Часть первая

Дверь распахнулась так внезапно, что Гримберт не успел даже отнять от нее кулака. Напряженные для очередного удара пальцы ощутили перед собой пустоту, и в этой пустоте, как в вакуумном пространстве, он отчетливо ощутил тревожное биение собственного сердца.

Раньше ему редко приходилось самому касаться дверной рукояти – к тому моменту, когда он подходил, та уже оказывалась услужливо распахнута рукой слуги или оруженосца.

– Ну, ты, бездельник! – спросил человек, открывший дверь. – Чего скребешься поутру? Почто мешаешь спать честному христианину?

Голос у него был тяжелый и грубый, немного скрипящий, под стать самой двери. Но если дверь Гримберт успел ощупать, ощутив пальцами грубо сбитые доски, по части внешности хозяина дома ему оставалось только догадываться.

– Доброго дня, хозяин, – громко произнес он, обращаясь к тому месту, где должна была находиться голова собеседника. – Да принесут ангелы Господни радость под сень этого дома!

Радостью под сенью этого дома не пахло, это он ощутил сразу же, едва лишь распахнулась дверь. Пахло затхлостью, сырым углем, конским навозом и жухлым сеном. Словом, почти так же, как в любом доме Бра. Разве что в этот раз к запаху примешивался тонкий аромат винной кислятины – привкус чужой брезгливости.

– Пусть приносят, главное, чтоб под дверь не насрали. Я что, похож на человека, подающего милостыню?

Гримберт ощутил облегчение – этот голос он узнал сразу же. Скрипучий, недобрый, он напоминал рокот старого двигателя, который отработал много лет без перерыва, но который еще каким-то образом продолжает работать, несмотря на ржавчину и износ. Даже легкая напевность, которую Гримберт машинально определил как иберийский акцент, не придавала этому голосу мелодичности.

– Черт, да ты слепой… – к раздражению прибавилась легкая досада. – Все равно не подаю. Катись лучше к собору Святого Филиппа, может, заработаешь пару грошей. Только лучше бы тебе успеть до конца утренней службы, а то больно уж много вашей публики на паперти. Уж чего-чего, а калек в этом городе хватает…

Чувствовалось, что хозяин крепко не в духе, говорил он сквозь зубы, а свет новорожденного дня, который Гримберт ощущал на лице теплым медяком, дарил ему не столько радость, сколько головную боль. Скорее всего, лишний кувшин вина, опрокинутый им вчера в трактире, не пошел во благо.

Гримберт машинально коснулся свободной рукой, в которой не держал клюку, лица. Проклятый жест, от которого ему не удалось избавиться за долгое время. Пальцы коснулись заскорузлой тряпицы, намотанной вокруг глаз.

– Я не прошу милостыню, – смиренно произнес Гримберт. – Ты ведь Берхард Однорукий?

Еще несколько секунд тишины. Каждая из которых показалась Гримберту тяжелым жерновом, дробящим его кости. От этого ожидания отчаянно зудели воспаленные швы под робой, заставляя его крепко стискивать зубы.

– А тебе-то что?

Гримберт улыбнулся. Еще на рассвете он умылся из придорожной канавы и натер зубы песком, чтобы сделать улыбку хоть сколько-нибудь привлекательной. Не самое простое занятие, когда лишен возможности увидеть свое отражение, но он надеялся, что это сделало его лицо, покрытое уличной пылью, хоть сколько-нибудь заслуживающим доверия.

– Если ты Берхард, я хочу предложить тебе сделку. Выгодную сделку.

Берхард высморкался звучно и обстоятельно.

– Сделка? – судя по влажному шлепку, плевок угодил в локте от ног Гримберта. – Какой мне прок от сделки со слепым, скажи на милость? Будешь высматривать, с какой стороны встает солнце? Может, мне еще нанять безногого, чтоб бегал для меня за водой?

Немолод, машинально отметил Гримберт. Немолод и невоспитан. Добродетели в нем не больше, чем в голодной крысе, подбирающейся к рассеченному животу умирающего. Таких пруд пруди в любом городе, и Бра не исключение. Проклятая уличная порода. Проклятый город.

Словно уловив его мысль, город будто в насмешку издал новую порцию вибраций, подтверждающих, что в его каменных недрах, необъятных, как у библейского чудовища, уже зарождается свежая утренняя жизнь, сбрасывая с себя ночное оцепенение. Гримберт не мог видеть его обличья, но обоняние и слух фиксировали все эти бесчисленные сигналы, вызывавшие в его теле подобие болезненной судороги.

Звон конских подков по щербатой мостовой. Треск старых дверей. Скрип телеги угольщика. Залихватский мальчишечий свист. Протяжное хлопанье ставен. Сонные, наспех брошенные ругательства. Куриное кудахтанье. Звон кочерги в печи. Звон разбитого стекла. Хриплый петушиный возглас.

Бра просыпался, гремя на тысячи голосов, скрипя, ворча, кляня жизнь, треща старыми дверями, звеня колодезными цепями, стряхивая с крыш жухлую солому, грохоча сапогами и наполняя улицы колючим людским гомоном, перед которым Гримберт ощущал себя особенно беззащитным.

– Мне не нужны деньги, – произнес он. – Напротив. Это я готов заплатить тебе.

Человек, которого звали Берхардом, судя по всему, не был самым большим умником в Бра. Гримберту показалось, что он слышит скрип тяжеловесных шестерен в голове у собеседника. Шестерен более старых, чем ратуша этого жалкого городишки.

– Заплатить мне? Это за что же ты хочешь мне заплатить, слепец?

Нужные слова были заготовлены загодя и ждали своей очереди, как снаряды в боеукладке. Но, прикоснувшись к ним, Гримберт ощутил под языком кислый металлический привкус. Обратного пути не будет, господин маркграф. Ты знал это еще до того, как твой кулак коснулся двери.

– Мне нужен человек, который отведет меня к Бледному Пальцу, – твердо произнес он. – Говорят, ты хорошо знаешь Альбы. Я готов нанять тебя в качестве проводника.

По заведенной издавна традиции туринские палачи, завязав жертве глаза и уложив ее голову на плаху, не сразу обрушивали на ее шею удар топора. Они нарочно долго проверяли оружие, без всякой необходимости подтачивали лезвие и совершали множество бессмысленных с точки зрения собравшейся публики действий. Они знали то, что испокон веков знают люди их профессии – ожидание может быть мучительнее, чем самый изощренный мастер пыточных дел. К тому моменту, когда топор наконец был занесен, многие несчастные успевали обмочиться от страха или поседеть на глазах у собравшихся.

Теперь Гримберт знал, каково это. Каково скорчиться в полной темноте, ощущая на глазах плотную повязку, и с замиранием сердца считать секунды, не зная, что тебя ждет – резкий свист отточенного до желтизны лезвия или топот шагов глашатая, спешащего огласить указ о помиловании. Гримберт мрачно подумал о том, что в его случае глашатай едва ли пригодится. Даже если с его глаз сорвут повязку, в окружающем мире от этого светлее не станет. Этот мир был погружен в темноту уже навсегда.

– Я что, похож на поводыря? – раздраженно рыкнул Берхард.

– Ты похож на человека, который хорошо знает Альбы.

– Вот именно, дурак ты набитый. Будь у меня железные сапоги, я бы их уже трижды стоптал об эти чертовы камни!.. Но я еще не выжил из ума, чтобы тянуть в горы слепого!

– Я слышал, ты лучший гонец в Бра. Знаешь каждую складку и каждый камень. За день можешь доставить письмо из Тестико в Вазию. Мне нужен именно такой человек, чтоб добраться до Бледного Пальца. И я готов заплатить. Семьдесят полновесных денье имперской чеканки.

* * *

Он на ощупь достал несколько щербатых монет и покрутил в пальцах. Прохладное серебро приятно охладило внезапно вспотевшую ладонь.

Берхард долго молчал. Гримберт напряженно слушал его хриплое дыхание, пытаясь понять, о чем тот думает. Судя по голосу, этот человек немолод. В Бра не так много фабрик, как в прочих городах Салуццо, оттого воздух относительно чист, иногда на здешних улицах можно встретить даже пятидесятилетних стариков. Сколько ему? Сорок? Сорок пять? Не тот возраст, когда серебро туманит разум. К тому же жадные люди редко возвращаются из Альб живыми. Нет, алчность – едва ли та наживка, на которую надо ловить этого мерзавца. Гримберт стиснул зубы. В его арсенале других сейчас не было.

– Ты когда-нибудь был в Альбах?

Вопрос был задан холодно, без любопытства.

– Что?

– Был когда-нибудь в здешних горах?

«Да, – хотел было сказать Гримберт. – Иногда мы с загонщиками отправлялись в предгорья Альб, чтоб затравить пещерного медведя или перехватить шайку контрабандистов, шныряющих горными тропами на границе Туринской марки».

Хорошее было время, веселое время. С контрабандистов сквайры заживо срезали кожу и прибивали ее к окрестным деревьям. Окрестные рыцари шутливо называли такие «Туринскими указателями».

– Нет, – смиренно ответил Гримберт. – Не приходилось.

Берхард презрительно фыркнул, и звук получился сухой, почти металлический.

– Эти горы убили больше народу, чем три последние войны и Железная Ярмарка. Они не любят дураков. А я буду кромешным дураком, если сунусь туда, да еще и со слепым на поводке. Да ты разобьешь себе голову о первый же столб, не дойдя до городских ворот!

– Я не стану обузой. – Гримберт позволил себе немного повысить голос: – У меня нет глаз, это верно, но голова как будто на месте.

– В таком случае ты сообразишь, как побыстрее убраться с моего порога.

Дверь захлопнулась с гулким деревянным стуком, похожим на тот звук, который при резком смыкании издает крышка гроба. Гримберт подался было вперед, рефлекторно пытаясь задержать ее свободной от клюки рукой, но потерял равновесие, споткнувшись о булыжник, и едва не упал. Обступившая его темнота гадливо засмеялась, сквозь этот смех лязг задвигающегося засова показался еще более тягостным звуком.

Вот и все. В теле вдруг закончились силы. Вытекли, как вода из треснувшего кувшина. Ноги загудели, будто им уже пришлось пройти сотни миль по острому горному камню, все сухожилия обмякли, перестав удерживать члены. В груди затрещали неправильно сросшиеся ребра, полыхнул огненной рекой растянувшийся на боку рубец.

«Болван. Болван. Проклятый болван».

Гримберт тяжело опустился на мостовую возле двери, пытаясь унять разыгравшееся сердцебиение и расслабить сведенные судорогой пальцы. Как обычно в такие моменты, вспыхнула сводящая с ума резь в глазницах, как будто там еще оставалось что-то, что могло болеть. Темнота заплясала вокруг, вызывая мучительное головокружение и слабость.

Гримберт изо всех сил стиснул деревянную рукоять своей клюки. Справиться с болью было непросто, однако возможно. Слабость тоже рано или поздно отступала – тело, хоть и порядком потрепанное, все еще было достаточно молодо, чтобы восстановить силы. Но против самого страшного своего противника, против темноты, он был бессилен.

Темнота была всевластна. Он не мог прогнать ее ни на миг, даже если бы поднес к лицу пылающий факел. Она не отступала, как трусливая ночь на рассвете, едва лишь заслышав крик петуха. Она утвердилась подобно тирану, окутав собой и поглотив все то, что было ему прежде знакомо. Предметы, которых он касался, состояли из темноты. Земля, по которой он шел, была темнотой. Люди, голоса которых он время от времени слышал, тоже были лишь сгустками темноты.

Самыми страшными были первые дни, когда он только учился осознавать это. Что темнота, окутавшая все вокруг, это не чудовище, вторгшееся в привычный ему мир. Отныне темнота – это и есть его новый мир.

«Спокойно, – приказал он себе. – Спокойно, ты, жалкое дрожащее отродье. Если бы ты отступал всякий раз, когда судьба подкидывала тебе подлость, ты бы и пятился всю жизнь, как речной рак».

Мысленно досчитав до ста и убедившись, что сердцебиение улеглось, Гримберт на ощупь уселся неподалеку от двери, устроился поудобнее на теплом камне и вытянул перед собой собранные горстью ладони.

Если вечная ночь и была способна чему-то научить, так это терпению.

* * *

К полудню ему удалось набрать лишь четыре обола – жалкая цена за долгие часы, проведенные под светом яростного осеннего солнца, норовящего сжечь кожу даже сквозь тряпье на лице.

Возможно, этот Берхард был прав, мрачно подумал Гримберт, ощупывая пальцем сложный герб маркграфства Салуццо на теплом профиле монеты. Возможно, ему в самом деле стоило отправиться к собору Святого Филиппа. После утренней службы народ благодушен и куда охотнее делится медью, имея талант и такт, можно заработать до двух дюжин оболов. А это уже двенадцать денье по здешним меркам или целый гросс серебром.

Явите жалость к несчастному калеке, глаза которому выкололи мавры, но который по-прежнему взирает на мир с христианским смирением!..

С другой стороны… Гримберт зло хрустнул костяшками пальцев. С другой стороны, вместо горсти меди он мог получить кое-что иное. Сломанную руку или выбитые зубы. Несмотря на то, что Железная Ярмарка не собрала в тихом провинциальном Бра той жатвы, которую собрала во всем маркграфстве Салуццо, количество калек в городе было таково, что паперть перед собором Святого Филиппа нередко превращалась в поле настоящей битвы между увечными и калеками всех мастей.

Безрукие, безногие, истекающие гноем, с разбухшими чреслами и изувеченными лицами, они стекались к утренней службе подобно саранче, перекрывая проповедь священника своим злым клекотом. Соберись они все разом, уже могли бы идти маршем на Аахен – если бы только эта армия увечных смогла прошагать хотя бы арпан[1] в едином направлении…

Гримберт старался держаться подальше от прочих. Слепой человек в драке столь же беспомощен, как набитое тряпьем чучело против боевого рыцарского доспеха, это он уже успел понять на своей шкуре. Если в Бра и были существа более беззащитные, чем он сам, так это химеры, но Гримберт скорее лишился бы второго легкого, чем вступил бы с ними в потасовку – одна мысль о прикосновении к химерам вызывала ужас.

Химеры никогда не толпились на паперти, клянча свою порцию меди. Их тела были слишком слабы для этого. Днем они прятались от жгучего солнца в погребах и подворотнях, чтобы вечером выползти на улицы, пугая прохожих монотонными стонами и испуская такие богохульства, что прочь бежали, подобрав рясы, даже церковные служки. И хоть Гримберт не видел их воочию, он машинально стремился убраться подальше, если слышал приближение химеры.

Услышав далекий колокольный звон, возвещающий обедню, Гримберт спрятал собранную медь в потайной карман на своей ветхой робе и на ощупь достал из котомки снедь – четвертушку ржаного хлеба. Хлеб был сухой, ломкий, как алебастр, наполовину состоящий из прогорклой целлюлозы, но Гримберт держал его крепко, как золотой слиток. Вырвать у слепого хлеб – тяжелый грех, но каждый бездомный знает, что голод куда как тяжелее.

Ел он медленно, экономя силы даже во время трапезы. Хлеб он отламывал маленькими кусками и отправлял в рот, позволяя тому пропитаться слюной и разжевывая до тех пор, пока жесткое крошево не таяло на языке, оставляя в желудке приятную сосущую тяжесть. Если Господь милостив, сегодня ему удастся найти на рынке пару гнилых картошек или брюкву. Если нет, остается шанс украсть горсть овса у лошадей возле трактира, размочить и съесть перед сном. Но Гримберт знал, что не пойдет ни к рынку, ни к конюшням. Сейчас у него была более важная забота, по сравнению с которой мерк даже голод.

Но как бы он ни был поглощен едой, скрип двери он расслышал совершенно отчетливо.

– Фурункул Святого Агриция! Какого дьявола ты околачиваешься возле моей двери?

– Жду, – покорно ответил Гримберт, пряча хлебную корку в рукав. – Мое предложение все еще в силе. Семьдесят денье серебром за то, чтоб ты отвел меня к Бледному Пальцу.

– Семь десятков денье, значит? То есть, выходит, один лиард с лишком?

– Один тройной денье, – подтвердил Гримберт, – И две монеты сверху. Ну как?

Со скрягами проще всего. Отблеск серебра туманит их мозг, смущает мысли, гипнотизирует волю. Однако он вынужден был признать, что этот Берхард, кем бы он ни был, не походил на скрягу. Нет, он определенно был прижимист и хорошо знал цену деньгам, как вся чернь на юге, однако в его голосе Гримберт не ощущал той алчности, на которой можно было сыграть. Осторожность в нем явно возобладала над жадностью, и неудивительно. Иные, должно быть, в Альбах и не выживают.

– Хочешь заключить со мной сделку? – хрипло осведомился Берхард. – Изволь. Могу пернуть тебе под нос, это будет стоить как раз семьдесят монет. И еще дам обол сдачи.

Он рассмеялся, искренне и протяжно, как полагается смеяться над славной изобретательной шуткой.

Гримберт стиснул зубы.

– Может, это и не сказочное богатство, но…

– Это не сказочное богатство, это горсть крысиного дерьма. За один удачный поход через Альбы я получаю полтора ливра.

Полтора ливра?.. Гримберт мгновенно перевел золото в серебро, сделав несколько нехитрых вычислений. Триста шестьдесят денье? За один поход? Черт побери, если это было правдой, та сумма, те семьдесят монет, что он предлагал, и в самом деле выглядели жалким подношением.

Жалким, как он сам – скребущийся в чужую дверь калека.

Нет, наверняка это ложь. Полновесный ливр за прогулку по горам?.. Зарабатывай Берхард своим ремеслом столько, давно перебрался бы в хижину получше, со стенами из настоящего гранита, а не скверного южного мергеля[2].

Ничего из этого Гримберт вслух не сказал.

Единственным, что подпитывало его измученное, замерзшее и истощенное тело, был огонек надежды в груди, похожий на пламя лампадки. Но этот крохотный огонек сейчас давал ему больше энергии, чем термоядерный реактор сверхтяжелого рыцарского доспеха.

– От тебя смердит, как от падали, – с нескрываемым отвращением произнес Берхард. – Гляди мне, будешь наседать – не посмотрю, что слепой, отделаю так, что и на сангвинарную фабрику не примут!

Гримберту потребовалась вся выдержка, чтобы не ответить дерзостью и сохранить почтительную позу. Может, этот Берхард и не большого ума, но он несколько лет возвращался живым из Альб, а это уже говорит о нем больше, чем любые титулы и звания.

– Избей меня, если хочешь. Но это ничего не изменит. Мне нужно к Бледному Пальцу.

Берхард сквозь зубы процедил короткое богохульство, недостаточно опасное, чтобы заработать Печать Покаяния, но вполне весомое, чтобы принести господину Безрукому серьезные неприятности, услышь его священник. Впрочем, Гримберт сомневался, что Святой Престол сильно озабочен своей паствой в Бра. В этом маленьком городке, примостившемся в предгорьях Альб, была всего одна церковь – еще одно подтверждение его удаленности от столицы маркграфства Салуццо.

– Что тебе до Бледного Пальца? – спросил он жестко. – Отвечай, увечный, или я не посмотрю на твою поганую морду и навешаю тумаков так, что всех святых вспомнишь!

Инстинкт самосохранения, похожий на воющую внутри кокпита сирену разгерметизации, требовал осторожности. Но Гримберт знал, что есть тактические ситуации, в которых уклонение лишь затягивает неизбежное. Когда на твой доспех обрушивается гибельный кинжальный огонь, отступление может быть фатальным. Нельзя подставлять уязвимые места брони. В такой ситуации единственный шанс победить – развернуться к врагу лицом и атаковать, используя всю доступную огневую мощь.

Гримберт сделал короткий выдох. У него больше не было орудий, не было многотонной машины, способной сминать стены. Но было то, что вело стального воина в бой.

– Мне надо то, что ты нашел у Бледного Пальца.

Берхард тяжело засопел.

– Это откуда же ты знаешь, что я там нашел, шельмец?

Еще два коротких выдоха, чтоб унять накатившую дрожь.

– Подслушал в трактире. Во «Вдове палача» два дня назад.

* * *

В животе образовалось на редкость гнетущее чувство. Даже вздумай он отшвырнуть клюку и пройтись по вершине городской стены, это и то не было бы вполовину опасным, как этот трюк.

Берхард заворчал, как ощерившийся уличный пес.

– Что-что?

Гримберт понял, что запас отпущенного ему времени совсем не так велик. А может даже, уже истёк до капли.

– Не специально, так уж вышло, – поспешно произнес он. – Вы с приятелями пили там вино, кто-то из них и сказал, мол, в Альбах много сокровищ спрятано, только некоторые таковы, что лучше к ним вовсе не прикасаться. Тут-то ты и сказал про Бледный Палец. Про свою находку.

– Шпионил, значит, крыса слепая? – хмуро осведомился Берхард. – Сам признался?

Гримберт покачал головой. Тяжело вызвать доверие у человека, когда половина твоего лица скрыта грязным тряпьем. Как сказал какой-то древний святой, глаза – зерцала души. Должно быть, душа слепого представляется людям чем-то вроде склепа…

– Не шпионил. Хозяин трактира иногда пускает меня по доброте душевной погреться в углу. Многие не обращают на меня внимания, сижу-то я тихо. Я слепой, но не глухой, с ушами у меня все в порядке. И я знаю, что ты нашел под Бледным Пальцем.

Какая-то сила взяла его за ворот треснувшего плаща и подняла так, что зубы невольно клацнули друг о друга, а мочевой пузырь тревожно заныл, точно оказался набит холодной скользкой галькой.

– Уходи, – тихо и почти монотонно произнес Берхард. – Бери свою клюку и проваливай отсюда подобру-поздорову. Понял?

– П-понял, – с трудом выдавил из себя Гримберт, едва размыкая спекшиеся губы.

– И лучше до темноты. Фонарей здесь нет, еще споткнешься, упадешь…

Берхард выпустил его, позволив упасть обратно на мостовую. И, поколебавшись, вернулся в дом. Вновь хлопнула тяжелая дверь.

«Ублюдок, – подумал Гримберт, пытаясь унять змеиную злость, скапливающуюся в ушибленном теле. – Полугодом ранее ты визжал бы от ужаса, извиваясь в руках сквайров и прося оставить ему на руках хотя бы по одному пальцу. Ты умолял бы показать его сиятельству маркграфу не только Бледный Палец, но и все, что тот пожелает. И господин маркграф позволил бы тебе это, прежде чем швырнуть в самую глубокую пропасть Альб».

Гримберт попытался унять ярость вместе с болью в ушибленных ребрах. «Спокойно, – приказал он себе. – Сейчас ты не можешь позволить себе такую роскошь. Может быть, потом. Если Господь явит свою милость, если все сложится наилучшим образом, если хотя бы в этот раз он сам не ошибется…»

Для успокоения тревожно вибрирующей души можно было бы прочитать несколько молитв. Некоторые молитвы с их мелодичной латинской напевностью при всей их бесполезности умеют настроить на сосредоточенный лад, например «Конфитеор» или «Агнус Деи». Но Гримберт не стал читать молитв. У него была своя собственная, которая не значилась ни в одном бревиарии Святого Престола. Совсем короткая, состоящая из семи слов, она обладала свойством утешать его в минуты отчаянья и придавать сил в те мгновенья, когда все усилия казались тщетными.

Гримберт повторил ее про себя трижды и принялся готовиться к ночлегу.

Ночь обещала быть прохладной.

* * *

Сентябрь на северном побережье Лигурийского моря всегда был скверной порой года, скорее всего, из-за близкого расположения Альб. Днем стекающий с гор ветер нес в город сухость и жару, от которых кости в теле, казалось, трещат, как головешки в костре. Однако ночью холод брал свое, беря Бра в жесткую осаду и высасывая из его камня тепло до последней капли.

Ветхое тряпье не спасало от него, тупые зубы холода с легкостью проникали под тонкий плащ и терзали плоть так, что Гримберту хотелось грызть зубами камень. Ночной ветер, острый, как нож уличного разбойника, норовил вспороть тело от горла до паха и по-дьявольски скрежетал в печных трубах.

К тому моменту, когда в Бра заглянул рассвет, Гримберт ощущал себя так, словно всю ночь грузил на подводу мешки с камнями, а сил сделалось даже меньше, чем было прежде.

Рассвет…

Иногда Гримберту казалось, он бы отдал треть жизни за возможность увидеть, как над черепичными крышами Бра медленно встает солнце. Но в мире, сотканном из тьмы, больше не существовало рассветов. О наступлении утра он узнавал благодаря фабричному гудку, похожему на рев заточенного в камне исполинского чудовища, требующего утолить его голод.

Этот день был еще хуже вчерашнего. Медь куда реже звенела о камень, и даже когда звенела, чаще всего это оказывались не монеты имперской чеканки, а их обрубки, сохранившие едва ли половину веса, а то и вовсе железные обрезки, брошенные шутниками. Гримберт жадно хватал их, режа пальцы, и это должно было выглядеть ужасно забавно. Какой-то мальчишка, тоже шутки ради, бросил в него булыжник, но, по, счастью, не попал в лицо, камень лишь рассек скулу.

Хлеба больше не было. Гримберт напрасно шевелил челюстями, воображая, что жует, это не помогало унять муки голода, такие же тяжелые, как ночной холод. «Терпи, – шептал он сам себе. – Были времена, когда тебе было куда хуже».

Например, в тот день, когда он ступил на мостовую Арбории, впервые лишенный возможности ее видеть. На его лице была окровавленная тряпка, боль вгрызалась в мозг подобно обезумевшим хорькам, прокладывающим себе путь прямо сквозь глазницы. Оглушенный этой болью, он не сразу понял страшное. Что темнота, окружившая его, глухая, как колодец в беззвездную ночь, окончательная, как забытый людьми склеп, больше никогда не уйдет. Теперь он принадлежит ей душой и потрохами до конца своей жизни.

Он бросился бежать, налетая на прохожих, падая, вновь вскакивая и беспрестанно крича. За спиной ему мерещился топот погони – это слуги Лаубера бежали следом, чтобы закончить начатое. Графу Женевскому требовались не только глаза Гримберта. Ему требовались его печень и его желудок. Его уши и его гортань. Ребра и почки. Ему требовалось все, из чего состоял Гримберт, все до последней унции плоти…

Он бежал, не зная куда, пока не упал, окончательно выбившись из сил, исторгая из себя слизь и рвоту, как загнанная лошадь. Вокруг слышались смешки и ругательства на грубом лангобардском наречии, а он шарил вокруг себя руками, беспомощный, словно ребенок, еще не понимающий, не смирившийся, не способный понять в полной мере, что предыдущая жизнь кончилась, отгородившись от него тяжелым театральным занавесом, и актерам уже никогда не выйти на «бис»…

Дрожа от рассветного холода, Гримберт ждал одного-единственного звука. Скрипа двери. И дождался его.

В этот раз Берхард не выругался, лишь тяжело вздохнул.

– Еще одна ночь на улице – и сдохнешь, погань слепая, – бросил он хмуро. – Только вот не думаю, что ты опосля этого станешь лучше пахнуть…

– А от тебя несет вином, как от старой бочки, – ответил, лязгая зубами, Гримберт.

Если Берхард, разозлившись, треснет его кулаком в лицо, хуже не станет. По крайней мере на какое-то время он сможет забыть про холод.

– Если почуешь, что помираешь, отползи в канаву, что ли. А то пока тебя стражники уберут, на всю улицу смрад стоять будет.

– Обидно будет, если они прихватят причитающееся тебе серебро.

– Семьдесят денье? – усмешка Берхарда и сама походила на скрип несмазанной двери.

– Семьдесят денье – это только задаток.

Гримберт произнес это безразличным тоном, но внутренне сжался.

Это было похоже на выстрел в условиях плохой видимости. После того как гашетка нажата и тишину разрывает отрывистый выхлоп орудия, проходит около секунды, прежде чем «Золотой Тур» бесстрастно констатирует попадание или промах. Но в темноте время тянется дольше. Что его ждет? Попадание или промах?..

– Задаток, значит? – Берхард издал отрывистый смешок. – Ну, а что ж положишь наградой? Клюку твою, может?

Гримберт погладил отполированную ладонями рукоять посоха.

– Можешь взять и ее, если она так тебе ценна. А можешь взять баронскую корону.

Тишина. Гримберт стал отсчитывать удары сердца, чтобы не запаниковать в этой тишине – в сочетании с бездонной темнотой она была невыносима. Один, два, три… Из сердца получился скверный метроном, оно стало чересчур частить, разгоняя по венам потеплевшую кровь.

– Баронскую что?

– Корону, – повторил Гримберт. – Это стоит немного дороже сорока серебряных монет, не так ли?

Следующий отрезок тишины длился так недолго, что Гримберт не успел испугаться.

– Что это значит?

«Черт, – подумал Гримберт, – у этого парня в голове и верно прошлогоднее сено».

– Я могу сделать тебя бароном.

– Это как так?

Гримберт представил, как Берхарда окунают в чан с кипящей смолой. Это немного помогло сбросить звенящее в жилах напряжение. На миг он почувствовал себя почти уверенно. Это была его стихия, пусть испачканная и искаженная. Если он что-то и умел, так это играть с людьми, находя невидимые струны их душ. Это умение нельзя потерять так же легко, как глаза.

Гримберт медленно размотал тряпку и снял ее с лица. Он ожидал услышать возглас отвращения со стороны Берхарда, но тот лишь коротко выдохнул. Что ж, следовало ожидать, что у человека, видевшего последствия Железной Ярмарки, крепкие нервы.

– Экая гадость, – только и буркнул тот. – Что я, безглазых не видал, что ли? Выйди на улицы после заката, такого насмотришься, что ложка в рот еще неделю не полезет. Или там химеры. Такие есть жуткие, что даже перекреститься мочи нет. А тут… На что мне тут пялиться?

– На это, – Гримберт отвел в сторону прилично отросшие волосы. Нечесаные и слипшиеся, они должны были походить на клочья старого сена, но блеск металла под ними наверняка все еще был хорошо различим. Платина не темнеет от времени. – Разъемы для нейро-шунтов. Знаешь, что это значит?

Гримберт стиснул зубы, услышав знакомый до дрожи скрип дверных петель. «Что ж, так и должно было все закончиться. Болван, круглый болван. Порвал единственную путеводную нить, которая по недомыслию Господа оказалась у тебя в руках. Теперь уже, конечно, можно не мозолить тощий зад брусчаткой. Проще дождаться гула первого грузового трицикла, ползущего по улице, – и под него. Головой вниз. Так, чтоб не успеть даже выдохнуть. А там…»

Когда рядом с ним кто-то заговорил, Гримберт от неожиданности едва не вскрикнул.

– Что ж вы это… сразу не сказали, значит. Пожалуйте внутрь, мессир рыцарь.

* * *

Дом у Берхарда оказался пустой, холодный. Гримберт ощутил это по отразившемуся от голых стен воздуху. Ни ковров, ни деревянных панелей. Мебель, если и есть, то немного. И еще – тот особенный запах, что сам собой возникает в долго стоящих пустыми помещениях. «Это не было жилищем семейного человека, – понял он, – никто не пытался любовно обустроить этот дом или хотя бы толком обжить. Едва ли хозяин испытывал к этому обиталищу теплые чувства, скорее, относился как рак-отшельник к своей раковине».

– Стула не дам, уж извини, – буркнул Берхард. – Воняет от тебя, признаться, как от дохлой лошади…

– Обойдусь.

Гримберт вспомнил, с каким почтением встречали его в замке слуги, подносившие смоченные в укусе платки, прохладное вино и свежую одежду. Вспомнил – и едва сдержал злую змеиную усмешку. Берхард мог воспринять ее неправильно.

– Рыцарь, значит, а? Я сразу понял, что-то в тебе нечисто. Кожа запаршивленная, но какая-то уж больно чистая для бродяги. И говоришь как по писаному. У нас в Бра так не говорят.

«У нас в Бра». Иберийский говор настойчиво говорил о том, что сам Берхард заявился в маркграфство Салуццо издалека, но Гримберт решил, что сейчас не время поднимать этот вопрос. Были другие, куда важнее.

– Так ты хочешь стать бароном, Берхард?

Судя по звуку, Берхард озадаченно жевал губу.

– Это как взаправду? Бароном?

– Да. Взаправду. У меня достаточно высокий титул, чтобы сделать тебя бароном. Не в Салуццо, но… по соседству.

– Барон… – Берхард с такой жадностью произнес это слово, будто обсасывал сочную кость. – Это что же, значит, я смогу на серебряных тарелках жрать? И в лесу свободно охотиться? Вино пить, сладкое, как мед? Служанок драть, как благородный какой? И на улице мне кланяться будут?

Чернь, терпеливо напомнил себе Гримберт. Клятва, положение, вассальные обязанности – все пустой звук. Вот ее, черни, представление о титуле – возможность драть служанок на столе и жрать с серебряных блюд. Впрочем… Гримберт мысленно усмехнулся. Впрочем, в этом отношении барон Берхард не сильно отличался от многих его прежних знакомых, некоторые из них носили куда более весомые титулы и регалии. На фоне иных из них этот мог бы показаться едва ли не изысканным придворным аристократом.

– Не только. У тебя будет своя земля. Свой замок. Своя дружина. Над тобой никто, кроме императора, не сможет вершить суд, напротив, ты сам станешь законом на своей земле.

Это последнее обстоятельство должно было затмить перед взором Берхарда даже начищенные серебряные блюда.

– Ах ты ж дрянь какая… – озадаченно пробормотал он. – Вот, значит, как. Вижу, ты, мессир рыцарь, человек серьезный. Садись к моему столу, отведай, чего Бог послал. Звать-то тебя как?

Гримберт нащупал угловатый, сбитый из неочищенных досок, стул.

– Извини, не могу этого сказать. Вроде как взял обет инкогнито. Знаешь, что такое инкогнито?

Берхард загремел в углу какой-то утварью.

– Было по молодости. У какой-то венецианской маркитантки из обоза подхватил. Но священник, храни его ангелы, мне какого-то порошка дал, оно и прошло…

– Инкогнито – это значит, что я держу свое имя в тайне.

Смех у Берхарда был неприятным, похожим на треск рвущейся ткани.

– Да уж еще бы, мессир рыцарь, не держал бы! Небось твои придворные стихоплеты будут рады сочинить балладу о том, как ты жрал крыс и спал на мостовой. Вина выпьешь? Изысканных сортов не держу, но чем промочить глотку – найдется.

Гримберт с благодарностью кивнул. Сейчас он выпил бы даже концентрированной уксусной кислоты.

– На. Пей. Вино, конечно, не чета тем, что у вас с туринских виноградников, ну так и мы не графья какие-нибудь.

Гримберт задохнулся еще до того, как в полной мере смог ощутить зловонный аромат жидкости, протянутой ему в щербатой глиняной кружке.

– Почему ты решил, что я из Туринской марки?

Берхард издал не очень-то музыкальный смешок.

– А откуда ж еще? В Салуццо давно уже рыцарей нет, если ты не заметил.

– Отчего так? Погибли? Все разом ушли в Крестовый Поход?

– Закончились, – буркнул Берхард, – сразу после Железной Ярмарки и закончились, значит. Когда маркграф Лотар поднял свой мятеж, многие здешние рыцари к нему примкнули. Рыбьи головы! Против законов Божеских и людских пошли, стало быть. Ну и… Понятно, что. Когда маркграфское войско разбили, а уцелевшие еще не закончили кричать от боли, император издал эдикт, значит. Отныне Салуццо не дозволяется иметь своих рыцарей, так-то, мессир.

Мессир…

Его пальцы были слишком слабы, чтоб раздавить полную зловонной жижи глиняную кружку, но та, кажется, все равно опасно хрустнула в руке. Мессир. Слово было привычным, как его собственное имя, и неудивительно, он получил право на подобное обращение еще в тринадцать лет, раньше многих других. Но сейчас… Каждый раз, когда Берхард произносил его вслух, он ощущал себя так, словно его свежие раны сбрызгивают осиным ядом.

Мессир.

Может, виной тому иберийский говор самого Берхарда, причудливо искажающий франкскую речь? Нет, подумал Гримберт, все еще делая вид, будто нюхает поданное ему варево, которое именовалось здесь вином, не поэтому. А потому, что Берхард, именуя его мессиром, не вкладывает в это слово и малой толики полагающегося этому титулу уважения. Напротив, насмешливо, как бы подчеркивая, до чего оно, это слово, которое на протяжении многих лет было неотторжимо от Гримберта, как рука или нога, не идет ему, грязному завшивленному калеке, просящему милостыню на улицах.

Мессир.

– Не раздави кружку, растяпа, – буркнул Берхард недовольно. – Судороги, что ль? Мож, ты не только слепой, а еще и припадочный?

Когда-то, много лет назад, один человек именовал его так же. «Мессир рыцарь». Не скрывая издевки, даже подчеркивая этим обращением то незавидное положение, в котором он оказался. Причем оказался по собственной глупости, из-за того, что не имел привычки в юные годы слушать голос разума. Он тогда был безмозглым мальчишкой с не в меру развитой фантазией, с головой, набитой всяким вздором – молитвами, рыцарскими обетами, возвышенными представлениями о чести, – и ни черта не смыслил в той науке, которая именовалась жизнью и которая почему-то не значилась наряду с тактикой и логистикой в ряду учебных дисциплин, что преподавал ему Магнебод.

Этого человека звали…

Он думал, что память похоронила эти воспоминания глубоко и надежно, как трусливые потомки хоронят изъеденные плотоядными насекомыми кости своих великородных предков в глубоких и надежных, точно бункера, родовых склепах. Но нет. Сука-память с готовностью выбросила на поверхность непроглядно-черного океана образ человека. Он лишь немного был покрыт помехами, что ничуть не мешало узнаванию.

Вольфрам Благочестивый. Ему не шло это имя, как двенадцатилетнему Гримберту не шло именоваться «мессиром», но он носил его с насмешливой презрительностью нищего, напялившего найденную на улице герцогскую корону. Не смущаясь его, напротив, смущая им окружающих. Вольфрам Благочестивый, предводитель рутьерского отряда «Смиренные Гиены». Человек, который когда-то научил его науке трезво мыслить, но взял щедрую плату за свое обучение, к концу которого он впервые услышал слово, которое отныне будет ходить за ним по пятам. Паук.

«Он мертв, – сказал себе Гримберт. – Вольфрам, мой мучитель, мертв, и я знаю это, потому что собственными глазами видел его смерть. В высшей степени мучительную и паскудную. Этот злой призрак уже не властен надо мной, он просто явился в миг моей слабости, чтоб позлорадствовать. Пусть растворится. Пусть изыдет. Пусть лежит в земле грудой сгнивших костей, пока ангелы Господни не вытащат его на поверхность, брезгливо отряхивая руки, в час Страшного Суда. Пусть…»

* * *

– Эй, ты…

– Я не припадочный, – Гримберт потер рукой висок, изображая легкую слабость. – Просто старая контузия. Иногда дает о себе знать. Ну хорошо, я не из Салуццо, это сразу видно. Но отчего бы мне не быть из Савойи или даже из Лангобардии?

– Допустим, лангобард из тебя такой же, как из меня – каноник. По говору ясно. И не из Савойи, это уж как Бог свят. Савойцы все загорелые, а у тебя кожа что молоко, даже под паршой видно. Вот и выходит, что либо из Прованса, либо из Турина. И знаешь, мессир, будь у меня лишняя монета, я бы поставил на Турин.

«Сообразительный, мерзавец. – Гримберт внутренне скривился. – Безмозглый чурбан, но, как и вся эта уличная крысиная порода, обладает безошибочным чутьем, причем именно там, где это неприятнее всего. Надо будет держать эту особенность в голове и не болтать лишнего. Видит небо, я и так уже наговорил много лишнего в этой жизни…»

– Отчего же именно Турин?

Вместо ответа Берхард звучно рыгнул. Судя по всему, в быту он не отличался благородностью манер, но едва ли в достаточной мере, чтобы смутить этим Гримберта. Среди рыцарей Туринской марки бывали такие, что с трудом разбирались в столовых приборах или даже предпочитали принимать трапезу без их помощи. Что уж говорить, если даже Магнебод иной раз позволял себе высморкаться в скатерть или швырнуть под стол обглоданную кость…

При воспоминании о Магнебоде внутри тела сжалась болезненным комочком какая-то безымянная воспаленная железа. Иногда Гримберту казалось, что за прошедшее время она потеряла чувствительность, инкапсулировала инфекцию внутри себя, обратившись твердой мозолью, но это было не так. Иногда даже неосторожной мысли было достаточно, чтоб разбудить дремлющую в ней боль – боль того рода, что не тонет даже в самом крепком вине.

– Откуда ж, если не из Турина? – Берхард испустил еще одну отрыжку, потише. – Как Паука полгода назад прихлопнули, так его паучье воинство и разбежалось кто куда. Из тех, что живы остались, ясное дело. Лангобарды тогда славно вашего брата потрепали. У нас эта история «Похлебкой по-Арборийски» зовется, слышал, наверно? Похлебка вышла жидковата и подгорела, зато варили ее на добрых туринских костях…

Паук. Гримберт едва не скрипнул зубами. Это слово преследовало его, точно лазутчики Лаубера, легко минуя границы и горные перевалы. Проклятое слово, от одного звука которого он ощущал нечеловеческую резь в пустых глазницах. Будто кто ланцетом скоблил изнутри голую кость, отделяя прилипшее к ней мясо.

Гримберт уткнулся в кружку и сделал большой глоток. Вино в самом деле оказалось дрянью. Оно отдавало чем-то едким и зловонным, словно в бочонок добавили гнилой соломы вперемешку с жженым тряпьем. Но в то же время оно было достаточно крепким, чтоб у него сладко заныло в затылке. Даже кровь как будто стала более вязкой и горячей.

– Ты ведь из свиты Паука, верно? – судя по тому, что плеск вина стих, Берхард удовлетворил свою жажду и теперь внимательно наблюдал за собеседником. – Не бойся, мессир, не выдам. Знаешь, как у нас в Альбах говорят, хорошего проводника ценят за короткий путь и короткий язык.

Гримберт отхлебнул еще вина. Второй глоток дался легче, уже не отозвавшись едкой изжогой. «Наверно, и к такому пойлу можно привыкнуть, если цедить его долгие годы. Может, и он тоже привыкнет, – пронеслась в голове мысль. – Как привык к холоду и мокрому камню, как привык к насмешкам и тумакам, как привык брести в темноте, выставив вперед растопыренные руки…»

– Да, я из Туринского знамени.

Берхард щелкнул языком – то ли одобрение, то ли насмешка.

– Как же тебя на юг занесло, мессир?

– А что мне оставалось делать в Арбории? Мертвецы – самые большие скряги на свете, от них и шиллинга не дождешься. Не успел Паук остыть, как всю его походную казну уже растащили, а что осталось, то наемники-квады себе присвоили.

– А что же добыча? – живо осведомился Берхард. – Добыча-то была?

– Добыча… – Гримберт приподнял тряпицу, прикрывающую глазницы. – Вот моя добыча. Кумулятивный прямиком в кабину. Повезло, вышибные панели сработали, только глаза и выжгло…

– Что ж, так пустым и ушел? – спросил Берхард. – Говорят, у лангобардов много сокровищ было запасено. И золото венецианское, и технологии всяческие, Святым Престолом оберегаемые…

Голос у него сделался вкрадчивым, напоминающим скрип снега под чьими-то осторожными шагами. Эту интонацию Гримберт распознал безошибочно, перебить ее был бессилен даже смрадный вкус дешевого вина.

– Не было там никакого золота и никаких технологий, – отрезал он. – Одно лишь пепелище, по которому сновали голодные раубриттеры и кондотьеры, впиваясь друг другу в глотки.

Берхард хмыкнул – судя по всему, живо представил себе эту картину и не нашел ее удивительной.

– Дело обычное, – подтвердил он. – Как кубки поднимать, так рыцарская честь превыше всего, а как выручку делить, тут каждый за ножом тянется… А чего ж домой не возвернулся?

Гримберт готовился к этому вопросу. Достаточно долго, чтоб подготовить ответ, гладкий и обтесанный, как камешек со дна ручья.

– И рад бы, да не судьба. Пока я от ран оправлялся, в Турине порядки поменялись. Новый маркграф не очень-то нас привечает. Мы ведь предыдущему маркграфу присягали, клятву верности давали. А тут…

– Ах да, этот, новый… как его, беса… – Берхард пощелкал пальцами, – Гендерик, вот! Говорят, свое собственное знамя собирает, а Паучьих рыцарей не жалует. Многих, кто уцелел, на плаху отправил или до смерти запытал.

– Гунтерих, – поправил его Гримберт, – нового маркграфа звать Гунтерих.

Ему захотелось опорожнить кружку до дна одним глотком. Залить этой зловонной черной жижей мысли, извивающиеся на дне рассудка, словно змеи в пересохшем колодце. Получить хоть минуту передышки. Но он знал, что это не поможет. Есть имена беспокоящие, саднящие, как заноза. А есть те, что врастают глубоко в мясо подобно обломанному наконечнику от стрелы или осколку. Такие не вытащить, даже если истечешь кровью.

– Может, и Гунтерих… – судя по движению воздуха над столом, Берхард махнул рукой. – А верно говорят, будто он при Пауке конюхом был? Ладно, неважно. Теперь-то уж ты далеко от него – как голова от срального места. Только мой тебе совет, мессир, лучше бы тебе про это на улицах не рассказывать. А правду говорят, что барон…

Наверно, собирался спросить, может ли барон отливать на площади у всех на виду.

– Почему? – спросил Гримберт. – Здесь не любят туринцев?

Берхард некоторое время молчал. Судя по звуку, скоблил пальцем скверно выбритый подбородок.

– Не сказать чтоб не любят, да только после Железной Ярмарки могут кости и пересчитать. А то и утопить в канаве, бывало и такое. Пять лет минуло, но такие уж тут, в горах, нравы, обиду помнить годами могут. Я хоть и не из здешних, но в эти дела стараюсь не лезть, знаешь ли. Турин, Салуццо… Это ваши с ними счеты, сами и разбирайтесь промеж себя, вот что.

«Надо отвести от себя подозрения, – подумал Гримберт. – Берхард по-звериному осторожен, он нипочем не пойдет в Альбы с человеком, который может притянуть к себе дополнительные неприятности – в Альбах хватало своих собственных.

– Я не застал Железную Ярмарку. Пять лет назад я служил на северной границе. Охранял туринские земли от свевов и маркоманов.

Ложь – сложное блюдо, у него есть больше оттенков вкуса, чем у специй у маркграфского повара. Гримберту были знакомы многие из них. Эта ложь почти не оставила на языке привкуса, разве что едва ощутимый запах железа – как будто неочищенной воды из стального ковша хлебнул.

– Тем лучше для тебя, – отрывисто согласился Берхард, подливая себе вина. – Только не думай, что из-за этого тебе не раскроят голову булыжником, если дойдет до дела. На туринцев здесь большая обида.

– Я думал, между Турином и Салуццо мир.

– Мир… – в устах Берхарда это слово скрипнуло, как раздавленный жук. – Мир… Когда-то и был, говорят. Лет пять назад, до того, как все началось. Тогда Турин и Салуццо были добрыми соседями, я слыхал. Торговали, выручали друг друга, да и наскоки лангобардов заодно всяк легче сдержать. Опять же – восточные марки, корочка на имперском пироге, они всегда наособицу от прочих были… Говорят, графья между собой даже дружбу водили, Паук и Лотар. На то они и сеньоры. Только пять лет назад все это закончилось. Слушай, мессир, а правда, что барон может в церкви пернуть – и ничего ему за это не сделается?

– А пять лет назад случилась Железная Ярмарка?

Берхард поерзал на своем стуле. Судя по отголоскам его движений, он не страдал лишним весом – как и прочие жители Бра, стул под ним даже не скрипнул.

– Нет, – сказал он хмуро. – Потом был мятеж. Маркграф Лотар пошел против Божьих и императорских законов. Мало того, еще и баронов своих увлек. Вот тогда-то все по-настоящему и началось.

«Да, – подумал Гримберт, – тогда и началось». Откуда-то из другой жизни пришло воспоминание, тусклое, как выцветший обтрепанный гобелен – долина, покрытая, точно насекомыми, шевелящимся людским покровом. Звенящие клинья рыцарей, вонзающиеся во вражеские порядки, вминающие ощетинившиеся пиками человеческие цепи в податливую землю, рассыпающие вокруг себя рваные черные сполохи пороховых разрывов…

– Думали, что император пошлет на подавление свою гвардию из Аахена, так оно обычно бывает при мятежах. Да только Паук успел раньше, – Берхард кашлянул в ладонь. – Обрушился со своими рыцарями как снег на голову. Но в этот раз он явился не как добрый сосед.

– Подавление мятежа – часть вассальной клятвы, – возразил Гримберт, – разве он не обязан был это сделать как вассал его величества?

Берхард хохотнул – точно старая бочка скрипнула.

– Клятвы… Паук – он и в Бретани паук, мессир, как его ни назови. Понятное дело, зачем он явился. Хотел добро здешнее к рукам прибрать, пока императорские посланцы сами все не сделали. Земля здесь хорошая, плодородная, грех сотню-другую арпанов не оттяпать… На то они и сеньоры, мессир, такая у них сеньорская дружба…

– Значит, была война?

– Война – то слишком сильно сказано. Не успел Лотар со своими баронами в боевые порядки выстроиться, как туринцы накатились на них, ну точно волна. Ох и грохоту было! Рыцари палят, орудия грохочут, пехота друг дружку на пики поднимает… Столько пальбы учинили, что старик Святой Петр, должно быть, свои чертоги до сих пор от дыма проветривает.

– Мятеж ведь подавили? – осторожно спросил Гримберт. – Я слышал, маркграф Лотар, потерпев поражение, запросил пощады.

– Как есть запросил, – в голосе Берхарда Гримберту послышалась злость, еще более едкая, чем здешнее вино. – Раскаялся прямо посреди боя, встал на колени и сердечно просил императора простить его за недостойное поведение. Будь он обычным пехотинцем, ему голову тесаком отрезали бы, пожалуй. А может, кости переломали бы обухом и скинули в канаву помирать. Но между сеньорами так не положено. Его величество император милостиво согласился простить своего раскаявшегося вассала, а Святой Престол наложил покаяние и велел более против трона не идти.

* * *

«Да, – вспомнил Гримберт, – так и было. Если Лотар чем-то и был наделен сверх меры, кроме самоуверенности, так это чутьем по части того, как сберечь свою шкуру. Истекающие кровью войска мятежных баронов еще трепыхались, отползая под натиском туринских рыцарей, а Лотар де Салуццо уже раскаялся в своих грехах и верноподданнейше запросил мира».

И Гримберт Туринский дал ему мир. Такой, что вся земля Салуццо, кажется, затрепетала от ужаса.

– Железная Ярмарка, – голос Берхарда скрежетнул, как тупое лезвие по точильному камню. – Вот что Паук подарил выжившим мятежникам, мессир. Он пощадил Лотара, но только не прочих – баронов, рыцарей, прислугу… На них-то императорское прощение не распространялось, как понимаешь. Железная Ярмарка. Страшное это было время. С одной стороны, оно понятно, что мятежнику на милосердие уповать вроде как не приходится, с другой… Я ведь слышал эти крики. Даже тут, в Бра. Днем и ночью. Десятки, сотни людей… Иногда мне даже чудилось, будто весь город воет от боли. Но это кричал не камень, мессир, это кричали люди, причастившиеся справедливости Паука.

«Крики тоже были, – вспомнил Гримберт. – Отвратительные, не смолкающие крики. От них нельзя было укрыться даже за толстыми дворцовыми стенами, их не заглушал придворный оркестр, зря только терзал струны». Чтобы не слышать их, ему приходилось оглушать себя лошадиными дозами аквавиты с эскалином, проводя целые дни в чертогах пленительных галлюцинаций.

– Он был обязан наказать мятежников, – Гримберту пришлось допить вино, чтобы хоть немного размягчить пересохшую глотку. – Разве не так?

– Оно, может, и так, – безразлично согласился Берхард. – Отруби он десяток голов, никто бы и ухом не повел. Такая уж доля мятежника, всем понятно. Но Паук решил преподать Салуццо такой урок, который не забудется и через сто лет. Насчет Железной Ярмарки – это его придумка была. Большого юмора был покойный Паук, да сожрут его печень адские бесы. Большого юмора и большой злости. Выпьем за него, мессир, за твоего хозяина. Дрянь был человек и помер, как дрянь, а все ж память о себе оставил, пусть и такую…

Гримберт попытался сделать глоток, но не смог – губы вдруг затвердели, как каменные, едва не звякнув о кружку.

– Гримберт Туринский, как полагается рыцарю, – глухо произнес он. – В неравной схватке с лангобардами.

Берхард побарабанил по столу пальцами. Судя по глухому звуку, пальцы у него были твердые и тяжелые, как гвозди.

– Тебе виднее, мессир. Только до меня доходили слухи, что помер он как Паук. Бросился бежать, пока его рыцарей кромсали в городе, да и угодил на минное поле. Говорят, на миллион золотых кусочков разнесло. Так-то. В общем, мессир, к туринцам со времен Железной Ярмарки тут отношение не сказать чтоб доброе. Живой – и хорошо. Но лишний раз лучше не упоминай. Не к добру.

– Я…

Берхард истолковал его замешательство по-своему.

– Со мной можно, – усмехнулся он. – Я-то сам не из местных. Про Жирону слыхал?

Гримберт кивнул потяжелевшей от вина головой.

– Это в Иберии?

– Так точно, – судя по гулкому хлопку, Берхард треснул пятерней себя в грудь. – На берегу Балеарского моря. Славное море, мессир. Не чета здешнему Лигурийскому!

Значит, слух не подвел. Ибериец. Вот откуда чудной, немного гнусавый говор.

Жителей Иберийского полуострова Гримберт в глубине души презирал, хоть и признавал за ними славу лихих вояк, немало крови проливших за империю. Нечистоплотные самодовольные дикари, они слишком много внимания уделяли роскошным нарядам и блестящим наградам, однако в бою делались беспощадны, как адское воинство. Неудивительно, что именно им удалось перегрызть горло мавританской силе, много веков терзавшей империю на западе.

– Далеко же ты забрался на восток, – пробормотал Гримберт, мысленно проводя линию на несуществующей карте, чем вызвал еще один смешок Берхарда.

– Да уж не паломником шел. Я из альмогавар[3].

– Наемником?

– Да, мессир.

Про альмогаваров Гримберт тоже был наслышан. Когда с маврами было покончено, легкая иберийская пехота охотно нанималась целыми сотнями к любому, кто в состоянии расплатиться серебром или медью. Неприхотливая, стремительная в походе и яростная в бою, своими пиками и аркебузами она сняла обильную жатву во всех мятежах, стычках и баронских войнах восточных земель империи франков последних пятидесяти лет. Эх, будь у него в Арбории пара сотен иберийских альмогаваров вместо квадов…

– А в Салуццо как занесло?

– Тем же ветром, что всех нас по миру носит, – проворчал Берхард, вновь щедро наполняя свою кружку. – На звон монет слетелись. Когда бароны друг дружку за горло хватают, тут самое время, они тогда за кошель не держатся…

– И к кому вы нанялись? К старому Лотару?

Берхард прыснул так, что даже поперхнулся. Гримберту пришлось поднять руку и вытереть со своего лица теплую винную капель.

– Смеешься, мессир? Кабы мы подались к мятежникам, сейчас из моих потрохов уже, глядишь, чертополох бы рос. А может, и хуже, – голос Берхарда помрачнел. – Бродил бы по улицам, как эти химеры проклятые… Нет, мы, альмогавары, ребята лихие, но к вере и трону с почтением, так-то. Вот почему я и говорю, чтоб ты меня не боялся. Мы с тобой, выходит, на одной стороне бились. За его императорское величество.

– Меня не было здесь во времена Железной Ярмарки.

– Ну, как скажешь, сир, как скажешь…

Минуту или две Берхард шумно пил вино, время от времени отрыгивая. Несмотря на это, Гримберт ощущал движение мысли в его голове, похожее на суетливую и бессмысленную траекторию мухи в закрытом кувшине.

– Барону, наверно, и виноградники полагаются, как думаешь?

– Без сомнения, – заверил его Гримберт. – И самые лучшие.

– Виноградники – это хорошо. Устал я здешнюю мочу пить, мочи нет. В Иберии у нас вино слаще меда, а тут дрянь одна… Хочу, чтоб вокруг замка – баронские виноградники, и самого лучшего сорта!

– Они у тебя будут.

– И все, что мне потребно для этого, – свести тебя к Бледному Пальцу, так?

– Да. И показать свою находку.

Берхард неторопливо заходил из стороны в сторону, Гримберт слышал, как скрипят под ним старые половицы, но сам молчал. Иногда достаточно подселить в голову собеседника одну мысль – и та, развившись сама по себе, сделает все необходимое. И с Берхардом, судя по всему, он не прогадал.

– Опасная затея, мессир рыцарь, не знаю, что и сказать. Я сам всякий раз, когда возвращаюсь из Альб, ставлю самую большую свечу Святому Николаю. Там, бывало, и зоркий, как сокол, дня не выдержит, а уж слепой-то…

– Я не беспомощен.

– Расскажи это мантикоре, которая сожрет твою печенку!

– Мантикор не существует. Это крестьянские сказки.

Берхард издал неприятный смешок.

– Мантикор, может, и не существует, а вот многие другие штуки – как раз существуют. Чертова Купель… Паданица… Куриный Бес… А еще – обвалы, ледники, осыпи… До Бледного Пальца здоровому человеку четыре дня идти, а тебе-то…

– Ты получишь щедрую плату за свои услуги.

Берхард хитро усмехнулся:

– Только если будет кому платить. Ну, а коли ты, мессир, изволишь издохнуть где-нибудь на середине пути? Кто мне тогда корону баронскую даст?

– Ты говоришь, будто бы у тебя есть другие наниматели, Берхард Однорукий.

Берхард шумно выдохнул – упоминание прозвища уязвило его, да и не могло не уязвить.

– А что, если и так? – жестко спросил он. – Быть может, его сиятельство маркграф Лотар предложит больше?

* * *

Гримберту захотелось запустить глиняной кружкой прямо в ухмыляющееся лицо Берхарда. Возможно, он так и поступил бы, если бы мог предугадать, где оно находится. «Нет, – спустя секунду подумал он, пытаясь расслабить руку. – Не запустил бы. Ему нужен этот наглый тип, считающий себя большим хитрецом, нужен, чтобы добраться до Бледного Пальца. А там… Альбы – и в самом деле опасное место, опытных ходоков они пожирают с таким же аппетитом, как и новичков. Никто не удивится, если обратно он вернется один».

– Ты не пойдешь к Лотару, – спокойно и раздельно произнес он. – Просто хочешь набить себе цену.

– Не пойду? Почему же?

Гримберт загнул один палец, надеясь, что это выглядит достаточно внушительно.

– Я не первый день в Салуццо. Все знают, что старый Лотар не показывается из своего дворца с самой Железной Ярмарки.

– Это верно, – нехотя согласился Берхард. – Говорят, как помилование императорское получил, так и заперся в своих покоях. То ли прощение у Господа вымаливает, то ли стыдно своим подданным на глаза показаться после всего. Иные говорят, и вовсе головой повредился после того, что Паук с его маркграфством учинил. Только мне ведь аудиенцию просить ни к чему, довольно будет сказать пару нужных слов его слугам.

– Возможно, – легко согласился Гримберт, отставляя пустую кружку. – Только ты их не скажешь. Потому что эти слова приведут тебя на плаху быстрее, чем ты успеешь заикнуться о награде. Даже не представляешь, до чего непросто надеть баронскую корону тому, кто уже лишился головы.

Берхард засопел. Его не очень быстрый ум тяжело ворочался в массивной черепной коробке, пытаясь уразуметь сказанное. Гримберт укреплялся в том, что не ошибся в выборе провожатого. Недалек, но скрытен, опытен и обладает звериным чутьем. Только такие выживают и во время мятежей, и в горах.

– При чем тут плаха? – пробормотал он подозрительно. – Что это ты несешь, безглазый мессир?

Гримберт с удовольствием ощутил, как раздвигаются губы. Давно забытое чувство – жизнь давно не подкидывала ему повода улыбнуться.

– Да при том, мой дорогой друг, – почти ласково произнес он, – что контрабандистам в Салуццо полагается смертная казнь. Ты думаешь, если я рыцарь, то глуп, как бревно, а моя голова забита рыцарскими романами и турнирами? Я понял, чем вы занимаетесь, сразу, как только увидел тебя с приятелями в трактире. У нас в Турине таких, как вы, называют «альбийскими гончими». Они шныряют по горам из Женевы в Лангобардию, из Турина в Монферрат, из Прованса в Савойю. Пользуясь тем, что границы многих графств и марок лежат в смертоносных Альбах, они минуют кордоны никому не известными тропами, передавая запрещенные Святым Престолом технологии, секретные донесения и все, что можно продать за серебро. Таких, как ты, не жалуют в графских замках. Расскажи его сиятельству, что ты нашел под Белым Пальцем – и уже через полчаса будешь визжать, пока палач раздирает тебе шею щипцами, проклиная тот миг, когда отказал слепому рыцарю.

Эта тирада, судя по всему, произвела глубокое впечатление на Берхарда. Со сдерживаемым злорадством Гримберт слышал, как тот озабоченно сопит, прохаживаясь вдоль стены.

– Не грози человеку, с которым отправляешься в Альбы, мессир. Как бы не пришлось потом жалеть.

Прозвучало зловеще. Но Гримберт не мог не отметить, что в голосе бывшего наемника послышалось то, что прежде совершенно в нем отсутствовало – уважение. Это его устраивало. Берхард относился к той породе плотоядных хищников, которых бесполезно запугивать – ударят в спину. А вот уважение стоило многого.

– Мы можем быть полезны друг другу, Берхард Однорукий, – как можно проникновеннее сказал он, – если оба будем держаться уговора. Ты отводишь меня к Бледному Пальцу. Я гарантирую тебе баронский титул в Туринском маркграфстве.

Темнота перед глазами тревожно запульсировала. Гримберт знал, что в следующую секунду решится все. Из этого дома он выйдет или победителем, перед которым впервые забрезжит искра надежды, разгоняющая окружавшую его вечную ночь, или проигравшим – и тогда ему лучше никогда не возвращаться домой.

– И чтоб с хорошим виноградником, – буркнул Берхард, – не кислятиной какой-нибудь.

– Лучше, чем у самого епископа!

Берхард засопел. Чувствовалось, что он уже готов был протянуть руку, но что-то в глубине души заставляло его медлить.

– Что еще? – нетерпеливо спросил Гримберт.

– Есть одна вещь, о которой нам надо условиться еще до того, как руки пожали.

– Слушаться и повиноваться во всем? – Гримберт с готовностью улыбнулся, надеясь, что улыбка получилась в должной мере искренней. – Идет. Если ты говоришь мне остановиться и упасть в снег…

Судя по голосу, Берхард не испытывал никакого душевного подъёма от заключенной сделки. Напротив, голос посуровел.

– Ты останавливаешься и падаешь в снег так, будто тебе подрубили ноги. Только это не главное в Альбах.

– А что главное?

– Не лгать.

Гримберт не знал, можно ли сейчас улыбнуться. Судя по тону Берхарда, на шутку это не походило. И скорее всего ею и не было.

– Что это значит?

– Там, наверху, много опасностей, мессир. Много таких штук, что превращают человека в пятно на снегу. В этих горах тысячи троп, да только одна из них вернет тебя обратно живым и здоровым, а остальные – погубят, смекаешь? Поэтому так заведено, что в Альбах люди не лгут друг другу.

Гримберт торжественно приложил правую ладонь к сердцу.

– Клянусь своей бессмертной душой блюсти правду, чего бы это мне ни стоило!

– Это не шутки, мессир, – проворчал Берхард таким тоном, что Гримберт забыл про сарказм. – Это вовсе не шутки. Там, наверху, паршивое место. Тебя может раздавить лавиной быстрее, чем ты успеешь крикнуть последний раз. Ты можешь упасть в расщелину и переломать себе все кости. Можешь замерзнуть насмерть или задохнуться, когда твои легкие лопнут, как рыбьи пузыри. Но самое опасное, что может тебе повстречаться в Альбах, это человек. Поэтому среди тех, кто поднимается вверх, такое правило заведено. Не хочешь говорить – не говори, но если уж рот открыл, не смей лгать, кто бы перед тобой ни был.

– Что ж, мне это подходит.

– Тогда по рукам, мессир.

Гримберт вслепую протянул руку и сжал протянутую ему Берхардом ладонь. От этого грубого прикосновения в душе запели райские птицы голосами один другого слаще, а эйфория прошла по нервам колючей электрической дугой.

– Выходим из города завтра на рассвете, – проворчал Берхард, отстраняясь. – И лучше бы тебе быть у Старых Ворот с первыми лучами. И сорок динариев тоже прихвати, это тоже моя плата. А теперь выметайся отсюда. Может, ты и рыцарь, но воняет от тебя все равно что от дохлятины…

Загрузка...