Их привезли в полдень и оставили в пустыне. Вокруг – неровный шов горизонта, видны только хижина и лопасти ветряной мельницы вдали. В 1977 году художник Уолтер де Мария установил здесь, в Нью-Мексико, «Поле молний» – четыреста громоотводов из нержавеющей стали на территории длиной в одну милю и шириной в один километр.
Ли взяла с собой диктофон, фотоаппарат, тетрадку и карандаш – ехала собирать материал для исследования, – но за все время поездки не написала ни слова.
Сотрудник фонда Dia Art Foundation привез ее и еще пять человек в микроавтобусе, вручил ключи от хижины и укатил обратно, в Квемадо, предупредив, что вернется завтра в то же время. Это одно из условий – ты не можешь просто увидеть скульптуру, ты должен провести с ней сутки, так решил автор. Изоляция – одна из основ ленд-арта, весь смысл в том, чтобы взаимодействовать с произведением искусства на протяжении длительного времени, желательно в одиночестве. Очень похоже на чтение книги.
Попав на «Поле молний», турист сначала неизбежно испытывает разочарование – он полтора часа едет в пустыню, чтобы что? Чтобы увидеть вбитые в грунт двадцатифутовые столбы из нержавеющей стали. Но штука в том, что так и задумано – искусство минимализма стремится к невидимости, оно работает не только с материалами, но и с вниманием зрителя.
Тем более это ведь не просто столбы. Это громоотводы. Расставленные в строгом порядке в соответствии с замыслом автора – 25х16, миля на километр, де Мария специально столкнул две измерительные системы; свое искусство он собирает из отрезков – пространственных и временных.
В том же 1977 году он создал еще одну свою программную скульптуру – «Вертикальный километр земли»: в немецком городе Кассель на площади перед музеем Фридерицианум специальная команда в течение месяца бурила землю; затем в отверстие вбили составной латунный «гвоздь» длиной ровно в один километр. Подвох в том, что увидеть скульптуру невозможно – она целиком под землей; на поверхности – только круглый пятак диаметром два дюйма. Чтобы оценить замысел автора, зрителю необходимо совершить над собой усилие – победить сомнение, поверить в то, что там, под землей, действительно километровый латунный «гвоздь». А дальше возникает целая куча сопутствующих вопросов: возможно ли вообще представить себе километр? А также: километр – это сколько? Автор испытывает воображение и веру зрителя на прочность.
Солнце медленно уходило к западу, громоотводы отбрасывали тени – длинные, тонкие и синхронные, похожие на сотни солнечных часов.
И тут – что-то стало меняться. Подул сильный ветер, и столбы завибрировали, воздух наполнился гулом. У Ли во рту в верхней пятерке заныла пломба.
– Вы тоже чувствуете? – спросила она, но остальные туристы уже разбрелись кто куда по полю и были слишком далеко. – У меня пломба в зубе гудит, – сказала Ли самой себе.
Начался закат – оранжевый, красный, – и стержни стали отливать золотом.
Ли много читала о том, какие странные штуки иногда здесь происходят – при приближении грозы на концах стержней появляются «огни святого Эльма» – разряды коронного электричества, кисточки тока, и воздух потрескивает от напряжения. Скульптурная композиция буквально притягивает грозу.
Она уже год писала диссертацию о де Марии и знала, что вера и ритуал – очень важные элементы его искусства, но до сегодняшнего дня не понимала насколько. Ее бил озноб, в груди появилось тянущее ощущение. Она услышала раскаты грома вдали и огляделась – но в небе не было ни облачка. Звуки грозы приближались, и Ли стало тревожно, во рту появился металлический привкус; у нее затряслись руки, она хотела позвать на помощь, открыла рот и не смогла произнести ни слова. Последнее, что она помнила, – вспышки света, похожие на шаровые молнии…
Детство Ли прошло в крошечном городке Шаллотт, штат Северная Каролина, рядом с национальным парком «Шаллотт ривер свомп», в котором ее мама, ихтиолог по образованию, уже много лет следила за популяцией аллигаторов. Профессия, прямо скажем, весьма экзотическая, из-за чего в школе у Ли бывали проблемы – ее истории о маме звучали так, словно она их выдумывает, чтобы произвести впечатление. Однажды на уроке она рассказала, как зимой на кипарисовых болотах аллигаторы вмерзли лед, высунув носы над поверхностью, чтобы дышать, и до весны впали в спячку; мама каждый день устраивала обход, следила за их состоянием. Никто не верил рассказам Ли, и она обижалась – она-то знала, что говорит правду, своими глазами видела торчащие из льда носы и зубы рептилий. Ли очень любила наблюдать за мамой на работе и в раннем детстве даже выпросила себе куртку смотрителя, ярко-зеленую, с красным логотипом парка на спине; куртка была ей велика и доходила до колен, а рукава приходилось закатывать, но она все равно гордо ходила в ней и до пятнадцати лет была уверена, что тоже станет ихтиологом.
В парке среди коллег мать была звездой, Ли часто слышала рассказы о ее храбрости, например о том, как однажды она спасла жизнь туристу, который вылез за пределы «разрешенной тропы», чтобы сделать эффектный снимок, и не заметил в мутной воде аллигатора; аллигатор меж тем вполне заметил туриста и рванул в его сторону да и утащил бы в болото, если бы не мать Ли, которая – если верить свидетелям, – возникла у него на пути и, раскинув руки, охрипшим голосом заорала: «А ну п-шел вон, поганец!» – словно обращалась к псу, затем указала пальцем на болото: «Вон, я сказала!» – и огромная рептилия как-то медленно и обиженно развернулась и скрылась в воде.
Таких историй Ли слышала достаточно, и потому ей всегда было странно наблюдать за мамой дома. В быту, без формы и жетона сотрудницы национального парка мама как будто перевоплощалась в другого человека – сентиментального, нервного и беспомощного. Она могла расстроиться из-за ерунды – например, если случайно сжигала тосты, пытаясь приготовить завтрак. Еще она очень любила романы «про любовь», ну, те – в ужасных ярких обложках, на которых мужчины в порванных рубашках целуют в шею загорелых и полуодетых женщин; почти каждый день мама брала один в местной библиотеке и читала взахлеб и часто с удовольствием плакала над ними.
Неискушенность матери поражала Ли с самого детства. Она не понимала, как в одном человеке могут уживаться два таких разных характера: сосредоточенный и бесстрашный ученый-ихтиолог и рыдающая над бульварными романами простушка. Плюс еще эта ее привычка – по-детски радоваться мелочам и восхищаться всякой ерундой:
– Господи, как же вкусно! Ты только попробуй!
– Мам, это просто тост.
– Да, но именно сейчас он особенно вкусный.
Однажды в школе учитель дал детям задание нарисовать генеалогическое древо своей семьи. Так Ли выяснила, что мама – дочь мигрантов. Точнее, нет, не так – она, конечно же, знала, что девичья фамилия мамы «Горбунова», но никогда раньше об этом не задумывалась. А теперь выяснила, что ее бабушка, Ева Борисовна Горбунова, за свою жизнь умудрилась эмигрировать дважды: сначала из послереволюционной России в Германию – ей было три, и, как гласит семейная легенда, ее родителям пришлось спрятать ее в чемодане, чтобы втащить на борт парохода; затем в 1936-м уже с мужем Ева Борисовна сбежала во Францию, а потом как-то все же перебралась в США. О бабушке мама рассказывала с удовольствием – особенно о том, как в 1918 году ее, трехлетнюю, засунули в чемодан и контрабандой пронесли на пароход, – а о себе говорила неохотно: первые годы в Америке были нерадостные – сначала жили в пригороде Нью-Йорка, где тараканы были размером с крыс, крысы размером с кошек, а кошек не было вовсе, потому что крысы их съели; затем бабушке предложили работу в национальном парке, и они с мужем и дочерью – будущей мамой Ли – перебрались в Северную Каролину. Жили бедно и как-то не очень весело, страсть к биологии ей опять же привила бабушка, которая еще в Германии, кажется, работала в зоопарке, а еще, когда ей было три, родители затолкали ее в чемодан и протащили на борт парохода…
Тут надо сказать, что мама была ужасным рассказчиком – вечно сбивалась, путалась в датах и именах, отвлекалась, ходила кругами и постоянно забывала, на чем остановилась и что хотела сказать.
– А дедушка?
– Какой дедушка?
– Да мой, мой дедушка. Какой он был?
– А, ну, дедушка был мастер на все руки. Он же нам целый дом построил. Я разве не говорила? Кажется, я рассказывала.
– Нет, не рассказывала.
– Точно?
– Точно.
– Хм, я была уверена…
– Мама!
– Ладно-ладно, дом. Дом был вон там, чуть на север, – она указала рукой, – на пустыре, что за Пятой улицей. Я в нем родилась.
– И что с ним стало?
– С кем? С дедушкой?
– С домом, ну.
– Да ничего, сгорел он. Говорю же, там теперь пустырь.
Ли было тринадцать, и она была любопытным ребенком – пошла на пустырь, хотела увидеть место, где когда-то стоял построенный дедом дом и в высокой траве не увидела доски, прикрывавшие заброшенный коллектор. Она пролетела два с половиной метра и упала на гору битого кирпича. Рентген показал переломы левой ступни и предплечья – поразительно, что остальные кости не пострадали, в остальном лишь синяки и ссадины, – и дальше, пока ступня и предплечье срастались, полгода она провела взаперти, почти не выходя из комнаты. Телик ей быстро надоел, она перешла на книги и с удивлением обнаружила, что ей ужасно нравится читать. У матери на полках стояли многотомники Толстого и Чехова, которые ей давным-давно подарили какие-то дальние в третьем колене родственники из России, «чтобы не забывала корни». Ли прочла русских классиков и далее переключилась на американскую школьную программу, а спустя еще два года, окончив школу и сдав SAT, удивила всех – и себя в том числе, – когда вместо ихтиологии выбрала литературу и поступила в Университет Северной Каролины в Чапел-Хилле (UNC), и уже там, на третьем или четвертом курсе – опять же совершенно случайно – увлеклась концептуальным искусством. Один из приятелей рассказал ей об Уолтере де Марии, художнике, который в 1961 году создал скульптуру под названием «Коробки для бесполезной работы». Она прочла о де Марии несколько статей, и это, по ее собственному признанию, «была любовь с первого перформанса»; за год перепахала все возможные материалы об искусстве минимализма и, выбив грант на исследования, отправилась в путешествия по пустыням – сначала в Мохаве, чтобы увидеть «Рисунок длиной в милю», затем в Нью-Мексико – на «Поле молний».
Ли никогда не жаловалась на здоровье – у нее не было ни мигреней, ни эпилепсии, ни галлюцинаций; только ступня и предплечье иногда ныли, особенно осенью, откликаясь в холодную, сырую погоду. Но там, на «Поле молний», с ней что-то произошло – она услышала звуки грома и увидела вспышки; проблема была в том, что слышала и видела их только она одна. То, что она испытала, сложно описать – ее охватило страшное предчувствие, ощущение близости конца света.
Ли не была верующей и до поездки на «Поле» особо не задумывалась о вопросах религиозного характера. Внезапный пограничный опыт в пустыне заставил ее изменить тему работы. Ей стало интересно, сколько еще людей испытали то же, что и она – и что именно они чувствовали? И были ли такие люди? Ей удалось найти двадцать человек, побывавших на «Поле» за последний год, девять из них согласились пройти серию тестов. Расходы и организационные трудности взял на себя институт – предприятие вписывалось в национальный студенческий проект исследований в области когнитивной нейробиологии. Испытуемые ложились в аппарат МРТ, а Ли по громкой связи разговаривала с ними. Когда речь заходила об опыте и ощущениях, испытанных там, в пустыне с громоотводами, на экране она замечала схожие закономерности – у большинства участников эксперимента понижалась активность нижней теменной доли – области, которая отвечает за восприятие своего тела в пространстве и чувство самоконтроля, а также – за зрительно-пространственное восприятие окружения.
Свой опыт Ли описала в статье «Искусство минимализма и религиозное откровение» и осенью 1995 года опубликовала статью в журнале Cerebral Cortex – огромное достижение для двадцатидвухлетней аспирантки. Спустя еще полгода она нашла в почтовом ящике конверт с университетским гербом – официальное приглашение. Увидела слово Columbia – и сердце в груди замерло, пропустило удар. Радость, впрочем, была недолгой – вчитавшись, она поняла, что речь не о Колумбийском университете в Нью-Йорке; ее приглашали в другую Колумбию – город в штате Миссури. Ей писал некто Юрий Гарин, профессор антропологии Миссурийского университета. Ее статья и размышления о связи теменной доли с религиозными откровениями произвели на него впечатление, и он предложил ей прочесть лекцию для магистрантов с его кафедры. Все расходы на проезд, размещение и прочее университет берет на себя.
Ли тут же бросилась собирать вещи. Летать она боялась, решила добираться автобусами – настоящее путешествие, больше суток в дороге, 920 миль, сквозь Западную Вирджинию и Кентукки – увидеть Лексингтон, Луисвилл, потом Сент-Луис, и оттуда прямой двухчасовой маршрут до Колумбии, который оказался самым тяжелым, – в Миссури той весной стояла аномальная жара, и кукурузные поля вдоль дорог желтели и чахли под палящим солнцем, в полупустом салоне автобуса было невероятно душно, Ли была в шортах, и ее ноги на протяжении всего пути неприятно липли к разогретому кожзаменителю сиденья.
И вот она в Колумбии, со старым чемоданом, одно колесико которого (левое) при движении издавало тонкий, комичный звук, похожий на игру на очень маленькой скрипочке. На вокзале ее ждал волонтер Адам. Он был высокий и тощий, с длинными светлыми волосами, которые падали ему на лицо, и он убирал их таким манерным жестом музыканта, зачесывая назад ладонью. «Готова спорить, дома у него есть гитара», – думала Ли, разглядывая его профиль, пока они шагали по парковке к такси. Адам напоминал тот тип парней, которые, выпив на вечеринке пару «Хайнекенов», достают гитару, две минуты вдохновенно настраивают ее, а потом горланят песни «Нирваны», пока не сорвут голос.
Колумбия была простой и приземистой – Средний Запад, ни больше ни меньше. Когда ехали по Восьмой улице, Адам указал на шесть колонн, стоящих прямо посреди поля и совершенно ничего не подпирающих. Это все, что осталось от главного корпуса университета после пожара в 1892 году, пояснил Адам. Есть легенда, – жутковато улыбаясь, добавил он, – что пожар возник из-за электрической лампочки – как раз в то время в здании установили «первую электролампочку в истории Миссисипи». 9 января 1892 года на первом этаже, в холле, должна была состояться выставка. К вечеру, когда все уже были в сборе, люстра под потолком заискрила и воспламенилась. Огонь почти мгновенно переметнулся на потолок и охватил расположенную этажом выше библиотеку. К полуночи здание, по словам Адама, «сгорело в ноль», и только эти шесть колонн уцелели; теперь они – главный памятник города; только не очень понятно – что именно они означают.
Во всей этой истории Ли поразило даже не то, что огонь уничтожил библиотеку, а то, с каким восторгом Адам рассказывал об этом событии – так, словно речь шла о победе любимой баскетбольной команды.
– Простите, – осекся он, заметив, кажется, ее недоумение, – я, бывает, увлекаюсь. Я пишу работу об истории луддизма и технофобии на рубеже веков, и в числе прочих разбираю этот случай – это же прям синекдоха: электролампочка, уничтожившая библиотеку, а?
Ли вежливо улыбнулась, хотя и не очень поняла, при чем тут синекдоха.
Они доехали до кампуса, Адам помог ей заселиться в гостиницу – довольно милое трехзвездочное заведение с фасадом в скандинавском стиле – и провел небольшую экскурсию по кампусу и ботаническому саду. Именно там, в саду, она и встретила Гарина впервые. Он гулял по аллее, руки в карманах, одетый просто – голубая рубашка, джинсы и мокасины на босу ногу. Он улыбнулся ей и протянул руку. Рукава рубашки были закатаны, и Ли увидела черные, туземные татуировки на предплечье.
Он ей сразу понравился – само обаяние. Стал спрашивать: как доехали? Все ли понравилось? Волнуетесь перед лекцией? Взял за руку, погладил по ладони, успокоил: уверен, вы справитесь, все будет хорошо.
Ее поразил его взгляд – огромные голубые глаза, смотрит внимательно, не отрываясь; такой взгляд очень сложно выдержать. И голос. Все, кто был с ним знаком, говорили, что у него очень красивый, успокаивающий голос, который неожиданно контрастировал с внешним видом. Сам Гарин был большой, жилистый, черты лица крупные, грубые, кривая переносица (в детстве в драке сломали нос); на левом переднем зубе – небольшой скол.
– Я так рад, что вы согласились выступить у нас. Пойдемте, покажу вам аудиторию.
Они зашли в один из корпусов – его называли «Лицей» – довольно ветхий и очевидно требующий ремонта затертый паркет и рассохшиеся деревянные рамы в окнах. Здесь все дышало старостью, но не той благородной и величавой старостью, которая покрывает собой корпуса, скажем, в Гарварде, а другой – старостью провинциальной дамы, которая махнула на себя рукой и как-то, видимо, смирилась с тем, что лучшие годы уже позади.
– Извините за бардак, мы уже год ждем ремонта, – сказал Гарин, словно услышав, о чем думает Ли. – Этот корпус – объект культурного наследия, тут даже паркетину нельзя сменить без официального одобрения попечительского совета. Каждый чих надо заверять. Вот и сражаюсь с ними, как Рыцарь печального образа. Двери заменил, теперь жду, когда окна разрешат. Но наша аудитория вам понравится.
Аудитория действительно отличалась: свежевыкрашенные стены, новый проектор и отциклеванный паркет под ногами. Пока Ли готовилась, проверяла слайды и в очередной раз просматривала конспекты, аудитория наполнилась студентами – их было немного, человек двадцать, но Ли заметила, что все они, кажется, вели себя как очень близкие друзья, и каждый подходил и отдельно здоровался с профессором Гариным.
Ли всегда страшно нервничала перед публичными выступлениями; опыта у нее было немного: на первой в ее жизни лекции один из студентов случайно сломал проектор, и ей пришлось выступать без слайдов, буквально на пальцах объясняя, как выглядят скульптуры Уолтера де Марии; в другой раз в аудитории было душно, кто-то открыл окно, и ее конспекты утянуло на улицу сильным ветром, Ли кинулась их ловить и чуть не выпала вслед за ними; это был один из самых неловких и стыдных моментов в ее недолгой карьере лектора.
Поэтому, заходя вслед за Гариным в аудиторию, она уже морально готовилась к новому форс-мажору. Когда лекция началась, казалось, в этот раз удача на ее стороне – проектор отлично работал, за окном было жарко, но безветренно, хотя теперь Ли на всякий случай всюду возила с собой пресс-папье – камень, который нашла в пустыне Мохаве; придавливала им конспекты. И вот – буквально за двадцать минут до конца с улицы стали доноситься крики. Сперва как будто издалека, затем все ближе – за окнами собрались люди с плакатами и стали скандировать «Долой! Долой!» И первые минуты Ли попросту не могла понять, что происходит и что им нужно, и отчаянно делала вид, что не замечает воплей, но время шло и перекрикивать шум было все сложнее. К толпе прибавился женский голос, усиленный мегафоном, – хрипящий, гулкий, подначивающий: «Зачем нужен попечительский совет, если он ничего не решает?» – и демонстранты отвечали ей: «Да-а-а-а!»; «Они водят нас за нос, считают нас дураками! Мы дураки?» – «Не-е-е-ет!» Ли все чаще сбивалась, но продолжала читать лекцию на автомате – лишь бы закончить – и уже видела, что студенты в аудитории слушают не ее, а вопли за окнами, и переглядываются, и как-то растерянно смотрят на нее и на Гарина. И дочитав наконец лекцию до конца, Ли пробормотала «на этом, пожалуй, все» и тут же почти бегом направилась к выходу из аудитории – боялась расплакаться у всех на глазах.
Зашла в туалет, хлопнула дверью кабинки и пару минут просто стояла, уперевшись лбом в боковую стенку. Люминесцентный свет и запах хлорки. Ремонт явно новый, на полу – плитка с причудливым византийским узором. Акустика такая, что даже у дыхания небольшое эхо. Кто-то вошел, прошагал мимо кабинок, открыл кран, зашумела вода.
– Ли-и? Вы здесь? – Голос Гарина.
Пауза.
– Господи, это что, мужской туалет?
– Нет. Женский. Я пришел извиниться. Простите меня, пожалуйста. Мне очень-очень жаль, что так вышло.
– За что?
– Вы замечательно выступили. Даже не думайте огорчаться.
Пауза.
– Да уж…
– Простите. Я не думал, что эти болваны сегодня опять выйдут.
– Кто это был?
– Ох. Это долгая история.
– Нет, правда. Что им нужно?
– Давайте так: вы выйдете, мы сядем где-нибудь в более подходящем месте, и я расскажу.
Она помолчала.
– Еще пару минут. Пару минут – и я выйду.
Гарин отвел ее в бар, панорамные окна которого смотрели на футбольное поле. На поле на всю катушку работали поливалки, хотя даже они, очевидно, не могли спасти газон от жары – здесь и там виднелись желтые проплешины. Ли провела в Колумбии всего полдня, но уже уловила ее запах – город пах разогретой зноем кирпичной кладкой. Для Ли запахи были главным инструментом маркировки мира и взаимодействия с ним. У каждого места был свой особенный запах, и, попадая в новый город, она старалась дышать глубоко, это был ее способ «познакомиться». Ее родной Шаллотт пах мокрым после дождя асфальтом и можжевельником, Чапел-Хилл – вспаханной землей и – совсем чуть-чуть – дизельным топливом; она пять лет снимала там квартиру, окнами выходящую на стоянку для фур, и по ночам грузовики шумно парковались в свете фонарей возле цистерны с дизелем. Даже у пустынь были свои особые запахи – Ли могла с закрытыми глазами отличить Мохаве от Чиуауа: первая пахла раскаленными на солнце валунами, вторая – мхами и сырым гипсом.
У людей тоже были свои запахи-маяки: например, мама пахла детской присыпкой, а ее коллега-ихтиолог Сара – хной и красным вином, хотя она и утверждала, что не любит вино; научный руководитель Ли на пятом курсе, мистер Уильямс, всегда пах старой одеждой, даже когда одевался во все новое – он словно бы сам источал запах залежалого, пыльного, скроенного по устаревшим лекалам костюма. И вот теперь, сидя за одним столиком с профессором Гариным, она осторожно втягивала носом воздух, пытаясь как бы «опознать» его, внести в свою «картотеку запахов» – и не могла; от него как будто совсем не пахло – и это было необычно и волнительно; таких, как он, она еще не встречала – человек без запаха.
– Если кратко, – начал Гарин, когда ему наконец принесли сидр, – демонстрацию устроила одна из наших студенток. Очень дотошная. И вы тут совершенно ни при чем. Она писала работу по истории штата и выяснила, что Чарльз Генри Люгер – один из отцов-основателей нашего достославного университета – был, мягко скажем, человеком неоднозначным. Помимо прочего он сколотил первое состояние на торговле оружием – организовывал поставки из Европы. А еще был антисемитом. Звучит не очень хорошо, но что поделать, – Гарин пожал плечами, – в смысле, Люгер был продуктом своего времени – обычный коммерсант, ни больше ни меньше. Я его не оправдываю, но – тридцатые годы девятнадцатого века, чего вы хотите? В Техасе сотнями вырезают апачей, а в Миссури тем временем строят университет – на деньги с продажи карабинов, из которых люди палят друг в друга на границе с Мексикой. В общем, все очень запутано. Но некоторые активисты решили, что это чересчур, и теперь требуют переименовать улицу Люгера, – у нас тут есть такая, – и убрать памятную табличку с его именем. Некоторые даже отказываются по этой улице ходить. И поскольку я в попечительском совете – они и меня решили взять измором.
– А вы что?
– А что я? – Он сложил вместе запястья, словно предлагал заковать себя в кандалы. – У меня руки связаны – попечительский совет занимается проблемами образования, переименование улиц и прочие градостроительные вопросы – это уже сложнее. Вы же видели «Лицей», я там паркет уже два года не могу поменять, потому что здание помечено как «объект культурного наследия» – бюрократия такая, что спятить можно. И точно так же мы не можем переименовывать улицы всякий раз, когда на них выходят недовольные с плакатами. Если начнем вычеркивать из истории сомнительных персонажей, у нас не останется истории. – Он вздохнул, отпил сидра из высокого стакана. – В общем, пытаемся как-то договориться. Пока не очень успешно.
– А ваши студенты?
– М-м?
– Ваши студенты тоже ходят на демонстрации?
Он засмеялся.
– Еще как! Я их сам туда засылаю – собирать данные. Такой материал не должен пропадать. Одна моя студентка уже пишет об этом случае статью: мемориальная культура и что-то там. Самое интересное в работе профессора антропологии – это наблюдать, как студенты ищут и обрабатывают материал.
Ли разглядывала лицо Гарина, и ее вдруг осенило. Она вспомнила, что во время лекции он сидел с краю, на стуле, повернувшись к ней боком, и делал заметки в блокноте. Только сейчас до нее дошло – он сел так, чтобы видеть лица студентов; и заметки его были не по теме лекции – он наблюдал за реакцией учеников.
– Вы никогда не отдыхаете, да?
– В каком смысле?
– Все время в режиме сбора данных. Студенты знают, что вы не только обучаете, но и изучаете их?
Он пожал плечами.
– Должны сами догадаться. Это же как с писателями. Писатель всегда наблюдает за вами, подслушивает и записывает. Он так устроен.
– Я никогда не встречала живого писателя, – она задумалась. – Но у меня была подруга, которая училась на режиссера. Она сняла фильм о матери. Мать видела, что ее снимают, но не знала, что это для дела. Думала, просто для семейного архива. И когда узнала, что стала персонажем фильма, который показывают чужим людям, страшно обиделась. Я точно не знаю, но, кажется, они до сих пор не разговаривают. – Ли вздохнула. – Простите.
– Почему вы извиняетесь?
– Не знаю, просто устала. Еще и на лекции катастрофа.
– Это вы простите, я должен был предвидеть, что они явятся. – Он запнулся, почесал бровь мизинцем. Ли заметила, что он всегда так делает, когда пытается сформулировать в уме мысль – чешет бровь мизинцем. – Все мои студенты изучают друг друга – это часть учебного процесса. У нас даже есть семинары, на которых мы обсуждаем, насколько это этично – превращать близких, или коллег, или учеников в материал для исследования. Или для искусства. Близкие впускают тебя в свою жизнь, а ты крадешь их личное пространство и превращаешь в текст, в научную работу. Ты используешь их. С другой стороны: что поделать, если чужое личное пространство – самый лучший материал для создания чего-то нового? И далее – еще целая куча неприятных вопросов: это подло – без спросу брать фрагмент чьей-то жизни, обрабатывать и подписывать своим именем? И если я так поступаю, значит ли это, что я подлый человек?
– Ну, всегда можно спросить разрешения. Простая этика.
Он задумался.
– Возможно. Но не всегда. Например, если я скажу Джоан, моей студентке, что собираю о ней данные, сбор данных потеряет смысл, потому что Джоан будет знать, что я собираю о ней данные, и перестанет вести себя естественно в моем присутствии. А мне необходимо, чтобы она вела себя естественно, потому что иначе на выходе я получу искаженные и неполные данные. Точно так же с вашей подругой: если бы она сказала маме, что снимает ее для проекта, мать вела бы себя иначе, зажималась бы, старалась бы «играть на камеру», а ей, подруге, я полагаю, важно было заснять мать в, скажем так, естественной среде обитания.
Ли поймала себя на мысли, что ей очень нравится слушать Гарина. Не только его слова, но и голос – спокойный, медленный, уверенный. Гипнотический – вот правильное слово.
Он вдруг поднялся со стула.
– Пойдемте.
– Куда?
– Покажу вам одно хорошее место.
Ли взглянула на часы над барной стойкой.
– Я не могу, у меня завтра в восемь автобус.
– Да бросьте вы. Проделали такой путь и вот так уедете? Ну нет. Я вас пригласил, и развлечь вас – моя святая обязанность.
Ли очень не хотела идти, но Гарин был настойчив и выглядел так, словно отказ его обидит, и ей было ужасно неловко. Через двадцать минут на такси они подъехали к старому зданию, которое, честно говоря, просто поразило ее – индустриальный стиль в нем причудливо сталкивался с неоготикой, – как будто изнутри сталелитейного завода проросла шпилями и стрельчатыми окнами католическая церковь; как будто кто-то в самый разгар проекта подбросил на стол архитектору другие чертежи, а тот не заметил и просто продолжил строительство. Внутри было прохладно и темно, на полу – мозаики с изображениями танцующих людей, на потолке раскидистые люстры, которые, впрочем, несмотря на сотни лампочек, света особо не давали. Гарин знакомил Ли с какими-то людьми, имен она не запомнила, но все они были так милы и доброжелательны, что она постепенно расслабилась и почувствовала себя в безопасности. В конце концов, рядом был Гарин. Он указал на сцену, заваленную какими-то деревянными бочками, коробками и длинными бамбуковыми палками, и сообщил, что сегодня в городе гостят некие братья Волковы, «самые известные в мире перкуссионисты».
На сцене появились двое мужчин. Один щуплый, худой, в белой одежде; второй – огромный и широкий, но не толстый, а именно массивный – большой такой амбал, одетый в черное. Ли хорошо запомнила, как их лысины ловили блики софитов. Пару минут музыканты неподвижно стояли, окруженные причудливыми деревянными инструментами. Затем один издал что-то похожее на боевой клич и кинулся к бочке – как позже объяснил Гарин, называлась она «щелевой барабан» – и стал ритмично долбить по ней бамбуковыми палками – звук получался низкий, брутальный, с очень длинным, мучительным эхом – у Ли он вызвал ассоциацию с ночной бомбардировкой мирного города. Бум-бум-бум-бум – затем четыре такта тишины, амбал тоже схватил две бамбуковые палки и подскочил к квадратному барабану – БУМ-БУМ-БУМ-БУМ – звук разлетался по помещению и странными перкуссионными щелчками рикошетил от стен, как картечь.
– Вы в порядке? – спросил Гарин, склонившись к ее уху, когда подошла к концу первая композиция.
– Душно. Тяжело дышать, – сказала Ли.
– Это бывает. С непривычки.
– Где тут выход? Я хочу выйти, подышать.
– Эй, да вы что? – Гарин взял ее за локоть. – И пропустить такое? Они только размялись, сейчас сыграют второй гимн.
И снова грохот барабанов – еще громче, еще мучительнее. У Ли опять перехватило дыхание – ее как будто лупили звуком в солнечное сплетение. Затем – какое-то тихое потрескивание отовсюду. Сначала она даже не поняла, что происходит, только взглянув на Гарина, увидела, что он стучит каблуком по полу, и все вокруг тоже топают в такт. В желудке у Ли заболело – такое ощущение, словно проглотила рыболовный крючок и кто-то теперь тянет за леску. Рядом вновь возник Гарин со стаканом, вложил ей в руку, она сделала глоток и поморщилась. Что-то горькое и, кажется, алкогольное. Она протянула стакан обратно, но Гарин покачал головой «пейте, сразу полегчает».
Она вытерпела еще две композиции – или два «гимна», как называл их Гарин, один громче другого, и продолжала стоять там, в толпе, потому что стеснялась сказать, что ей нехорошо, ей не нравится здесь, и она хочет домой. К пятому «гимну» воображаемый крючок в желудке резко дернулся вверх, к диафрагме. У Ли подкосились ноги, и она схватилась за Гарина.
– Меня сейчас вырвет.
Гарин посмотрел на нее.
– Господи, да на вас лица нет! Что же вы молчали-то?
Он взял ее под руки и повел к выходу. На свежем воздухе ее легкие раскрылись, и она вдохнула – ощущение, будто оттолкнулась от дна и выплыла на поверхность. Стало полегче, она сидела на ступеньках, а Гарин размахивал перед ней сложенной в веер стопкой бумаги.
– Что вы ели сегодня? – спросил он.
– Что?
– Вы сказали, что вас тошнит. Что вы ели сегодня?
– Ничего. Только салат с креветками. И сок.
– Могу я взять вас за запястье?
– Что?
– Запястье. Хочу проверить пульс.
Она кивнула. Он взял ее руку, прижал два пальца – средний и указательный – к запястью.
– Похоже на отравление. Пойдемте, тут аптека недалеко.
Ну конечно, с облегчением подумала Ли, этот крючок в желудке – всего лишь отравление. Как глупо. Как глупо было думать, что это из-за музыки.
– Простите меня, – сказала она.
– Пожалуйста, перестаньте извиняться. Позвольте вам помочь, – он предложил локоть, она взялась за него, и он повел ее по улице. Свет фонарей отдавал болезненной желтизной. – Нет, это вы меня простите. Какой-то сегодня дурацкий день. То митинг под окнами, то вот это теперь.
Они зашли в аптеку, белый свет лупил по глазам, Ли зажмурилась и закрыла лицо ладонями. Гарин купил воды и еще чего-то, какой-то порошок. Насыпал его прямо в бутылку, взболтал и заставил Ли выпить. Ей сразу стало легче, и он повел ее в гостиницу, где очень строго приказал консьержу проследить за тем, чтобы ее проводили до номера и обязательно разбудили в восемь. Ли не помнила, как легла в постель. Ей снилось, что она стоит в темноте и вокруг – ничего, только ритмичный топот сотен каблуков. И хотя спала она от силы часа три, утром, проснувшись от звонка консьержа, она чувствовала себя прекрасно, как если бы и не было вчерашнего отравления.
Она собрала чемодан – или, точнее, запихнула в него вещи – желания складывать их не было совершенно, и спустилась в фойе, где, к ее огромному удивлению, сидел Адам. Ли ощутила легкий укол обиды – ей почему-то было жаль, что Гарин не пришел проводить ее лично, хотя он и не обещал, но, с другой стороны, он прислал Адама, а значит, позаботился о ней, и эта мысль, что о ней позаботились, очень обрадовала ее и доставила какое-то странное удовольствие.
Адам перебирал в руке зеленые четки. Он выглядел виноватым и уставшим, словно тоже не спал всю ночь, сказал, что пришел помочь ей с чемоданом. Чемодан был на колесиках (одно из которых, как мы помним, заунывно скрипело), катить его нужно было всего три квартала до остановки, но Ли из вежливости приняла его помощь. Пару минут они молча шли по улице, затем Адам спросил:
– Он злится на меня, да?
– Что?
– Я знаю, он злится на меня. Он говорил что-нибудь про меня? Может, намекал?
– Кто, не понимаю?
– Профессор. Профессор что-нибудь про меня говорил?
Чтобы как-то сменить неловкую тему, Ли пошутила насчет колесика, скрип которого напоминал тоскливую игру на очень маленькой скрипочке. Но Адам шутку не оценил, тогда она спросила про четки: они какие-то особенные? У них есть история?
– Я был его лучшим учеником, – проворчал Адам вместо ответа. – А теперь нет. Я даже не знаю, что такого сделал. Что я сделал не так? Вы знаете? Он же наверняка говорил про меня.
Подъехало такси, и Ли забрала у него ручку от чемодана.
– Спасибо за помощь, Адам. Было очень приятно. Мне правда пора.
Вернувшись в Чапел-Хилл она снова с головой ушла в работу над диссертацией и даже совершила наконец паломничество в Нью-Йорк, чтобы увидеть еще одну скульптуру де Марии – «Земляную комнату». Однажды вечером, сидя на кухне и слушая привычный уже грохот фур на стоянке под окном, Ли дописала главу, посвященную символам и ритуалам в современном искусстве, и подумала: интересно, что сказал бы о моем тексте Гарин? – и затем: а почему бы не написать ему? Как-нибудь ненавязчиво, мол, вот продолжаю работу, написала главу и хотела спросить вашего мнения и так далее.
Сидя в библиотеке за компьютером, – интернет в те времена был в основном в библиотеках, компании Google еще даже не существовало, – она забила в строку поиска его имя и нарвалась на серию работ о культуре тюремных и лагерных татуировок в Советском Союзе и США и еще книгу о микронезийских туземцах под названием «Кахахаси. Самое жестокое племя». Среди прочего в одной из статей была фотография Гарина, жмущего руку самому Виктору Тэрнеру.
Еще пару дней она думала о том, чтобы написать ему, и наконец решилась. И правда – почему бы и нет? Это же очень логично – обратиться за помощью к профессору, попросить проверить текст на наличие ошибок. И вообще – она просто напишет ему благодарственное письмо и как бы между делом спросит, что он думает о ее работе. Худшее, что может случиться, – он просто не ответит. Хотя, признаться, ей было неприятно думать о том, что он ее проигнорирует. Она написала письмо – подчеркнуто профессиональное – во всяком случае так ей казалось, в котором с восторгом отзывалась о Миссурийском университете и даже добавила, что если бы могла, перевелась бы в Колумбию, потому что кафедра антропологии там явно сильнее, чем в Чапел-Хилле. Нашла красивый конверт из плотной коричневой бумаги, вложила в него распечатку главы о ритуалах и отнесла на почту. А дальше – мучительное ожидание ответа и тошнота при мысли, что она нарушила какой-то внутренний научный этикет, что все это – глупости, и своим вниманием она доставляет профессору Гарину неудобства, и что, наверно, он в день получает десятки таких вот дурацких писем от молодых студенток, которые ищут в интернете его статьи и разглядывают его фотографии. Через неделю она уже жалела о своем поступке и представляла, как он открывает ее дурацкий коричневый конверт, читает письмо и смеется над ней или еще хуже – хмурится, или тяжело вздыхает, или качает головой.
Он ответил. Спустя две с половиной недели она нашла в почтовом ящике письмо с гербом университета Миссури. Он сообщал, что находит ее работу очень интересной и даже готов – если, конечно, она пожелает, – проконсультировать ее насчет неточностей, но, к сожалению, «буквально сегодня» он улетает в Микронезию, в очередную экспедицию. На два месяца. Но, добавлял он, когда он вернется, если у нее еще будет желание, он с удовольствием выступит консультантом во всем, что касается ритуалов.
Он написал вновь – ровно через два месяца, как и обещал. В письме были только хорошие новости – он показал ее текст коллегам из попечительского совета, «дернул за пару ниточек», и теперь отделение антропологии университета Миссури предлагает ей стипендию – если, конечно, она не шутила, когда в письме упомянула о том, что подумывает перевестись. В Колумбии у нее будет отличная возможность переработать свой текст о религиозных откровениях в докторскую. Плюс ей зачтут семинары за два года магистратуры в Северной Каролине.
Перевестись в Колумбию было не так просто: для этого нужно было фактически заново поступать – на этот раз в докторантуру. И хотя в деканате UNC на Ли смотрели с недоумением: «Два года потратила здесь в магистратуре и теперь уезжаешь? Зачем?» – она была счастлива от того, что ей подвернулась такая возможность. Учиться у самого Гарина – кто откажется от такого?