К обеду ждали из Петербурга хозяина, Алексея Алексеевича Хованского, и так как погода совсем разгулялась, то накрыли на террасе.
Алексей Алексеевич приехал кислый и сумрачный. Сумрачен он был, положим, всегда. Стоило взглянуть на его длинные, бледные, вялые усы, чтобы понять характер этого человека: тихое уныние. Умелый инженер-архитектор – он проявлял большую деятельность, но порывами. А потом опять кис, сидел небритый дома по неделям, молча раскладывал пасьянс и с отвращением вспоминал свои работы. Он, впрочем, был мягок, добр, нежен к семье, никогда не ворчал и не сердился. У Хованских было порядочное состояние, и это, к несчастию, позволяло Алексею Алексеевичу месяцами предаваться своему унылому безделью.
Катерина Павловна прошла в спальню, где муж умывался и переодевался с дороги.
– Гроза тебя где застала? Не здесь?
– Нет. Ехал от станции – уже солнце было.
– А где же тебя так вымочило?
– Не вымочило. Ефим меня в грязь опрокинул.
Катерина Павловна всплеснула руками.
– Господи! Да как же это?
– Да как же. Очень естественно. Дорога хороша: пока до этого скверного лесного острога доберешься, все кости сломаешь.
– Почему острог, – обиделась Катерина Павловна, – сам же строил, сам выдумал и кирпичи эти, и башни довольно нелепые, а теперь бранишься. Мог бы и о дороге позаботиться, хоть о той, что по нашему лесу идет. И всего-то шесть верст…
Алексей Алексеевич молча отвернулся, отыскивая пиджак. Еще дорогу строить! Ему смертельно и так надоела возня с этим глупым имением, которое он с чего-то приобрел года три тому назад. Имение, имение! Просто громадный кусок земли с грязными болотистыми лесами. На берегу небольшого озера Хованский выстроил замысловатый каменный дом, с круглыми башнями, с водопроводом, неудобный и холодный. Расчистили вокруг лес, сделали аллею к озеру.
Пока строилась новая дача – оба радовались, и Катерина Павловна и Алексей Алексеевич: у нас будет имение. Но вскоре дача надоела Хованскому: нелепая. И глушь, и вся Новгородская губерния какая-то нелепая, сырая, кислая.
Не хотели сгоряча давать название своей даче: долго обдумывали. Называли просто «стройкой». Привыкли незаметно, и так эта дача и осталась навсегда под глупым и нелюбовным именем «Стройка».
Хозяйства на Стройке порядочного не было. Какой же Алексей Алексеевич хозяин? Ближняя деревня, пьяная, убогая, – в двух верстах. Станция захудалая. И на Стройке жилось, действительно, не очень уютно.
Уныло сказал еще что-то Алексей Алексеевич о Петербурге, об одном деле, которое «ему навязали» и которое он кончал. Пошли обедать.
На террасе влажно и жарко. Невысохшие березы недвижны, и листья ровным светом горят на солнце.
Дети ужасно обрадовались отцу. Мальчик, как подошел, прижался, так и не выпускал отцовской руки.
– А, Улинька, «сияющее видение»! – сказал Алексей Алексеевич, целуя в лоб подошедшую к нему белокурую девушку и грустно улыбаясь ей под усами. – Рад видеть вас в добром здоровье, прелестная моя родственница. Не утонули еще в болотах? Привет от бабушки.
– Видел графиню? – спросил Сменцев, который сидел рядом с хозяином. Сменцев был в такой же синей косоворотке, очень, однако, приличной и красиво облегающей широкие его плечи.
– А ты разве… Да, ты знаешь ее сиятельство. Был, был я на минутку с докладом, вот насчет того, что внучка ее к нам прибыла и находится в вожделенном здравии. Сама графиня доклада потребовала.
– Могли бы и не трудиться, – холодно сказала девушка, которую Хованский называл гоголевской Улинькой – сияющим видением, дети – просто звали Улей, тетя Катя – Лилей, а бабушка и отец – Литтой.
– Бабушка-графиня вам не нравится, Юлитта Николаевна? – удивленно сказал Сменцев и поднял длинные, тонкие брови. – Изумительная она, графиня.
Литта поглядела строго.
– Что значит «не нравится»? Не понимаю.
И, обратившись к Алексею Алексеевичу, прибавила:
– Бабушка до сих пор не стесняла меня излишней заботливостью, я и за границу ездила одна. Не понимаю, что это вдруг. К вам нынче едва отпустила.
– Сильно она переменилась, – задумчиво сказала тетя Катя, – не постарела, а скорей помолодела. Я, впрочем, редко у нее бываю. Родня мы дальняя…
Разговор на минуту сник. Литта, скучная, глядела в тарелку. Хованскому было неприятно, что он как будто расстроил девушку, хотя не понимал – чем.
Был благодарен Сменцеву, когда тот заговорил о постороннем.
Роман Иванович не молчалив. Правда, споров он избегает, но рассказывает охотно и весело.
– Катерина Павловна, – говорит он, – не странно ли, что я Алексея сто лет знаю, а с вами до последнего времени почти не знаком был?
– Да, – мечтательно сказала Катя. – Я помню, какие мне тогда из Петербурга Алексей о вас письма писал. Восторженные. Я ничего понять не могла, но очень жаждала с вами познакомиться. И не вышло. Приехала в Петербург, а вас уже там нет.
– Да, друг, скоро тебя тогда убрали: я и не опомнился. Девятнадцатилетнего мальчишку, первокурсника…
– Вы где были в ссылке? – спросила вдруг Литта.
– В местах не столь отдаленных. Да я не жалею. Рад, что сразу же, без проволочек это случилось и по пустяшному поводу. Успел без потери времени, на свободе, и продумать нужное и прочувствовать.
Катерина Павловна засмеялась.
– Это в ссылке-то – «на свободе»?
– А еще бы. Чего лучше: одиночество, отсутствие всякой среды, – среда в юности очень влияет, – полная самостоятельность (я ведь не в тюрьме сидел) и полное отсутствие денег. Прекрасные условия для того, чтобы выработать характер и научиться думать.
– Пустяки, – сказал Алексей Алексеевич и слабо махнул рукой. – И мы в молодости… второй курс в институте пребуйный у нас был… Меня раза три засаживали… Кое-кого и высылали… Вернувшись, позлобились слегка, – после так же, как другие, в свое время угомонились…
Роман Иванович резко, неожиданно засмеялся.
– Да ты понимаешь ли, что говоришь? – крикнул он, вставая.
Встали все, обед кончился. Шли пить кофе на другой конец террасы, где он был уже приготовлен на плетеном столике.
– Угомонились! – продолжал Сменцев. – На втором курсе пошалили – и довольно? Вот тут и беда наша, корень бед, что вся интеллигентная Россия только шалит на вторых курсах, а зрелому человеку, видите ли, не до пустяков, он о своем гнезде подумывает, он службу ищет, дело похлебнее, птенцов кормить, – самому позабавиться, либо попокоиться…
– Что ты? О чем ты? – в удивлении сказал Хованский, закуривая сигару.
– О том, что студент наш смотрит на учение не как на дело, он «пребывает» в университете, потому что это нужно для будущего его самоустроения; и развлекается, от безделья, делами «общественными». Молодость требует развлечения! Но ведь надо же помнить, что это стыдно.
Алексей Алексеевич рассердился, хотел что-то сказать, но Литта подошла близко к Сменцеву и спросила:
– Что стыдно? И кому?
– Стыдно прежде всего недорослям, которые хватаются за общественные дела как за временное развлечение. Но стыдно и всем нам… всем зрелым российским обывателям… Ведь благодаря их своевременному «угомону», дела общественные и переданы в ведение недоучкам, как одно из увлекательных занятий для молодежи.
– Вы резки и грубы, – сказала Литта.
– Может быть. Но тут правда.
Сменцев уже был спокоен, легко улыбался.
– Тут правда, – повторил он. – И рад бы я был, если бы другие поняли ее, как я понял. Положим, мои условия исключительные. У меня было счастие по два дня не есть, в мерзлой избе в тифу валяться, а потом кочегаром на паровозе в морозе и в жару ездить… На паровозе-то, под огнем топки, под ветром, срывающим дыханье и таким веселым, свободным, благодатным, – многое можно понять. Он ведь не сказки мне, ветер, рассказывал; пусть поэты воображают, что ветер небесные песни поет; нет, я голос ветра знаю; я слова его разумею.
– Скажите, пожалуйста! – лениво проговорил Алексей Алексеевич. – Поэтов бранишь, а это ли у тебя не поэзия? Голос ветра…
Маленький Витя устроился на коленях отца. Молчал. И все время, украдкой, не сводил глаз с Романа Ивановича.
– Улинька, милая, – продолжал Хованский. – Вы не сердитесь, коли что, на моего приятеля. Уж у него свои мнения. И он в них тверд. Подумайте, как вернули его из ссылки, пошли времена такие-этакие, самые зажигательные, – он нет, ничем не соблазнился, в Германию уехал учиться. Отучился, – домой. Да жаль, дома-то делать уж нечего оказалось.
– Авось найдется, – небрежно сказал Сменцев.
– То-то нашлось. А для чего ты год в духовной академии вольнослушателем проторчал? Нет, как хочешь, я тебя не понимаю. И давно уже понимать перестал.
Роман Иванович ничего не ответил. Отошел от стола, медленно спустился в сад. Там было желто и тихо. Просвечивала желтым мокрая трава. Близко, настойчиво свистела какая-то птица, собираясь спать.
Катерина Павловна давно ушла с бонной и девочкой. На балконе теперь оставались только Алексей Алексеевич с Литтой и Витя, притихший на ступеньках.
– Скука унылая, – сказал Алексей Алексеевич. – И споры – тоска, и деревья – тоска… Делать нечего; да и не хочется.
Сменцев, вероятно, не отходил от балкона. Вступил на нижнюю ступеньку и сказал:
– Тебе, Алеша, влюбиться нужно. Вот что.
– Влюбиться? Ты бредишь? Или смеешься?..
– Нет, я серьезно. Для таких тихих нытиков – это единственное спасение. Влюбиться поздно, несчастно, с препятствиями, с волнениями, непобедимо. Ты, я знаю, жалуешься иногда: ах, если б верить во что-нибудь. Но это вздор. Человек, который в себя самого не верит, вообще на веру неспособен; ему под силу только любовь, и даже не любовь – влюбление.
Литта засмеялась.
– Алексей Алексеевич, – сказала весело, – а если правда? Наверно, вы не скучали, когда были в Катю влюблены?
– Глупости, глупости, – закричал Алексей Алексеевич. – И вы туда же, Улинька. Что за разговоры!
Литта поглядела на него удивленно. С чего он так рассердился? Простая шутка…
– Витя! – обратился вдруг Сменцев к тихонькому, забытому всеми мальчику. – Что вы тут? Пойдемте гулять. Со мной, в аллею, к часовне…
Но Витя не двигается, смотрит исподлобья, морщит реденькие, светлые брови.
– Витя! – сердится Алексей Алексеевич. – Что же ты, не слышишь? Иди с дядей.
– Не хочу. Не выйдет, папа.
– Что такое не выйдет?
– Да вот не хочу. И к чему это лгать? Какой он мне дядя? Сами же не велите все лгать, а потом «дядя, дядя».
Хованский удивился и с любопытством поглядел на сына.
– Да зови Романа Ивановича, как хочешь. Но будь вежлив.
– Я, папа, вежлив. Но я не хочу идти с ним. Вот и все.
Вступился Роман Иванович.
– Я просто предложил, Витя. Сказали бы, что не расположены.
Витя поглядел на него, открыл рот и молчал. Хотелось, нужно было сказать много, но слова не говорились.
– Иди тогда к маме, – сердито сказал отец.
Мальчик сорвался с места, но не пошел в комнаты, а насильственно прыгая, ринулся в сад, в темнеющую березовую аллею.
– Однако с норовом мальчишка! – проворчал Алексей Алексеевич. – Пессимист, и непонятности какие-то в нем.
Литта, все время молчавшая, поднялась со стула и пошла в сад, за Витей. Проходя, бросила короткий взгляд на Сменцева, усмехнулась:
– Не любит он таки вас, непонятный этот пессимист.
И прошла в глубь сада, под березы. Роман Иванович слышал ее тихие слова, пожал плечами, точно Витя, улыбнулся. «Не любит!» Глупенькая, злая, упрямая девочка. Много ты понимаешь.