Елена не могла уснуть, думала, тревожилась. Отовсюду доносился храп, тяжёлое дыхание крепко выпивших мужиков; многие из артели Ивана жили в его просторном, гостеприимном доме. Пахло свежей и копчёной рыбой, дублёными кожами и хлебным квасом из бочонка, стоявшего в сенях. Постель была не очень свежая, Елена, привычная к чистоте, вертелась, нащупывала на взъёмной пуховой перине – не ползёт ли клоп или таракан. Мысленно ругала Дарью, а та с бодрым посапыванием спала в сарафане под боком, положив на грудь Елены руку. Потом девушка стала засыпать, однако внезапно очнулась: на неё внимательно и страстно смотрели чьи-то чёрные неясные глаза.
Поняла – привиделось. «Господи, спаси и сохрани», – пыталась молиться, но желание всмотреться в эти нездешние глаза одолевало, и она всматривалась в потёмки душной горницы, набитой народом, который почивал на полу в лёжку. Глаза исчезали, таяли, как льдинки, и Елену снова утягивал смятенный, не освежавший сон.
Перед самым рассветом Елена очнулась и уже не смогла и не захотела уснуть. Кто-то натягивал сапоги, ворчал. Дарья ушла, чтобы собрать завтрак для отправлявшихся бельковать. В тёмном дворе слышалась неторопливая, тягучая, как смола, мужская речь. Елена накинула на плечи шаль, выглянула из-за края занавески и увидела освещённых керосиновым фонарём отца, Ивана, Черемных, ещё нескольких артельных, а среди них – Виссариона, одетого в плотную, с подстёгнутым овчинным мехом брезентовую куртку, высокие сапоги. Его голову покрывала барашковая шапка, низко надвинутая на глаза. Артельные и Виссарион загружали в подводу корзины и пеньковые кули с рыбой. Все хмуро-деловиты, молчаливы.
Елена приоткрыла окно и, привстав на цыпочки и вытянув шею, стала всматриваться в Виссариона. «Красивый. Непонятный. Семён – другое, другое».
Братья вполголоса разговаривали.
– Шкурка белька тепере могёт подняться в цене – до соболиных, поговаривают, взмахнёт, – похрипывал Михаил Григорьевич, строго взглядывая на грузчиков и Черемных, который укладывал корзины. – Игнашка, зараза! кулями вона те корзины припри: чуть тронешься – и потеряшь всюё снасть, капитан ты разбубённый. Всё вас тыкай носом, сами-то ничё не видите.
– Сей минут, Михайла Григорич, поправим, – сипло и с неудовольствием отвечал Черемных, страдая от перепою мучительной головной болью.
– Без белька в энтим годе уже не останемся, Миша, – сказал Иван, поправляя на подводе корзину, хотя она и без того стояла удачно. – До ледохода возьмём знатно. А вот пару лодок надо ноне сладить: из тех трёх одна дюжея, а две – развалюхи, латаные-перелатаные. Попадём в шторм – и хана нам. Насчёт сетей помозгуй – китайцы в город, слыхал, завезли добрые.
Набитая под завязку подвода грузно, качко выехала со двора, крикливисто скрипя ступицами и погромыхивая колёсами. Артельщики вытолкались на улицу.
– С Божьей подмогой, мужики, – сказал Михаил Григорьевич брату, похлопав его по брезентовому плечу и слегка прижав к своему боку. Иван уткнулся лбом в плечо брата и тоже чуть приобнял его. Выбежала из дома с тревожно-весёлыми глазами Дарья. На её плечи была накинута лисья дошка.
– Без опохмела-то чё за работа? Мука мученическая!
И Дарья – тайком, не тайком – проворно сунула супругу за пазуху полуштоф водки. Троекратно поцеловала Ивана в губы, не спеша, строго перекрестила:
– Храни вас Господь, кормильцы наши.
– Заботливая жёнка. – Иван похлопал её ниже спины, подмигнул брату и торопко пошёл за остальными, уже ступившими на ледяное, заволочённое мглой поле.
Дарья крестила их вслед и шептала молитву.
Одним из последних со двора выходил Виссарион с объёмной поклажей на плечах и пешней в руках. Елена бдительно и ненасытно за ним следила поверх занавески. У калитки Виссарион вдруг обернулся, фонарь выхватил из сумерек утончённые черты его красивого лица. Он посмотрел прямо на окно, из которого украдкой выглядывала Елена. Девушка отпрянула, и её словно бы обдало жаром или, быть может, стужей – не могла разобрать. «Неужели пришла она… она… любовь?» – недоверчиво вопросила она себя.
Позавтракали наскоро и по хрусткой дороге двинулись в обратный путь. Елена, пока ехали берегом озера, всматривалась, поворачивая голову назад, в ледяные светлеющие просторы, видела разорванные цепочки людей и животных, которые уходили на извечный и желанный промысел нерпы. Неожиданно её чуткий молодой слух уловил звенящий, но утробный грозный треск: чудилось, из самых вселенских байкальских недр пришёл он. Елена словно бы отвердела вся, подавшись вперёд грудью. Всматривалась в глубокую даль. Но и без того разорванные, разрозненные человеческие цепочки уже превращались в размазанные точки. Вовсе пропали.
Снова пролетел по округе нутряной треск, он устрашал. А следом – хрустальная сыпь ледяных осколков. Видимо, где-то обрушился высокий, подточенный жаркими апрельскими лучами торос. Восток, сдвинув тёмное облако, широко озарился и стал наливаться матовым светом нового дня. Михаил Григорьевич приподнял отяжелевшие веки, но сказал свежим голосом:
– Байкалушко, чай, просыпается. Ранёхонько в энтим годе. Испужалась, Ленча?
– Что же, батюшка: могут раздвинуться льдины?
– Могут. Но, кажись, рановато для ледохода. Просто – вздохнул наш кормлец. Живой ить он: тоже, как и нам, дышать надобедь, – незаметно для себя перешёл Михаил Григорьевич на старинный, забываемый в пригородных сёлах сибирский говорок с малопонятными словами «надобедь», «кормлец». Он любил всё, что было связано со стари́ной, сибирским старожильческим укладом, хотя род его был, как выражались, из пришлых.
За Лиственничным величаво текла в неведомые земли, навечно покидая Байкал, широкая тихая Ангара, укатывая с собой его ледяные слёзы-осколки. Елена плотнее укуталась шалью, теребила распушённую на конце, наспех заплетённую в гостях косу. Жалобно, но звончато хрустел под колёсами утренний ледок. Влажный холодноватый воздух был напитан запахом оттаявшей земли, и Елена глубоко вдыхала в себя этот воздух и отчего-то не могла надышаться. «Люблю? – Но вопрос пугал. – А как же Семён? Он меня любит так преданно! Не буду ли потом всю жизнь каяться?» – спросила она себя так строго, будто бы уже отважилась на что-то бесповоротное.