дверь широко распахнулась, и Матильда Францевна, красная, как пион, влетела в комнату.

– Очень хорошо! Великолепно! Воровка! Укрывательница! Преступница! – грозно потрясая руками в воздухе, кричала она.

И прежде чем я успела произнести хоть слово, она схватила меня за плечи и потащила куда-то.

Передо мною замелькали знакомые коридоры, шкапы, сундуки и корзины, стоявшие там по стенам. Вот и кладовая. Дверь широко распахнута в коридор. Там стоят тётя Нелли, Ниночка, Жорж, Толя…

– Вот! Я привела виновную! – торжествующе вскричала Матильда Францевна и толкнула меня в угол.

Тут я увидела небольшой сундучок и в нём распростёртого на дне мёртвого Фильку. Сова лежала, широко распластав крылья и уткнувшись клювом в доску сундука. Должно быть, она задохнулась в нём от недостатка воздуха, потому что клюв её был широко раскрыт, а круглые глаза почти вылезли из орбит.

Я с удивлением посмотрела на тётю Нелли.

– Что это такое? – спросила я.

– И она ещё спрашивает! – вскричала, или, вернее, взвизгнула, Бавария. – И она ещё осмеливается спрашивать – она, неисправимая притворщица! – кричала она на весь дом, размахивая руками, как ветряная мельница своими крыльями.

– Я ни в чём не виновата! Уверяю вас! – произнесла я тихо.

– Не виновата! – произнесла тётя Нелли и прищурила на меня свои холодные глаза. – Жорж, кто, по-твоему, спрятал сову в ящик? – обратилась она к старшему сыну.

– Конечно, Мокрица, – произнёс он уверенным голосом. – Филька напугал её тогда ночью!.. И вот она в отместку за это… Очень остроумно… – И он снова захныкал.

– Конечно, Мокрица! – подтвердила его слова Ниночка.

Меня точно варом обдало. Я стояла, ровно ничего не понимая. Меня обвиняли – и в чём же? В чём я совсем, совсем не была виновата.

Один Толя молчал. Глаза его были широко раскрыты, а лицо побелело как мел. Он держался за платье своей матери и не отрываясь смотрел на меня.

Я снова взглянула на тётю Нелли и не узнала её лица. Всегда спокойное и красивое, оно как-то подёргивалось в то время, когда она говорила.

– Вы правы, Матильда Францевна. Девочка неисправима. Надо попробовать наказать её чувствительно. Распорядитесь, пожалуйста. Пойдёмте, дети, – произнесла она, обращаясь к Нине, Жоржу и Толе.

И, взяв младших за руки, вывела их из кладовой.

На минуту в кладовую заглянула Жюли. У неё было совсем уже бледное, взволнованное лицо, и губы её дрожали, точь-в-точь как у Толи.

Я взглянула на неё умоляющими глазами.

– Жюли! – вырвалось из моей груди. – Ведь ты знаешь, что я не виновата. Скажи же это.

Но Жюли ничего не сказала, повернулась на одной ножке и исчезла за дверью.

В ту же минуту Матильда Францевна высунулась за порог и крикнула:

– Дуняша! Розог!

Я похолодела. Липкий пот выступил у меня на лбу. Что-то клубком подкатило к груди и сжало горло.

Меня? Высечь? Меня – мамочкину Леночку, которая была всегда такой умницей в Рыбинске, на которую все не нахвалились?.. И за что? За что?

Не помня себя, я кинулась на колени перед Матильдой Францевной и, рыдая, покрывала поцелуями её руки с костлявыми крючковатыми пальцами.

– Не наказывайте меня! Не бейте! – кричала я исступлённо. – Ради бога, не бейте! Мамочка никогда не наказывала меня. Пожалуйста. Умоляю вас! Ради бога!

Но Матильда Францевна и слышать ничего не хотела. В ту же минуту просунулась в дверь рука Дуняши с каким-то отвратительным пучком. Лицо у Дуняши было всё залито слезами. Очевидно, доброй девушке было жаль меня.

– А-а, отлично! – прошипела Матильда Францевна и почти вырвала розги из рук горничной. Потом подскочила ко мне, схватила меня за плечи и изо всей силы бросила на один из сундуков, стоявших в кладовой.

Голова у меня закружилась сильнее… Во рту стало горько и как-то холодно зараз. И вдруг…

– Не смейте трогать Лену! Не смейте! – прозвенел над моей головой чей-то дрожащий голос.

Я быстро вскочила на ноги. Точно что-то подняло меня. Передо мной стоял Толя. По его детскому личику катились крупные слёзы. Воротник курточки съехал в сторону. Он задыхался. Видно, что мальчик спешил сюда сломя голову.

– Мадемуазель, не смейте сечь Лену! – кричал он вне себя. – Лена сиротка, у неё мама умерла… Грех обижать сироток! Лучше меня высеките. Лена не трогала Фильку! Правда же, не трогала! Ну, что хотите сделайте со мною, а Лену оставьте!

Он весь трясся, весь дрожал, всё его тоненькое тельце ходуном ходило под бархатным костюмом, а из голубых глазёнок текли всё новые и новые потоки слёз.

– Толя! Сейчас же замолчи! Слышишь, сию же минуту перестань реветь! – прикрикнула на него гувернантка.

– А вы не будете Лену трогать? – всхлипывая, прошептал мальчик.

– Не твоё дело! Ступай в детскую! – снова закричала Бавария и взмахнула надо мною отвратительным пучком прутьев.

Но тут случилось то, чего не ожидали ни я, ни она, ни сам Толя: глаза у мальчика закатились, слёзы разом остановились, и Толя, сильно пошатнувшись, изо всех сил грохнулся в обмороке на пол.

Поднялся крик, шум, беготня, топот.

Гувернантка бросилась к мальчику, подхватила его на руки и понесла куда-то. Я осталась одна, ничего не понимая, ни о чём не соображая в первую минуту. Я была очень благодарна милому мальчику за то, что он спас меня от позорного наказания, и в то же время я готова была быть высеченной противной Баварией, лишь бы Толя остался здоров.

Размышляя таким образом, я присела на край сундука, стоявшего в кладовой, и сама не знаю как, но сразу заснула, измученная перенесёнными волнениями.

Глава XI Маленький друг и ливерная колбаса

– Тс! Ты не спишь, Леночка?

Что такое? Я в недоумении открываю глаза. Где я? Что со мною?

Лунный свет льётся в кладовую через маленькое окошко, и в этом свете я вижу маленькую фигурку, которая тихо прокрадывается ко мне.

На маленькой фигурке длинная белая сорочка, в каких рисуют ангелов, и лицо у фигурки – настоящее лицо ангелочка, беленькое-беленькое, как сахар. Но то, что фигурка принесла с собою и протягивала мне своей крошечной лапкой, никогда не принесёт ни один ангел. Это что-то – не что иное, как огромный кусок толстой ливерной колбасы.

– Ешь, Леночка! – слышится мне тихий шёпот, в котором я узнаю голосок моего недавнего защитника Толи. – Ешь, пожалуйста.

Ты ничего ещё не кушала с обеда. Я подождал, когда они все улягутся, и Бавария также, пошёл в столовую и принёс тебе колбасу из буфета.

– Но ведь ты был в обмороке, Толечка! – удивилась я. – Как же тебя пустили сюда?

– Никто и не думал меня пускать. Вот смешная девочка! Я сам пошёл. Бавария уснула, сидя у моей постели, а я к тебе… Ты не думай… Ведь со мной часто это случается. Вдруг голова закружится, и – бух! Я люблю, когда со мною это бывает. Тогда Бавария пугается, бегает и плачет. Я люблю, когда она пугается и плачет, потому что тогда ей больно и страшно. Я её ненавижу, Баварию, да! А тебя… тебя… – Тут шёпот оборвался разом, и вмиг две маленькие захолодевшие ручонки обвили мою шею, и Толя, тихо всхлипывая и прижимаясь ко мне, зашептал мне на ухо: – Леночка! Милая! Добрая! Хорошая! Прости ты меня, ради бога… Я был злой, нехороший мальчишка. Я тебя дразнил. Помнишь? Ах, Леночка! А теперь, когда тебя мамзелька выдрать хотела, я разом понял, что ты хорошая и ни в чём не виновата. И так мне жалко тебя стало, бедную сиротку! – Тут Толя ещё крепче обнял меня и разрыдался навзрыд.

Я нежно обвила рукою его белокурую головку, посадила его к себе на колени, прижала к груди. Что-то хорошее, светлое, радостное наполнило мою душу. Вдруг всё стало так легко и отрадно в ней. Мне казалось, что сама мамочка посылает мне моего нового маленького друга. Я так хотела сблизиться с кем-нибудь из детей Икониных, но в ответ от них получала одни только насмешки и брань. Я охотно бы всё простила Жюли и подружилась с нею, но она оттолкнула меня, а этот маленький болезненный мальчик сам пожелал приласкать меня. Милый, дорогой Толя! Спасибо тебе за твою ласку! Как я буду любить тебя, мой дорогой, милый!

А белокуренький мальчик говорил между тем:

– Ты прости мне, Леночка… всё, всё… Я хоть больной и припадочный, а всё же добрее их всех, да, да! Кушай колбасу, Леночка, ты голодна. Непременно кушай, а то я буду думать, что ты всё ещё сердишься на меня!

– Да, да, я буду кушать, милый, милый Толя!

И тут же, чтобы сделать ему удовольствие, я разделила пополам жирную, сочную ливерную колбасу, одну половину отдала Толе, а за другую принялась сама.

В жизни моей никогда не ела я ничего вкуснее!

Когда колбаса была съедена, мой маленький друг протянул мне ручонку и сказал, робко поглядывая на меня своими ясными глазками:

– Так помни же, Леночка: Толя теперь твой друг!

Я крепко пожала эту запачканную ливером ручонку и тотчас же посоветовала ему идти спать.

– Ступай, Толя, – уговаривала я мальчика, – а то явится Бавария…

– И не посмеет ничего сделать. Вот! – прервал он меня. – Ведь папа раз навсегда запретил ей волновать меня, а то у меня от волнения случаются обмороки… Вот она и не посмела. А только я всё-таки пойду спать, и ты иди тоже.

Поцеловав меня, Толя зашлёпал босыми ножонками по направлению к двери. Но у порога он остановился. По лицу его промелькнула плутоватая улыбка.

– Спокойной ночи! – сказал он. – Иди и ты спать. Бавария давно уж заснула. Впрочем, и совсем она не Бавария, – прибавил он лукаво. – Я узнал… Она говорит, что она из Баварии родом. А это неправда… Из Ревеля она… Ревельская килька… Вот она кто, мамзелька наша! Килька, а важничает… ха-ха-ха!

И, совсем позабыв о том, что Матильда Францевна может проснуться, а с нею и все в доме, Толя с громким хохотом выбежал из кладовой.

Я тоже следом за ним отправилась в свою комнату.

От ливерной колбасы, съеденной в неурочный час и без хлеба, у меня во рту оставался неприятный вкус жира, но на душе у меня было светло и радостно. В первый раз со смерти мамочки у меня стало весело на душе: я нашла друга в холодной дядиной семье.

Глава XII Сюрприз. – Фискалка. – Робинзон и его Пятница

На следующее утро, лишь только я проснулась, как в комнату ко мне вбежала Дуняша.

– Барышня! Сюрприз вам! Скорее одевайтесь и ступайте в кухню, пока мамзель ещё не одевшись. Гости к вам! – добавила она таинственно.

– Гости? Ко мне? – удивилась я. – Кто же?

– А вот догадайтесь! – усмехнулась она лукаво, и тотчас же лицо её приняло грустное выражение.

– Жаль мне вас, барышня! – проговорила она и потупилась, чтобы скрыть слёзы.

– Жаль меня? Почему, Дуняша?

– Известно почему. Обижают вас. Вот давеча Бавария… то бишь Матильда Францевна, – наскоро поправила себя девушка, – как на вас накинулась, а? Розог ещё потребовала. Хорошо, что барчук вступился. Ах вы, барышня горемычная моя! – заключила добрая девушка и неожиданно обняла меня. Потом быстро смахнула передником слёзы и произнесла снова весёлым голосом: – А всё же одевайтесь скорее. Потому сюрприз вас на кухне ждёт.

Я заторопилась и в каких-нибудь двадцать минут была причёсана, умыта и помолилась богу.

– Ну, идёмте! Только, чур! Будьте поаккуратнее. Меня не выдавать! Слышите? Мамзель на кухню ходить, сами знаете, не дозволяет. Так вы поаккуратнее! – весело шептала мне по пути Дуняша.

Я обещала быть «поаккуратнее» и, сгорая от нетерпения и любопытства, побежала на кухню.

Вот и дверь, запятнанная жиром… Вот я широко распахиваю её – и… И правда сюрприз. Самый приятный, какого я и не ожидала.

– Никифор Матвеевич! Как я рада! – вырвалось у меня радостно.

Да, это был Никифор Матвеевич в новеньком, с иголочки, кондукторском кафтане, в праздничных сапогах и новом поясе. Должно быть, он умышленно принарядился получше, прежде чем прийти сюда. Около моего старого знакомого стояли хорошенькая быстроглазая девочка моих лет и высокий мальчик с умным, выразительным лицом и глубокими тёмными глазами.

– Здравствуйте, милая барышня, – приветливо произнёс, протягивая мне руку, Никифор Матвеевич, – вот и снова свиделись. Я вас как-то случайно на улице встретил, когда вы с вашей гувернанткой и сестрицей в гимназию шли. Проследил, где вы живёте, – и вот к вам и нагрянул. И Нюрку с Сергеем знакомиться привёл. Да и напомнить вам, кстати, что стыдно друзей забывать. Обещались приехать к нам и не приехали. А ещё у дяденьки лошади свои. Могли бы когда попросить к нам проехаться? А?

Что я могла ему ответить? Что я не только не могу попросить дать мне прокатиться, но и пикнуть не смею в доме дяди?

К счастью, меня выручила хорошенькая Нюрочка.

– А я такой точно и представляла себе вас, Леночка, когда мне про вас тятя рассказывал! – произнесла она бойко и чмокнула меня в губы.

– И я тоже! – вторил ей Серёжа, протягивая мне руку.

Мне разом стало хорошо и весело с ними. Никифор Матвеевич присел на табурет у кухонного стола, Нюра и Серёжа – подле него, я перед ними – и мы заговорили все разом.

Никифор Матвеевич рассказывал, как по-прежнему катается на своём поезде от Рыбинска до Питера и обратно, что в Рыбинске мне все кланяются – и дома, и вокзал, и сады, и Волга. Нюрочка рассказывала, как ей легко и весело учиться в школе, Серёжа хвастал, что скоро окончит училище и пойдёт учиться к переплётчику переплетать книги. Все они были так дружны между собою, такие счастливые и довольные, а между тем это были бедняки, существовавшие на скромное жалованье отца и жившие где-то на окраине города в маленьком деревянном домике, в котором, должно быть, холодно и сыро подчас.

Я невольно подумала, что есть же счастливые бедняки, в то время когда богатые дети, которые не нуждаются ни в чём, как, например, Жорж и Нина, ничем никогда не бывают довольны.

– Вот, барышня, когда соскучитесь в богатстве да в холе, – словно угадав мои мысли, произнёс кондуктор, – то к нам пожалуйте. Очень рады будем вас видеть…

Но тут он внезапно оборвал свою речь. Стоявшая у дверей настороже Дуняша (кроме нас и её, никого не было в кухне) отчаянно замахала руками, делая нам какой-то знак. В ту же минуту дверь растворилась, и Ниночка в своём нарядном белом платьице с розовыми бантами у висков появилась на пороге кухни.

С минуту она стояла в нерешительности. Потом презрительная улыбка скривила её губы, она прищурила глазки по своему обыкновению и протянула насмешливо:

– Вот как! У нашей Елены мужики в гостях! Нашла себе общество! Хочет быть гимназисткой и водить знакомство с какими-то мужиками… Нечего сказать!

Мне стало ужасно стыдно за мою двоюродную сестру, стыдно перед Никифором Матвеевичем и его детьми.

Никифор Матвеевич молча окинул взглядом белокурую девочку, с брезгливой гримаской смотревшую на него.

– Ай-ай, барышня! Видно, мужиков вы не знаете, что гнушаетесь ими, – произнёс он, укоризненно качая головою. – Мужика сторониться стыдно. Он и пашет, и жнёт, и молотит на вас. Вы, конечно, не знаете этого, а жаль… Такая барышня – и такой несмышлёночек. – И он чуть-чуть насмешливо улыбнулся.

– Как вы смеете грубить мне! – вскричала Нина и топнула ножкой.

– Не грублю я, а вас жалею, барышня!

За недоумок жалею вас… – ласково ответил ей Никифор Матвеевич.

– Грубиян. Я маме пожалуюсь! – вышла из себя девочка.

– Кому угодно, барышня, я ничего не боюсь. Я правду сказал. Вы меня обидеть хотели, назвав мужиком, а я вам доказал, что добрый мужик иной куда лучше сердитой маленькой барышни…

– Не смейте говорить так! Противный! Не смейте! – выходила из себя Нина и вдруг с громким плачем бросилась из кухни в комнаты.

– Ну, беда, барышня! – вскричала Дуняша. – Теперь они мамаше побежали жаловаться.

– Ну и барышня! Я бы с ней и знаться не хотела! – неожиданно вскричала Нюра, всё время безмолвно наблюдавшая эту сцену.

– Молчи, Нюрка! – ласково остановил её отец. – Что ты смыслишь… – И вдруг неожиданно, положив мне на голову свою большую рабочую руку, он ласково погладил мои волосы и произнёс: – И впрямь горемычная вы сиротинка, Леночка. С какими детьми вам приходится якшаться. Ну да потерпите, никто как… А невмоготу будет – помните, друзья у вас есть… Адресок наш не потеряли?

– Не потеряла, – шепнула я чуть слышно.

– Непременно приходи к нам, Леночка, – неожиданно произнесла Нюра и крепко поцеловала меня, – я тебя так полюбила по тятиным рассказам, так полю…

Она не докончила своей фразы – как раз в эту минуту в кухню вошёл Фёдор и произнёс, делая строгое лицо:

– Барышня Елена Викторовна, к генеральше пожалуйте. – И широко распахнул передо мной дверь.

Я наскоро попрощалась с моими друзьями и отправилась к тёте. Сердце моё, не скрою, сжималось от страха. Кровь стучала в висках.

Тётя Нелли сидела перед зеркалом в своей уборной, и старшая горничная Матрёша, у которой Дуняша состояла в помощницах, причёсывала ей голову. На тёте Нелли был надет её розовый японский халат, от которого всегда так хорошо пахло духами.

При виде меня тётя сказала:

– Скажи мне на милость, кто ты, Елена: племянница твоего дяди или кухаркина дочка? В каком обществе Ниночка застала тебя на кухне! Какой-то мужик, солдат, с ребятами такими же, как он… Бог знает что! Тебя простили вчера в надежде, что ты исправишься, но исправляться, как видно, ты не желаешь. В последний раз повторяю тебе: веди себя как следует и будь благонравной, иначе…

Тётя Нелли говорила ещё долго, очень долго. Её серые глаза смотрели на меня не сердито, но так внимательно-холодно, точно я была какая-то любопытная вещица, а не маленькая Лена Иконина, её племянница. Мне стало даже жарко под этим взглядом, и я была очень довольна, когда тётя наконец отпустила меня.

У порога за дверью я слышала, как она сказала Матрёше:

– Передайте Фёдору, чтобы он гнал этого, как его, кондуктора и его ребят, если не хочет, чтобы мы позвали полицию… Маленькой барышне не место быть в их обществе.

«Гнать Никифора Матвеевича, Нюрочку, Серёжу!»

Глубоко обиженная, направилась я в столовую. Ещё не доходя до порога, я услышала крики и спор.

– Фискалка! Фискалка! Ябедница! – кричал, выходя из себя, Толя.

– А ты дурачок! Малыш! Неуч!..

– Так что ж! Я маленький, да знаю, что сплетничать – гадость! А ты на Леночку маме насплетничала! Фискалка ты!

– Неуч! Неуч! – пищала, выходя из себя, Ниночка.

– Молчи, сплетница! Жорж, ведь у вас в гимназии за это проучили бы здорово, а? Так бы «разыграли», что только держись! – обратился он за поддержкой к брату.

Но Жорж, который только что напихал полный рот бутербродами, промычал что-то непонятное в ответ.

В эту минуту я вошла в столовую.

– Леночка, милая! – кинулся Толя ко мне навстречу.

Жорж даже привскочил на стуле при виде, как ласковый ребёнок целует и обнимает меня.

– Вот так штукенция! – протянул он, делая большие глаза. – Собачья дружба до первой кости! Остроумно!

– Ха-ха-ха! – звонко рассмеялась Ниночка. – Вот именно – до первой кости…

– Робинзон и Пятница! – вторил ей старший брат.

– Не смей браниться! – вышел из себя Толя. – Сам-то ты противная Среда.

– Ха-ха-ха! Среда! Нечего сказать, остроумно! – заливался Жорж, добросовестно напихавши себе рот бутербродами.

– Пора в гимназию! – произнесла неслышно появившаяся на пороге Матильда Францевна.

– А всё-таки не смей браниться, – погрозил Толя крошечным кулачком брату. – Ишь ты, Пятницей назвал… Какой!

– Это не брань, Толя, – поспешила я объяснить мальчику, – это такой дикий был…

– Дикий? Я не хочу быть диким! – снова заартачился мальчуган. – Не хочу, не хочу… Дикие – голые ходят и ничего не моют. Людское мясо едят.

– Нет, это был совсем особенный дикий, – пояснила я, – он не ел людей, он был верным другом одного матроса. Про него рассказ есть. Хороший рассказ. Я тебе почитаю его когда-нибудь. Мне его мама читала, и книжка у меня есть… А теперь до свидания. Будь умником. Мне в гимназию надо.

И, крепко поцеловав мальчика, я поспешила за Матильдой Францевной в прихожую одеваться.

Там к нам присоединилась Жюли. Она была какая-то растерянная сегодня и избегала встречаться со мною глазами, точно ей было стыдно чего-то.

Глава XIII Яшку травят. – Изменница. – Графиня Симолинь

Шум, крик, визг и суматоха царили в классе у младших. Классной дамы не было, и девочки, предоставленные сами себе, подняли возню.

Чёрненькая Ивина вбежала на кафедру и, стуча по столу линейкой, кричала во весь голос:

– Так помните: травить Яшку сегодня же!

– Травить! Травить! – эхом отозвались сразу несколько голосов.

– Что вы, мадамочки! Разве это можно? – робко прозвучали голоса трёх-четырёх учениц, считавшихся самыми прилежными и благонравными из всего класса.

– Ну уж вы, тихони, молчите! – напустилась на них рыженькая Рош. – Не смейте идти против класса! Это гадость! Слышите ли, все должны дружно действовать и травить Яшку, все до одной. А кто не станет делать этого, пускай убирается от нас. Да!

Глаза Толстушки, как звали Женю Рош её подруги, ярко разгорелись, щёки пылали.

Тихони как-то разом смолкли и присмирели.

Одна из них, Тиночка Прижинцова, высокая, бледная девочка, первая ученица младшего класса, неторопливо поднялась со своего места и сказала, обращаясь к Рош:

– Ты напрасно горячишься, Толстушка, раз всем классом решено травить Яшку, мы не можем отстать от класса. Только надо придумать, чем его травить…

– О, я уже выдумала! – торжествующе произнесла хорошенькая Ивина. – Сегодня нам задана басня «Демьянова уха»… Да?

– Да, да! – отвечал ей весь класс хором.

– Отлично. А мы, то есть каждая из нас, будем отвечать другую басню. И что бы ни говорил Яшка, как бы ни ругался и ни выходил из себя, мы будем отвечать не «Демьянову уху», а то, что каждая хочет. Идёт?

– Идёт! Идёт! Прекрасно придумала! Отлично! – снова закричали девочки.

Некоторые из них даже захлопали в ладоши и запрыгали от удовольствия.

Я сидела на своём месте и с удивлением прислушивалась к тому, что происходило вокруг меня. Я понимала только одно: что тридцать маленьких глупых девочек хотят раздразнить, извести одного взрослого, большого, умного человека, и вдобавок – учителя. Мне хотелось встать и сказать им, как всё это нехорошо, гадко, нечестно, но – увы! – это было уже поздно. Дверь отворилась, и в класс вошёл сам Василий Васильевич Яковлев, учитель русского языка.

Он был в хорошем настроении, потому что с удовольствием потирал свои красные с холода руки и поглядывал на нас добрыми через очки глазами.

Бедный Яковлев! Если бы он знал, что замышляли проделать с ним тридцать злых, бессердечных девочек!

– Холодно, девицы! Ну и денёк! – произнёс он, оглядывая класс. – Небось нащипало вам нос и щёки, пока из дому бежали в гимназию, а?

Но «девицы» хранили упорное молчание.

Тогда Яковлев понял, что класс приготовился воевать, и сразу изменил своё обращение.

– Госпожа Ивина! – послышался его резкий голос, совсем иной, нежели тот, которым он разговаривал с нами за минуту до этого. – Извольте прочесть заданное!

Хорошенькая Ляля Ивина быстро поднялась со своего места и громко, отчётливо произнесла на весь класс:

– «Демьянова уха», басня Крылова.

– Отлично-с! Ну-с, отвечайте басню.

– Хорошо! – так же бодро отчеканила Ляля и начала, предварительно откашлявшись:

Вороне где-то бог послал кусочек сыру;

На ель Ворона взгромоздясь,

Позавтракать было совсем уж собралась,

Да призадумалась, а сыр…

– Довольно! Довольно! – неистово замахал руками учитель. – Вы сами не понимаете, что говорите сейчас. Госпожа Рош, отвечайте басню… Госпожа Ивина, садитесь и придите в себя. Вы нездоровы, должно быть, и это избавит вас от единицы.

Ивина уселась на своё место, обводя класс торжествующими глазами, а вместо неё поднялась Женя Рош.

По улицам Слона водили,

Как будто напоказ, —

Известно, что Слоны в диковинку у нас… —

пропищала она тоненьким-претоненьким голоском.

У учителя глаза стали круглыми, как орехи. Он смотрел то на толстушку Рош, то на классный журнал. Наконец, очевидно, смекнув, в чём дело, он покраснел и, махнув рукою Рош, чтобы она садилась, поставил ей крупную единицу…

– Стыдно школьничать! – произнёс он строго. – Но вы обе на дурном счету, поэтому с вас и взятки гладки, как говорится… Госпожа Прижинцова, потрудитесь прочесть вы «Демьянову уху», – обратился он к первой ученице класса.

Танюша поднялась вся красная со своего места. Ей не хотелось огорчать Яковлева и получать дурную отметку в классном журнале, и в то же время она не смела идти против класса. Слёзы стояли у неё на глазах, когда она начала, захлёбываясь и волнуясь.

Мартышка к старости слаба глазами стала;

А у людей она слыхала,

Что это зло ещё не так большой руки

Лишь стоит завести очки.

Очков с…

– «Демьянову уху», «Демьянову уху» прошу читать, а не «Мартышку и очки»! – закричал не своим голосом учитель. – Да что вы, извести меня поклялись все, что ли? И это вы! Прижинцова! Первая ученица, моя гордость! – произнёс он дрожащим от волнения и гнева голосом. – На вас-то уж я надеялся! Ну… да уж… садитесь, – присовокупил Василий Васильевич с горечью, и новая единица прочно воцарилась в клеточке журнала.

– Степановская… Рохель… Мордвинова… Шмидт… – сердито вызывал девочек Яковлев, и каждая из них говорила всевозможные басни, только не ту, которую требовал учитель, – не «Демьянову уху», заданную на сегодня.

За черноглазой и черноволосой Сарой Рохель поднялась Жюли и начала, дерзко глядя в самые глаза учителя:

Проказница-Мартышка,

Осёл,

Козёл

Да косолапый Мишка

Затеяли сыграть Квартет.

Достали нот, баса…

– Молчать! – прервал Жюли грозным голосом учитель и изо всей силы ударил кулаком по столу.

И вдруг его глаза встретились с моими. Я увидела столько гнева и в то же время тоски в его обычно добрых глазах, что невольно подалась вперёд, желая его утешить.

– А-а, – произнёс Василий Васильевич, – госпожа Иконина-вторая, про вас я чуть не забыл… Отвечайте басню!

Я медленно поднялась и, встав у парты, начала:

«Соседушка, мой свет!

Пожалуйста, покушай». —

«Соседушка, я сыт по горло». – «Нужды нет,

Ещё тарелочку; послушай:

Ушица, ей-же-ей, на славу сварена!»

Я не знаю, жаль ли мне было замученного классом учителя или совести не хватило следовать примеру моих подруг, но я читала ту именно басню, которая была задана нам на сегодня и которую я знала отлично. И чем дальше читала я, тем больше прояснялось хмурое, недовольное лицо учителя и тем ласковее сияли под очками его печальные и гневные до этого глаза.

– Отлично, Иконина! Спасибо! Успокоила старика… – произнёс Василий Васильевич, когда я кончила. – А про вас всех, – обратился он к классу, – будет доложено начальнице.

И, говоря это, он обмакнул перо в чернила и вывел крупное 5 – лучшую отметку – в журнальной клеточке против моей фамилии.

Лишь только прозвучал звонок и учитель вышел из класса, девочки повскакали со своих мест и окружили меня.

– Изменница! – кричала одна.

– Шпионка! – вторила ей другая.

– Дрянная! – пищала третья.

– Вон её! Не хотим шпионку! Прочь из класса! Вон, сию же минуту вон!

Вокруг меня были грозящие, искажённые до неузнаваемости лица; детские глазки горели злыми огоньками; голоса звучали хрипло, резко, крикливо.

– Если бы мы были мальчиками, мы бы «разыграли» тебя! – кричала Ляля Ивина, подскакивая ко мне и грозя пальцем перед самым моим носом.

– Да, да, «разыграли» бы! – вторила ей высокая рыжая Мордвинова. – У! Как разыграли б, а теперь только можем прогнать тебя. Вон!

И она толкнула меня, пребольно ущипнув за руку.

Горбунья Жюли одна из всех не кричала и не суетилась. Но я видела, как зло сверкали её глаза, устремлённые куда-то мимо меня в стену, и как она яростно кусала свои тонкие губы.

В ту же минуту кто-то схватил меня под одну руку, кто-то под другую, и меня потащили к дверям.

Я не помню хорошо, как я шла по коридору и даже шла ли я или нет, и только опомнилась, оставшись одна в большой мрачной комнате, заставленной шкапами.

Очевидно, злые девчонки притащили меня в гимназическую библиотеку и заперли в ней дверь на задвижку снаружи. По крайней мере, когда я подошла к двери, желая открыть её, она не поддавалась.

– Мамочка! Милая мамочка! Ты видишь, что они делают со мною и у дяди, и здесь! – прошептала я, с тоскою сжимая руки, и залилась слезами.

Мне так живо припомнилась счастливая жизнь в Рыбинске под крылышком у моей мамочки, без забот и волнений… Такая чудесная жизнь!

И, крепко стиснув голову руками, я бросилась на одно из кресел, стоявших в библиотеке, и глухо зарыдала.

– Ах, если бы только явилась какая-нибудь добрая фея и помогла мне, как помогла в сказке Сандрильоне её крёстная, – повторяла я сквозь рыдания, – явилась бы, тронула меня волшебной палочкой по плечу – и всё бы стало по-старому: мамочка была бы жива, и мы бы по-прежнему жили в Рыбинске, и я бы училась под её руководством, а не в этой противной гимназии, где такие злые-злые девочки, которые так мучают меня! Ах, если бы только добрые феи существовали на земле! Добрые феи и волшебные палочки!..

И только что я успела подумать это, как ясно почувствовала прикосновение волшебной палочки к моему плечу. Я тихо вскрикнула и подняла голову. Но не златокудрая фея в золотом одеянии стояла передо мной, а красивая, стройная девочка лет пятнадцати или шестнадцати, с чудесными чёрными локонами, небрежно распущенными по плечам, в коричневом форменном платье и чёрном фартуке.

Она ласково обняла меня и спросила:

– О чём ты плачешь, девочка?

Я взглянула в её тонко очерченное личико, в её немного грустные чёрные глаза и вдруг неожиданно кинулась к ней на шею и, громко всхлипывая на всю комнату, проговорила:

– Ах, я очень, очень несчастна! Ах, почему вы не фея и не можете помочь мне!

– Бедная девочка, бедная маленькая девочка! Как мне жаль тебя! – проговорила она печально. – Я действительно не фея, а только Симолинь… графиня Анна Симолинь. Но я постараюсь успокоить тебя и помочь тебе, чем могу. Расскажи мне твоё горе, малютка!

И, говоря это, она нежно посадила меня к себе на колени, притянула к себе и, приглаживая своей ручкой мои волосы, ждала, когда я расскажу ей моё горе.

И я рассказала ей всё. И про мамочку, и про Рыбинск, и про дядину семью, и про злых девочек…

Она слушала меня очень внимательно и поминутно менялась в лице. Когда я ей рассказывала про смерть мамочки, она сделалась вся белая как снег, а когда я передавала ей, как злая Бавария хотела меня высечь, молоденькая графиня вся покраснела, как пион, и топнула ногою.

Когда я кончила мой недолгий рассказ, Анна крепко обняла меня и сказала:

– Мне особенно жаль тебя, потому что в твои годы у меня тоже умерла мама. Но я была всё-таки счастливее тебя: у меня остался папа, который очень, очень любит меня и делает всё, что я его ни попрошу. А у тебя никого нет, бедная, бедная девочка! Хочешь, я буду твоим другом? Да? Когда у тебя будет горе, приди сюда. Только чтобы злые девчонки не знали, что ты дружна со мною, а то они будут ещё хуже дразнить и мучить тебя. В гимназии нашей есть правило, которое запрещает девочкам маленьких классов дружить со старшими…

Но если тебе уж очень тяжело будет, ты обвяжи платком руку и выйди в перемену между двумя уроками в коридор. Я тогда буду знать, что ты вызываешь меня сюда, в библиотеку… Согласна?

– Ещё бы! – вскричала я радостным голосом и крепко-крепко поцеловала мою новую знакомую.

– Да, я и забыла самое важное! Как тебя зовут, девочка? – спросила молоденькая графиня.

– Еленой меня зовут у дяди, а мамочка… – начала я и запнулась.

– Как звала тебя твоя мамочка? – заинтересовалась юная графиня.

– Ленушей, – тихо, чуть слышно проронила я.

– Ну и я буду звать тебя Ленушей! Хорошо. А теперь до свидания, Ленуша! – произнесла она ласково и крепко обняла меня. – Ступай в класс и не обращай внимания на злых девчонок. Они скоро поймут, как были не правы с тобой. Прощай!

И, ещё раз поцеловав меня, графиня Анна быстро пошла к двери. Я долго смотрела ей вслед, до тех пор, пока её стройная, высокая фигура не скрылась в коридоре. В какие-нибудь четверть часа я успела полюбить эту красивую, добрую девочку так, как никого ещё не любила после мамочки.

Теперь моя жизнь в гимназии не казалась мне такой печальной и пустой: я приобрела друга, который обещал скрашивать мне мои горькие минуты, и я чувствовала, что эта чёрненькая Анна любит меня, точно родную сестру.

Глава XIV Моя жизнь. – Дядина ласка. – Драка

Приближалось Рождество. Худо ли, хорошо ли, но я уже прожила около трёх месяцев в доме дяди. В эти три месяца жизнь моя нимало не изменилась: так же приходилось мне терпеть от злых выходок Ниночки и Жюли, хотя последняя как-то меньше задевала меня со дня гибели Фильки, и издевательства Жоржа, считавшего вполне естественным, чтобы девочки терпели гонения от мальчиков, и наказания Баварии, или «ревельской кильки», как с того злополучного дня прозвал её Толя. Сечь меня она, однако, больше не собиралась – вероятно, чтобы не повторился прежний припадок у Толи. С последним мы были теперь неразлучны. В свободное от уроков время я прочла ему «Робинзона Крузо». Познакомившись с этой интересной повестью, мой двоюродный братишка решил, что Пятница действительно совсем особенный дикий, и решил с этих пор быть моим Пятницей.

В гимназии дело обстояло так же, как и в день злополучного чтения басен. Девочки поминутно нападали на меня – то та, то другая. Только Жюли теперь как бы не замечала меня. По крайней мере, когда мы встречались глазами, она потупляла свои, поджимала губы и делала вид, что меня не видит совершенно. Зато графиня Анна каждую свободную минуту виделась со мною. Каким-то чудом девочки не замечали нашего знакомства и свиданий в библиотеке.

Ах, что это были за свидания!

Анна, несмотря на свою молодость (ей было не больше пятнадцати), объездила полмира со своим отцом. Они были очень богаты и могли путешествовать всё свободное время. Отец Анны был очень важный сановник[2] и зимою имел очень много работы. Зато летом они с Анной каждый год ездили за границу. Как любила эти поездки с отцом молоденькая графиня!

Я благодаря её рассказам (а рассказывать Анна умела мастерски) узнала и про египетские пирамиды, в которых древние египтяне хоронили своих царей, или фараонов, и про Эйфелеву башню, самую высокую башню в мире, и про Адриатическое море, вечно тёплое и вечно голубое…

В короткие минуты встреч Анна делилась со мною всем, что сама знала, и, боже мой, как я любила эти встречи, как любила милую, дорогую Анну!

* * *

– Ну, детвора, через два дня плясать будем, – говорил перед кануном сочельника дядя, входя в зал в послеобеденное время, когда мы все, чинно рассевшись подле Баварии, слушали рассказ о том, как один неблагонравный мальчик набил шишку на носу другому, благонравному, и как в награду пострадавшему мать дала черносливу, а неблагонравного драчуна поставила в угол… История была прескучная, но мы должны были её слушать, потому что уроков учить не полагалось, так как занятия в гимназии прекратились и нас распустили на рождественские каникулы по домам.

Дядя был в отличном настроении; он только что приехал откуда-то и внёс с собою струю свежего морозного воздуха и белые снежинки, не успевшие растаять на усах и бороде.

Толя первый вскочил со своего места, за ним – Нина, за Ниной – Жорж, и за Жоржем – Жюли.

Надо сказать, что дядя любил всех своих детей одинаково и не делал различия между хорошенькой Ниночкой и горбуньей Жюли. Но он редко бывал дома и, занятый службой, не мог много времени посвящать детям.

– Папа, – кричала Жюли, – непременно пригласи на ёлку Ивину, Рош, Мордвинову и Рохель! Это мои лучшие подруги…

– Ну вот ещё! – процедил Жорж. – Очень нужно! Лучше, папа, гимназистов позови: Валюка, Ростовцева, Чернявина, Ясвоина, Котикова, Мухина, Дронского, Скворцова… а то – что девчонок! Ей-богу! Они только пищат и кривляются: «Ах, какой бантик! Ах, прелесть кушак! Ах, восторг ленточка!» Кудах-тах-тах, кудах-тах-тах! Курицы – и только! Остроумно!

Дядя смеялся.

– Всех позовём, всем места хватит… А тебе, Леночка, кого пригласить хочется, а? – обратился тот неожиданно ко мне.

Я смутилась.

– Может быть, из подруг кого хочешь? – поглаживая меня по голове, ласково спрашивал он.

– У меня нет подруг, дядя! – чуть слышно произнесла я.

– Как! Никого нет в классе, кто бы подружился с тобою?

– Нет, дядя!

– Ну а так у тебя помимо гимназии разве нет подруг?

Я задумалась на минуту. «Пригласить графиню Анну?» – мелькнуло в моей голове.

Но тут же я оттолкнула эту мысль. Молоденькая графиня строго-настрого, ради моего блага, запретила мне говорить про наше знакомство. Нет, решительно я не смела приглашать её к нам, и я уже хотела поблагодарить дядю за его внимание ко мне и сказать, что у меня нет подруг, как неожиданно над моим ухом прозвучал насмешливый голосок Ниночки.

– Что ж ты забыла про твою подругу – кондукторскую дочку!

«Нюрочку! Пригласить Нюрочку! – обрадовалась я. – Как это не пришло мне в голову раньше! Как я могла забыть про неё!»

И тут же я попросила позвать к нам на вечер маленькую дочь Никифора Матвеевича.

– С удовольствием, девочка, – согласился дядя, который всегда был ласков со мною в память своей покойной сестры, то есть моей мамочки, – напиши письмо твоей подруге. Пусть приходит… Все пишите приглашения вашим друзьям, – обратился он к детям, – а я сам приглашу только одну-единственную гостью, а кого – не скажу… – заключил он с лукавым видом.

– Скажи, скажи, папочка! – облепили его со всех сторон Жюли, Жорж, Нина и Толя.

– Ну ладно, так и быть, скажу. Это дочь моего начальника, прелестная маленькая барышня, очень образованная и начитанная. Я бы хотел, чтобы вы подружились с ней. А теперь пустите меня. Надо ехать за покупками к балу.

До свидания! – И, перецеловав всех нас, дядя поспешил уйти.

Матильда Францевна принялась было снова за книгу, но никто не хотел знать, чем кончилась печальная повесть благонравного мальчика с шишкой на носу.

Жорж первый прервал чтение, вскричав:

– Могу себе представить эту дочь начальника: фря какая-нибудь! Говорит всё время по-французски и ходит как утка, переваливаясь на высоких каблуках. Остроумно!

– Ну, эта уж в тысячу раз лучше, нежели солдатская дочка! – протянула, презрительно сморщив носик, Ниночка. – Очень приятно быть знакомою с дочерью какого-нибудь министра. А то вдруг – Ню-роч-ка! Мужицкое имя. Стыдно сказать!

– Нюрочка, Курочка, Подфуфырочка, не всё ли равно! Я с мужичкой танцевать не стану. И Тольке не позволю! Да! – вскричал Жорж.

– А я буду! – неожиданно пропищал мой милый Пятница и торжествующе посмотрел на старшего брата.

– Молчи! Как ты смеешь! – рассердился Жорж. – Клоп, а ещё разговаривает! Остроумно! Тоже! Молчать!

– Сам молчать!

Тут произошло нечто неожиданное. Жорж ударил Толю, Толя – Жоржа. И оба полетели со стула прямо под стол на ноги Баварии. У Баварии болели мозоли, она лечила их каждое утро какой-то жидкостью из зелёной баночки. Жорж ударился головой о мозоль Баварии, Бавария закричала от боли и расставила мальчиков по углам.

Загрузка...