Воспой со мной, муза, все греческое, что будоражит воображение, услаждает чувства и возвышает жизнь смертных; пой о том, что есть на земле уже больше трех тысяч лет со времен еще прежде Гомера; о вещах, которые тогда были старыми, а сейчас стали новыми, – о вечных ценностях. Пожалуйста, муза, я же не слишком многого прошу.
Я не знаю, с чего я решила, что мне даются иностранные языки. В старших классах у меня были довольно посредственные успехи во французском, хотя мне ужасно хотелось учиться в Сорбонне, а не на берегах Кайахоги[1]. Когда я была классе в пятом, мой отец не разрешил мне изучать латынь. Монахини тщательнейшим образом отобрали нескольких учеников для занятий по субботам. Мне ужасно хотелось быть среди них, но папа отрезал: «Нет». Отец был прагматиком. День через два он работал в пожарном депо, а еще у него были золотые руки: он мог починить кровлю и водопроводные трубы, положить линолеум, был прекрасным плотником. Отец вырос во времена Великой депрессии, когда работы не хватало, поэтому уверенность в завтрашнем дне для него была превыше всего.
Когда я попросила разрешения изучать латынь, он погасил это пламя со всем профессионализмом пожарного. Был ли отец против женского образования? Да. Переживал ли, что я подпаду под влияние монахинь и уйду в монастырь, вместо того чтобы выйти замуж и осесть по соседству? Возможно. Прошла ли мимо него история о том, как отец Джона Мильтона, распознав в парне гения, нанял ему преподавателей греческого и латыни и тот занимался с младых ногтей? Очевидно. Напугал ли его мертвый язык? Да! Когда мой отец был подростком, он сменил три школы, потому что его отовсюду выгоняли. И тогда бабушка отправила его к своему брату в Онтарио: тот почти закончил иезуитскую семинарию, но в последнюю минуту вдруг передумал давать обет (как говорится, дал деру) и вернулся в Онтарио разводить свиней. Дядя Джим обучил отца некоторым вещам, а отец передал их нам, например как правильно кормить лошадь яблоком (на открытой ладони), а еще поведал нам миф о Сизифе. Боги приговорили его вкатывать в гору огромный камень, который потом скатывался, и ему приходилось начинать все сначала. Это звучало как весьма суровый жизненный урок. Интересно, а за что давали бы статуэтку в виде Сизифа? За всё новые и новые попытки, несмотря на поджидающую неудачу? За неугасающую надежду? Упорство в обычной жизни? Как бы то ни было, отец ассоциировал древние языки с наказанием: вечными муками Сизифа в Тартаре или временным изгнанием несовершеннолетнего правонарушителя в дом его предков по материнской линии в сельской глуши Онтарио. Именно поэтому, когда монахини пригласили меня в свой субботний клуб любителей латыни, он сказал: «Ни за что». И я упустила свой первый шанс выучить латинский в том возрасте, когда мозг еще впитывал все как губка.
В колледже я еще год изучала французский, а потом бросила. На предпоследнем курсе я занялась лингвистикой и снова загорелась желанием выучить латынь. Приближался выпускной, нужно было решать, что делать дальше. И тут я вдруг поняла, что все четыре года, потраченные на гуманитарные науки, были восхитительным абсурдом, узаконенным побегом из реальной жизни, побегом от Ричарда Никсона и войны во Вьетнаме, откладыванием карьеры и нежеланием брать на себя ответственность. Я собиралась изучать латынь, мертвый язык, просто ради ее непрактичности. Я хотела познать всю прелесть жизни законченного ботаника. Но мой профессор лингвистики Уитни Болтон меня отговорил. «Латынь, – сказал он, – сгодится только для того, чтобы лучше понять английский язык». Я даже не подумала спросить у него, а что тут такого (не забывайте, многие лингвисты считают, что в нас с рождения «прошито» умение усваивать язык, то есть мне не нужна латынь, чтобы говорить по-английски). Профессор Болтон, который мне нравился (у него были круглая голова и короткая стрижка, как у Энтони Хопкинса в роли Ричарда Львиное Сердце в фильме «Лев зимой»), сказал, что лучше изучать живой язык, на котором я смогу общаться во время путешествий. (Откуда он узнал, что я хотела путешествовать?) А на латыни говорят только в Ватикане. Так что я утолила жажду знаний, взяв годовой курс немецкого. С тех пор я много где путешествовала, но только не по Германии, хотя Октоберфест наверняка развязал бы мне язык. Впрочем, немецкий и правда помог мне лучше понять английский.
Моя страсть к мертвым языкам дремала примерно до 1982 года нашей эры. К тому моменту я уже около четырех лет работала в «Нью-йоркере» и с усердием осваивала принятые там правила, чтобы стать выпускающим редактором. Я прошла долгий путь, дослужившись до сотрудника отдела внесения правок, где смогла увидеть, чем занимаются другие, и изучить разные редакторские привычки и навыки. Отдел внесения правок, который теперь уже давно заменен текстовым редактором Word, тогда можно было описать как печень редакции «Нью-йоркера». Правки, словно вещества в организме человека, поступали в него на обработку отовсюду: от редактора текста, его автора и главного редактора (тогда это был Уильям Шон), от Элеанор Гулд, знаменитого грамматиста «Нью-йоркера», от корректоров, отдела проверки фактов и адвоката, работающего с исками по клевете, а мы вносили те изменения, которые одобрил редактор, в чистовик, отфильтровывая все ненужное, и отправляли сверенные гранки по факсу (в то время это было новейшее достижение техники) в типографию. Скоро приходили исправленные страницы. Как же мы были рады, когда удавалось вовремя заметить ошибку, а значит, избежать позора.
Как-то в выходные я посмотрела фильм «Бандиты во времени». В этой картине, снятой Терри Гиллиамом, группа карликов путешествует во времени в поисках сокровищ. В одной из «древнегреческих» сцен снялся Шон Коннери в роли Агамемнона. Он сражался с воином с головой быка, похожим на Минотавра. Могучая фигура Шона Коннери в доспехах выгодно подчеркивала суровый засушливый пейзаж; зрелище было настолько ярким, что мне сразу захотелось туда поехать. И неважно, что Минотавр был с Крита (его лабиринт находился в Кноссе, около Ираклиона), а Агамемнон родом с Пелопоннеса (он и его брат Менелай были сыновьями Атрея, сына Пелопса, в честь которого полуостров и получил свое название). Величие Шона Коннери затмило в моих глазах все огрехи сценаристов, касающиеся мифологии. А еще я не знала, что виды Греции были сняты в Марокко.
Этот фильм оживил в моей памяти исследование по географии, которое я делала в начальной школе. Мне в пару назначили мальчика по имени Тим, клоуна нашего класса, и дали задание подготовить доклад о Греции. Мы (в основном я) придумали постер, изобразив основные продукты, которыми славится эта страна. Меня тогда поразило, что настолько сухая и каменистая почва (такая же, какую я потом видела в кино: ни единой травинки, никакой зелени, больше коз, чем коров) может давать оливки и виноград, из которых потом делают масло и вино. Меня очень впечатлил тот факт, что суровая земля производит такие роскошества.
На следующий день после моего похода на «Бандитов во времени» я сказала своему начальнику Эду Стрингему, что хочу поехать в Грецию. Эд был известен своим эксцентричным расписанием и скрупулезным отношением к делу, а еще он гениально советовал, что бы почитать. Он приходил на работу около полудня, усаживался в потрепанное кресло возле наглухо закрытого окна и сидел там, пыхтя сигаретой и потягивая кофе из ближайшей забегаловки. Иногда к нему заходила его подруга Беата – она была знакома с У. Х. Оденом[2] (которого звала просто Уистеном) и Бенджамином Бриттеном[3]. Иногда заглядывал поболтать Аластер Рейд, шотландский поэт и переводчик Борхеса. За чтением Эд обычно засиживался в офисе до часу или двух ночи. Мой младший брат, изучавший музыку, подрабатывал по ночам уборщиком в бизнес-центре и заходил к Эду поболтать о Филипе Глассе[4] и григорианских хоралах.
Когда Эд Стрингем услышал, что я хочу поехать в Грецию, он пришел в восторг. На стене кабинета висела карта Европы, и Эд показал, где успел побывать за время своего первого путешествия туда. Сконфуженно он рассказал, что поехал в круиз, стремясь получить общее впечатление о регионе, и посетил Афины, Пирей, Крит, Санторини (этот остров называют также Тира), Родос и Стамбул. Впоследствии Эд возвращался в Грецию много раз, исследуя Салоники и монастыри Метеоры на севере; Янину и Игуменицу на западе, по дороге к Корфу, и средний из трех оконечностей полуострова Пелопоннес – Мани, где кровная месть бушевала между кланами на протяжении поколений. Он указал на Афон, полуостров, где живут православные монахи и куда не допускают женщин (и даже кошек). Потом он взял с полки тоненькую книжечку в мягкой обложке, «Современный учебник греческого языка для начинающих» Дж. Принга, наклонился над ней так низко, что его глаза оказались всего в нескольких сантиметрах от страницы, и начал переводить.
– Вы умеете читать по-гречески? – поразилась я. Мне никогда не приходило в голову, что можно освоить язык, в основе которого лежит другой алфавит.
– Конечно, – ответил он, выпрямляясь и усиленно моргая, чтобы расслабить утомленные чтением глаза.
Увидев, как легко Эд разделался с греческим, я вспомнила Хелен Келлер[5]: греческий язык можно понять! Он может быть вовсе не таким сложным, как в знаменитом высказывании Каски из шекспировского «Юлия Цезаря»: «А что меня касается, то для меня это была греческая грамота»[6]. Эти буквы поддаются расшифровке, и передо мной было доказательство. Ребенком я обожала читать и писать, подбирать буквы к звукам, составлять слова, расшифровывать надписи на ресторанах и читать этикетки на банках с горошком – подбирать ключик к грамоте. После пресной диеты, состоявшей из произведений английских и американских авторов, которых я изучала в колледже и аспирантуре, я по-прежнему получала наслаждение от фонетического метода обучения чтению и азов синтаксиса. А теперь у меня был шанс и вовсе начать с самого начала, с совершенно нового алфавита. Я была крайне взволнована. Как будто бы я снова оказалась в пятом классе и папа сказал «да»!
Вскоре Эд стал моим наставником во всем, что касалось греческого. Во-первых, рассказал он мне, существуют две главные формы современного греческого языка: демотика (стандартный вариант, на котором говорят сегодня) и кафаревуса (пуристская версия, разработанная греческими интеллектуалами в начале XIX века, чтобы связать живой язык с его славным прошлым). До семидесятых годов кафаревуса являлась официальным языком Греции, ее использовали в правовых документах и СМИ, хотя сами греки редко на ней говорили. Мне предстояло найти себе современный греко-английский словарь и школу, где преподают демотический греческий.
Безусловно, я могла поехать в Грецию и не выучив язык, но постоянно вспоминала, как во время своей первой авантюрной поездки за границу, в Англию, где, по идее, не должно быть никакого языкового барьера, я вдруг почувствовала себя чужой. В Лондоне я не знала, как мне говорить: elevator или lift[7], apartment или flat[8]. Я чувствовала себя предательницей, когда выбирала британские слова. А еще никто не отменял произношение: мне было как-то неловко произносить «ш» вместо «ск» в слове sсhedule[9]. Куда бы я ни пошла, во мне сразу угадывали американку. В Греции я бы чувствовала себя чужой вдвойне. Именно поэтому я записалась в Школу непрерывного обучения при Нью-Йоркском университете. И выбрала курс современного греческого языка, который мне оплатил «Нью-йоркер». (Журнал регулярно оплачивал обучение своих сотрудников, которые посещали курсы, имеющие отношение к работе.)
Первые слова, которые я выучила по-гречески, были ilios («солнце») и eucharisto («спасибо»). Чтобы запомнить иностранные слова, нужно их как-то ассоциировать со своим родным языком; я, например, пришла в абсолютный восторг, когда поняла, что греческое слово ilios в английском известно как Гелиос. То, что в английском обозначает солнечное божество, в греческом называет будничное явление. Такое ощущение, что греческий воспевает повседневность. То же самое и со словом eucharisto, от которого в нашем языке появилось слово «евхаристия» – таинство превращения хлеба и вина в тело и кровь Господа. Это слово (произносится как «эфхаристо») греки употребляют по нескольку раз в час. Английское «благодарю вас» не передает значения взаимного одаривания, которое так заметно в евхаристии: еu, как в имени Евгения («родовитая, знатная») или слове «эвфемизм» («добрая, вежливая речь»), плюс корень charis, от которого в нашем языке произошло понятие «харизма» (в обиходном значении – «обаяние», а в религиозном – «благодать, сошествие Святого Духа»). В греческом же ευχαριστω, похоже, указывает на благодать и благословение во время даже самой незначительной сделки.
Помимо eucharisto («спасибо») я выучила parakalo, что означает «пожалуйста» и в качестве просьбы, и как ответ на просьбу, аналогично итальянскому prego («прошу»)[10]. Я связала слово parakalo с библейским понятием «параклет»[11] – так называют Святой Дух, который в день Пятидесятницы в виде языков пламени снизошел на апостолов и даровал им знание языков для проповедей. Я не представляла, что у этой ассоциации есть этимологическая основа: parakalo буквально означает «звать, призывать», а «параклет» – тот, кого призывают. Мне подойдет любая мнемоническая техника. Παρακαλω! Давайте!
Под чутким руководством Эда я также начала читать переводы классиков, Гомера и Геродота, а еще книги о путешествиях по современной Греции. Он раскладывал передо мной книги разных авторов, словно пытаясь обратить меня в свою веру в самообразование: Лоренса Даррелла[12], долгое время жившего на Корфу, Родосе и Кипре; Генри Миллера[13], посетившего Грецию до начала Второй мировой войны и снискавшего дружеское расположение лучших поэтов этой страны; британца Патрика Ли Фермора, героя войны и автора книг о путешествиях, две из которых – «Румели: путешествия по северной Греции» и «Мани» о южной оконечности полуострова Пелопоннес – стали культовыми. И в довершение всего Эд подарил мне два бесценных тома стихотворений Константиноса Кавафиса, греческого поэта из Александрии. Страницы были даже не разрезаны. Протягивая мне книги, он сказал: «Вы продвинетесь дальше моего».
Перед тем как впервые поехать в Грецию, я год училась: сначала в Нью-Йоркском университете, потом в Барнард-колледже. Эд поехал провожать меня в аэропорт, где под его началом я прошла обряд предполетной инициации. Он состоял в том, чтобы приехать рано, зарегистрироваться на рейс и начать пить. Эд боялся летать и предложил совершить жертвенные возлияния Зевсу, богу неба, чтобы потом не переживать, достаточно ли в самолете пропеллеров.
Во время моего первого вояжа в Грецию я за пять недель наверстала упущенное в детстве, когда никуда не уезжала за пределы Огайо. Потягивая узо[14] на корабле в Эгейском море, я, совершенно загипнотизированная стихией, решила, что, вернувшись домой, примусь за изучение классического греческого языка: мне хотелось прочитать все когда-либо написанное греками, которые бороздили эти просторы до меня.
В Нью-Йорке я записалась на курс греческого языка для начинающих в Колумбийском университете и беспечно подсунула счет новому ответственному редактору Тони Гиббсу. Каково же было мое удивление, когда он отказал мне, заметив, что древнегреческий не имеет отношения к моей работе. Это был удар под дых, ведь к тому моменту я уже вела своеобразный каталог слов греческого происхождения, которые то и дело появлялись в «Нью-йоркере», начиная от буквы и математического символа π (пи), который знают все, у кого была геометрия в старших классах, до слова «офтальмолог» («глаз» на древнегреческом – ophthalmos). Было в этом каталоге и слово «автохтонный» (autos, «сам» + chthon, «земля»), означающее что-то вроде «самопроизведенный из земли» и содержащее сложную комбинацию звуков, которые передаются буквами хи (χ) и тета (θ). Как же мне все это нравилось!
Чтобы повысить свои шансы, я попросила Элеанор Гулд, которая была своего рода оракулом для редакторов, составить письмо, подтверждающее ценность и важность древнегреческого языка для моей работы в отделе. И Элеанор написала, что она уже давно не брала в руки учебник греческого, так что ее собственных знаний может оказаться недостаточно, чтобы уберечь журналистов от «ошибок по неведению». Это было очень великодушно с ее стороны, ведь на самом деле она прекрасно знала практически все на свете, начиная с приемов развешивания штор и заканчивая правилами чтения по-русски. Я показала письмо своему другу, редактору Джону Беннету, и он сказал: «Ты стреляешь из пушки по воробьям». Может, так оно и было, но это сработало: Тони Гиббса удалось убедить, что древнегреческий имеет значение для моей работы. Так в восьмидесятые я под эгидой «Нью-йоркера» начала изучать классический греческий язык в Колумбийском университете.
В последующие годы я то и дело переключалась между двумя разновидностями языка: перед поездкой я отчаянно зубрила современный греческий, а вернувшись домой, налегала на древнегреческий. Я переехала в Асторию, греко-американский район Квинса, где общалась с живыми греками и читала запоем Фукидида. Целое лето я училась в Салониках по международной программе для студентов, изучающих современный греческий, и как-то прогуляла занятия, чтобы отправиться в Потидею, где во время Пелопоннесской войны[15] находился Сократ.
Некоторые, открыв для себя Грецию, возвращаются в одно и то же место снова и снова. Мне же всегда нравилось путешествовать в новые места. Я плавала в Эгейском, Ионическом и Ливийском морях, колесила на автобусе по Лесбосу, Тасосу и Итаке, ездила в Олимпию, Каламату и Спарту, перемещалась с острова на остров на Додеканесе (архипелаг так назвали по его двенадцати основным островам: dodeka, «двенадцать» + nisi, «остров») вдоль турецкого побережья. Я побывала на Санторини и Наксосе с одной подружкой, на Паросе – с другой, с ней же мы поехали на Антипарос (что значит «Противоположный Парос»), а потом – по мелким необитаемым островкам Деспотико. Почему-то я годами игнорировала самый космополитичный остров – Миконос, но, оказавшись там, поняла, почему его все так любят, хоть он и очень коммерциализирован и там просто яблоку негде упасть. Миконос оказался изысканным, «кубистическим», как говорил Лоренс Даррелл, с белыми домиками, рассыпанными по приморским склонам, с яркими пятнами бугенвиллеи[16]. Я собиралась провести ночь на Делосе, необитаемом острове, святилище Аполлона. Там же располагалось казначейство Делосского союза[17], пока не стало федеральным резервом Афинской империи. Однако получить такое разрешение могли только студенты-археологи. Я также побывала в многочисленных греческих колониях: Неаполе, название которого происходит от греческого слова neapolis («новый город»), и Сиракузах на юго-востоке Сицилии. Здесь жил Архимед, тот самый, что однажды крикнул «Эврика!» («Нашел!»), лежа в ванне: он обнаружил способ измерения плотности тел, который теперь называется законом Архимеда.
Теперь меня интересовало все, что было связано с Грецией. Разве можно что-то не любить в этой стране? Там есть море, острова, старинные руины бок о бок с вышками сотовой связи, смотрители храмов, измеряющие свое благосостояние оливковыми деревьями, Старый город Родоса с улицами, названными в честь богов и философов, сориентироваться на которых можно используя «Гугл Карты». Мне нравятся местные остроумные люди; беззубые фермеры, продающие артишоки с длинным стеблем; старушки, одетые в черное, которые берутся за руки, чтобы протиснуться на паром раньше туристов; резкий контраст между синевой моря и неба и куполами церквей на Кикладских островах, а также местными выбеленными домиками; бусы, иконы и обереги от сглаза, повешенные на зеркала заднего вида у водителей автобусов.
Я люблю греческие ландшафты с их вершинами и ущельями, оливковыми рощами и апельсиновыми деревьями. Мне нравится тот факт, что эту землю возделывают с самой Античности. Меня приводят в восторг животные – козы, овцы, ослики, а еще кошки-пройдохи, которые попрошайничают в тавернах, и бездомные собаки, спящие на улицах Афин. Собаки знают об этом городе, наверное, больше, чем кто бы то ни было, они хранят эти знания в своих генах и передают их потомкам со времен Перикла. Меня восхищает, сколько греки выжали из того, что у них есть: масло из оливок, вино из лозы, узо из того, из чего там эта водка делается (не знаю и знать не хочу, просто продолжу ее пить); сыр фета из овечьего молока и соли, мозаику из гальки, храмы из камня. Это совсем не богатый край, но ценность, которую ему придали греки, важнее ВВП.
Я обожаю греческую мифологию, это богатство историй, подпитывающее всю культуру Старого Света. Семейство богов и богинь Олимпа: Зевса, Геру, Гермеса, Аполлона, Артемиду, Афину, Посейдона, Ареса, Афродиту, Гефеста, Аида, Диониса, Деметру и Персефону. Но мифология – это не только боги, здесь и чудища, например циклопы, и величественные существа, как Пегас, крылатый конь Беллерофонта[18]. В мифологии есть герои и жертвы: Одиссей и Ахилл, Эдип и Антигона, Агамемнон и Электра, чьи истории до сих пор заставляют нас задуматься. Фоном для них служит природа: стаи птиц, предвещающие успех либо неудачу, груда камней или водопад в память о семейной трагедии. А выше всего – звезды, сияющие историями, которых не перечесть: охотник Орион и Плеяды, дочери Атланта; Диоскуры[19] – Кастор и Полидевк, близнецы-братья Клитемнестры и Елены; Кассиопея, сидящая на своем неудобном троне напротив мужа Цефея, чье созвездие приняло форму небольшого замка; созвездие Дракона.
Но больше всего я люблю язык, древний хитроумный язык, весь – от заметок до эпоса. Греческий не так-то прост, но в новогреческом хотя бы нет непроизносимых «е». Стоит выучить несколько правил, и вы сможете произнести все что угодно (только будьте осторожны с подвижным ударением, которое способно превратить невинное слово в шокирующий вульгаризм). Я по-прежнему не знаю латыни и, встретив в Риме какие-нибудь надписи, чувствую себя безграмотной, однако в Пирее я могу понять, куда направляется паром, посмотрев на светодиодное табло: ΠΑΤΜΟΣ (Патмос), ΚΡΗΤΗ (Крит), ΣΑΝΤΟΡΙΝΗ (Санторини)…
Греческий всегда был моим спасением. Всякий раз, возвращаясь в Грецию, я чувствую, как эта страна что-то во мне возрождает, она дарит мне чувственное возбуждение, словно каждый глагол или существительное на каком-то глубинном уровне связаны с тем, что обозначают. Мне нравится думать, что первые буквы были высечены на глиняных дощечках и поэтому письменность как бы пришла к нам из земли. А поскольку самые ранние записи, сохранившиеся до наших дней, представляют собой эпос, обращенный к богам, письменность связывает нас, простых смертных, с вечностью.
Грекофильская книга о греческом не может угодить всем. Современного грека или студента, изучающего новогреческий, может отпугнуть греклиш – запись слов греческого языка буквами английского алфавита, равно как и классический греческий язык, нагруженный диакритическими знаками. Классики косо посмотрят на демотику и зададутся вопросом, куда делись ударения.
Если женщины, изучавшие греческий в викторианской Англии, не беспокоились об ударении, их старания высмеивали и называли «дамским греческим». Вскоре после того как я начала изучать язык в начале восьмидесятых, лингвисты убрали из современной графики большинство древних диакритических знаков, оставив только акут, чтобы обозначить ударный слог (обязательные трема тоже сохранили)[20].
Каждый, кто пишет по-гречески, выбирает свой способ. Меня восхищает сдержанность писателей, гораздо более сведущих в греческом, чем я, но совершенно этого не афиширующих. Есть ли хоть одно греческое слово у Эдит Гамильтон[21]? Или же все они были транслитерированы? Переводчик Эдмунд Кили в своей книге «Придуманный рай» о великих современных поэтах Греции не дает читателю передышки, пересыпая повествование иностранными словами. Исключение он делает только в посвящении, но явно не ради нас. Даже легко узнаваемое слово tzatziki вполне можно описать как соус из йогурта, чеснока и огурца (впрочем, грек может обратить ваше внимание на то, что слово это турецкого происхождения).
Но иногда я не могу удержаться. Возможно ли, чтобы в книге, рассказывающей о греческом языке, не было вкраплений греческих слов? Ведь это то же самое, что предложить человеку несколько лакомых кусочков, чтобы соблазнить его попробовать настоящую амброзию. Вы уже и так знаете гораздо больше греческих слов, чем думаете. Часть из них прошла горнило латыни, но фрагменты греческого до сих пор узнаваемы во множестве английских слов.
При этом греческий многие считают непостижимым, а саму Грецию – задворками Евросоюза, находящегося под властью Германии. Жителей Эллады представляют бедными родственниками итальянцев, а экономику страны – одним сплошным затянувшимся кризисом. На неоновых вывесках в Афинах все чаще и чаще можно увидеть английские слова, и меня это беспокоит. Хотя классический греческий язык переживает свой расцвет и у переводчиков возрождается интерес к Гомеру, современный язык, возможно, умирает. Мы используем мифологические имена во всех сферах жизни: космическая программа «Аполлон», роскошный шарф «Эрмес» (Hermes), молочные продукты фирмы «Олимп». Однажды я обнаружила парковку «Афина» в Лос-Анджелесе, городе ангелов, получившем свое название – через испанский – от греческого слова αγγελος («ангел, вестник»). В общем, уместнее говорить скорее о нашей связи с греческим, чем о его инаковости для нас. Мне бы хотелось, чтобы люди не испытывали оторопи при виде греческих букв, ведь именно Греция подарила нам алфавит (αλϕαβητο). Любой путешественник, имеющий хоть толику воображения, должен быть в состоянии издалека различить слово ΤΑΒEΡΝΑ и, направив свои стопы в таверну, быть абсолютно уверенным, что там он найдет узкое плетеное кресло с прямой спинкой (немного неудобное для большой американской задницы, но ведь нельзя иметь все сразу), стакан греческой водки узо, разбавленной водой со льдом, и что-нибудь поесть – может быть, тарелку крошечной жареной рыбки вроде той, которой кормят тюленей, или сыр фета, нарезанный кубиками размером с игральную кость. И конечно же, кошку под столом, выпрашивающую у вас кусочек.
Однажды Эд Стрингем, взяв на себя роль турагента, прочертил мне маршрут в Эгейском море, вызвав в моем воображении православных монахов, греческих моряков, жаренного для праздничного застолья ягненка, – и открыл мне новый мир. Я надеюсь передать эстафету дальше, поделившись тем, что греческий язык и сама Греция теперь значат для меня, ненасытного путешественника и человека, долгие годы посвятившего их изучению. Словно по волшебству, мне порой кажется, что весь остальной мир говорит со мной на греческом. Я надеюсь, что благодаря моей книге вы тоже сможете ощутить это волшебство. Παμε, как говорят греки. Поехали!