Поло прекрасно помнил этот день; он с интересом наблюдал, как дама ведет машину, а муж сидит в кресле второго пилота, когда стекло, зажужжав, опустилось и порыв холодного воздуха ударил ему в мокрое от пота лицо. Глаза женщины были полностью скрыты темными очками, на поверхности которых Поло увидел свое отражение, а она тем временем объясняла, кто они такие и зачем приехали: губы ее были густо намазаны кричаще-красной помадой, а когда в благодарность за то, что Поло наконец открыл шлагбаум, она помахала голой рукой, серебряные браслеты на ней зазвенели, как музыкальные подвески. Дама была как дама и впечатления на него не произвела. Такая же, как все остальные дамы, жившие в белых особнячках этого комплекса: в неизменных черных очках, и даже сквозь затененные лобовые стекла громадных автомобилей видно, какие они всегда свежие и вылощенные, с безупречным маникюром, с уложенными и подкрашенными волосами – но при этом вблизи вовсе не похожие на существ из другого мира, и уж точно не из-за чего с ума сходить, как этот жирдяй, совсем не из-за чего. Они, конечно, узнали ее по фотографиям: муж у нее был знаменитость, вел собственную программу на телевидении, и время от времени в светской хронике появлялись снимки всех четверых: муж – лысый и приземистый, неизменно в костюме и сорочке с длинными рукавами, несмотря на адову жару, двое благонравных сопляков сыновей и она, привлекавшая внимание красными губами и искрящимися глазами, из-под изогнутых бровей улыбавшихся тебе лукаво и кокетливо; в туфлях на платформе она возвышалась над мужем, стояла подбоченясь, волосы распущены по плечам, и шею украшают несколько витков эффектного ожерелья. Да, вот именно это слово: она была не столько красива, сколько эффектна, соблазнительна и будто создана для того, чтобы изгибы выточенного в спортзале тела и ноги, закрытые до середины бедра шелковыми юбочками или светло-льняными шортиками, подчеркивавшими по контрасту всегдашнюю бронзовую смуглоту, притягивали к себе взгляды. Задница недурная, но ничего особенного собой не представляла, хотя и сохраняла товарный вид: обладательнице ее еще удавалось успешно скрывать пробег, растяжки и ущерб, причиненный рождением двоих детей (старший был уже вполне себе юноша), благодаря кремам, роскошным тряпкам и тому ритмичному, скрупулезно выверенному покачиванию, с которым сеньора, шла ли она на высоких каблуках или в сандалиях, или босиком по траве, несла ее повсюду, заставляя добрую половину комплекса оборачиваться вслед. А ей не того ли и надо было? Чтоб смотрели на нее с вожделением, чтобы проход этот вызывал самые грязные мысли. Чтоб ее хотели все, не исключая и плешивого супруга: каждый раз, как Поло видел их вместе, тот распускал руки – то обхватывал за талию, то похлопывал ниже спины, то щупал ляжку с горделивым видом собственника, вбивающего заявочный столб или озирающего тучные стада, а она улыбалась как ни в чем не бывало, довольная тем, что вызывает восхищение, и именно поэтому Поло перебарывал инстинктивное напряжение шейных мышц, машинальное побуждение повернуть голову, проводить взглядом траекторию колышущихся полушарий, весело и непринужденно несомых вдоль по улочкам комплекса, потому что не желал, чтобы кто-нибудь – ни хозяйка, ни супруг, ни сыновья или придурок Уркиса, но прежде всего, конечно, она сама, старая сучка, – заметил, как он смотрит на нее, как мусолит взглядом сощуренных глаз, приоткрыв рот и пуская слюни не хуже жирного придурка, когда тот следит за ней издали. Было так очевидно, что он с ума по ней сходит, да он и скрыть это не мог, и даже Поло в конце концов заметил, а произошло это, когда семейство Мароньо в конце мая вселилось в коттедж номер семь, и Поло в ту пору еще не задружился с Франко Андраде, и еще неизвестно было, когда будут праздновать день рождения Мики, с которым они в ту пору еще и двумя словами не перекинулись. Но совсем невозможно было не заметить толстяка, когда тот в полном одиночестве и вечно без дела слонялся по мощеным улицам комплекса – толстопузый, с красной, покрытой цветущими прыщами рожей под шапкой кудрявых белокурых волос, придававших ему нелепое сходство с раскормленным херувимом, а лишенные всякого выражения глаза оживали только при виде сеньоры Мароньо, которую он неустанно выслеживал с того дня, как она сюда переехала. Только слепец или полный придурок не понял бы отчаянных стараний оказаться рядом с соседкой всякий раз, как она появлялась в саду и начинала резвиться со своими детишками, причем в одних лайкровых шортиках и спортивном лифчике, очень скоро прилипавшем к телу, потому что они обливали друг друга водой, со смехом борясь за обладание шлангом: белобрысый жирдяй бегом выбегал из своего дома якобы мыть семейную машину, каковая процедура с недавних пор перестала быть для него тягостной обязанностью, и он брался за исполнение, не дожидаясь, как раньше, пока дед или бабушка наорут на него либо пригрозят отнять компьютер или телефон. И вот ведь какое совпадение – стоило лишь сеньоре в купальнике выйти на террасу позагорать, через три минуты появлялся этот слоноподобный увалень в плавках, едва налезавших на него, в футболке размером с палатку, призванной замаскировать его необозримую, невообразимую тушу, в темных очках, закрывающих глаза, просто прикованные к лоснящимся от масла для загара округлостям дамы, лежавшей в двух шагах от него и абсолютно безразличной к похотливым вздохам засранца и к его неуклюжим стараниям так пристроить свой торчун, чтобы не бросался в глаза. Но жальче всего выглядели его неустанные попытки подружиться с обоими ее отпрысками – долговязым Андресом и неженкой Мигелем, среди соседей по комплексу больше известными под именами Энди и Мики, – и один бог знает, на кой супругам Мароньо понадобилась эта претенциозная глупость, – и с какого боку были тут имена, принятые у гринго, – ради того, чтобы самому когда-нибудь присосаться к выкормившим их грудям, и смехотворное это было зрелище, когда толстяк, сопя как буйвол, мчался в утлой надежде перехватить мяч, который финтами вел Энди, когда пресмыкался и стелился, выполняя все прихоти капризного Мики, – и все для того, чтобы завоевать право на приглашение к полднику к соседям, где он, хоть на несколько мимолетных мгновений, сможет наслаждаться обществом владычицы его мечтаний, королевы и звезды его самых разнузданных фантазий, повелительницы того липкого потока, который он извергал из себя каждую божию ночь, прихватывая порой и рассвет, воображая себе ее чувственные губы, округлый зад, пышные груди, ворочаясь без сна в жару страсти, которую вселила в него эта женщина в ту самую минуту, когда он впервые увидел, как она вылезает из своего белого джипа, в нем тогда будто запузырился ледяной кипяток, напомнив о шампанском, которое его бабка с дедом пили на Новый год, а потом, когда они соловели и задремывали, он сам тайком прихлебывал; при ней голова у него шла кругом, а без нее он томился тоской и пустотой, как если бы в душé внезапно произошел тектонический слом, и так случалось каждый вечер, когда надо было уходить из гостей, потому что вернулся с работы сеньор Мароньо, и детям пора было умываться и доканчивать уроки, и сеньора Мароньо умильным и ласковым голоском просила его идти домой, пожалуйста, уже поздно, и бабушка с дедушкой, конечно, уже гадают, куда это он запропал, и дружески похлопывала его по спине, с улыбкой провожая до ворот, и толстяку ничего не оставалось, как понуро подчиниться и чувствовать, как еще щекочет ему ноздри исходивший от нее аромат – по его словам, смесь духов «Каролина Эррера», сигарет с ментолом и терпкого привкуса пота в вырезе ее майки, – а дома безуспешно пытаться заполнить эту растущую пустоту телесериалами и похабными карикатурами, за которые его бранили бабка с дедом, а также пачками галет, крекеров и печенья и огромными мисками мюслей с молоком, а потом стремглав бежать к себе наверх, запираться в своей комнате с кондиционером, где он мог без помехи пускать ветры и смотреть порнуху на новом ноутбуке, подаренном стариками на прошлый день рождения и до отказа перегруженном неприличными видео, которые он скачивал с форумов и любимых сайтов, а также фотографиями грудей, задов, промежностей, и, хотя все это в ту пору уже стало приедаться ему, он по привычке продолжал часами пялиться в экран. А как еще было унять этот отчаянный жар, сжигавший его изнутри?

Потому что что-то странное стало твориться с толстяком с тех пор, как сеньора Мариан вошла в его жизнь: любая порнуха теперь казалась ему полной ерундой, подлым надувательством, а тетки, раскидывающие бедра, и дядьки, засаживающие им, – пластмассовыми куклами с безжизненными бессмысленными мордочками и приносили одно лишь горчайшее разочарование. Вот хотя бы эта коротко стриженная баба, о которой болтали, будто она питает слабость к невинным мальчикам-подросткам, отчего много месяцев кряду Франко при виде ее впадал в экстаз, едва ли не религиозный, – теперь она казалась ему просто дешевой шлюхой, ошивающейся в притонах наркоманов, да к тому же для растления малолетних была она слишком молода и напрочь лишена шарма и шика сеньоры Мариан, а та не теряла их, даже когда занималась самыми обыденными и прозаическими делами: стоило лишь увидеть, как она, прислонившись к столешнице на кухне, болтает с подругой по телефону, как держит сигарету двумя вытянутыми пальцами, как босой ступней одной ноги водит по икре другой – точеной и гладкой-гладкой. Ничего общего с теми притворами, которых прежде Франко вожделел с такой безумной пубертатной страстью: вот как ту, первую в длинном списке порноактрис, сводивших его с ума с тех пор, как в его одиннадцать лет старики обзавелись интернетом, – полнотелую блондинку с небесно-голубыми глазами, которая стонала и хохотала и мотала в воздухе большими розовыми грудями, меж тем как целая орава парней обрабатывала ее одновременно. Каких только воображаемых безумств не устраивал Франко с ней, с той, которая теперь, когда он пересматривал самые старые видео в «избранном» своего компьютера, казалась ему отталкивающе уродливым, изнуренным страшилищем с выщербленными зубами и блекло-бесцветной кожей, покрытой венами, вздутыми и зелеными, как у ящерицы. Никакого сравнения с озолоченным солнцем телом сеньоры Мариан, загоравшей у бассейна со спущенными с плеч, чтоб не оставлять белых полосок на загорелой божественной спине, лямками лифчика, с этой сочной задницей, горделиво круглившейся у самых глаз Франко, такой подлинной, такой близкой, что только к бортику подплыви, руку из-под воды протяни, и ощутишь глянцевитую упругость этого зрелого персика, этого зада, сводившего на нет все прочие зады, сколько ни есть их на свете, зада, который когда-нибудь – неизвестно когда, неизвестно как, непонятно при каких обстоятельствах – будет принадлежать ему, и всего лишь для того, чтобы он мог обхватить его ладонями, тискать, гладить, мять, кусать, лизать, и наконец пронзать его без жалости, без пощады, проникая все дальше, все глубже, пока она не заплачет от наслаждения и страха, повторяя его имя – Франко, – умоляя еще и еще, покуда ее не захлестнет череда оргазмов, а он впрыснет в нее струю горячего семени и тут же вновь примется дрючить ее в своем вывихнутом воображении без остановки всю ночь и весь день, если будет можно, и старики на уик-энд уедут в клуб, и он тогда сможет запереться в своей комнате, где никто не будет доставать его, и смотреть в наушниках порнуху, монтируя фотошопом замусоленные видео со сценами собственного изготовления, где голова сеньоры Мариан заменит вульгарные физиономии стриптизерш, сжимая окаменевший член, спустив штаны до щиколоток, снова и снова шепча ее имя, крепко зажмурившись, стиснув зубы, призывая ее и сокращая дистанцию между собой и ею, как призрак, который вдруг отделился от неимоверной туши, валявшейся на кровати, и, невесомо паря в воздухе, пронизал окно этой комнаты и стены соседнего коттеджа, повсюду ища ее – и наконец найдя: вот она сидит у себя в гостиной вместе с мужем и обоими сыновьями, он – на одном конце дивана, она – на другом, а мальчики – посередине, откинувшись на подушки, и голова младшего прильнула к одной из ее восхитительных грудей, полуприкрытых легким халатом, губы мальчика – совсем рядом с темным соском, просвечивающим под тканью, и мягкая плоть напряжется, когда невидимые пальцы Франко касаются ее сперва робко, а потом, когда она, возбужденная этими прикосновениями, вздыхает и ерзает на своем месте, смелей и грубей, и прикосновение пальцев делается подобным работе губ и зубов, влажному и жадному поцелую, исторгающему невольный стон. Что со мной? – спросит она себя. Отчего я внезапно так намокла? Почему грудь так часто дышит от незнакомого удовольствия, если она всего лишь сидит в гостиной у себя дома в окружении мужа и детей и смотрит какой-то конкурс? И какая дьявольская нетерпеливая сила заставляет ее развести бедра, открывая доступ сладостному вторжению, извиваться и корчиться и наконец взорваться в подавленном оргазме на глазах у озабоченных и растерянных домашних? Член Франко подрагивает, с кончика его срывается мутно-молочная ниточка, охватывая его замершие пальцы, и вот они внезапно уже не тесное лоно и не складчатый анус, а то, чем были всегда, – покрытые жиром и мелко натертым сыром нетерпеливые пальцы, которыми он вскоре потянется к паху и снова начнет порывисто дергать и теребить член, на этот раз воображая себя наедине с сеньорой Мариан, в супружеской спальне ее дома: сеньора сидит на краю кровати, Франко стоит, заложив руки в карманы и повесив голову, после того, как отважился поведать ей свой секрет, рассказать, что от тоски и страсти, от стыда, что приходится выкладывать это, ему кажется, что он сейчас умрет, если немедленно не утолит свое желание, и сеньора Мариан, кивнув нежно и снисходительно, протянет изящную руку, дотронется до его члена, покуда скрытого тканью. Было бы из-за чего переживать, скажет она, поглаживая топырящийся перед бермудов. Разумеется, она не могла не понимать, как страдает Франко, – подобного зверюгу, редкостного и размером, и твердостью, надо удовлетворять регулярно, объясняла она ласково, тем же тоном, каким утешала своих разревевшихся сыновей. Он молодец, что рассказал ей; она поможет ему при каждой возможности: ее изящные руки с красивыми пальцами в красном маникюре расстегнут ремень и ширинку, а потом, обхватив его детородный орган от головки до самого корня, примутся осторожно, с бережным воодушевлением доить его, а Франко, стиснув зубы, будет двигать бедрами в неудержимых спазмах, а потом окропит ее улыбающееся лицо, ее полуоткрытые губы красновато-лилового оттенка – и так будет продолжаться часами, – и одна фантазия будет сменять другую: вот он застигнет ее нагишом на бортике бассейна, вот, связав по рукам и ногам, завалит на полу в кухне, вот подкараулит при выходе из ванной, с еще влажным руном на лобке и торчащими сосками, – до тех пор, пока жжение в уретре потребует передышки, и он уснет, чувствуя, как его тело моментально освобождается от томления, по крайней мере, до утра, когда, едва проснувшись, он кинется к окну, чтобы увидеть, как соседка в спортивном костюме выходит из дому, садится в своей белый джип, собираясь везти в гимназию сыновей, облаченных в школьную форму, прилизанных и явно очень недовольных, а потом отправится в спортзал или в салон красоты, чтобы там осуществить какие-то свои дамские штучки, за которыми толстяк, возьми она его с собой, с восторгом наблюдал бы вблизи, или хотя бы поехал за ней следом на машине, как в кино про шпионов.

Но бабка с дедом ни за что не разрешили бы сесть за руль, хотя он получил права и всякое такое, а отец научил водить, еще когда он был совсем сопляком. Но старики все еще дулись на него за то, что его выперли из школы, причем так сильно дулись, что отменили поездку на каникулы в Италию, поездку, оформленную бабушкой несколько месяцев назад, а вместо Италии собрались отдать внука в какое-то жуткое военное училище в Пуэбле, где брались меньше чем за полгода сделать из него человека и научить уму-разуму. Вдобавок ему запретили ходить на вечеринки и лишили карманных денег, хоть он и наловчился тырить деньги из дедова бумажника, стоило лишь старику зазеваться, или регулярно запускал руку в бабкину бархатом отделанную шкатулку, в чем старуха неизменно винила горничных-однодневок – ни одна в доме не задерживалась из-за гадкого характера хозяйки, – обнаружив пропажу всяких безделушек вроде цепочек из низкопробного золота или аляповатых серег, подаренных какой-нибудь бедной родственницей, или еще какой-нибудь ерунды, которую бабушка никогда не надевала, отчего и замечала ее отсутствие много времени спустя, а толстяк сбывал за бесценок в ломбарде, расположенном в торговом центре, где они иногда обедали всей семьей; и все эти жалкие, откровенно ничтожные кражонки он потом расписывал так, словно ограбил банк, для того, наверно, чтобы произвести впечатление на Поло и внушить ему, что он, Франко Андраде, – крутейший из крутых, готовый поиметь любую, лихой бандюган, отчаянный бунтарь, плюющий на законы и приличия, шатающий общественные устои, однако в итоге этой безудержной похвальбы Поло продолжал считать толстяка всего лишь сопляком-засранцем и задротом, способным только гонять шкурку, мечтая о соседских ляжках, а обладательница их была вовсе не так уж хороша, как ему грезилось, – но Поло, конечно, никогда ему этого не говорил.

Да, Поло никогда ему этого не говорил, никогда не высказывался напрямик о том, что на самом деле думает о приятеле и о его смехотворных фантазиях с участием сеньоры Мароньо – ну, по крайней мере, поначалу, во время первых посиделок на молу, когда толстяк, раздухарившись, часами (часами!) в немыслимых подробностях и без тени смущения нес всю похабщину, какая только приходила ему в голову, пересказывая разную порнуху или предвкушая, что сделает с сеньорой Мариан, когда, наконец, лаской или таской доберется до нее, и Поло только кивал и посмеивался сквозь зубы и потихоньку-полегоньку высаживал три четверти бутылки рома, принесенного толстяком, и рот раскрывал для того лишь, чтобы глотнуть из пластикового стаканчика или выпустить струю табачного дыма, отгоняя москитов, целыми тучами круживших у них над головой, и снова кивал, время от времени показывая, что слушает, слушает, более того – понимает толстяка и сидит с ним бескорыстно, а не ради этого пойла, или пакета чипсов, или курева, и вовсе не для того, чтобы не возвращаться натрезво в свое убогое и мрачное жилище, где уже проснулись и ждут его мать и кузина-потаскушка.

А на самом-то деле он потому и сидел тут, потому и слушал россказни охранников вместо того, чтобы возвратиться в Прогресо. И таким способом давал толстяку шанс спрятать деньги среди корней иксоры [1], огораживающей палисадник дома Андраде, а потом подать ему знак в окошко – забирай, мол. Иногда Поло находил в кустах купюры, а иногда всего несколько монеток. Ему было все равно, потому что так и так он брал что дают, чтобы потом сгонять на велосипеде в ларек и вернуться с добычей – с пузырем бухла, лимонадом и разовыми стаканчиками, если финансы позволяли, или с несколькими жестянками пива, с сигаретами без фильтра, если по акции, или с квартой [2] тростникового рома и пакетом апельсинового сока, если добыча была скудная. Сам Поло любым другим напиткам предпочитал белый ром с колой, но стоило только начать, как становилось все равно, что в себя лить, лишь бы туманились мозги и приятно млело тело. Ничего уже тогда не имело значения: ни потоки брехни, извергаемой толстяком, ни нестерпимая духота мангровых зарослей, плотным коконом окутывающая их, ни коварные атаки мокрецов и песчаных москитов, ни беспокойное бормотание этой громадной развалюхи позади, этой кирпичной горы, скрытой в зарослях дикой пустоши, которую надо пересечь, чтобы выйти на причал и присоединиться к толстяку, – это единственный способ снова попасть в комплекс, если тебя уже отметили на выходе. Потому что уболтать продавцов в ларьке, чтобы продали тебе спиртное без удостоверения избирателя или водительских прав, – плевое дело: Поло – долговязый, насупленный – выглядит старше своих лет, а вот попробуй-ка вернуться с добычей, да так, чтобы тебя не засекли ни камеры, ни сторожа, для этого надо срезать дорогу и напрямик через заросли, покрывающие соседнюю территорию, пройти к берегу реки, а потом по крепким изгибистым ветвям кривой смоковницы, как по мосту, – до причала, ног при этом не замочив. Но чтобы добраться до этого дерева, Поло должен пройти рядом со здоровенным домом Графини, оба этажа которого лежат в развалинах и поросли мхом, а о доме этом в поселке рассказывают много жутких историй – причем пройти в тот час, когда солнце, начиная исчезать за линией пальм на другом берегу реки, удлиняет тени, а воздух полнится странными шорохами и тревожным птичьим гомоном, сообщающим о его возвращении, а он должен миновать разрушенные оконные проемы, толкая при этом свой велосипед, где на руле висит пакет с покупками, балансировать и не сводить глаз с ковра палой, хрустящей под ногами листвы, чтобы не взглянуть на фасад. Потому что он знает, что за ними не прячется никакое привидение и ничья прозрачная рука не будет манить его к себе, знает, что таинственное пощелкивание – не более чем жалобы маленьких ящериц, гнездящихся меж камней, а бормотание, вселяющее такую тревогу, что волосы на затылке встают дыбом, – не более чем ветерок, каждый вечер веющий от реки и потрескивающий стручками акаций, выросших за стенами дома. Да, Поло прекрасно знал, что никакая опасность ему на этих руинах не грозит, что нет там никакого рва с голодными крокодилами, спрятанного между плесневелыми стенами и прожорливыми папоротниками, но поди-ка выбрось из головы истории о Кровавой Графине, которых еще в детстве наслушался от старух-сплетниц, и, честно говоря, он бы бросил велосипед вместе со жратвой и рванул в ужасе на своих двоих, если бы не представлял себе, как это будет выглядеть со стороны, а потому невесть откуда брались у него сила и отвага шаг за шагом продолжать путь до самой смоковницы на берегу, ни единого разочку не оглянуться, не выдать свой страх, кусая себе губы, как последний трус, как будто кто-то наблюдает за ним в этот самый миг и готов со смеху уссаться при виде такого малодушия. И потому, едва лишь ступив на причал, принимался он пить; и сука жажда превозмогала страх быть застигнутым каким-нибудь местным жителем или кретином Уркисой. И он откупоривал банку пива или – еще лучше – делал крупный глоток прямо из горлышка бутылки, чтобы почувствовать в тот же миг, как обволакивается все тело горячей испариной облегчения, защищающего от шершавых берегов мира, – вытягивал сигарету из только что вскрытой пачки, прикуривал и не сводил глаз с лениво катящихся вод Хамапы – бурых, порой прочерченных ранними летучими мышами, – до тех пор, пока сердце не переставало колотиться и Поло мог скользнуть быстрым взглядом по развалинам, кое-где поросшим хлопчатыми деревьями и дикими авокадо, и убедиться, что оконные проемы по-прежнему пусты и в них не мелькает чье-то окровавленное лицо, и тогда только облегченно вздохнуть, рассмеяться, глотнуть из горлышка еще раз и с ликованием удостовериться, что на другом берегу реки зажигаются огни Прогресо, и тревога, томившая его, пока он брел от ларька, и усталость, от которой ломило измученные мышцы, и даже злосчастья, преследовавшие его после смерти деда, – все это рассеивалось в воздухе после его широкого и прочувствованного зевка. Он привалился к толстой ветви смоковницы, закрыл глаза, вдохнул робкий аромат ирисов и невольно, сам того не желая, но и не в силах противиться, совершил все ту же, расшиби ее мать, вечную свою ошибку, как всякий раз, когда чувствовал себя счастливым: пожелал, чтобы этот миг одинокого блаженства никогда не кончался. Потому что, само собой, как водится, тут же, по-носорожьи сопя и отдуваясь после спуска по деревянным ступеням, возник на причале этот жирный говнюк с приклеенной к рылу улыбкой, будто с рекламы зубной пасты, со всегдашними своими дурацкими россказнями, с бредятиной о том, как думает он трахнуть сеньору, так и эдак и еще как-нибудь, во все дыры и насухо, и так далее, с обычными фантазиями, совершенно беспочвенными, напрочь несбыточными, потому что не надо быть ясновидящим, чтобы понять: никогда этого не будет, ибо ни за что на свете такая фигуристая баба не предоставит себя, не даст такому придурку и уроду, как Франко Андраде. Разве что во сне кончит он в нее, думал Поло и окутывался дымовой сигаретной завесой, чтобы скрыть улыбку, а толстяк меж тем продолжал свои мечтания, и хорошо, потому что чем больше будет он разглагольствовать, тем больше останется на долю Поло: так уж повелось с самого начала, с самой первой их совместной пьянки в июне, на дне рождения взбалмошного Мики, когда Поло готов уж был послать к известной матери весь этот Парадайс со всеми его обитателями и придурком Уркисой, а толстяк предложил ему тяпнуть виски на причале, куда он сбежал передохнуть от праздничного шума и гама и посмолить подобранный с земли окурок – чудесный, чуть ли не целую сигарету, аккуратно притушенную и без этих пакостных следов губной помады на фильтре, – а главным образом затем, чтобы сеньора Мариан не заставила его дергать шнур пиньяты для увеселения своих оболтусов сыночков. Хотелось посидеть немножко вдали от людей, неторопливо покурить в одиночестве, но когда он одним прыжком одолел три последние ступеньки и ступил на причал с уже раскуренной сигаретой во рту, то обнаружил, что его любимое укромное место занял толстяк, свесивший ноги над водой, и, растерявшись на миг, продолжавшийся, если по правде, несколько секунд, решил, что этот малый плачет, потому что широкие плечи тряслись, а голубые глаза – он поднял голову и встретился взглядом с Поло – были влажные и покрасневшие, и хотел уж уйти, оставив толстяка наедине с его пидорскими соплями, но обнаружил у него на коленях бутылку, а на щекастом пухлом лице – лукавую улыбку. «Хлебнешь? – спросил толстяк своим мерзким писклявым голосом. – Дам глотнуть, а ты мне – сигаретку», – предложил он, и Поло ничего не ответил, но взглянул на бутылку, на этикетку: он раньше уже видел такую на другой бутылке, на которую наступил, садясь в пикап Мильтона при последней их встрече, а потом Мильтон в очередной раз исчез из городка, ушел вместе с теми. Лучше на всем долбаном нашем свете нет, сказал тогда его брат – брат двоюродный, а родного родней, – когда Поло поднял бутылку, о которую, мать ее, чуть не споткнулся, забираясь в машину. Чиста как слеза, на вкус приятна и кайф дает: мои хозяева, к примеру, только это и потребляют, выписывают целыми ящиками, причем прямо из Англии: то пиво и прочее пойло, что они с Мильтоном лакали в заведении доньи Пачи, в подметки ему не годится, хотя к этому времени жизнь Поло так сложилась, что он рад был всему, чем бы ни угостили, даже готов был сделать несколько глотков отравы – жутчайшей водки, которую дед готовил из 96-градусного спирта и лежалых полусгнивших плодов нанcе [3], росшей во дворе их дома, – потому в основном, что уже скоро месяц, как он спиртного в рот не брал с тех пор, как сделал глупость поклясться матери, что больше – ни капли, или, вернее, мать заставила его побожиться, что до конца дней своих он пить не будет, и он мужественно держался целых двадцать семь дней, ибо мать забирала целиком все его жалованье, а Мильтон, как исчез из поселка, так больше и не объявлялся, да и потом новый график работы, пусть временной и случайной, и ответственность не давали ему захаживать больше в таверну Пачи, где он всегда мог бы выпросить, чтоб налили в долг, и, по правде говоря, дня не проходило, чтобы Поло не хотелось бы нажраться, вопреки обещанию, а в тот день в конце июня, когда праздновали день рождения Мики-тупицы, понял он, что нет больше терпежу, и непрестанно перебарывал желание послать все к известной матери, немедля бросить эту постылую работу, тем паче что и платили за нее сущую ерунду, а заодно – начистить рыло кретину Уркисе, врезать по этой губастой роже: поглядим теперь, кто тебе будет машину мыть, пьянь бесстыжая, ищи дурака, который будет мусор убирать, не получая ни единого песо за переработку. Голимая несправедливость – вот как это называется: целыми часами ждать, когда жильцы и гости их, бездельники, cвалят наконец и можно будет взяться за уборку – сгребать все дерьмо, которое они после себя оставили: их порожние пивные жестянки, их выпачканные жиром салфетки, их картонные тарелки с объедками, их окурки, которые валяются на земле и даже плавают на темно-синей глади подсвеченного бассейна. Неужели трудно этим скотам по окончании вечеринки собрать мусор в баки, расставленные по всей территории? Да нет, им ничего на свете не трудно, но на хрена ж утруждать себя, если имеется безотказный Поло, верный мальчик, который с огромным мешком для мусора в руках прячется в темноте, как устрица в раковине, томится, изнывает, глотает слюнки от острого аромата жареного мяса и при виде алюминиевых корыт, набитых кубиками льда и банками пива, и ждет, когда же наконец все свалят и можно будет приняться за уборку этого свинарника? Болван Уркиса с самого первого дня разъяснил доходчиво: садовник обязан следить, чтобы в бассейне не плавали листья, насекомые или еще какая дрянь, чтобы терраса была чисто подметена, а столики-стулья расставлены в порядке и спозаранку, потому что ранние пташки – среди них и дряхлые, но придирчивые бабка с дедом Франко-жирдяя – любят полоскать свои мослы в воде, освеженной ночной прохладой, хоть это и означало, что Поло должен по выходным сидеть в комплексе часов до одиннадцати, до полуночи, а то и до тех пор, пока развеселым обитателям комплекса не надоест развлекаться, и у Поло просто крышу срывало от злобы, потому что он, хоть всегда искал предлог и повод заявиться домой как можно позже, возмущался тем, как Уркиса нарушает условия контракта, подписанного несколько недель назад с «Компания Иммобилиария дель Гольфо», СА, где черным по белому перечислены были обязанности садовника, указаны часы работы – с семи утра до шести вечера – с часовым перерывом на обед и предусмотрено, что всякая сверхурочная работа, в обязательном порядке и в соответствии с действующим законодательством, оплачивается – этим пунктом козлина Уркиса бессовестно подтирался, сберегая компании несколько лишних песо или присваивая их, о чем предупреждали Поло охранники, которых он нагревал тем же способом, и добавляли, что будешь залупаться – попрут с работы, и он сносил такое самоуправство, хоть это и означало целый божий день корячиться, подстригать и поливать газоны, обрезать деревья и кусты в парке, холить разного рода клумбы и цветники, выметать опавшую листву с четырех улиц комплекса, выгребать песок, в ветреные дни набивавшийся под бордюры, отскребать и красить светильники, изъеденные селитрой, уничтожать гоферов [4], осмелившихся рыться в саду, подбирать какашки за собаками, потому что их мразотные хозяева, выводя их на прогулку, рук марать не желают, и, помимо всего этого, – поддерживать в безупречном порядке террасу, бассейн и все вокруг них, а вдобавок – отчего Поло брызгал ядовитой слюной, как бешеная собака, – ежедневно мыть машину этой паскуды – долбаного сыночка Уркисы – по той простой причине, что его папаша, тварь поганая, заставлял это делать, и еще потому, что ему хотелось, чтобы красненький «Гольф» сиял и сверкал, словно только что выкатился из салона. Это же недолго, а, говорил он, ты уж выкрой минутку на это, когда других срочных дел не будет, ладно? – говорила эта погань, лучась улыбочкой и протягивала ключи, чтоб Поло мог пропылесосить машинку внутри. Ох, как хотелось бросить ключи ему в морду и сказать, сам мой, сука, а потом выхватить мачете, висевший на поясе, и одним ударом раскроить ему тыкву! Поло был парень не вспыльчивый, к взрывам ярости не склонный, кого хотите, спросите, и все подтвердят: спокойный малый, ни с кем не ссорился и никогда в чужие дела не лез, а Уркиса был пронырлив и хитер и полагал, что может распоряжаться временем Поло, как ему вздумается, потому что считал его парнишкой из самых низов, деревенщиной, нигде не учившимся, ничего не умевшим, и уверен был к тому же, что, приткнув его на это место, совершил благодеяние, однако тот в обман не давался и ясно сознавал, что это несправедливость высшей марки: нет, это был вовсе не предлог не работать и не склочный характер, как уверяла мать всякий раз, когда он ругал свою работу, а порой и когда он ничего не говорил, а сидел, вздыхал в убожестве своей кухни над стаканом воды, где растворялись две таблетки алка-зельтцера, – завтрак чемпионов, с помощью которого Поло набирался смелости начать новый рабочий день – изнурительные труды на солнцепеке – новый жизненный этап в качестве сотрудника «Компания Иммобилиария дель Гольфо», СА, где уже шестнадцать лет работала и его мать – сперва горничной в доме одного инженера, потом уборщицей в офисах, а еще потом, после нескончаемых вечерних курсов, – помощником бухгалтера. Тебе деньги платят, начинала она ежеутреннюю проповедь, за то, чтобы ты делал, что говорят, и помалкивал, а тупицы они или придурки, тебя не касается, тебя не рассуждать наняли, а слушаться беспрекословно, повиноваться, а не брюзжать. Не успел на работу выйти, а уж хочешь в начальство выбиться, хотя ничего еще не умеешь? А не слишком ли ты нос задираешь, не много ли о себе воображаешь, кем ты себя возомнил? Ты горазд только по вечеринкам шляться, а на самом деле – дурак дураком, балда стоеросовая, и лучше бы постыдился возникать и права качать. В этой жизни, тварь ты безмозглая, всего добиваются трудом и старанием, а тебе чуть что, если вдруг что-то не пришлось по вкусу – ты и лапки кверху. Это я, что ли, виновата, что тебя поперли из школы? Говори, это я тебя заставляла уроки прогуливать и лодыря гонять? У тебя был шанс выучиться, шанс, которого не было ни у меня, ни у твоего дедушки, земля ему пухом, а ты, скотина, этот шанс просрал, потому что ты лентяй и лоботряс. И эта вот тягомотина повторялась каждое утро, независимо от того, плакался ли он на свою службу или нет, а потом, оставив в воздухе запашок жалостного смирения, Поло вставал из-за стола, предвкушая, как будет крутить педали до Парадайса.

А в ту субботу ему как никогда хотелось послать свою службу подальше, и не только потому, что предстояло торчать в комплексе до конца праздника, чтобы выгрести весь мусор, но и потому, что в этот самый день, за несколько часов до того, как началась эта заварушка, случилось и еще кое-что: Поло в это время был на террасе, ерошил сетью поверхность воды в бассейне, вылавливая листья и, как говорят в этих краях, размышляя о петушиных яйцах, то есть о чем-то несбыточном, меж тем как команда кейтеринга сновала по саду, устанавливала столы и стулья, натягивала навесы и широченный разноцветный брезент, который, когда его надули, превратился в огромный замок с башенками, зубчатыми стенами, флюгерами и даже подъемным мостом – в нечто грандиозное, но при этом невесомое, летучее и воздушное, прыгавшее при каждом порыве ветра с реки так, словно хотело вознестись к небесам, и Поло так засмотрелся на работу ребят из кейтеринга, вбивавших колышки, чтобы удержать замок на земле, что заметил присутствие сеньоры Мариан лишь когда учуял запах ее духов и, повернувшись, оказался с ней лицом к лицу, в нескольких сантиметрах от ее тела, от разгоряченного лица с кровавыми, как у вампира, губами, с неизменными темными очками, болтавшимися на тонкой цепочке в выемке ее грудей. Она молча протянула Поло маленький плотный конверт, а когда заметила, что руки у него заняты сеткой, заулыбалась еще шире и сама сунула его в нагрудный карман рабочего комбинезона, сказав с глуповатым смешком и напускным смущением «за беспокойство», а потом повернулась и, покачивая бедрами, отправилась наблюдать за работой своей новой горничной – невзрачной, на мышку похожей девчушки, в эту минуту неуклюже натягивавшей чехлы на стулья и украшавшей их бантиками. Эта дурнушка показалась Поло знакомой – вроде бы он ее видел раньше: может, в школе? – но посмотреть пристальней он не решился, чтобы хозяйка не подумала, что это он ее разглядывает, и как ни в чем не бывало, с деланым безразличием, снова взялся чистить бассейн, хотя руки прямо зудели, так хотелось запустить пальцы в карман и на ощупь определить, сколько же в том конвертике, и работал до обеда и только тогда закрылся в тесном туалете возле домика вахтеров, достал конвертик, где поблескивающими лиловыми буквами было выведено его имя, и извлек оттуда две бумажки по двести песо, хрустящие и гладенькие, словно сию минуту из банкомата, – сверхурочные и чаевые, которые придурок Уркиса зажиливал у него каждый раз, как Поло, матерясь сквозь зубы, должен был оставаться до вечера и чистить свинарник, устроенный после гулянки, – с неба упавшие деньги, на которые никак не рассчитывал, а потому и матери о них докладывать не собирался. И мог истратить их на что угодно, на все, чего душа попросит – на сигареты, само собой, на бутылку-другую рома и, бог даст, еще останется заплатить за телефон и скинуть смс Мильтону. Но пока он строил планы, воодушевившись этим свалившимся на него богатством, боль, как тупое сверло, начала сверлить ему грудь, а спустя сколько-то мгновений он уже корчился перед унитазом, извергая из себя желчь, судорожным кашлем царапая гортань и вспоминая лицо этой тетки, когда она засовывала конвертик в нагрудный карман его комбинезона, и свою улыбку, которой, как последний безмозглый придурок, счел нужным ответить ей, причем не успел даже сообразить, что делает, как лицевые мускулы сами собой сократились, хотя его воротило от того, как она строит из себя знатную даму и с каким бесстыдством прикоснулась к нему, и в тысячу раз легче было подавить желание глазеть на ее обтянутую шортиками задницу, когда она бегала по комплексу, чем порыв улыбнуться ей в ответ – настолько одуряюще сильно действовала ее улыбка, и все поняли бы его, узнай они эту даму поближе и испытай они на себе ее умение преподносить себя. Вот, спрашивается, какого хрена он немедля не вернул ей конвертик и не сказал с презрением: «Спасибо, я в подачках не нуждаюсь»? Почему не бросил конвертик ей в морду, добавив, что она – всего-навсего шкура и дешевка, содержанка, мнящая о себе бог знает что, потому лишь, что может швыряться деньгами, которых некуда девать ее мужу? И почему она, тварь, не передала ему конвертик из рук в руки, как нормальные люди поступают? Побоялась запачкаться о Поло, подхватить заразу, прикоснувшись к неотесанному бедняку? Или решила, потаскуха, что купила его с потрохами и заимела право требовать чего угодно и унижать его, навроде как Уркиса унижает, и приказывать вымыть свой белый джип и мужнину спортивную тачку? Кем она, сучка, себя возомнила? Кем-кем, известно кем – царицей мироздания, если судить по тому, с каким видом, точно в назначенный час начался праздник, появилась она в роскошном платье – красном, с синими и зелеными разводами – в бриллиантовых серьгах, сверкавших, когда она отводила каштановую прядь, открывая шею. Весь вечер Поло старался не замечать ее, но словно по чьей-то воле она постоянно оказывалась перед ним, и куда бы он ни шел, зараза эта была тут как тут, оделяя поцелуйчиками ораву детишек в купальных костюмах и их мамаш – таких же вылощенных и намазанных, как и она сама, с такими же уложенными волосами, безжизненными, как парики, и их мужей, которые плелись за ними и выглядели не менее нелепо в своих розовых рубашках поло, в сорочках пастельных тонов, в куцых брючках и коричневых мокасинах, с тщательно подстриженными бородами и бровями: все они толпились и галдели, позванивая льдинками в стаканах, вокруг самодовольного пузана Мароньо, а тот непрестанно фотографировал и успевал еще витийствовать о политике и бизнесе перед этим угодливым сборищем, которое лакало его лучшее заграничное виски и воровато поглядывало на потрясающую задницу хозяйки, меж тем как их отпрыски верещали и резвились как бесноватые за колеблющимися стенами надувного замка, неслись сломя голову ласточкой сигануть в бассейн, испуская вопли самоубийственного наслаждения, неслышные, впрочем, из-за музыки, грохочущей из динамиков на террасе. И где-то часов в шесть настал наконец момент, когда Поло сделалось невмоготу от всего этого – от шума, от многолюдства, оттого, что собственные его кишки были разъедены бешенством, а вдобавок оттого, что именинник, лежа на траве и молотя в воздухе ногами, ревел как припадочный и заливался слезами, ибо пришло время разбивать пиньяты, а он не желал, чтобы кто-нибудь до них дотрагивался, потому что это были его пиньяты, и вот во всем этом гвалте и неразберихе, прежде чем хозяйка успела доконать его очередным идиотским поручением, Поло изловчился, улучил минутку и исчез за тем самым барьером, который сам же в это самое утро по приказу Уркисы поставил перед лестницами, ведшими на причал, чтобы какой-нибудь не в меру любопытный мальчишка не спустился к реке и не свалился в воды Хамапы, среди обитателей комплекса считавшиеся опасными, кишащие бактериями и всякими паразитами, не говоря уж об омутах и ямах, где могли утонуть их драгоценные деточки, – все это была полная ерунда, которая, впрочем, играла на руку Поло: он мог время от времени спускаться к реке и хотя бы несколько минут наслаждаться одиночеством на этом игрушечном причале – скорее, еще одной фантазии архитектора, чем всамделишной пристани, – глядеть на серо-зеленую воду и, может быть, покуривать в блаженном покое, вот как на дне рождения Мики, когда, уже дымя окурочком, в два прыжка спустился по лестнице и обнаружил внизу толстяка с белокурыми кудряшками, который сидел, свесив ноги над водой и опустив голову; и в этом закатном полусумраке, среди вечнозеленых деревьев, Поло подумал сначала, что тот плачет от бесконечных насмешек и издевательств, которым он, хоть не был с ним лично знаком, да и вообще видал его известно где, был злорадным свидетелем: орава воинственных девчонок во главе со смазливеньким Энди целый вечер беспощадно травила толстяка, пуляла в него, норовя попасть в голову и в лицо, твердыми незрелыми орехами, сорванными с нависающих над аллеей ветвей, и продолжался этот обстрел несколько часов, причем никто из взрослых не подумал вмешаться и унять сопляков – то ли потому, что были слишком увлечены виски и белым вином и обсуждением разной ерунды, а то ли потому, что сами в глубине души считали толстяка существом нелепым и несносным и предпочли бы, чтоб он отвалил куда-нибудь подальше вместе со своими гноящимися прыщами, со своими грудями тучного ребенка, похабно колыхавшимися при каждом его шаге, так что все, надо полагать, вздохнули с облегчением, когда Франко Андраде наконец свинтил с праздника, предварительно стырив у хозяина бутылку виски, – так, по крайней мере, он сообщил Поло, и черт его знает, правда это или брехня, с толстяком никогда не угадаешь, он ведь был первостатейный враль и обожал выдумывать самые невероятные истории, хотя даровая бутылка виски была налицо, и он, скаля в лукавой улыбке превосходные зубы, предложил угостить в обмен на сигарету, и хотя у Поло лишней не нашлось, но это не стало помехой к тому, чтобы отведать этого пойла, столь крепкого, что запах его – запах мелкой древесной стружки, вымоченной в соленой воде, – бил в ноздри метра за два и так неодолимо манил попробовать, что Поло вместо того, чтобы повернуться да уйти, подошел к этому китенку и предложил ему свою недокуренную сигаретку. Больше нет, последняя, сказал он, вперив взгляд в бутылку на коленях толстяка. Тот с жадностью затянулся и щелчком отправил окурок в реку, хотя сгорел еще не весь табак. Вот же сучонок, подумал Поло, а толстяк снова отхлебнул из горлышка. Заграничное, предуведомил он, крякнув от удовольствия и утирая губы ладонью, и лишь потом снизошел до Поло, протянул бутылку, и тот глотнул, хоть не доверял толстяку ни в чем и к тому же обещал матери, что никогда больше не будет предаваться пороку, сведшему в могилу его деда, а потом еще раз и еще, пока не почувствовал, как по всему телу прокатилась теплая волна, и так вот они сидели, по очереди прикладываясь к бутылке, и допили ее до дна, и тогда впервые толстяк стал рассказывать ему о сеньоре Мариан – чистейшие фантазии насчет того, что когда-нибудь добьется своего и ее возьмет, она уже поддается, заметно же, как выделяет его и привечает и высоко ставит, и в глаза бросается, как она ласкова с ним, как отличает от всех прочих, это же видно по тому, как улыбается, когда здоровается или прощается, как под любым предлогом старается прикоснуться к нему, поцеловать в щечку – ведь это же явные признаки ее интереса, разве не так? Это ли не свидетельство того, что она не вполне безразлична и в один прекрасный день между ними все пойдет уже иначе, а? Поло все эти мечтания только смешили, и он ни минуты не верил, что толстяк говорит всерьез. Да он что – в зеркало себя не видел? Да неужто он всерьез полагает, что такая женщина, как сеньора Мароньо, наставит рога мужу-миллионеру, изменит ему с этим тучным, лоснящимся, прыщавым малолеткой? Да он, увалень, в глаза ей взглянуть не смеет: Поло сам убедился в этом на вечеринке. Смотрит издали, иногда – как насильник-извращенец, это правда, а иногда – беззащитно, как ягненок на бойне. И он думает покорить ее? Да если даже эта красотка перезрелая предстанет перед ним нагишом, как в его фантазиях, даже если сама попросит присунуть ей, этот придурок растеряется, не зная, с чего начать, и не только потому, что вполне ведь очевидно

Загрузка...