Альберт Вандаль РАЗРЫВ ФРАНКО-РУССКОГО СОЮЗА

ГЛАВА I. РОССИЯ ГОТОВИТСЯ К НАПАДЕНИЮ

Под покровом официально поддерживаемого союза Александр 1-й готовится к наступательной войне с Наполеоном. На какую обиду ссылается он. В чем истинная обида. – Тайное предложение варшавянам через князя Адама Чарторижского; Александр хочет восстановить Польшу ради своих собственных интересов и сделаться освободителем Европы. Его поощряет картина всеобщего притеснения. Обзор государств. Герцогство Варшавское. Позлащенная нищета. – Пруссия: король, кабинет, партии, армия, настроение умов. Швеция : первые шаги Бернадота в роли наследного принца; его характерные черты. – Король и два министра в роли главных руководителей. – Экономические интересы сближают Швецию с Англией. – Положение дел на Дунае, мир русских с Портой – дело недалекого будущего. – Австрия: император императрица, общественное мнение, армия, влияние салонов. – Коалиция женщин. —Обаяние русской колонии и ее влияние. – Меттерних боится навлечь на себя немилость салонов. – Православный император и австрийские славяне. – Французская Германия. – Вице-император. Строгости блокады. – Возрастающее озлобление. – Пробуждение и рост национального сознания. —Тайные общества. Другие очаги агитации. – Александр приказывает собрать сведения о состоянии умов в Италии.—Франция: внешний блеск и внутренние недуги. Экономический кризис.– Народ верен императору. – Наполеон по-прежнему владеет народным воображением и подчиняет его силе своего обаяния. – Средние и высшие классы отдаляются от него. – Тайный заговор. – Испания. – Англия. – Александр замышляет сблизиться с нашими врагами на экономической почве. – Ответ Чарторижского, доставленный таинственным курьером. – Возражения князя Чарторижского; его недоверие. Он просит гарантий и ответа на свои вопросы. – Второе письмо Александра. – Царь обещает Польше автономию и конституционный образ правления. – Он подробно перечисляет свои военные силы. – Какими доводами пользуется он, чтобы убедить и обольстить поляков. – Первое условие, в зависимость от которого ставит он выступление в поход. – Усилия привлечь на свою сторону Австрию или, по крайней мере, добиться ее нейтралитета. – Тайная дипломатия Александра I-го. – Он предлагает Австрии Валахию и половину Молдавии в обмен на Галицию. – Шаги, предпринятые в Пруссии и Швеции.– Подстрекательство Германии. – Чернышев в Париже. – Ухаживание за женщинами и шпионство. – Царь назначает особого агента состоять при Талейране. – Другая ветвь тайной переписки. – Охота за Жомини. – Проект создать в России отряд из немецких эмигрантов. – Интриги. – Он вводит в заблуждение герцога Виченцы насчет своих планов и вооружений. – Как принимает он известие о присоединении ганзейских городов и о захвате герцогства Ольденбургского. – Проектированный императором канал в Балтийское море. – Александр вновь повторяет и положительно утверждает, что никогда не нападет на Францию. – Разговоры в салонах. – Русское посольство во Франции. – Занятия князя Куракина вне дипломатической сферы. – Благодаря его ничтoжeству его оставляют на посту. – Официальный протест по поводу герцогства Ольденбургского. – Враждебные нам влияния заключают союз с целью оказать давление на Александра. – Наши враги упорно преследуют в продолжение всего периода революции и империи один и тот же план. Они никогда не отказываются от надежды ниспровергнуть французское могущество и вернуть все, что отнял у них Наполеон.

I

В начале 1811 г. Александр I чуть было не двинулся в поход против Наполеона, вовсе не думая объявлять о расторжении союза, связывающего, в силу договора, судьбы Франции и России. По его мнению, оскорбительный ущерб, нанесенный его интересам и достоинству, и его неопровергнутые подозрения давали ему нравственное право напасть, когда ему будет угодно. Ущерб был вполне определенный, был нанесен грубо, пред лицом всего мира: то было присоединение к французской империи Ольденбурга, родового владения принца, состоявшего в близком родстве с русским императорским домом. Спора нет, этот не имевший никакого оправдания грабеж и оскорбительно-дерзкое, деспотически-пренебрежительное отношение к чужим интересам давали царю право открыть враждебные действия; но для того, чтобы решиться на такое рискованное предприятие, этого было слишком мало. Не из-за этого он позволил себе решиться на войну, а в силу укоренившегося в нем убеждения, что Наполеон, создав, а затем и усилив герцогство Варшавское, хочет сделать из него новую Польшу с тем, чтобы она стала центром тяготения для доставшихся России по тройному разделу провинций и, в конце концов, привела к отторжению их от России. Вот где таилась смертельная обида, тот глубоко скрытый предмет распри, та причина разлада, которую царь не хотел открыто высказать. Истинная причина, из-за которой два человека готовы перерезать один другому горло, почти всегда бывает не та, которую выставляют на вид” ,– писал Жозеф де-Местр.[1]

Конечно, видеть единственную причину страшной войны только в герцогстве Варшавском – значило бы умалять ее значение. И помимо герцогства причин было более, чем достаточно. Каждое новое событие в Европе, вызывая беспокойство Александра, создавало и новые причины к войне. Чудовищное развитие могущества Франции, непрерывное перемещение и расширение ее границ, захват Голландии и ганзейских городов, распространение владений империи до берегов Балтийского моря, цепи рабства, наложенные на Пруссию, возрастание требования континентальной блокады – все указывало на стремление к всемирному порабощению, противодействовать которому Александр считал своим долгом. На Севере авангардом непрерывно движущейся вперед Франции, ее головной колонной, отточенным острием ее копья, прикасавшимся к телу России и грозившим вонзиться в него, было герцогство Варшавское. Александр не вынес мучительного чувства этого прикосновения. Чтобы избавиться от гнетущей, постоянно ожидаемой опасности, он сам бросается в нее, и из опасения, чтобы Наполеон не переделал Польши ему во вред, сам хочет восстановить ее и использовать ради своих целей. Именно в этих видах он и обратился, без ведома канцлера, к князю Адаму Чарторижскому с просьбой передать, под большим секретом, варшавянам его предложение пересоздать их небольшое герцогство в соединенное с Россией королевство, при условии, что они присоединятся к двумстам тысячам русских, собранных тайком на границе, и вместе с ними бросятся на освобождение Европы.

После этого тайного предложения прошло несколько недель. За это время план его созрел и принял определенную форму. Все его поступки, все движения его войск основывались на гипотезе наступательной войны. Конечно, нужна была большая смелость, чтобы напасть на вечного победителя, на полководца, который сломил пять коалиций, и, победоносно покончив около двух лет тому назад с войнами на континенте, за исключением войны в Испании, впервые стал на твердую почву и достиг вершины своего могущества. Но Александру известно, что война в Испании с непримиримым и мстительным врагом поглощает большую часть боевых сил императора и что она вынудила его вывести часть войск из Германии. Александр знает, что в Германии, в первой линии, он встретит только сорок шесть тысяч французов, далее еще шестьдесят. Положим, Наполеону стоит только мигнуть, чтобы тридцать тысяч саксонцев, тридцать тысяч баварцев, двадцать тысяч вюртембержцев, пятнадцать тысяч вестфальцев “и другие немецкие войска”[2] присоединились к французам и чтобы со всех сторон горизонта сбежались к ним на помощь и другие войска. Всем известно, что в распоряжении Наполеона все регулярные армии от Эльбы до Таго, от Северного моря до Ионического; что у него заранее вычислено, сколько каждый народ должен выставить ему солдат. Но, когда Александр рассматривает главные элементы, из которых слагается это беспримерное в истории могущество, когда взоры его проникают за кулисы с виду покорной, лишенной воли Европы, он во многих местах замечает дошедшие до крайних пределов недовольство и склонность к восстанию, а это обещает ему союзников. Последовательно разбирая состояние государств, начиная от границ России вплоть до Атлантического океана, он всюду находит побудительные поводы отважиться на смелое дело.

В ближайшем, непосредственном соседстве с Россией лежит герцогство Варшавское. Это и есть то государство, куда прежде всего нужно направить таран и где должна быть пробита первая брешь; но, с другой стороны, тут же встречается и главное препятствие. Конечно, дело не в материальных и военных затруднениях. Двумстам тысячам русских стоит сделать один шаг, чтобы силой завладеть герцогством, раздавить своей массой пятьдесят тысяч польских солдат. Крепости на Висле – допотопные укрепления; они беззащитны против современной артиллерии. Правда, с фланга прикрывает и может поддержать герцогство Данциг, но Наполеон сократил гарнизон этой крепости до полутора тысяч французов. Это нечто иное, как оставленный им на Севере отряд, своего рода часовой на ответственном опасном посту. И все-таки, сопротивление великого герцогства, как бы кратковременно оно ни было, задержало бы наступление; оно разрушило бы то моральное впечатление, на которое Александр рассчитывал при внезапном появлении в Германии. Вся суть была в том, чтобы преграда рухнула сама собой, как бы по волшебству, чтобы варшавяне сами стремительно бросились навстречу России и подали остальным нашим вассалам сигнал к восстанию. Но разве царю неизвестно, что в Варшаве все законы, все учреждения, все привычки, чувства, склонности – все пропитано французским духом; что там Наполеон царствует над сердцами, тогда как в других местах его господство основано на насилии, на лишении свободы; что население восторженно поклоняется ему и чтит в нем героя; что оно любит его не только за его благодеяния, но и в силу того, что явило ему столько доказательств своей преданности; что помимо всего этого, оно обожает его за то, что видит в нем избранного Провидением восстановителя национального единства? Возможно ли изменить в один миг, как бы по мановению волшебного жезла символ веры четырех миллионов людей?

Александр не теряет надежды свершить это чудо. Он знает, что в Варшаве под внешним покровом единодушия кроется глубокий раскол, что русская партия не отказалась от борьбы и ведет подпольную работу. В ее рядах стоят люди, одно имя которых составляет силу.

Разветвления этой партии встречаются в самых аристократических семьях, известных своей преданностью Франции. “В Польше,– пишет наш агент,– часто можно встретить полную противоположность в мнениях между отцами и детьми”.[3] Может быть, думает царь, достаточно будет одной надежды на сильную внешнюю поддержку, чтобы изменить взаимное положение партий и переместить влияние.

Затем, можно было использовать бедственное финансовое положение варшавян. Этот до невозможности хвастливый народ, который, упершись рукою в бок, старается придать себе вид кутилы и рубаки, в сущности несчастнейший и беднейший из народов. Роскошная жизнь штабных военных, вплоть до их шитых золотом мундиров – ничто иное, как блестящая мишура, за которой скрывается нищета. В Варшаве все приносится в жертву армии, в особенности внешнему ее виду, – красоте и страсти к украшениям. Обмундировка и содержание двух гусарских полков стоят в герцогстве столько же, сколько в другом месте обмундировка и содержание четырех.[4] С одной стороны, армия разоряет государство, с другой – отвратительно управляемое государство едва может прокормить войска. Уплата жалованья задерживается до семи месяцев. Следующая причина бедности герцогства та, что она – страна исключительно континентальная. Втиснутая между Россией, Пруссией и Австрией, она лишена тех выходов к морю, которыми пользовалась прежняя Польша. Дворянство, которому принадлежит земля, уже не может вывозить ни через Ригу, ни через Одессу продукты сельского хозяйства; оно лишена возможности вести в широких размерах торговлю хлебом. Источник его доходов исчез; магнаты, торгующие зерном”[5], входят в неоплатные долги и, живя среди богатств, которых нельзя использовать, платят непосильные проценты. Всюду царят жестокая нужда и страшный недостаток в деньгах.[6] Если варшавяне и мирятся с этими печальными явлениями, то только потому, что видят в них переходное время, неизбежный путь к лучшим дням, когда Польша свободнее вздохнет в своих раздвинутых границах. Без денег и почти без хлеба, они, в полном смысле слова, живут одними надеждами. Несмотря на свой стоицизм, они находят свое положение крайне тяжелым; жалуются, что Наполеон медлит с исполнением их желаний и безжалостно долго заставляет их ждать, и император Александр не без основания думает, что, если он преподнесет полякам осуществление их мечты, да, сверх того, пообещает при новом режиме более обеспеченное существование, непостоянная, действующая по первому впечатлению нация не устоит перед его предложениями. Если их отпадение состоится, тогда сразу все упрощается. Благодаря их отпадению, линия Вислы окажется уже занятой, река перейденной, и русские, оставив направо от себя Данциг, без выстрелов вступят в Германию.

В Германии они сразу же найдут себе верного союзника и горячего соратника, ибо, перейдя Вислу, очутятся на прусской территории. Нигде гнет не чувствуется в такой степени, как в Пруссии. В течение четырех лет Наполеон держит Пруссию на дыбе. Он постоянно терзает ее политическими, военными, финансовыми и коммерческими требованиями. Помимо того, его подозревают в стремлении совсем уничтожить Пруссию, и подобные подозрения всюду в этой стране внедряют мысль о неизбежности борьбы за существование. Конечно, не нужно смешивать народ с правительством. Правительство малодушно и слабо. Королевы – вдохновительницы смелых решений – уже нет в живых. Она скончалась снедаемая скорбью, изнуренная горем, я ее безутешным слугам кажется, что, в лице их обожаемой, нравственно убитой королевы сошла в могилу сама родина. Король проводит дни свои в Потсдаме, погруженный в мрачное оцепенение. Сверхчеловеческие несчастия убили в нем всякое проявление личной воли, вследствие чего у подножия трона вспыхивает борьба политических партий. Канцлер Гарденберг ведет двусмысленную политику. Чтобы получить согласие Наполеона вернуться к власти, он принес повинную и сделался его покорнейшим слугой. В Совете нет недостатка в людях, стоящих за союз с победителем. Они настойчиво твердят, что необходимо раскаянием и покорностью заслужить благосклонность Наполеона. Король выслушивает их советы, но в душе по-прежнему остается верен России. Он ведет переписку с Александром, умоляет царя не покидать его и иногда как бы обращается к нему за помощью.. Конечно, можно опасаться, что в решительную минуту он станет колебаться, что его энергия ослабнет, но нация, думает Александр, проявит больше мужества, она заставит его действовать.

Нужно сказать, что тяжелые бедствия и непрерывные унижения способствовали развитию в Пруссии тайных обществ, благодаря неутомимой деятельности которых создалось направление общественных умов, сотканное из либеральных стремлений и патриотического злопамятства. Дошедшая до фанатизма ненависть к Франции соединяет все слои общества. С этих пор нация начинает думать, жить и действовать независимо от правительства. У нее есть свои старшие, свои коноводы: Шарнгорст, Гнейзенау, Блюхер и некоторые другие; они составляют в Берлине партию неустрашимых. Стоя у кормила власти, занимая важные административные и военные должности, поддерживая сношения с Петербургом, они только и ждут момента появления русских на Одере, чтобы вступить в ожесточенную борьбу с нерешительностью короля. Тогда, по всей вероятности, они возьмут верх над людьми, стремящимися возвести трусость в государственный закон.

Но в силах ли восставшая Германия оказать России существенную помощь? С первого взгляда можно было бы усомниться в этом. В самом деле, чего можно ждать от ампутированного, ослабевшего государства, из ран которого еще сочится кровь, которое истощено огромной контрибуцией победителю, окружено им со всех сторон и состоит под строгим надзором? На востоке Пруссию сдерживают и налагают на нее узду крепости на Одере: Штеттин, Кюстрин и Глогау, удержанные Наполеоном в виде залога и охраняемые французскими и польскими полками; с севера на нее давит занятый сильным отрядом французов Гамбург; на западе, взяв на прицеп Берлин, стоит Магдебург; еще далее к западу за Пруссией следят вестфальцы, на юге саксонцы; и те и другие смотрят на нее, как на свою будущую добычу. Сверх того, территория Пруссии изборождена и исполосована военными дорогами, по которым Франция оставила за собой право прохода для своих войск и по которым разъезжают французские патрули. Но, несмотря на сеть, которой опутана Пруссия, в ней безостановочно вводятся начатые Штейном административные и социальные реформы и заканчивается преобразование армии.

Бедствия Пруссии сокрушили, принизили короля, но не заставили его отречься от военных традиций своего дома. Они не отбили у него охоты к ремеслу его предков. Он остался королем-солдатом, влюбленным в свою армию, посвящающим ей все свои мысли и в этом его заслуга перед родиной. По недостатку денежных средств и во исполнение договора, ограничивающего его боевые силы до сорока двух тысяч, он вынужден был распустить большую часть своих войск, но сохранил кадры. Ремонт крепостей, пополнение вооружения и материальной части шли безостановочно. Уволенные из армии люди оставались в ведении правительства, которое знало, где их найти. Таким образом, несмотря на принятые Наполеоном меры, Пруссия сохраняла скрытую от его взоров армию прекрасно обученных солдат; рассеянная, в народе, она могла явиться по первому зову. Затем система kvumpers, то есть очередной призыв молодежи, которая проводит несколько недель под знаменами, и после роспуска обязывается являться в известные сроки на учения, позволяла в случае надобности прибавить к наличному составу элемент, правда, сам по себе не особенно грозный, но который, будучи размещен по кадрам и имея опору в старых солдатах, мог храбро сражаться. Таким образом, прибегая к разного рода подтасовкам, действуя под прикрытием лжи и обмана, Пруссия получила возможность быстро собрать сто тысяч человек, и император Александр далек был от истины, определяя в пятьдесят тысяч количество пруссаков, которые тотчас же по вступлении русских, могли сражаться заодно с ними. Далее царь рассчитывал на народные восстания, на взрывы мятежа, которые должны возникнуть сами собой, на ополчение, над устройством которого работал Шарнгорст. Он думал, что французские гарнизоны на Одере, вкрапленные в восставшее население, не в силах будут помешать регулярным войскам соединиться с русскими; что наступательная армия, которая благодаря присоединению к ней поляков и пруссаков, дойдет до трехсот тысяч, поддержанная и увлеченная воинственным пылом всего народа, может без выстрела дойти до Берлина.[7]

Но этот смелый план может быть выполнен только при условии, если Россия обеспечит безопасность своих флангов, если ей не нужно будет бояться какой-нибудь диверсии на севере или на юге. На флангах обширной империи стоят два государства – Швеция и Турция. Царю необходимо устроить так, чтобы ни Швеция, ни Турция не двигались с места. Особенно важно для него вывести войска из недавно завоеванной и плохо ассимилированной Финляндии; важна уверенность, что Финляндия не подвергнется нападению со стороны Швеции в то время, когда она на Висле будет нуждаться во всех своих войсках. Был ли он настолько уверен в шведах, чтобы, положившись на их добросовестность, оставить без защиты отнятую у них провинцию? И если был – на чем основывалось его доверие?

В декабре 1810 г. Бернадот трижды дал честное слово – никогда не выступать против России. Его ненависть к Наполеону служила порукой его искренности. Но Бернадот не был неограниченным хозяином Швеции: не сумел сразу взять в руки бразды правления. Зимой 1811 г., вместо того, чтобы упрочить свое влияние в королевских советах, он был занят приобретением дешевой популярности. Он вызвал к себе жену с сыном и представил шведам в трогательной семейной картине всю совокупность их надежд. Каждый день делались приемы и ответные визиты, давались балы, вечера, на которых Бернадот благосклонно принимал знаки почтения и не пугался слишком большой лести. Когда в составленном льстецами списке выигранных им сражений наряду с другими был помещен и Аустерлиц, он ограничился только тем, что принял скромный вид.[8] Он много выезжал, делал смотры войскам, посещал провинции, путешествовал, показывая себя во всей красе. И нравился толпе своей представительной наружностью и чрезмерной добротой. К несчастью, он слишком много занимался своей особой, что подрывало его обаяние в глазах высших классов и отвлекало его от более серьезных занятий. Он без устали говорил и мало делал. В своем кабинете, куда всякому был открыт доступ, он всех выслушивал и не разбивал ничьих надежд. Алькиер пишет: “Его приемные дни – бесконечные аудиенции, во время которых он выслушивает целый поток фраз, относящихся ко всевозможным вопросам – к планам войны, к военным, финансовым, административным и полицейским реформам, с предложением которых являются к нему и о которых он говорит совершенно откровенно и с добротой, поистине бесконечной”.[9] Даже его манера быть приветливым приводит в смущение шведов высшего круга, привыкших видеть в своих принцах больше достоинства и сдержанности. “Например, у него дурная привычка: каждому, кто имеет честь приблизиться к нему, подавать и крепко жать руку”.[10] Когда ему делают замечание по поводу его неуместной фамильярности, он отвечает, что он от природы неисправимо любезен, откровенен и приветлив; что эта склонность его наследственная семейная черта. “Я унаследовал это от матери”[11], – говорит он. Его друзья желали бы видеть в нем поменьше благосклонности – не для всех и без разбора,—побольше выдержки и сдержанности в обращении, побольше усердия к делам, а, главное, побольше твердости и решительности. Говорят, что он не сумел воспользоваться энтузиазмом, вызванным его приездом, чтобы заставить всех уважать себя и слушаться; что он упустил случай сделаться главой Швеции и создать в ней власть.

За неимением истинной власти, где найти надежное влияние? С кем, помимо Бернадота, мог бы император Александр начать переговоры и сговориться? Король окончательно впал в детство; его речь – несвязный лепет; единственное, еще живущее в нем чувство, это чувство трепетного восхищения перед императором французов. Королева внушает всем отвращение и обесславлена на весь свет. Среди членов совета только двое пользуются доверием короля и распоряжаются этой машиной, способной только подписывать свое имя. Во-первых, генерал-адъютант Адлер Крейц, творец революции, возложившей корону на главу Карла XIII; во-вторых, его родственник, барон Энгестрем, глава министерства иностранных дел. “Он не вполне лишен ума, таланта и характера,—ядовито говорится о нем в одном донесении. – Но помимо уважения, которым пользуется у короля генерал-адъютант, порукой его прочного положения служит неспособность короля судить о бездарности своего министра, а также неспособность отказаться от столь дурного выбора. Для поддержания своего влияния Энгестрем пользуется средством, всегда верным при столь немощном старце. Оно состоит в неослабной угодливости и добровольном лакействе, которые простираются на все мелочи домашней жизни монарха. Кроме того, он обладает особой способностью, которая еще более сближает его с королем. Несчастный король до такой степени умственно ослабел, что без слез не может говорить даже о совершенно безразличных вещах. Министр плачет вместе с ним, ибо у него такая способность плакать, какой я ни у кого не видал. Это свойство, составляя полный контраст с его гигантским ростом и геркулесовским сложением, делает его смешным”.[12] – “Этому-то симбиозу, составленному из Энгестрема и Адлер Крейца, – прибавляет дипломат, у которого мы заимствуем эти характерные черты, предоставил наследный принц власть, которая должна была бы находиться в его руках”. По правде говоря, у самих министров, овладевших королем, только подобие власти. Они сделались прислужниками общественного мнения и идут за капризными вспышками этого “блуждающего огонька”.[13] Дурные стороны конституции, которая систематически сводила к нулю деятельность исполнительной власти, периодически повторяющиеся съезды, на которых открыто торгуют своей совестью, затем безобразия наглой, не стесняющейся в средствах прессы и распущенность всего административного механизма, – все это, предоставляя полную свободу наглому хозяйничанью партии, держит Швецию в положении узаконенной анархии.

В Швеции существует русская партия, состоящая, главным образом, из богатого, довольно влиятельного дворянства; но оно составляет меньшинство нации; у большинства же шведов сердце переполняется горечью при одном воспоминании о Финляндии. Они живут мечтой отвоевать ее обратно. Но это не смущает Александра; он основывает свою надежду на том, что материальные интересы – этот главный регулятор народных стремлений – все более разобщают Швецию с Наполеоном и сближают ее с его врагами. Он знает, что в Швеции влияние в руках дворянства и богатого купечества, то есть в руках двух или, вернее, одного класса, так как члены их часто заключают между собой брачные союзы, пользуются одинаковыми привилегиями, живут приблизительно на равной ноге и сознают общность своих интересов. Дворяне – крупные землевладельцы; их богатство заключается в лесах и рудах: чтобы вывозить за границу и продавать там лес, железо, медь, они нуждаются в торговом сословии; купечество же, увлекая за собой “занимающуюся торговлей аристократию”, неудержимо стремится сблизиться с Англией – центром крупных дел и выгодных торговых сделок.[14] Объявление войны англичанам, вырванное Наполеоном у шведского правительства, было пустой комедией; но и этого было достаточно, чтобы возбудить волнение в народе и вызвать явно антифранцузское направление общественного мнения. Следовательно, думает Александр, с того момента, когда Россия сблизится с Англией, когда состоится между ними союз, вполне возможно, что шведы будут поддерживать добрые отношения с Россией из уважения и симпатии к Англии. Конечно, есть средство теперь же привлечь шведов на сторону России: это – указать им на Норвегию, как на компенсацию за Финляндию, предоставить им овладеть ею. Александр отступает еще перед этим решением, так как считает нужным щадить владелицу Норвегии Данию. Введенный в заблуждение некоторыми пристрастными отзывами, он думает, что этот неподкупный союзник Франции мечтает освободиться от тиранического покровительства императора. При подсчете боевых сил, которые царь считает возможным выставить простив нас, он принимает в расчет тридцатитысячный датский корпус. Он думает, что, в худшем случае, Дания будет держать себя спокойно и, подобно Швеции, не примет участия в войне; что оба эти государства будут взаимно сдерживать друг друга; что Скандинавский север или будет соблюдать нейтралитет, или присоединится к нему.

Иное положение было на другом фланге России – на Востоке. Там все еще тянулась война с турками – война вялая, нерешительная, то на одном, то на другом берегу Дуная. Конечно, Турецкая империя, истощенная людьми и деньгами, полурасчлененная непокорными, стремящимися к независимости, провинциальными пашами, не была способна к серьезной диверсии в нашу пользу, но все-таки она занимала часть русских войск, и Александр торопился развязаться с этим, если не опасным, то, во всяком случае, нежелательным врагом. Еще в 1808 г. начались переговоры, но были прерваны. С тех пор они неоднократно возобновлялись и прерывались. В описываемый момент они официально велись в Молдавии и секретно в Константинополе, где Поццо ди Борго усиленно работал, стараясь вовлечь английскую дипломатию в интересы России, и была некоторая доля вероятности, что в текущем году переговоры приведут к заключению мира. Конечно, Александр мог бы сейчас же примириться с турками, если бы согласился возвратить им Молдавию и Валахию, то есть ставку, из-за которой возгорелась война; но подобная жертва не входила в планы его политики. Правда, у него не было намерения присвоить себе целиком княжества, тем не менее, он упорно стремился отнять их у султана, имея в виду сделать из них предмет купли и обмена с Австрией.

Без явного или тайного содействия Австрии великое предприятие было бы делом рискованным. Углубляясь в Пруссию, русские подставили бы Австрии свой фланг; ее войскам достаточно было бы выйти из Бoгeмии, чтобы напасть на зачинщика и нанести ему поражение. С 1810 г. отношение Австрии к Наполеону удивляло и скандализировало Европу. Император Франц выдал за него свою дочь. Меттерних прожил при нем пять месяцев, приятно проводя время в его обществе, и, по всей вероятности, вступил с ним в подозрительные сделки. По возвращении в Вену австрийский министр наотрез отказался от разговоров с представителями России и только что спровадил Шувалова и других лиц, явившихся к нему с предложениями. Но следовало ли, в силу этого, отчаиваться и отказаться от надежды выманить у Австрии согласие на предполагаемую комбинацию? Нельзя ли было, прибегнув к более сильным средствам, то есть предлагая ей обменять Галицию на территории, гораздо более ей полезные, имеющие для нее большее значение, втянуть ее в свое предприятие и добиться ее содействия восстановлению Польши?

Австрия не могла особенно дорожить Галицией. По венскому договору у нее отнята была лучшая ее часть. Оставшиеся за нею округа должны были неизбежно попасть в орбиту независимой Польши и рано или поздно присоединиться к ней. Таким образом, Галиция только тонкой нитью была прикреплена к Австрии. Откажется ли венский двор оборвать эту нить при условии, что ему будут предложены определенные верные и блестящие приобретения? Вот тут-то и можно было сделать превосходное употребление из княжеств. Александр решил удержать за собой только часть их, а именно: Бесарабию, то есть восточную опушку Молдавии, и немного более половины самой Молдавии, те территории, которые тянутся до реки Серета, левостороннего притока Дуная. Самый же большой кусок, состоящий из другой половины Молдавии и всей Валахии, предполагалось теперь же отдать императору Францу в уплату за его содействие, что не исключало безграничных надежд, которые счастливая война против Наполеона могла открыть честолюбивым стремлениям Австрии. Устоит ли Австрия против предложения такой сделки, если суметь вовремя пустить в ход все пружины политики и интриги?

Но помимо того, сколько еще других возможностей завладеть Австрией! В Вене нет единой, разумной воли, которая управляла бы государством; эту громоздкую машину движут и дергают во все стороны всякого рода влияния, страсти и предрассудки небольшого кружка высокопоставленных лиц. Император слаб, робок, ограниченного ума, прислушивается к нашептываниям состоящего при нем низшего персонала и поглощен мелочами. В то время, как его министры стараются так или иначе привести в порядок шаткое здание монархии, пересоздать администрацию и упрочить доверие народа, он забавляется пустяками или воображает, что восстанавливает финансы, урезая личные расходы и наводя экономию на своем винном погребе.[15] В политике у него нет идей, а только жалобы, воспоминания, злопамятство. Несмотря на уважение, которое он из трусости оказывает супругу своей дочери, он “не теряет из виду ни Нидерландов, ни Милана, ни Германской империи, ни пышного титула Римского императора”.[16] Непрерывный рост французского могущества приводит его в ужас, и он повторяет слова, которые у всех на устах: “Где же будет этому конец?”.[17] Императрица Мария-Луиза-Беатриса д'Есте проводит время в обществе лиц, наиболее ожесточенных против Франции”.[18] Она вечно хворает, но, невзирая на это, постоянно взвинчена; она интригует, суетится, как будто чрезмерное напряжение нервов и свойство ее болезни требуют непрерывного движения. Исхудалой, но искусной рукой она неутомимо ткет женскую коалицию против Наполеона, увлечение которым, вызванное его браком с Марией-Луизой, уже прошло и при дворе, и в правительственных сферах, и в народе, ибо возлагавшиеся на это событие надежды не сбылись. Все ожидали прочных выгод, надеялись получить обратно провинции, а получили только знаки внимания вперемешку с властными требованиями, и последовавшее отсюда разочарование вызвало реакцию. В почти что восстановленной армии заметно возрождается прежняя ненависть; ее снова охватывает не угасшая надежда на реванш. В последнюю войну она была бита меньше обыкновенного; этого достаточно, чтобы внушить ей мысль, что она вышла из борьбы почти победителем. Послушать некоторых офицеров, так “эрцгерцог Карл упустил случай устроить свою главную квартиру в Сен-Клу и присоединить к Австрии Ломбардию, Эльзас и Лотарингию”.[19] В глазах солдат француз опять становится тем избранным врагом, с которым бы хотелось померяться силами и побить его. Когда офицеры спрашивают солдат: “Хотите воевать с русскими? – Нет,– отвечают они. – C пруссаками? – Нет. – С англичанами? – Нет. – С французами? О, да! Весьма охотно”.[20]

Однако главную роль в направлении умов в Вене играют не армия, не широкая публика, не двор; не они внушают решения. Великая сила, пред которой все стушевывается а склоняется – высший свет. Это – комплот[21] аристократов, к которому примыкает блестящая колония иностранцев. Никто не может избавиться от влияния светского общества, никто не может ускользнуть от власти правил приличия и тирании светских предрассудков. Представители австрийского правительства имеют много общего с салонами высшей аристократии; они также заняты нарядами, также развратны, также легкомысленны и спесивы. Ухаживание замешано во всем; дела ведутся под звуки оркестров, обсуждаются под прикрытием веера; в правительстве, как и во всяком хорошо поставленном салоне, главную роль играют и задают тон дамы. “Несмотря на безупречную жизнь монарха,– они пользуются большим влиянием, чем некогда в Версале”.[22] Одни руководят общественным мнением, пользуясь “обаянием своей красоты и искусством нравиться”, другие – в силу приобретенного положения. Из-за рядов молодых, хорошеньких женщин выступает внушительный резерв вдов, “у которых, помимо воспоминаний о прежних подвигах, громкое имя, твердый характер и искусство создавать и ронять репутации”.[23]

Нигде женщины не проклинают так Францию и ее правительство, как в Вене. Победы революционного народа затронули их интересы, подорвали их благосостояние, уязвили их гордость. Венские аристократки усматривают в этих победах не только свое несчастие, но даже своего рода неприличие. Они гордятся своей непримиримой враждой к Франции, ибо та забыла свое прошлое великосветской дамы и бросилась в объятия выскочки ведь Бонапарт – человек не из общества. Наоборот, они любят Россию и идут за нею, ибо, во-первых, видят в ней борца за освобождение, носителя мести, во-вторых, русские в Вене, то есть группа лиц, во главе которой стоит граф Разумовский, задают всему тон и дают самые блестящие балы. В городе, где двор редко показывается и ведет очень скромный образ жизни, где обедневшее дворянство помешано на удовольствиях, всегда открытый дом Разумовского, дом, похожий на царский дворец”[24], затем салон княгини Багратион и салоны ее соперниц служат для общества притягательной силой и сборным пунктом. Русская партия занимает в Вене первое место и привлекает к себе, всех обаянием своего блеска и своей неугомонной деятельностью.

Меттерних, несмотря на приписываемую ему слабость к Тюльерийскому двору, вынужден считаться с этими силами, и нельзя не удивляться, глядя как этот государственный человек, этот эквилибрист от дипломатии, никогда не теряя равновесия, склоняется то в ту, то в другую сторону, и сыплет обещаниями направо и налево. Он умеет, в известные часы дня, менять и место, и речь. Он то занят делами с Францией, то кокетничает с Россией. После утренних совещаний с представителем императора французов, графом Отто, он обедает у Разумовского. В то же утро рядом с кабинетом, где он дает аудиенции, он устраивает репетицию балета, который вечером дается у Разумовского и в котором главная роль предназначена его дочери. Дипломаты, приезжающие к нему для серьезных разговоров, не верят ушам своим, слыша несущиеся им навстречу мелодичные звуки скрипок или увлекательный ритм вальса[25]. Меттерних лично принимает участие в дивертисментах, устраиваемых русской колонией, и выступает в живых картинах. Правда, такое пустое времяпрепровождение вытекает у него из политического расчета, но и помимо того, желание и потребность вращаться в обществе и страсть к женщинам постоянно влекут его туда, где веселье и любовь. Отто сам признается, что его увещания будут забыты под взглядом княгини Багратион”.[26] При таких условиях, не говоря уже о доводах, которые могут повлиять на легкомысленного и всегда нуждающегося министра, устоит ли Меттерних перед влиянием светских кругов, когда они общими силами примутся убеждать его в ценности соблазнительной приманки, которую русский император имеет в виду поднести Австрии?

Если Австрия не поддастся искушению, ее можно вынудить к бездействию застращиванием. Россия в состоянии нанести ей огромный вред; она может создать серьезные затруднения во внутренних ее делах. Вечно не ладящие со своим государем венгерцы ищут для борьбы с австрийским произволом внешние точки опоры и обращают взоры свои на Север. Среди миллионов населяющих Австрию славян многие исповедуют греческую веру. Общность религии служит узами, связующими их с русским царем.[27] Как главе и покровителю православных Александру стоит только слово сказать, и в Австрии начнутся народные восстания и мятежи. Но вполне вероятно, что Австрия не доведет до применения столь крайних, не принятых между законными монархиями, приемов. Надо думать, что она предпочтет сговориться по-приятельски и согласится на предложенный ей обмен. Предполагая даже, что она не захочет сразу кинуться в новую коалицию, есть основание надеяться, что она, по меньшей мере, согласится соблюдать доброжелательный нейтралитет; что ее выстроенные на границах войска останутся спокойными зрителями, и будут стоять шпалерами на пути русских, когда те, ради освобождения Пруссии, ускоренным маршем пойдут через северную Германию на Эльбу.

Только на Эльбе покажется стоящий на страже французский корпус, центр которого опирается на Гамбург, правый фланг – на Магдебург и левый – на море. Это 1-й корпус, трехдивизионный корпус Даву, состоящий из пятнадцати пехотных полков, восьми кавалерийских и восьмидесяти орудий. За этой преградой из войск начинается собственно французская Германия. Во-первых: соединенные округа, то есть ганзейское побережье и примыкающие к нему королевство Жерома-Наполеона и герцогство Бергское – страны, управляемые непосредственно именем императора; во-вторых, беспорядочная группа вассальных владений и униженно покорных городов; далее к югу лежат наиболее важные государства Конфедерации: Бавария, Вюртемберг, герцогство Баденское – крупные лены Франции. В этих cтранах войска и государственные доходы находятся в руках повелителя; короли повинуются его дипломатическим агентам или военным командирам. Между Северным морем и Майном высшее начальство поручено Даву, недавно возвратившемуся в свою Главную квартиру – Гамбург. Кроме первого корпуса, он командует тридцать вторым военным округом, в который входят и все присоединенные территории. Фактически он генерал-губернатор всех государств по правую сторону Рейна и вице-император Германии. Под его суровой, твердой рукой народы не смеют шелохнуться, но втихомолку составляют заговоры, ибо их страдания постоянно возрастают, и чаша терпения переполнилась.

Всюду, куда ни взглянешь, нужда и отсутствие деятельности. До сих пор Гамбург жил своей гаванью. Закрытие Эльбы разорило этот крупный торговый дом. Магазины или пусты, или переполнены ненужным товаром; конторы опустели; банки и кредитные учреждения с треском лопаются. Еще характерный симптом: число публикаций о продаже имений растет с каждым днем в правильной и безотрадной прогрессии, ибо нет желающих приобрести имения.[28] В других местах, как на побережье, так и в центральных частях – Вестфалии, Ганновере, Гессене и Саксонии – прекращение торговли, препятствия, поставленные обращению колониальных товаров, и масса запретительных постановлений остановили экономическую жизнь. Введенные повсюду для наблюдения за строгим выполнением блокады французские таможни и французский или подобный ему сыск терзают народы. Это нечто вроде новой инквизиции, которая наносит ущерб интересам частных лиц и опустошает их кошельки. У нее свои изысканные и жестокие приемы розысков, свои шпионы, доносчики, своя короткая расправа и свои аутодафе. Она устраивает костры то в Гамбурге, то во Франкфурте, и сжигает в огромном количестве подозрительные товары в присутствии жителей, приходящих в ужас при виде истребления стольких богатств.

Эти с трудом переносимые испытания ускорили возрождение национального духа. Германия проснулась от нестерпимой боли. Ее раны привели ее в чувство, вернули ей сознание своего единства. Теперь все ее усилия направлены на неустанное изучение, на выяснение происхождения и преданий населяющих ее народов; ее цель – объединить ее сынов общими преданиями и надеждами, создать нравственное единство нации, вдохнуть единый дух в общее отечество, а затем восстановить и его тело. Вот к чему сводится работа университетов, салонов, мыслящих и образованных кругов общества, задача литературы, философии, книги и журнала. Несмотря на строгий надзор, печать прославляет прошлое, дабы ярче выставить унижения настоящего. Пользуясь французскими формулами, она в замаскированных фразах провозглашает единство и нераздельность Германии[29], и тот факт, что ее замаскированные воззвания распространяются от Берлина до Аугсбурга, от Альтоны до Нюрнберга, доказывает, что ее чувство ненависти разделяется всеми, что оно всех объединяет. Возникшие в Пруссии тайные общества разветвляются далеко за ее пределы; они захватывают Саксонию и Вестфалию, поднимаются вверх по течению Рейна и проникают в Швабию. Они всюду разносят свою таинственную деятельность, условные знаки, символический язык своих формул и обрядов, задача которых возбудить мистический ужас к иностранцу, создать в Германии культ ненависти к Франции. Таким образом, умы подготовляются к идее о поголовном восстании. Конечно, как справедливо замечает русский агент,[30] Германия никогда не будет Испанией. Эта рыхлая, неповоротливая и терпеливая нация не восстанет по собственному почину, не нападет на узурпатора в бешеном порыве, подобно сухой и горячей Испании. Этому мешают и ее темперамент, и свойство ее почвы. Германия не начнет сама, ее нужно подтолкнуть. Но нет сомнения, что, после соединения русской армии с прусской, попытки 1809 г. возобновятся с удвоенной силой, что возродятся и появятся во множестве разные Шилли и Брауншвейг-Оли; что они организуют шайки, чтобы тревожить фланги и тыл французской армии. Тогда восстание разольется и распространится далеко по подземным ходам, проложенным тайными обществами.[31]

Правительства, за исключением французских властей, в буквальном смысле этого слова вряд ли устоят против натиска народов. По-видимому, их покорность держится на волоске. На юге – в Мюнхене, Штутгарте, Карлсруэ – у королей и принцев все более изглаживаются воспоминания о благодеяниях императора, о расширении их владений; они желали бы поменьше территорий, но побольше независимости. Бесконечные, несносные требования и ужасная мысль опуститься мало-помалу “до роли французского префекта” могут каждую минуту довести их до отчаянных поступков. Среди этих государей, по крайней мере, один – баварский король – уже говорит, что нужно последовать примеру Людовика Голландского: бросить свой пост, покинуть государство, “бежать тайком”[32] и скрыться от человека, из-за которого ремесло короля становится невыносимым.

Недовольство не останавливается на границах Германии. По побережью оно распространяется на запад и с особенной силой сказывается в Голландии. Тут стойкий национализм, не желая умирать, борется за свое существование. На юге Германии долины Альп хранят очаг, пылающий ненавистью: это тот мужественный Тироль, у которого в 1809 г. были свои герои и мученики. Если наблюдатель перейдет Альпы и спустится в равнины Ломбардии, если он объедет ту Италию, которую еще недавно Наполеон приводил в восторг, он легко убедится, что энтузиазм уже потух, любовь угасла. Новая власть своей педантичной строгостью заставляет иногда жалеть об уничтоженных ею злоупотреблениях. Она чересчур давит на текущую жизнь, и этот гнет заслоняет собой ее созидательную, плодотворную работу – те семена будущего, которые она всюду сеет в стране. Осенью 1810 г. Александр приказал собрать сведения о состоянии умов в Италии.[33] На основании их он мог убедиться в непопулярности французского режима: в упорном нежелании платить налоги, в недовольстве, порождаемом континентальной системой, а главным образом, рекрутскими наборами, и в придачу ко всему этому, в негодовании верных католиков на монарха, сделавшегося тираном Папы, мучителем служителей алтаря. На окраине полуострова Мюрат возмущается против гнета и начинает посматривать в сторону Австрии: с его языка срываются неладные слова[34]. Во всей центральной Европе Наполеон потерял власть над сердцами; его неограниченная, всеподавляющая власть непрочна; она опирается только на силу.

По ту сторону Италии и Германии, за блестящим но призрачным прикрытием, созданным из вассальных государств и присоединенных к ним округов, выступает сама Франция. На первый взгляд, эта возбуждающая удивление и ненависть Франция являет картину ни с чем не сравнимого блеска и силы. В ней, прежде всего, бросается в глаза нация, на диво дисциплинированная, превосходно упорядоченная, действующая как вышколенный, готовый на героические подвиги полк; затем администрация – исполнительная до пунктуальности, уверенная в себе, знающая, что не останется без поддержки; далее – великие учреждения; одни уже входят в плоть и кровь, другие начинают свою деятельность, третьи только намечены, но их величественные очертания уже рисуются на горизонте. Всюду ведутся работы, созидающие благо и величие государства. Правда, о частной инициативе нет и помину; но с высоты престола оказывается покровительство и поощрение талантам и самоотверженным деятелям, наукам и искусствам, равно как и ученым трудам по военному делу. Постоянно подстрекать и поддерживать соревнование – вот что сделалось главной задачей правительства. Общественная жизнь устроена наподобие громадного конкурса с раздачей денежных наград и знаков пальмовых ветвей, что возбуждает усердие к службе и желание отличиться.

Но за этой блестящей декорацией скрывается глухое недовольство и глубоко удрученное состояние. Франция страдает, и прежде всего в материальном отношении. Налоги непосильны и увеличиваются из года в год, распространяясь на все виды производства, в особенности на пищевые продукты. Но самый тяжелый налог – налог на кровь. Он истощает народонаселение, отнимая от него его жизнетворные силы. Торговля падает. В промышленности, мечтавшей вследствие прекращения английской конкуренции сделаться госпожой европейского рынка, действительно, на короткое время произошел страшный подъем; но затем перепроизводство и страсть к рискованным спекуляциям вызвали кризис. Теперь в Париже и в главных провинциальных городах банкротства следуют одно за другим; самые солидные торговые дома прекращают платежи. Это угнетает рынок и вызывает панику среди капиталистов.[35] Фабрики и крупные металлургические заводы закрывают свои мастерские. Лионская промышленность в отчаянном положении; в Авиньоне, в Рив-де-Жире боятся беспорядков; в Ниме, по донесениям полиции, тридцать тысяч безработных[36] , а в скором времени и в предместье Сен-Антуан их наберется двадцать тысяч. Рядом с материальной нуждой идет моральный гнет. На мысль и на слово наложен запрет; всюду мертвая тишина. Из боязни подозрительной и придирчивой полиции, которая в излишнем недоверии и ложном усердии доходит до идиотизма, вся нация говорит шепотом. На этом фундаменте из недовольства и скорби высится ослепительное по своему блеску здание администрации и двора; во-первых, мир гражданских и военных чинов – жизнерадостный, блестящий, по горло засыпанный золотом, которое он в лихорадочной погоне за наслаждениями разбрасывает полными горстями, затем красота и блеск столицы – высшие государственные учреждения, идущие в постепенно возрастающем по значению порядке; еще выше сгруппированная вокруг трона старая и новая аристократия, и, в завершение, венец всего – император, теперь менее доступный, чем в прежние времена. Теперь он окружает себя людьми старого режима; любит, чтобы ему служили царедворцы по рождению, чтобы пред ним курили тонкий фимиам лести. Приписывая себе божественные свойства, он застывает в священных позах; отдаляется от всех окружающих и, подобно его мысли, одиноко носящейся в области его сверхчеловеческих планов, одиноким живет среди своего народа. Его возрастающая строгость, его деспотизм тирана и вечно омраченное чело всех отталкивают от него, всех настраивают против него. Близится время, когда один русский агент напишет: “Все его боятся, и никто его не любит”.[37]

Эти продиктованные ненавистью слова в высшей степени несправедливы в применении ко всей нации. Несмотря ни на что, значительное большинство городских и сельских жителей остаются верны тому человеку, который предстал пред ними на другой день революции в роли великого умиротворителя, который сумел вызвать в них самые благородные инстинкты и сделать их сверхчеловеками. Простой народ остается верен тому, кто овладел им, кто очаровал и привел в восхищение его душу. Без Наполеона он не может представить себе ни настоящего, ни будущего. Он страдает из-за него, но не винит его в этом. Однако, нельзя сомневаться в том, что средние и высшие классы отдаляются от императора; что по мере того, как из памяти изглаживается время революции, они все меньше ценят благодеяния восстановленного им порядка и начинают сожалеть об изгнанной свободе. Их угнетает мысль, что церковный мир – это великое дело консулата – снова нарушен, что произвол развивается до невозможности, что он воскресает в тысяче видов. Вдвойне верно, что сверхъестественные удачи наводят их на тревожные мысли; они сознают, что жизнь их какой-то волшебный сон. Они живут под страхом неизбежного пробуждения, и уже наиболее ловкие , и предусмотрительные подумывают о том, чтобы своевременной изменой подготовить себе будущее. Еще два с половиной года тому назад несколько вельмож составили против императора тайный заговор. Они готовы воспользоваться первой внешней неудачей, первым народным бедствием, чтобы под шумок нанести предательский удар, который бы ускорил падение пошатнувшегося колосса. Александру все это известно, ибо с 1809 г. то непосредственно, то через других, он поддерживает переписку с Талейраном, одним из главных двигателей интриги[38]. Он знает, что даже среди членов императорской семьи есть недовольные: в его секретной папке лежит письмо, которое написал ему король Людовик и которое по горечи нападок на императора превосходит самые едкие памфлеты.[39] По собранным сведениям, по перехваченным письмам ему известно, что образованные классы под сурдинку порицают правительство, что служебный персонал измучен, что народ устал, что все функции государственного организма ослаблены и истощены. Еще далее, позади сгибающейся под тяжестью своего собственного величия Франции, позади ее надорванного народа, он видит зубами вцепившуюся во Францию Испанию, – ту чудную, но ужасную Испанию, которая шаг за шагом отстаивает свою пропитанную кровью, заваленную трупами землю, свои превращенные в развалины города и опустевшие храмы; которая, сама выбиваясь из сил в этой ужасной войне, где только можно, по частям избивает оккупационные войска. Он знает, что у Наполеона в Испании пять армий, и что, все-таки, он не может справиться с ней. В завершение картины он видит на самой окраине полуострова, на юге Португалии – Веллеслея с его англичанами, который все еще борется, прикрывая Лиссабон и удерживая на месте Массена; он видит, что упорство Британии, засевшей в верхах Торрес-Ведраса, ставит предел бурному потоку французского нашествия.

Вся Европа, за исключением ее окраин, фактически в руках Наполеона, но океан – вне его власти. Близ берегов крейсирует английский флот и держит французские эскадры взаперти в их собственных портах. Установленной берлинским и миланским декретами блокаде Англия противопоставляет свою контрблокаду и охватывает огромную империю враждебными морями. Преграждение Англии доcтупа на континент – пустая фикция. Вопреки строгостям блокады, британские товары непрерывно проникают в Европу через Север, через оставшуюся для них полуоткрытой Россию. Колониальные товары, единственным поставщиком которых сделалась Англия, принимаются в русских гаванях, лишь бы они ввозились американскими кораблями, хотя бы и нанятыми и приспособленными для этой цели англичанами. Одни из этих продуктов продаются на месте, другие провозятся через обширную империю. После того, как они как будто поглощаются и затериваются в России, они вдруг снова появляются на ее западной границе и вывозятся через Броды, обратившиеся в крупный центр контрабанды, а затем незаметным образом расходятся по Германии. Александр по-прежнему покровительствует запрещенной торговле и ее провозу. Более того, он намерен развить и упорядочить экономические сношения с Англией, ибо видит в этом единственное средство покончить с экономическим кризисом, от которого страдают его подданные, и, таким образом, вновь создать благосостояние своего народа. Будет ли война, нет ли, он решил уже, что, лишь только представится удобный случай, он откроет гавани английским кораблям и массовому ввозу британских произведений. С этих пор это намерение делается одной из его сокровенных мыслей.[40]

Что же касается политического сближения с Лондоном, то царь не находит нужным ускорять его. Зачем преждевременно раскрывать свои карты, зачем спешить с нарушением официального мира и союза, когда и так между самыми деятельными партиями России и Англии существуют все данные для соглашения? И без этого во многих столицах представители царя, равно как и проживающие за границей русские, то есть члены того кочующего общества, которое расползлось по всем странам Европы, действуют заодно с тайными агентами Англии, которых та содержит при различных дворах; итак, их общий труд готовит элементы для шестой коалиции и служит для них связующим звеном. Конечно, страх, внушаемый Наполеоном, так велик, что может мешать деятельности этого сообщества. Все главы государств, все министры, толкующие о необходимости восстания, дрожат при одном его взгляде. Как только он выступает на сцену, как только начинает браниться и угрожать, у них со страха делаются колики. Нужно сказать, что в этот исторический момент вся Европа представляла зрелище борьбы ненависти со страхом,– и, чтобы в то время с положительностью предсказать, какое из этих чувств возьмет верх, нужно было обладать большой смелостью. Тем не менее, Александр думает, что один быстро и смело нанесенный удар может разрушить обаяние непобедимости Наполеона; что он уничтожит создавшееся о его мощи представление и произведет в умах переворот, который приведет к всемирной войне; что Наполеон будет побежден в тот момент, когда все проникнутся уверенностью, что это возможно. Занятие великого герцогства, превращение этого верного стража Франции в ее недруга, разгром французских войск между Вислой и Эльбой и появление русских в центре Германии – все это может послужить наглядным доказательством такой возможности. Вот почему Александр, по собственному его выражению[41], “с живейшим нетерпением” ждет ответа Чарторижского, который откроет или закроет ему пути. Он надеется, более того – почти убежден, что, если ему удастся привлечь на свою сторону Польшу, отвлечь от Наполеона Австрию и окончательно изъять из-под его влияния Швецию, их громкая измена всех увлечет за собой; что тогда короли, министры, народы, армии – все восстанут против деспота, гнет которого сделался невыносимым для Европы, и все, без исключения, устремятся навстречу царю-освободителю.

II

В самом конце января из Пулав, поместья Чарторижских в герцогстве Варшавском, выехал переодетый агент и направился к русской границе. Избегая проезжих дорог и “находящихся под надзором мест”[42], он со всевозможными предосторожностями перебрался через границу и приехал в Гродно. Там он передал пакет городничему Ланскому. В пакете к городничему было вложено письмо, адресованное императору всея Руси; это и был ответ Чарторижского на первые предложения Александра. С соблюдением строжайшей тайны оно было доставлено в зимний дворец. Страх, внушаемый Наполеоном всем государям, вынуждая самых могущественных уподобляться ничтожнейшим, заставлял их замышлять восстание в глубочайшей тайне и делать из них заговорщиков.[43]

Письмо Чарторижского было полно возражений. А между тем, дело шло о том самом проекте, к которому некогда сводились все его упования, который он поставил себе целью своей жизни. Согласно преданию, в 1805 г., во время пребывания Александра в Пулавах, Чарторижский и его родные бросились к ногам царя и на коленях умоляли его возвратить им родину. Но то было в 1805 г. В то время Польша, разделенная между тремя государствами, без сил, без надежды на чью-либо помощь, могла ждать своего возрождения только от великодушного и благородного порыва Александра, могла рассчитывать только на его милосердие; С тех пор дело круто изменилось: заря надежды на возрождение Польши вспыхнула на Западе; Наполеон коснулся ее своей рукой. Он наполовину вытащил ее из могилы и созданием герцогства положил начало полному ее восстановлению. При этих-то условиях, думал Чарторижский, вместо того, чтобы упрочить свою дальнейшую судьбу, не скомпрометируют ли ее жители герцогства Варшавского, отворачиваясь от Наполеона и идя навстречу предложениям России? Не будет ли отречение от Наполеона вызовом, брошенным Провидению? Сверх того, искренни ли предложения Александра? Следует ли смотреть на них, как на нечто солидное, устойчивое, а не как на обманчивую приманку – на средство, вызываемое потребностями данного момента? Даже допуская, что царю удастся победить Наполеона, сдержит ли он свои обещания после одержанной им победы? Все эти опасения Чарторижского сквозят в его недомолвках; чувствуется, что в нем происходит мучительная борьба патриотизма с чувством признательности. Когда он рассуждает, его мысли, его упования влекут его к Наполеону, но сердце рвется к Александру, живет рядом с ним.

Не отклоняя и не принимая целиком всего проекта, ой обсуждает его. Он указывает, при каких, по его мнению, условиях, предприятие может сделаться менее безнадежным. В принципе, он не отвергает основной мысли Александра. Подчеркнув весьма естественные восторженные чувства привязанности варшавян к императору французов, он признается, что в их сердцах всякое чувство уступает место страстному желанию вернуть свою родину, при том безраздельную и жизнеспособную. Возможно, что они перейдут на сторону того, кто предложит им теперь же то, на что Наполеон позволяет им надеяться только в далеком будущем. Но необходимо, чтобы в них не было и тени сомнения относительно искренности и устойчивости этих предложений, чтобы они прониклись убеждением, что их желания будут удовлетворены вполне. Следовательно, недостаточно того, что император Александр пообещает и даже в принципе решит восстановить королевство; необходимо, чтобы государь сообщил, из чего будет состоять восстановленное королевство, каковы будут его будущее, его отношения к России; чтобы он принял на себя подробно и точно определенные обязательства, Чарторижский несколько раз возвращается к этой мысли в выражениях, показывающих упорное недоверие. Вполне сознавая, что герцогство может своей тяжестью склонить весы в сторону того или другого императора, он откровенно ставит условия и требует гарантий.

Он желает, чтобы русский император соблаговолил высказаться по трем пунктам, чтобы точно определил свои великодушные намерения. Во-первых, спрашивает он, расположен ли великодушный благодетель восстановить Польшу в том виде, как она была до раздела, со всеми ее провинциями? Гарантирует ли он полякам не только самоуправление под его верховной властью, но и политическую свободу и представительный и конституционный образ правления? Конституция 3 мая 1791 г., говорит он, “запечатлелась в их сердцах неизгладимыми чертами”. Действительно, эта конституция служит показателем громадного усилия, какое сделала над собой Польша – ее стремления переродиться и уничтожить из ряда вон выходящие недостатки ее прежнего политического строя. Введением статута, устанавливавшего свободу и подавлявшего анархию, Польша доказала свое право на жизнь, и это было в ту самую; минуту, когда три участвовавших в дележе государства готовились нанести ей смертельный удар. Второй желаемой гарантией, Очевидно, и было восстановление в силе конституции 3 мая. Наконец, третья гарантия состояла в необходимости обеспечить восстановленной Польше торговые рынки, т. е. такой экономический режим, который доставил бы изнуренному лишениями, обезличенному и изнемогающему народу некоторое материальное облегчение – возможность свободно дышать. При этих трех условиях можно надеяться, что варшавяне пожертвуют долгом благодарности ради высших интересов национального возрождения.

Предполагая, что желаемое соглашение состоится, все-таки успех предприятия останется гадательным, так как при его осуществлении придется столкнуться с человеком, обладающим гением и могуществом – с тем, кто уже пятнадцать лет держит в своих руках победу. Между перечисленными Александром шансами на успех, Чарторижский подчеркивает не один, который кажется ему сомнительным. Разве так легко внезапно напасть на Наполеона, так легко застать его врасплох. “Не притворяется ли он мертвым”, не делается ли это умышленно, не ставит ли он западню своим врагам? Допуская, что “его летаргия” не притворна, можно ли довести дело до конца, не возбудив его внимания? Разве в распоряжении его посланника в России, генерала Коленкура, мало средств осведомления и надзора? Подумал ли император Александр, о том, чтобы принять меры предосторожности относительно Австрии; заручился ли он содействием этого необходимого сотрудника? Уверен ли он, что на поле сражения окажутся в наличности войска, показанные в донесениях генералов и администраторов? Оградил ли себя от всякого рода недочетов? “Мне так часто случалось видеть в России на бумаге сто тысяч человек, тогда как в наличности, по всеобщему признанию, было только шестьдесят!.. Точно ли рассчитаны время переходов, возможность оставить без войск угрожаемые места? Прибудут ли войска в срок к назначенному месту? Ваше Величество будет иметь дело с человеком, по отношению к которому ошибка не проходит безнаказанно”.

Чарторижский не довольствуется простыми уверениями ему хотелось, чтобы царь высказался определенно, чтобы он хорошо осведомил его о своих планах и сообщил достоверные данные, Он просит его об этом с почтительной смелостью, обставляя свои вопросы комплиментами, выражениями трогательной благодарности и глубокого почтения. В заключение, он высказывает готовность при вышеуказанных им условиях послужить великой идее. Он не прочь поехать в Варшаву, повидаться с некоторыми лицами и, в ожидании новых указаний, осторожно прозондировать почву. Но последние строки его письма еще раз выдают его душевную тревогу; они показывают, что неожиданное доверие, которым его удостоили, скорее взволновало его, чем обрадовало. “Не могу, – говорит он,– выразить всего, что происходит во мне; сколько надежд, сколько опасений постоянно волнуют меня. Какое было бы счастье потрудиться ради освобождения стольких страждущих наций, ради счастья моей родины и во славу Вашего Величества! Какое счастье сделаться свидетелем того, как сольются воедино все эти многообразные интересы, которые, по-видимому, сама судьба поставила в вечное противоречие! Но часто мне кажется, что для того, чтобы это могло осуществиться, все это слишком хорошо, слишком большое счастье и, думается, что злому гению, заботящемуся только о том, чтобы разрушить слишком счастливые для человечества планы, удастся расстроить и этот план”.

Несмотря на то, что в ответе Чарторижского было так мало обещающего, Александр все-таки не нашел повода приходить в отчаяние. Решение его слишком окрепло, чтобы отступать при первом же препятствии. Продумав день и две ночи, он снова берется за перо, пишет второе письмо Чарторижскому и высказывает в нем решимость идти вперед, если только ему не будет ясно указана несбыточность его надежд, “Третьего дня вечером, – пишет он, – получил я, дорогой друг, ваше интересное письмо от 18 – 30 января и спешу сейчас же ответить вам. Указанные в нем затруднения очень велики; с этим я согласен, но, так как большинство их я предвидел, и ввиду того, что последствия этого дела чрезвычайно велики, остановиться на полдороги было бы самым плохим решением”.

Высказав это положение, он шаг за шагом разбирает возражения Чарторижского и старается их опровергнуть. Что же касается гарантий, он согласен на все. “Прокламации о восстановлении Польши, – говорит он, – должны идти в первую голову; и, конечно, с этого дела и должно начаться выполнение плана”. В состав новой Польши войдут, помимо герцогства, отданные России по трем разделам провинции и даже, если возможно, австрийская Галиция; ее границами на востоке будут Двина, Березина и Днепр. Александр не боится щедрой рукой обкорнать границы России, чтобы дать место обширной, смело очерченной Польше. Он обещает ей полную автономию, отдельное правительство, армию и администрацию из уроженцев края. Не высказываясь в положительном смысле о конституции 3 мая, текст которой ему мало знаком, он обещает, “во всяком случае, либеральную конституцию – такую, которая может удовлетворить желание жителей”. Связь с соседней империей будет носить характер личной унии. Смотря по месту, будут и права, и обязанности государя; самодержец в России – он будет конституционным королем в Варшаве.

Переходя к возможностям успеха, на которые позволительно надеяться в настоящее время в войне с Францией, Александр уверяет, что они основаны на верных, точных, отнюдь не на гадательных данных. В своем первом письме он ограничился словами: “С Божьей помощью нельзя сомневаться в успехе, ибо расчет на него основан не на надежде на равносильные Наполеону таланты, а единственно на недостатки имеющихся в его распоряжении войск и на раздражении против него умов повсюду в Германии”. Тогда, давая подобие сравнительной таблицы, он выставил против ста пятидесяти тысяч французов и их союзников, которых Наполеон может с трудом собрать в Германии, двести тысяч русских, сто тридцать тысяч поляков, пруссаков и датчан, не принимая в расчет двухсот тысяч австрийцев, число которых он приводил на память. Во втором письме, так как Чарторижский не довольствуется общими данными, а просит подробных сведений, имеющих доказательную силу, он готов дать их. В нем Александр высказывается откровеннее и делает поучительные признания, доказывающие, до какой степени был разработан план нападения. С документами в руках он устанавливает, что не был вполне точен, беря круглым числом двести тысяч русских, что на самом деле у него, по точному подсчету, вполне готовых выступить в поход двести сорок тысяч пятьсот человек, да еще резерв в сто двадцать четыре тысячи. Он как бы пропускает мимо Чарторижского все три армии, поставленные им одна позади другой. Он разбивает их на составные части, вдается в подробности, определяет задачу каждой армии, и, отвечая на просьбу Чарторижского, говорит: “Армия, которая должна оказать поддержку полякам и сражаться заодно с ними, вполне сорганизована и состоит из восьми пехотных дивизий по 10 тысяч человек в каждой, в полном составе: второй, третьей, четвертой, пятой, четырнадцатой, семнадцатой, двадцать третьей, и дивизии гренадер; затем четыре кавалерийских дивизии в 4000 лошадей каждая, а именно: дивизии первая, вторая, третья и вторая кирасирская, что в общем составляет 96000 человек; сверх того, 15 казачьих полков, что составляет 7500 лошадей; всего 106 500.[44]

Все, что находится не в строю, в счет не идет.

Эта армия будет поддержана другой, которая состоит из 11 пехотных дивизий: первой, седьмой, девятой, одиннадцатой, двенадцатой, пятнадцатой, восемнадцатой, двадцать четвертой, двадцать шестой, одной гренадерской, одной гвардейской и из четырех кавалерийских дивизий, а именно: четвертой, пятой, первой кирасирской и дивизии гвардейской кавалерии, сверх того, семнадцать казачьих полков. Итого 134000 человек.

Наконец, третья армия, составленная из резервных батальонов и эскадронов, состоит из 44000 солдат, усиленных 80 000 рекрутов, вполне обмундированных и обучавшихся в местах сбора в продолжение нескольких месяцев”.

Перечислив свои военные силы, царь раскрывает свой дипломатический план. Он открывает тайну маневра, посредством которого рассчитывает привлечь на свою сторону Австрию, или, по крайней мере, вынудить ее соблюдать нейтралитет. “Я решил, – говорит он, – предложить ей Валахию и Молдавию до р. Серет в обмен на Галицию”. “Мне, – прибавляет он, – остается сказать еще о возникших у вас опасениях, чтобы Коленкур не проник в тайну, о которой идет речь. Проникнуть в нее невозможно, ибо даже канцлер[45] не знает о нашей переписке. Вопрос не раз обсуждался с ним, но я не хотел, чтобы кто-нибудь знал, что я уже Действую в этом направлений”. Что же касается военных приготовлений, то, предполагая, что Коленкур что-нибудь проведает о них. Александр намерен был придать им чисто оборонительный характер; сверх того, по его словам, он сумеет ослабить и скрыть их серьезное значение.

Итак, им все было предусмотрено, все обдумано и рассчитано: все шансы на успех были в его пользу. Теперь дело варшавян решить, хотят ли они допустить выполнение плана. Чтобы вырвать их согласие, Александр старается с математической точностью доказать им, что их собственная выгода требует бросить французское дело и действовать с ним заодно. С этой целью, в целом ряде сопоставлений “за” и “против”, он разбирает две гипотезы: первую, когда солдаты и жители герцогства останутся верны Франции, и вторую когда они примкнут к противной стороне.

В первом случае, их бездействие вынудит русских принять оборонительное положение. “В таком случае возможно, что Наполеон не захочет начать войны, по крайней мере, до тех пор, пока будет занят делами в Испании и пока большая часть его войск находится там. Тогда все останется по-старому и, следовательно, возрождение Польши будет отложено на более отдаленный и весьма неопределенный срок”. Допуская же, что Наполеон возьмет инициативу враждебных действий на себя, что он провозгласит восстановление королевства, восстановление такого рода не будет полным, ибо ему придется еще отнять русско-польские провинции, находящиеся в настоящее время во владении России; а она будет защищать до последней капли крови. Следовательно, эти провинции и герцогство сделаются ареной яростной и опустошительной борьбы, которая обагрит их кровью, покроет развалинами, сделает из них место скорби. Войны примут еще более ожесточенный характер по смерти Наполеона, “ибо ведь он не вечен. – Какой источник бедствий для бедного человечества и для потомства!”

Теперь пусть предположат вторую гипотезу, пусть проследят за ее развитием. Быстрая перемена фронта варшавян даст русскому императору возможность действовать и опередить своего противника. Высказав с полной откровенностью, что при настоящем положении вещей он не перейдет первым в наступление, “не сделает этой ошибки”, Александр прибавляет: но дело примет совсем иной оборот, если поляки захотят присоединиться ко мне. Подкрепленный 50 000 человек, которыми они меня ссудят, далее 50000 пруссаков, которые тогда без риска могут присоединиться ко мне, и пользуясь психологическим переворотом, который вследствие этого неизбежно произойдет в Европе, я получу возможность без выстрела дойти до Одера”. Следовательно, театр военных действий сразу же перенесется по ту сторону Польши. Возрождение польского народа совершится мгновенно, без потрясений, без ущерба для их территории. Таковыми, наверное, будут результаты союза двух славянских народов; к вероятным же результатам должно причислить полное ниспровержение французского владычества, освобождение всех народов и восстановление Европы, в которой Польша мирно займет свое место. Этой подвергавшейся столь жестоким испытаниям нации Александр дает надежду на спокойное и счастливое будущее, на возможность залечить свои раны, развить источники своих доходов и расцвести под защитой могущественной империи, которая будет ей покровительствовать, не притесняя ее. Он сгущает краски, стараясь представить возможно ярче создаваемую им картину. Но так как он не желает легкомысленно пускаться в предприятие, то за обещанные чудеса требует и для себя гарантий и залогов. Не имея уверенности, “будет ли иметь место вышеупомянутое сотрудничество поляков с русскими”, он хочет получить на этот счет несомненные обеспечения и доказательства. Дело Чарторижского доставит ему таковые; он должен заручиться обещаниями, собрать подписи военных начальников и выдающихся лиц, которые по праву рождения или по службе стоят во главе нации. Подстрекая князя приступить к вербовке, Александр советует ему поступать осторожно под строжайшим секретом, избегая подозрений французской полиции. Его письмо оканчивается следующими сердечными словами: “Всем сердцем и всей душой ваш на всю жизнь. Прошу передать мои наилучшие пожелания вашим родителям, братьям и сестрам”.

III

Обратившись вторично к Польше с предложениями, поставив ей свои условия, Александр начинает действовать на Австрию. Его способ действия в Вене напоминает бывший уже до него в употреблении знаменитый прием. Чувствуется, как будто вновь появляется на сцену тайная дипломатия Людовика XV, оставившая о себе столь пикантную память. Нужно сказать, что в продолжение известного периода своего царствование Людовик XV вел переписку со своими посланниками при разных дворах через старшего секретаря, Терсье, о ко” тором ничего не знали его одураченные министры. Александр нашел своего Терсье в лице какого-то Кошелева, сенатора, состоявшего в министерстве иностранных дел. Этого-то чиновника он и избрал для передачи своему посольству в Австрии непосредственно от него, императора исходящих распоряжений и для получения ответов из Вены. В собственноручном письме к посланнику своему в Вене, графу Штакельбергу, он указывает на него, как на своего поверенного, и говорит: “Вы будете вести переписку непосредственно со мной, в случаях же, требующих особой осторожности, адресуйте ваши письма и посылки Кошелеву, который пользуется полным моим доверием. Канцлер не должен знать, о чем говорится в письмах”.[46] Александр, конечно, знал, что и канцлер Румянцев сознавал необходимость на случай войны с Францией вступить с Австрией в более близкие отношения, но ему было известно и то, что Румянцев, насколько это было в его силах, стремился избежать войны с Францией, что он отвергал самую идею о нападении, хотел придать соглашению с Веной чисто оборонительный характер и потому готов был удовольствоваться обеспеченным нейтралитетом. Вот где причина секретничания царя. Он хочет большего, чем его канцлер; он хочет идти дальше и решительнее своей официальной дипломатии.

11 февраля Румянцев с кажущегося одобрения царя препроводил Штакельбергу длинную инструкцию. В ней с душевной тревогой указывал он на возрастающее могущество Наполеона. По его мнению, единственное средство положить этому предел заключалось в том, чтобы Австрия обязалась не выступать против России в том случае, если бы России пришлось вести войну с Францией. Для воздействия на венский двор канцлер не считал целесообразным предлагать ему территории на нижнем Дунае. Настойчиво преследуя свою мечту на Востоке, престарелый государственный человек не мог мириться с мыслью пожертвовать результатами, добытыми с таким трудом и так дорого оплаченными. Кроме того, не будучи поставлен в известность о проекте восстановления Польши, он не знал, что государю нужна будет Галиция, и что тот должен будет вознаградить теперешних владельцев этой провинции. Поэтому он счел достаточным подать Австрии надежду на возврат плодородных провинций в Италии и Германии в том случае, если Наполеон вызовет войну и будет побежден.[47]

Совершенно иного содержания была контринструкция, которая “сплошь была написана рукой императора”[48] и которую император приказал отправить секретно в Вену, так, чтобы она не попала на глаза канцлеру.[49] В иносказательных, но достаточно ясных, выражениях Александр излагает в ней свой план относительно Польши и старается доказать, что в интересах Австрии согласится на него. Он рассуждает так: если не упредить императора Наполеона, он рано или поздно выскажется за полное восстановление Польши; следовательно, Австрия во всяком случае потеряет свои галицийские владения. Для нее целесообразнее пожертвовать ими для блага Европы, чем отдавать их в угоду деспоту, и гораздо выгоднее сговориться по поводу их с русским правительством, которое вознаградит ее в широких размерах. Это вознаграждение уже намечено: таковыми будут лучшие части княжеств Молдавии и Валахии. На этих основах может быть заключен договор. Он не повлечет за собой немедленного разрыва с Францией, тем не менее, в особой статье должно быть признано за Россией право определить время начала войны. Предлагая эту статью, Александр ясно выразил намерение удержать за собой право инициативы. Он старался добиться от Австрии обязательства, чтобы он ни предпринял, следовать за ним и повиноваться его сигналу.[50]

Секретная инструкция была помечена 13-м февраля. Несколько дней спустя агент по тайной корреспонденции Кошелев имел откровенный разговор с посланником императора Франца в Петербурге, графом Сен-Жюльеном. От имени царя он отдавал в распоряжение Австрии Молдавию до р. Серет и всю Валахию с прибавкой всего, что пожелала бы присвоить себе Австрия в Сербии.[51] Эти положительные предложения были неопровержимой попыткой осуществить великий проект, так как подразумевалось, что следствием их будет уступка Австрией Галиции, а это было исполнением одного из обещаний, данных Чарторижскому.

Оставалось выполнить еще два предварительных условия, необходимых для успеха дела; убедить Пруссию решительно стать на сторону России и заручиться доброжелательным нейтралитетом Швеции. В январе русский посланник в Берлине Ливен приступил к выполнению данного ему поручения,—теснее сблизить оба двора.[52] В следующем месяце ему поручено было выбрать надежного человека, например, госпожу Фосс, обер-гофмейстерину двора, или адъютанта Врангеля для передачи королю Фридриху-Вильгельму секретного письма царя. В этом письме Александр приводит весьма сильные доводы в пользу “необходимости для Пруссии присоединиться к России, а не к Франции”[53]. От Швеции он не просил так много. Он хотел только подготовить ее к зрелищу великих событий, в которых не было ничего опасного для нее самой, но из которых она смогла извлечь выгоду. Не доверяя Бернадоту настолько, чтобы открыть ему свой проект, он позаботился только о том, чтобы в личной с ним переписке поддерживать расположение к себе принца, поощрять полунамеками и замаскированными предложениями его чувство ненависти к императору французов и возбуждать его честолюбие. Однажды, говоря о Наполеоне со шведским посланником Штедингом, он спросил его: “Вы замечаете, как изменилось к нему вознесшее его и поддерживавшее его до сих пор общественное мнение, как раздражены против него все умы, в особенности в Германии? Если его постигнут какие-нибудь неудачи, вы увидите, что он падет. За крупными успехами часто следуют большие невзгоды. Некогда из Швеции вышел Густав-Адольф, который сражался за освобождение Германии. Кто знает, не придет ли оттуда другой Густав-Адольф?”

Штединг ответил, что после постигших Швецию несчастий ей, прежде всего, необходимы покой и мир. Александр не захотел противоречить ему, но дал заменить, что всем заботящимся о своей независимости государствам грозит война с Наполеоном. После того он признался, что комплектует свою армию, подробно рассказал о своих приготовлениях, перечислил все шансы на успех; но затем, испугавшись, что, быть может, сказал слишком много, прибавил: “Впрочем, я вполне согласен с вами, что ничего не следует предпринимать опрометчиво, а следует сидеть смирно, пока это будет угодно Наполеону; но мне кажется, что нам, северянам, во всяком случае, выгоднее всего быть добрыми друзьями, и я прошу засвидетельствовать королю и наследному принцу, что таково мое истинное желание, и я все сделаю для этого”.[54]

В государствах, официально присоединенных к Франции или подчиненных ее политической системе, можно было действовать против Наполеона только подпольными путями. На королей старались влиять через приближенных, на министров – через их жен, на власти – путем общественного мнения. Не в одном Берлине русский посланник окружает себя нашими врагами и сообщает им план действий. При второстепенных дворах Германии, в конфедеративных королевствах та же игра, то же подстрекательство. В Баварии, по рассказу одного путешественника, русский посланник Барятинский стал во главе “англо-русской партии, в которую вовлек госпожу Монжелас (жену первого министра). Тут стараются, говорит он, заронить в ум короля всевозможные подозрения о предполагаемых по отношению к нему намерениях Франции… Стараются убедить народ, что Бавария не особенно нуждается в союзе с Францией, и что под защитой России и Англии она может обойтись без всякой посторонней помощи”.[55] Прибегая к таким приемам, русские агенты действовали не по официальным инструкциям своего двора, написанным под диктовку Румянцева и, по обыкновению, весьма благоразумным; напротив, они поддавались собственному вдохновению, своей закоренелой ненависти, и императору Александру, чтобы быть обслуженным сообразно его тайным желаниям, оставалось только предоставить им свободу действий. И то сказать, на то и был назначен Кошелев, чтобы, в случае надобности, поощрить их, чтобы подать сигнал правительствам, желающим стряхнуть с себя французское иго или оказать открытое сопротивление нашему оружию. Известно, что подготовка первых сношений русского государя с мятежными кортесами Кадикса была делом Кошелева; он же поощрял и сопротивление испанцев, подавая им надежду на крупную перемену.[56]

Было бы делом невозможным найти ходы в главном центре французской мощи, в самом Париже? За спиной посла Куракина – этого манекена, одетого в нарядный костюм, умственные способности которого под тяжестью лет, болезней слабели с каждым днем, – Александр имел тайного поверенного в делах, не обладавшего никаким званием в дипломатической иерархии. Это был тот самый молодой гвардейский полковник, граф Чернышев, который, как помнят, служил в 1809 и 1810 гг. посредником в личной переписке императоров и который тогда же начал заниматься во Франции шпионством. 4 января 1811 г., по исполнении двусмысленного поручения в Швеции, он снова явился в Париж под предлогом передачи императору письма русского государя, в действительности же, чтобы понавести справки и понаблюдать. В Париже он нашел целое агентство по собиранию сведений о военных делах, устроенное с давних пор секретарями русского посольства при участии презренных, купленных за деньги, низших служащих французской администрации. Чернышев имел в виду взять на себя заведование этим делом и расширить его, но это было немного позднее. В настоящее же время главным его занятием было шпионство в обществе. Он горячо отдался этому делу, хотя полиция, догадываясь о его роли, не спускала с него глаз.

Чернышев поселился в самом центре многолюдного и шумного Парижа, в меблированном отеле на улице Тетбу, в двух шагах от бульвара Тортони – места свиданий сплетников и праздношатающихся. Жил он скромно, на холостую ногу; прислуживал ему лакей немец и крепостной (moujik), который ходил за ним как тень. Чернышев много выезжал, поддерживал обширное знакомство, сумел втереться во все слои общества и всюду занял прочное положение. Так как Париж всегда был падок до азиатов, всегда увлекался блестящими погремушками, то мода приглашать блестящего иностранца, чем тот с таким искусством пользовался во время своих предыдущих поездок, возросла еще более. Конечно, его манера держать себя была не высокой пробы. В этом чересчур нарядно одетом, завитом, прикрашенном и страшно надушенном молодом человеке было что-то неестественное, слащавое, что не допускало известной близости, тем не менее, его томные взгляды, его то заискивающее, то слишком вольное обращение по-прежнему доставляли ему успех у женщин. Его любовным похождениям не было числа, и, если верить молве, одна из принцесс императорской фамилии, красавица Полина Боргезе, далеко не была равнодушна к его ухаживаниям.

Обладая искусством разговаривать с женщинами, он умел заставлять их болтать и извлекал из их болтовни полезные сведения. Это было одним из главных его источников осведомления. Кроме того, он обладал замечательным чутьем и поразительно угадывал в свете и в высшей администрации людей с податливой совестью, у которых наша политическая неустойчивость извратила, а то и совсем уничтожила нравственное чувство – те элементы, которые сформировались из грязных отбросов революции и сумели выплыть на поверхность. Он вращался преимущественно среди них, затем посещал салоны иностранной колонии, куда сходилось порядочное число людей, служивших Франции или в силу необходимости, или из-за выгоды, но сердца которых не переменили родины. Члены дипломатического корпуса обходились с ним по-товарищески, и когда ему удавалось получить доступ в их рабочий кабинет, он с большим искусством “скашивал глаза” на лежавшие на столе бумаги и украдкой прочитывал некоторые отрывки из писем.[57] Сверх того, во время его махинаций в парижском обществе, его нередко видели в компании молодых людей, только что выпущенных из военных школ в полки; он старался сойтись с нашими будущими офицерами, старался снискать их дружбу и, таким образом, иметь возможность следить за всеми частями армии. Одним словом, в Париже он сделался оком царя – оком бдительным, нескромным, с острым и пронизывающим взором. Помимо всего сказанного, это была правая рука русского государя, который пользовался им еще и для того, чтобы завязать более тесные отношения с людьми исключительного значения.[58]

После того, как Талейран, явившись в Эрфурт к императору Александру, приветствовал в нем надежду Европы и вступил с ним в тайные сношения, царь счел полезным назначить в качестве представителя при этой мощной величине особое лицо. Эта роль выпала на долю секретаря русского посольства во Франции графа Нессельроде – молодого дипломата с большим будущим. Вскоре после свидания в Эрфурте Нессельроде явился к Талейрану и сказал ему буквально следующее: “Официально я состою при князе Куракине, но на самом деле я назначен состоять при вас. Я веду частную переписку с императором и принес вам от него письмо”.[59] С этих пор он постоянно виделся с Талейраном, получал от него ценные сведения о состоянии умов во Франции, равно как и о планах Наполеона, и без ведома своих прямых начальников передавал эти сведения государственному секретарю Сперанскому, который сообщал их государю. Эта переписка была одной из ветвей тайной дипломатии.

В начале 1811 г. Александр счел нужным непосредственным обращением к Талейрану поощрить его с большим усердием собирать и доставлять сведения. Нессельроде состоял при Талейране в качестве посланника; Чернышев был назначен чрезвычайным послом. Ему поручено было передать князю Беневентскому собственноручное письмо императора Александра. Содержание этого письма не обнародовано; тем не менее известно, что Талейран был чрезвычайно польщен письмом и в знак признательности отплатил добрым советом. “Его светлость, – писал Чернышев, – беседовал со мной как истинный друг России, и в особенности подчеркнул свое желание, чтобы мы при теперешних обстоятельствах как можно скорее заключили мир с турками. Вопрос только в том, был ли он искренен”.[60]

довел до сведения маршала, что русский император благосклонно смотрит на его возвышение и относится к нему с особым уважением; этим он насадил первые семена сближения. Теперь он вел правильную осаду на одного генерала, швейцарца Жомини, большого знатока по отделу технических знаний, которого крайне неосторожно оскорбили целым рядом несправедливостей. Дело шло о том, чтобы похитить его у Франции, привлечь на русскую службу и таким образом хитростью лишить императора одного из самых ученых специалистов.

Когда Чернышев освобождался от своих операций во Франции, он переносил свои взоры на Германию, через которую неоднократно проезжал и которую изучил до тонкостей. Он мечтал использовать там недовольство отдельных лиц и задумал план, который намерен был представить на благоусмотрение императора Александра. Основная мысль его плана состояла в том, чтобы пригласить в Россию как можно больше находившихся не у дел немецких офицеров, страстно желавших сразиться с Наполеоном и жаждавших реванша. По его мнению, их можно было бы набрать в тех странах, где они томились от безделья. Присоединив к ним другие космополитические элементы, можно было бы составить из них легион иностранцев на жалованье царя – отряд эмигрантов всякого происхождения, в некотором роде армию Конде.[61] Имелось в виду посадить в момент разрыва это войско на английские корабли и перевести с оружием, боевыми припасами и лошадьми в Гамбург или в Любек с тем, чтобы вызвать восстание в Германии. Чернышев вступил по этому делу в переписку с графом Вальмоденом – ганноверцем, бежавшим в Вену, человеком с головой и шпагой, готовым сражаться, где угодно, с кем угодно, только бы против Франции. Вальмоден сохранил в Германии многочисленные связи еще с 1809 г., когда он по поручению австрийцев занимался там подготовкой восстания. Теперь он предлагал предоставить в распоряжение России эти вполне приспособленные к делу агитации элементы. Его посредником с Чернышевым был некий барон Теттенборн.[62]

Итак, повсюду были пущены в ход всевозможные интриги. Нити их переплетались во многих центрах и тянулись по всей Европе, поддерживаемые перепиской и поездками тайных агентов, с подпольной работой которых можно ознакомиться по некоторым выплывшим наружу данным. И сколько еще можно было бы раскрыть тайных сообществ и секретных соглашений, если бы в настоящее время было разрешено приподнять завесу и заглянуть в чужую душу! Словом, агенты всякого рода: и состоящие на службе, и добровольцы, лица надлежащим порядком уполномоченные, и получившие молчаливое одобрение, по приказаниям из Петербурга и упреждая таковые, – не покладая рук, возбуждают и поддерживают в народах раздражение против императора. Они подвергают искушению верность его генералов и министров, выведывают тайны его канцелярии, эксплуатируют ему во вред и чувства законного гнева, и преступные слабости людей, чувства священной ненависти и стремления, в которых стыдно сознаться. Все они, предвидя момент, когда императору придется стать лицом к лицу с выступившими за пределы своих границ русскими войсками, изо всех сил стараются подготовить в тылу у него мятежи и всякого рода затруднения, стремятся опутать его интригами и окружить изменниками.

IV

Ради успеха колоссального заговора необходимо было хранить тайну до последнего дня и, обманывая Наполеона, поддерживать в нем душевное спокойствие и уверенность в безопасности. Скрыть проявлявшееся почти во всех частях Европы враждебное настроение русских дипломатов не было никакой возможности. Но так как оно всегда существовало и даже после свидания в Тильзите без стеснения проявлялось во внешних формах, то в этом не было ничего нового или имеющего особое значение. Александр сваливал эти странности на агентов, которые, говорил он, не знают своих обязанностей. и по старой привычке держатся в оппозиции. В отношениях, которые поддерживались между императорами через их посольства, он старался быть, по крайней мере с виду, невозмутимо спокойным и весьма доброжелательным. Задавшись целью провести герцога Виченцы[63], он великолепно выполнял эту задачу, пользуясь знанием характера нашего посланника, которое он приобрел в течение многолетних дружеских с ним отношений. Имея за три года пребывания герцога достаточно времени, чтобы изучить его, он знал, что Коленкур соткан из усердия и беспредельной преданности; но ему не безызвестно было, что именно эти-то качества и застилали иногда его взоры, что его рыцарская душа с трудом верила в зло, а его благородное и любящее сердце охотно приписывало другим высокую честность, свойственную ему самому.

В декабре 1810 г., в дни, предшествующие обнародованию указа, убийственного для французской торговли в России, Коленкур был предметом усиленного внимания и предупредительности. На балу у императрицы-матери Александр особенно отличал его. Милостиво поговорив с ним, “он подозвал,– рассказывает посланник в своем донесении Наполеону, – проходившего мимо графа Румянцева (Rоmanzof).[64] Я хотел удалиться. Император сказал: “Останьтесь, генерал, посланник Франции никогда не будет лишним в нашем обществе”. Разговор Продолжался. Император был чрезвычайно весел и разговорчив. Так как разговор втроем, то с канцлером, то со мной, затянулся на весьма долгое время, то канцлер, видя, что поблизости стоят и наблюдают за нами австрийский посланник и еще несколько лиц, шутя, сказал, что у них будет неосязаемый материал для длинной, основанной на догадках депеши. Так как Сен-Жюльен в продолжение целого часа не сходил с места и очень внимательно прислушивался к разговору, я поддержал шутку, сказав, что между ними есть такие, которые так добросовестно зарабатывают свое жалованье, что лишают себя даже развлечений. Император горячо возобновил разговор и сказал чрезвычайно дружеским тоном, что ему доставит большое удовольствие, если убедятся, как он ценит союз с Вашим Величеством, и будут знать, что другого союза он не желает”[65]. Сенатское решение о присоединении ганзейского побережья, которым предрешалось присоединение Ольденбурга, сделалось известным в России в начале января. В день, когда пришло это известие, Коленкур обедал во дворце. “Знаете ли вы, что у вас прибавились новые округа?” – просто спросил его император. Коленкур хотел предупредить протест царя против совершившегося факта. Согласно данным ему инструкциям, он сделал попытку оправдать присоединение побережья представившейся императору необходимостью герметически закрыть английской торговле главные гавани Германии. К тому же, заметил он, такое расширение наших границ окажется в конце концов выгодным всему свету, а в особенности России. В присоединенных странах Франция намерена выполнить огромное дело международной пользы. Между Любеком и Гамбургом, по границе Голдштинии, император намерен прорыть соединительный канал из Балтийского моря в Северное. Благодаря этому водному пути, корабли, выходящие из Балтийского моря или идущие в него, не должны огибать Ютландского полуострова и Датского архипелага. Они избавятся от потери времени и опасности длинного обхода; торговля России с Западом, особенно с Францией, будет чрезвычайно облегчена.[66] “Конечно, не Россия порвет дружеские отношения между обеими странами”[67], – только и сказал на это Александр.

Несколько дней спустя царь из достоверных источников узнал о захвате Ольденбурга. Предложив сперва царствующему принцу на выбор сохранить свои владения, при условии включения в состав империи, или же взять взамен Ольденбурга Эрфурт, Наполеон вслед за тем бесцеремонно предрешил его волю. Наши войска заняли Ольденбург, устранив администрацию герцога. На этот раз неслыханное нарушение законных прав не позволяло царю хранить молчание: его честь была затронута и требовала протеста. Он сделал это откровенно, в чрезвычайно корректных, полных достоинства выражениях, но в заключение сумел придать своим жалобам миролюбивый характер. Только что сделано покушение на тильзитский договор, сказал он, на статью, по которой немецким принцам, состоящим в родстве с русской императорской фамилией, возвращены их владения. Зачем этот акт произвола? К чему это грубое, ничем не вызванное насилие? “Очевидно, это сделано с намерением нанести оскорбление России. Может быть, даже для того, чтобы вынудить меня стать на другую дорогу? Ошибаются, события, не менее неприятные для моей империи, не заставили меня отклониться от союза и моих принципов. И этот случай не заставит меня уклониться с прямого пути. Если спокойствие мира будет нарушено, меня нельзя будет обвинить в этом, ибо я сделал и сделаю все, чтобы сохранить его”.[68]

Нанесенное ему оскорбление обязывало его к некоторой холодности в обращении с французским посланником. В продолжение пятнадцати дней он не приглашал его к обеду. По прошествии этого времени он нашел, что изгнание продолжалось достаточно долго и что он может, не роняя своего достоинства, возобновить с Коленкуром близкие и дружеские отношения, что давало ему возможность лучше скрывать свои планы.

Посланник снова появился во дворце и, как и раньше, часто присутствовал за императорским столом в качестве постоянного гостя. За обедом Александр с большим интересом говорил о Франции, наводя разговор на Париж, на его украшения; он говорил, “что по описаниям так хорошо знаком со зданиями, что, если бы когда-нибудь ему пришлось поехать в Париж, он не заблудился бы в нем”. После обеда он увел посланника в свой кабинет. Тут он стал кротко жаловаться. Он проводил параллель между поступками, жертвой которых сделался, со своим собственным поведением, которому хотел неизменно следовать и впредь. “Не я буду нарушителем договора в чем бы то ни было, – сказал он. – Не я пойду против континентальной системы. Если император Наполеон подступит к моим границам, иначе говоря, пожелает войны, он добьется войны, но без всякого повода жаловаться на Россию. Первый сделанный им пушечный выстрел найдет меня столь же верным союзу, столь же далеким от Англии, как и три года тому назад. В этом даю вам мое слово, генерал. Если он хочет пожертвовать истинными выгодами союза и спокойствием мира ради иных расчетов, которые, конечно, не стоят этих выгод, мы будем защищаться, и он увидит, что преданность России делу континента обусловливается отнюдь не слабостью, а желанием охранять всюду спокойствие, равно как и общие интересы; к этой цели я и теперь еще стремлюсь”[69].

Немного времени спустя, он снова утверждал, что “если мы нарушим мир, то не он подаст этому повод и что Европе не придется упрекать его в нарушении его обязательств и в измене делу континента”. В другом разговоре он высказался еще определеннее, еще яснее. “Передайте императору, – сказал он, – что я всегда буду предан ему и союзу, если и он будет предан союзу и мне. Передайте же ему, что не русские хотят войны, не они хотят идти на Париж, ибо не они подвигаются вперед, не они вышли из своих границ. Мы хотим только мира и покоя, и если император, как он уверяет, не пойдет на нас, он может рассчитывать, что мир не будет нарушен, ибо я не выйду из своих границ и до последней минуты буду верен моим обязательствам”.[70]

Что же касается обид, на которые ссылалась Франция, он видел в этом простые придирки. По его словам, указ от 31 декабря 1810 г., на который так горячо жаловался Коленкур, был мерой чисто внутреннего характера, против которого ничего нельзя сказать. Это нечто вроде закона против роскоши, задачей которого было помешать русскому дворянству разоряться на покупки иностранных изделий. Необходимо было сделать что-нибудь, чтобы деньги частных лиц не уходили за границу. Да и вообще Россия сделала только то, что вправе делать, что принимать в видах предосторожности, известные меры для своей обороны не только ее право, но даже обязанность, раз она видит, что Наполеон по соседству с нею поддерживает польскую агитацию и провозит через Германию в Варшаву ящики с ружьями. Александр не отрицал, что ввиду этих угроз он приказал укрепить линии Двины и Днепра, но при этом указал, что эти укрепления так же далеки от границы, как Париж от Страсбурга. “Если бы император стал укреплять Париж, было ли бы основательно обвинение его в том, что он воздвигает укрепления с целью нападения?” [71]– сказал он.

Коснувшись как-то усиленной деятельности военного министерства, царь сказал, что в этом следует видеть работу, имеющую целью преобразовать некоторые корпуса, не увеличивая их наличного состава. После того, как он признался шведскому посланнику, что создал тринадцать новых полков, он клялся Коленкуру, “что ряды его войск не увеличились ни на один штык”.[72] Он постоянно возвращался к своей излюбленной теме: “Если в конце концов придется от него защищаться, – говорил он, – мы, скрепя сердце, будем сражаться; но все русские, начиная с меня, готовы будут умереть с оружием в руках ради защиты своей независимости. Я не перестану повторять, что только от императора зависит, чтобы опять дела пошли по-старому, ибо здесь ничто не изменилось и все по-прежнему желают жить в добром согласии с соседями и в особенности в союзе с вами”.[73]

С этих пор Александр уже не довольствовался тем, что время от времени повторял свои уверения; он сделал их постоянным и главным предметом своих разговоров с посланником. Он возобновлял их при каждой встрече, при всяком удобном случае. В течение нескольких недель он повторил их счетом не менее 12 раз, и всякий раз это был поток изысканно-выразительных, образных и сильных фраз, всякий раз – трогательное выражение лица, медовые речи и неподражаемая прелесть в жестах и дикции.

Коленкур не в силах был противостоять чарующим звукам голоса, обладатель которого умел сочинять на один и тот же мотив бесконечные вариации. Он верил словам, которые с невыразимо прелестной улыбкой расточал перед ним Александр. Он не замечал, что верхняя часть лица царя, помимо его воли, не отвечала выражению его губ; что голубые, лишенные блеска глаза никогда не улыбались, не смотрели доверчиво; что упорный, почти страшный по своей неподвижности взор никогда не останавливался на собеседнике, а как бы уходил в созерцание таинственного призрака.[74] Итак, мы видим, что Александр с каким-то безотчетным, болезненно тревожным чувством отдался во власть великого плана, к которому привели его страх в другие чувства, имевшие более чем законные основания. Он увлекся проектом, который отвечал и его глубокому недоверию, и благороднейшим свойствам его характера и примирял его честолюбивые стремления с величием его души. И в то самое время, когда он более всего был занят этим проектом, он говорил, что у него нет задней мысли; что его политика вся, как на ладони; что никто более него не питает такого отвращения к окольным путям, к извилистым тропам. “Я ничего не скрываю, генерал, да мне и нечего скрывать”[75], повторял он до пресыщения. Но именно эта-то настойчивость и должна была обратить на себя внимание посланника, заставить его быть настороже: не следовало доверять тому, кто при всяком удобном случае хвастался своим прямодушием и искренностью.

Чтобы вернее водить за нос Коленкура, Александр ничего не имел против того, чтобы прослыть одураченным. Он позволял наиболее горячим головам из высшего света говорить, что его терпение и слепота превосходят всякие границы; что он все проспит и подготовит себе печальное пробуждение. В салонах на перерыве говорилось: чего еще ему надо, чтобы открыть глаза на намерения Наполеона; чего еще ждет он, чтобы отказаться от вероломного союза и ответить на просьбы Англии, на ее предложения содействия? – “Видно, нужно, чтобы французское ядро шлепнулось в Неву, чтобы этот упрямец император и дурак канцлер поняли, что можно спастись только с помощью Англии”[76]. Александр не особенно огорчался такими словами и находил, что они для него выгодны. По его приказанию лица, близко стоявшие к правительству, высказывались в сдержанных, осторожных и примирительных выражениях. Распространявшиеся по временам слухи о войне не находили ни малейшего отклика ни во дворце, ни в канцелярии канцлера. Дойдя до этих мест, заботливо лишенных малейшего резонанса, как бы законопаченных, они замирали и прекращались.

Речь русской миссии в Париже соответствовала этим предосторожностям. Чернышев, присланный в качестве доверительного агента, на диво понимал намерения своего государя и удивительно умел служить им. Он непоколебимо верил в необходимость упредить противника, и, тем не менее, постоянно говорил Наполеону, что неизменное желание Его Величества русского императора – “сохранять и все более скреплять существующие между империями союз и дружбу; что Его Величество твердо решил по-прежнему поддерживать континентальную систему”.[77] Что же касается Куракина, то, очевидно, нашли излишним посвящать его в тайну или предписывать ему быть осторожным. Для того, чтобы он не возбудил внимания смелыми речами, нужно было только предоставить его миролюбивым склонностям и беспробудной лени.

Парижская хроника, доходившая до Петербурга путем письменных сообщений, занималась еще Куракиным, но говорила, что он все более ограничивает круг своих обязанностей почетной стороной дела, что он по-прежнему забавляет общество доходящей до смешного пышностью, которой обставляет свои самые ничтожные действия, своим пристрастием ко всем мелочам этикета, своим огромным и наивным тщеславием и манией при всяком случае писать на заказ с себя портреты во весь рост, среди атрибутов и эмблем, которые должны служить символами его дипломатических подвигов. В промежутках между припадками подагры, он присутствовал на приемах и балах, разыгрывал роль мецената, посещал мастерские художников, путался во французской комедии и “разбирал ссоры между мадемуазель Бургонь и мадемуазель Вольней из-за ролей одного и того же амплуа, которые они оспаривали другу друга”[78]. Остаток его времени поглощался надзором за составом посольства. Он управлял им, как глава семьи: был со своими подчиненными то груб, то отечески нежен; делал вид, что относится очень строго к правилам нравственности, не подавая сам примера; разносил молодых секретарей, которые слишком увлекались удовольствиями Парижа, и кончал тем, что платил за них долги.[79] Видя, как он занят подобными обязанностями, кто бы в Париже мог подумать, что двор, представителем которого состоит такой добродушный посланник, замышляет недоброе, что он питает наступательные планы? Престарелый князь был неоценим, уже в силу своего ничтожества. Этого золоченого манекена, с блаженно улыбающимся лицом, эту украшенную драгоценностями и отличиями куклу поставили перед французским правительством только для того, чтобы за нею с большим удобством скрывать свои замыслы и махинации. “Куракин – выживший из ума старик, – отозвался о нем при всех Александр, желавший, чтобы его слова дошли до герцога Виченцы, – но император Наполеон знает, что он сторонник союза. Пошли я другого на его место, император Наполеон подумает, что тот будет хитрить. А так как мои намерения прямодушны, то я предпочитаю дурака, поведение которого не может возбудить никаких подозрений, умному, который мог бы возбудить таковые”[80].

Однако, так как обязанность делать официальные представления, т. е. передавать ноты русского кабинета французскому, лежала на Куракине, нашли нужным завести эту машину на тему об Ольденбурге. Александр желал, чтобы от его протеста остался письменный след. Сперва Куракину дали поручение повидать министра иностранных дел и выразить протест на словах. Шампаньи, вынужденный защищать дело, которому не было оправданий, был в весьма затруднительном положении. Он уверял, что с герцогом Ольденбургским обошлись крайне милостиво, так как ему, вместо простого присоединения его владений, как это было с его соседями, был предложен обмен. Чтобы покончить разговор, Шампаньи сослался на политическую необходимость и государственную пользу. Он сказал, что Наполеон, в качестве преемника Карла Великого, имеет права верховной власти над всеми германскими землями и может распределять их сообразно своим глубоким предначертаниям. Ввиду такого довода русское правительство предписало Куракину вручить ноту с протестом, составленную в чрезвычайно умеренных выражениях. Шампаньи, по приказанию Наполеона, отказался принять ее, и между посланником и министром произошла курьезная сцена. Куракин употреблял все усилия, чтобы Шампаньи принял пакет, вскрыл его и прочел бумагу; Шампаньи с не меньшей энергией отталкивал пакет и не хотел дотронуться до него. Устав бороться, Куракин кончил тем, что оставил запечатанный конверт на министерском столе. После этого русский двор нашел целесообразным сообщить протест всем государствам и дать ему огласку на всю Европу. Для него это было средством заявить о своем праве и указать на уверенность, с какой он отстаивал его.

В ноте говорилось, что управление герцогства Ольденбургского не могло свершиться “без оскорбления чувства справедливости”, без посягательства на неоспоримые права России; что Россия смотрит на герцогство, как на неприкосновенную собственность. После таких сильных фраз, в ноте с протестом резко менялся тон и все заканчивалось восхвалением союза[81]. Составленный в таких выражениях документ имел двоякую цель: смотря по обстоятельствам, он мог служить прелюдией и к разрыву, и к переговорам. В случае, если император Александр заручится преданностью поляков и приведет в исполнение свой наступательный план, предварительное заявление об обидах будет служить ему оправданием в глазах общественного мнения. Европа менее удивится при известии, что для поддержания своего протеста он объявил войну. Если же поляки откажутся следовать за ним и вынудят его остаться на мирном положении, он будет вправе сослаться на последнюю фразу, может, благодаря ей, вступить с Наполеоном в соглашение, потребовать от него вознаграждения и, быть может, заручиться гарантиями по отношению к дальнейшим событиям.

В настоящую минуту в его уме все еще преобладает мысль о наступательном плане. Его признания по секрету доказывают, как упорно засел в нем гнев, вызванный недавними поступками Наполеона и надменными выходками французской политики.[82] Сверх того, его окружают враждебные нам течения. С некоторого времени употребляются огромные усилия, чтобы окончательно вызвать его из-под сдерживающего влияния Сперанского и отдалить от миролюбиво настроенного канцлера. Эта работа сблизила людей самых разнообразных лагерей. В ней принимают участие: мать императора и многие из его родственников; затем лица, бывшие некогда его друзьями, которым он мало-помалу возвращает свое доверие, и русские старого закала, мечтающие о том, чтобы освободить Россию из-под влияния французов – стряхнуть с себя их опеку; далее немецкие эмигранты и миссионеры тайных обществ. Работают и поклонники самодержавия, и революционеры, приверженцы узкого патриотизма, и космополиты– люди, мечтающие о том, чтобы Россия думала только о своих интересах, и люди, которые хотят сделать ее орудием всемирного освобождения[83]. Одни указывают на предстоящую войну, как на конец слабой политики, как на пробуждение народной гордости; другие напоминают царю, что Европа ждет его, что она жаждет его прихода, что все угнетенные возлагают на него свои надежды. Они предлагают государю с впечатлительным умом и пылким воображением взять на себя новую, величественную роль. Они достигли уже того, что заставили его поверить в эту роль; заставили его говорить во время дружеских бесед, что его назначение – “защищать страждущее человечество от нашествия дикого варварства”.[84] И все они в один голос твердят ему, что время благоприятно; что теперь обстоятельства позволяют перенести войну на территорию неугомонного обидчика; “что подобный момент подвертывается раз в жизни”.[85] В этом стараются убедить его и немец Паррот, и французский эмигрант Аллонвилль, – первый, в силу продолжительной сердечной дружбы с Александром, обращается к его миросозерцанию и его сердцу, второй выступает во всеоружии чисто военных и технических соображений.[86] Все любители давать советы и составлять докладные записки усиленно действуют в том же направлении. Опыт ничему не научил этих людей, несчастье не умудрило их. Горя нетерпением, опьяненные ненавистью, они советуют все тот же маневр, который в 1805 г. привел к Аустерлицу, а в 1809 – к Ваграму; они дают все тот же негодный совет – воспользоваться случаем, когда внимание Наполеона отвлечено от центральной Европы, когда взоры его направлены на Испанию, и в это время напасть на него с подавляющими силами. Неравенство военных сил и положение дел в Германии, где французы могут выставить против целой армии только один корпус, постоянно возбуждают в Александре желание упредить Наполеона и, смело выступив в поход, напасть на него врасплох.

Загрузка...