Роджер Бэкон… Учёный монах-францисканец, пытливый искатель истины, одинокий бунтарь, прозванный за свои необыкновенные познания в тогдашних науках достойным удивления – Doctor mirabilis. Энциклопедии знают об интервале его жизни лишь приблизительно. Так и пишут: 1214?–1292? Единственное, что достоверно, – это его сочинения. Именно на них будет основан наш рассказ, обрамленный соответствующим историческим фоном.
Очевидность такова, что творческая личность в силу своей уникальности выходит за пределы и стиля мышления, и так называемого «среднего человека» изучаемой культуры («Средний человек» – термин, введенный Л. П. Карсавиным (1915, с. 11–12) для характеристики обобщенного, «среднего» уровня культуры). Тогда-то и возникают два типа аберрации исторического зрения: либо акцент на выход творческой личности за мыслительный горизонт своего времени, либо, напротив, отказ герою исторического повествования в какой бы то ни было значимости (особенно с ретроспективных позиций последующих времен). Едва ли следует доказывать, что и то и другое равно внеисторично.
В отличие от «среднеарифметического» человека, творческая личность как бытийная реальность видится средоточием динамического равновесия контрнаправленных движений в самом мышлении: стать иным, преодолев самого себя, остаться прежним, выразив в творческой личности наисущественнейшие свои потенции, скрытые в «среднем человеке», но предельно явленные в динамической модели творческой личности.
Именно тогда творческая личность данной культуры предстает как начало и конец этой культуры, как ее рождение и вырождение. Творческая личность в относительно замкнутой зрелой культуре может быть осмыслена в единстве крайних, критических ее состояний. Но именно в этих формообразующих (форморазрушающих) точках только и возможно постичь стиль мышления культуры, ее живой образ.
Социокультурная обусловленность творческой личности: в мышлении личности, в ее деятельности живет и действует социум; осуществляет себя исторически неповторимая творческая личность на социально-историческом фоне своего существования, микромоделируя в ходе собственной деятельности и в самой себе мегасоциум эпохи; выходя из эпохи, но и оставаясь в ней. Общение выступает, таким образом, приобщением человека к человеку, творческой личности к культуре; реальным освоением личностью своих социальных отношений – освоением культуры. Осуществляется становление субъекта деятельности. Именно здесь и высвечивается глубинная его социальность, актуализируется культура, превращаясь в способ деятельности личности. Деятельность личности оказывается направленной на собственное мышление как на образ культуры.
Верно, что человек средневековья глубоко традиционен, принципиально антиноватор. Этот тезис – поистине общее место, если только оставить не раскрытыми, а лишь названными, очевидные определения средневекового человека. Растворенный в коллективном субъекте, средневековый человек проявляет свою особость лишь постольку, поскольку ощутил себя частицей субъекта всеобщего. Только тогда собственный вклад в дело личного спасения приобретает характер общезначимого и вместе с тем особенного. Привносится свой узор в общий рисунок ковра, который ткут все ради всех. Средневековый человек ищет опоры в давней традиции. Ему, обретшему свое маленькое свое, жизненно необходим авторитет соборности. Такое оказывается возможным в условиях средневековой жизни христианства как религии коллективного спасения1.
Диалектику личностно-неповторимого и социального в человеческой деятельности тонко отмечает Маркс: человек «…только в обществе и может обособляться» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т.12, с.710).
Таков принципиально традиционалистский характер личности средневековья. Но осознание себя в авторитарной традиции есть личное, индивидуальное дело.
А теперь обратимся к некоторым фактам трагической судьбы Роджера Бэкона.
Вдумчивый естествоиспытатель, глубокий мыслитель, изобретатель-фантаст – эти и сходные определения устойчиво закрепились за ним в сочинениях по истории средневековой науки.
Опыт и наблюдение, провозглашенные в совокупности единственным источником и мерилом истинного знания, блистательные предвосхищения величайших изобретений человеческого гения (самолет, пароход, огнестрельное оружие, телескоп), страстные и рискованные нападки на ложные, хотя и высокие, авторитеты – все это в сознании многих исследователей, создавших наличную роджер-бэкониану, отлилось в тезис, ставший общим местом: Роджер Бэкон на несколько столетий «опередил свое время» и может быть сравним с ученым Нового времени. Обычно это сравнение любят замыкать на его однофамильце и соплеменнике Френсисе Бэконе из XVII века. Этим объясняют и то, что Роджер Бэкон вместе со своими творениями выпал из общекультурной традиции. «Опередил свое время», «выпал из традиции», «остался непонятым»… Такие метафоры мало что объясняют.
Есть, однако, работы, располагающихся на ином полюсе (Л. Торндайк, Хайдеггер, Ольшки), в них Бэкон не такой уж мученик, и экспериментальный метод его вовсе не экспериментальный (Thorndike, 1923, c. 649–657), и изобретения знаменитого Оксфордца – всего лишь умозрительные химеры. Но и такое уничижительное отношение к столь мощному уму также внеисторично2. Намечу путь возможного преодоления такого крайнего несходства в оценке, жизнеописании, трактовке.
Ясно, что Роджер Бэкон – человек своего времени, своей культуры, характеризующейся определенным типом мышления. В пределах европейской средневековой культуры располагаются феномены мышления Бэкона, монаха-францисканца, узника и страдальца, и его гонителей, ревнителей окрепшего доминиканства XIII столетия.
Бэкон вовсе не ниспровергатель основ. Нет! Борец, неутомимый, самоотверженный. Но не против, а за… За кристальную чистоту раннехристианского, не замутненного десятью столетиями канона. Ниспровержение ложного авторитета во имя авторитарности как принципа; бунт против магического чернокнижия во имя божественной магии, христианской теургии; за опыт-созерцание в точных науках, в поддержку опыта внутреннего, дарующего озарение, понятого как всеобщий метод; за естественнонаучное объяснение мира, который должен быть осмыслен как произведение творца; протест против темной и путаной схоластики во имя доводов ясных и точных. Рафинированная ортодоксия (не в значении православия). Жизнь, дело, душа были отданы выпрямлению изначальных, в сущности ортодоксальных, оснований, потому судьба великого англичанина предстает как героическое мученичество, поучительное и ныне.
Возврат к началу – реставрация оснований средневековой культуры в очищенном от временны́х напластований виде обнажает болевые точки этой культуры, могущей стать иной. Остаться прежней – стать иной. И то и другое заложено в генетическом коде культуры. Высветление гомогенных оснований средневековой культуры лишь резче обозначает гетерогенность «осени средневековья», готовящегося стать Возрождением. В этом смысле ортодокс тождествен новатору, послушник – еретику.
Еретическое послушничество. Но именно послушничество, ибо сколь не опасна реставрация первичного образца, реставрируется все-таки образец, а не творится заново образ культуры.
Бесспорно, возврат к началу культуры есть также и подступ к ее концу. И в этом смысле развиваемое здесь соображение для внутрикультурных реконструкций может оказаться полезным. Но подлинное преобразование средневековой культуры в культуру иную по-прежнему остается загадкой.
Эта декларация требует доказательств, причастных к источнику, например, к «Большому сочинению» Оксфордца, где изложена методологическая программа познания (АМФ, 1, 1969, с. 862–877).
Четыре причины человеческого невежества суть: опора на недостойный авторитет, постоянство привычки, мнение несведущей толпы, прикрытие невежества показной мудростью. Отсюда доводы – это передано нам от предков, это привычно, это общепринято – оспоривать бессмысленно. Развенчание аргументации невежд должно высветлять мудрость не показную, но истинную (с. 862–863).
Как же развенчивается всё это? Ссылкой на авторитеты, а также с помощью опыта и разума. Внешне опровергается то же – тем же: недостойный авторитет – авторитетом иным; привычка – опытом; мнение толпы – разумом. Но все-таки иным авторитетом? «…Неколебимым и подлинным авторитетом, который либо дан церкви божественным судом, либо в особенности порожден заслугами и достоинствами безупречных философов и превосходных пророков, которые в меру человеческих возможностей преуспели в постижении мудрости» (с. 864). Заметьте: авторитет церкви, но вместе с ним и авторитет человеческий. Последний – в особенности.
И все-таки авторитет. Авторитет церкви, данный божественным судом. Здесь Бэкон ссылается на Священное писание: «Из-за грехов народа часто воцаряется лицемер» (там же). Итак, ложный авторитет должен быть заменен авторитетом истинным, ибо софистические авторитеты неразумной толпы сомнительны. Они подобны нарисованному или сделанному из камня глазу, который обладает «лишь названием глаза, а не его свойствами» (там же). Очевидности совпадают. Скрытые сущности диаметрально разные. Власть ложных авторитетов не безобидна: разум бездействует, право не решает, закон бессилен, нет места ни велению неба, ни велению природы, искажается облик вещей, извращается порядок, властвует порок, гибнет добродетель, царит ложь, а истина бездыханна (там же). Это ли не томление по изначальному, а ныне извращенному божественному порядку, который видел за очевидной повседневностью не глазом, но оком францисканец Роджер Бэкон в фаворском свете божественной истины?!
Было бы, однако, жаль в столь внешне традиционалистском обороте проглядеть прямые упования на авторитет человеческий, основанный на «лучших суждениях мудрых» (там же).
Посмотрим теперь, на чем зиждется бэконовский разум. Прежде всего он научный и только потому здравый. Математика, оптика, опытная наука – незыблемый trivium Роджера Бэкона.
Четвертая часть «Большого сочинения» обосновывает силу математики в науках и мирских делах. Здесь нет, или почти нет, ссылок на Священное писание. Зато есть ссылки на языческие авторитеты и их сочинения, мудрость которых открывается только знающим языки. Это «Вторая аналитика» Аристотеля, Евклидовы «Начала», «Тускуланские беседы» Цицерона, «Естественная история» Плиния Старшего, астрологические штудии Птолемея, астрономические сочинения араба Альбумазара, медицинские трактаты таджика Авиценны. Не забыты и современники: Роберт Линкольнский (Гроссетет), Адам из Марча, Пьер из Марикура. Авторитет Священного писания есть авторитет, обосновывающий изначальное; он совпадает с основанием. Следствия же, куда более важные в прикладных делах, зиждутся на человеческом авторитете разума. Преуспеяние в постижении абсолютной мудрости невозможно без опоры на авторитеты человеческие.
Математика – врата и ключ к знанию. Она подготовляет душу и возвышает ее. Можно подумать, что с нами говорит наш почти современник (из Нового времени) – Френсис Бэкон.
Математика – и метод, и инструмент. Она вносит порядок в первоначальное знание, лишенное порядка; завершает это знание, делает его цельным.
Далее следуют исчерпывающие доказательства необходимости математики. Этих доказательств два: одно – с помощью ссылки на языческие авторитеты; второе – «разумными основаниями». Самое разделение аргументации на два доказательства свидетельствует о том, что авторитет – это авторитет, а разум – это разум. Они разведены в деле, хотя и отождествлены в сиянии одной-единственной, божественной, истины.
Какие же разумные основания приводит Бэкон в пользу математики как всеобщего инструмента познания? Этих оснований восемь.
Во-первых, все прочие науки пользуются математическими примерами.
Во-вторых, «математические знания как бы прирожденны нам» – они от бога.
В-третьих, математика – очень древняя наука (от Адама и Ноя).
В-четвертых, математика – самая легкая наука, а «для нас естествен путь от легкого к трудному».
В-пятых, она доступна всем.
В-шестых, она сообразна «с детским состоянием и детским умом», ибо чертить, считать и петь – занятия принципиально математические.
В-седьмых, математика известна нам вне природы, опираясь на нее, можно двинуться дальше – к познанию природного.
В-восьмых, математика дает достоверное знание, с помощью которого только и может быть достигнута безупречная истина (с. 866– 869).
Все это также чрезвычайно «современно», если бы не одно обстоятельство. Математика, по Бэкону, предстает не плодом конструктивного ума. Напротив, она врожденная, богом данная наука. Это не просто математика, но «благодетельная математика». Бэкон как бы перечеркивает бесплотный характер этой науки, утверждая то обстоятельство, что именно в математике «имеют для всего чувственный пример и чувственный опыт, строя чертеж или исчисляя, чтобы все было очевидно для ощущения» (с. 869). Чувственная очевидность. Только она – возвышающее основание мощи математики, ибо «духовные вещи познаются через телесные следствия и творец – через творение» (там же).
Акцент на предмет – очень важное обстоятельство. Настолько важное, что можно и позабыть о вещах духовных, растворенных в их телесных следствиях. Можно забыть и о творце, потерявшемся в творении. Неспроста именно телесное настойчиво подчеркивает Бэкон.
Чувственная природа математики, им же законоположенная, дает Бэкону разумные основания осмыслить ее как ключ познания. Выдвигаются доводы, доставляемые самим ее предметом. Во-первых, людям, как считает Бэкон, «прирожден способ познания от ощущения к уму, так что, если нет ощущений, нет и науки, основывающейся на них, как сказано в первой книге «Второй аналитики», ибо человеческий ум продвигается вслед за ощущением» (с. 871). Количество же как принципиально математическая вещь именно ощущением, по Бэкону, и постигается. Во-вторых, «сам акт мышления не совершается без непрерывного количества… Поэтому количества и тела мы постигаем созерцанием ума, ибо их виды находятся в уме» (там же). Бестелесное постигается труднее как раз из-за того, что именно телесное занимает весь наш ум. Итак, созерцание (admiratio) и отражение.
Далее следует оптика Оксфордца, вторая наука бэконовского trivium’а. За нею – наука «опытная». То, что может быть принято во «внешнем опыте» Бэкона за индуктивизм новой науки, а также за отчаянно смелые «предвосхищения» будущих технических свершений, оправдано высоким, специфически средневековым предназначением: «…для божьей церкви в ее борьбе против врагов веры, которых скорее следует одолеть усилиями мудрости, чем военными орудиями, каковыми обильно и с успехом пользуется антихрист…» (с. 877).
Калейдоскопически одновременные вознесения и заземления – существенная особенность «Большого сочинения» Роджера Бэкона. Глубоко послушническое основание, укорененное в незапятнанной раннехристианской традиции, восходящей к Августину, и рядом демиургические телесно-языческие следствия рукотворно усовершенствуемого мира.
Но… пора переходить собственно к жизнеописанию. К подробному анализу текстов.
К так называемому историческому фону.
Но прежде – стихотворные «зонги» моего собственного изготовления – в тему каждой главы, расширяющие историческое пространство повествования. Во всяком случае – надеюсь на это…
Отделяю агнцев от козлищ,
Плевелы от ржи, пырей от проса.
Вот стоит козлище. С виду злющ.
Борода как плющ, и безголосо
Блеет. На хвосте торчком репей.
Рог обломлен. Сукровит колено.
Подойду к нему. Скажу: попей.
Но, подъявши голову надменно,
Отвернется, все слова поправ,
Пропустив мимо ушей разлатых.
Рыжие полыни горьких трав
Оплетут копыта. Виновато
Подойду еще, поглажу бок,
Впалый бок. И в высохшие губы
Булки белой положу кусок.
Дрогнут губы, обнажатся зубы.
Вот еда, скажу, а вот вода.
Вот мой дом, скажу, – твое жилище…
Агнец добр и так. А вот козлище
Ежли подобреет – это да!