Непреложным законом истории остается тот факт, что современникам не дано распознать еще в истоках те важные движения, которые определяют их эпоху.
Я ровесник Европы. Я родился в пятидесятых годах и открыл для себя Европу, когда в начале семидесятых мне исполнилось шестнадцать. Учитель немецкого языка нашел мне работу на время летних каникул в качестве Hilfskrankenpleger, иначе говоря, сиделки, в больнице Санкт-Мариеншпиталь в Кельне. За два месяца я узнал Германию и хорошо выучил немецкий, исполняя приказы старшего медбрата, бывшего сержанта подводной лодки, и выслушивая истории жизни умирающих пациентов. Мне часто доводилось сопровождать их в последний путь до морга. Я даже привязался к одному из них – последнему из доживавших свой век гвардейцев кайзера Вильгельма II. Этот пруссак умер так же, как жил: чопорным и несгибаемым, как алебарда.
На следующее лето, благодаря студенческому железнодорожному билету, позволявшему мне путешествовать по всей Европе по низким тарифам, я открыл для себя Италию: Помпеи, Ватикан и Кастель-Гандольфо. Туда меня пригласил приятель, один из швейцарских гвардейцев папы римского, и мне невероятно повезло, когда я однажды наткнулся на папу Павла VI во время его прогулки по саду. После этого была Греция времен режима «черных полковников» и Парфенон, где меня случайно заперли, и я провел ночь в одиночестве, любуясь сиявшими подо мной огнями Афин. В то время массовый туризм ограничивался пляжами Римини, и объекты Всемирного наследия ЮНЕСКО охранялись весьма избирательно. Через год я окончил школу и поступил учиться на бакалавра в Тонон-ле-Бен во Франции. После учебы я уехал в Англию и шесть недель проработал помощником садовника в Хартфордшире, доводя газоны до совершенства щипчиками для бровей и распивая чай под трофейными львиными головами, которые когда-то вывезли из Танганьики вдовы полковников, павших на службе Его/Ее Величества.
Мое знакомство с европейским коммунизмом состоялось позже, после целой череды новых молодых увлечений. В Югославии и Боснии я открыл для себя прелести Мостара и Сараева – городов, казавшихся сонными и мирными, пока их не разрушили национализм и фундаментализм. А тогда они пробуждались к жизни только с заходом солнца, и горожане дружными компаниями выходили прогуляться вдоль реки Миляцка. Пятнадцать лет спустя мне предстояло найти ту же Боснию, разрушенную бомбардировками и истерзанную пристрастными СМИ, спешившими с выводами, кто в той войне был хороший, а кто плохой. В октябре 1980 года я был в Праге, а потом в Варшаве – в первые жаркие недели польского движения «Солидарность», когда его главные деятели Валенса, Геремек и Михник проводили протестные акции одну за другой.
Между 1984-м и 1989 годом мне довелось часто бывать в Будапеште, который при режиме Яноша Кадара выдавали за либеральную витрину коммунизма. Кстати, именно в Венгрии 2 мая 1989 года я, совершенно ошеломленный, лично присутствовал при первом прорыве через железный занавес, когда венгерские пограничники своими руками резали колючую проволоку и пилили столбы на границе, чтобы пропустить в Австрию поток «трабантов», которые стекались сюда из Восточного Берлина через венгерские степи, мимо озера Фертё. В начале ноября 1989 года я работал над репортажем о лоббистах в американском Сенате и из Вашингтона наблюдал падение Берлинской стены. Старый мир рушился, а новый только рождался, и Европа была полна радужных надежд.
Мой ранний опыт знакомства с Европой, словно инициационные путешествия «компаньонов» в Средние века, сделал из меня убежденного европейца. Он дал мне возможность почувствовать на вкус огромное многообразие нашего континента. Я открыл для себя, например, что французы мыслят прямолинейно, что немцы думают эллипсами, по кривой, а русские – по спирали: их мысли будто бегут по бесконечному винту. Но всех их обошли итальянцы: они вообще не думают, а только чувствуют и что-то изобретают.
Исторически так сложилось, что в Европе сошлось великое множество культур. Памятники древности позволяют воочию убедиться в том, что картинки в учебниках по латинской грамматике, истории и иностранным языкам соответствуют действительности. Одно это, наряду с тонким искусством вплетать индивидуальные пути развития отдельных народов в общую великую историю – а тогда зарождался именно этот процесс, характерный для древних цивилизаций – дал континенту все необходимое, чтобы порадовать молодежь, в то время жаждавшую снести внутренние границы.
Все эти годы Европейское сообщество было для меня организацией, которая внедряла на практике потрясающий политический проект и служила моделью цивилизации. Тем более, что начиная с середины 80-х годов Еврокомиссия, возглавляемая тогда Жаком Делором, сумела, по крайней мере поначалу, заразить своим энтузиазмом послевоенное поколение бэби-бумеров. А в начале 90-х конец холодной войны и объединение Германии принесли ветер надежд невиданной прежде силы.
Таким образом, на протяжении пятнадцати лет я был убежденным проевропейцем, или «евро-турбо», как в Швейцарии называли сторонников Евросоюза. Я был идеалистом и пацифистом и мечтал о прекрасном будущем моей страны и всего обновляющегося континента. Поэтому мне удалось убедить моих издателей поддержать первую народную инициативу по вступлению Швейцарии в Европейское сообщество. Летом 1990 года я решительно выступал за запуск «евроинициативы» в экономическом журнале, где я тогда работал. Наш боевой клич, обращенный к швейцарцам, звучал так: «Вы нужны Европе!» Восемнадцать месяцев спустя инициатива с треском провалилась, сумев едва наскрести половину из требовавшихся 100 тысяч подписей.
Однако ничто, казалось, не могло охладить мой энтузиазм. 20 мая 1992 года, когда Федеральный совет официально передал в Брюссель заявку на вступление Швейцарии в Евросоюз, заголовок передовицы в газете, где я был редактором, радостно гласил: «Европа вновь обретает свое утраченное сердце!» – и сопровождался рисунком, на котором сияющая от радости Швейцария была изображена сердцем престарелого, но весьма бодрого европейского континента.
Но мое увлечение очень быстро сменилось разочарованием.
Прочитав книги «Человек ли это?» Примо Леви, «Жизнь и судьбу» Василия Гроссмана и «Красного коня» Эудженио Корти, я открыл для себя оборотную сторону медали. Ужасы, перенесенные советскими узниками в концлагере Нойенгамме, о которых мне рассказал друг, депортированный из Франции босниец, глубоко меня потрясли. Этот же друг позже поможет мне разобраться в скрытых нитях югославской трагедии и в географии ненависти, накопленной за время нацистской и оттоманской оккупации, которую вновь пробудили локальные всплески этнического национализма.
Первое разочарование постигло меня 6 декабря 1992 года. В этот день народ Швейцарии большинством в 20 тысяч голосов отказался присоединиться к Европейской экономической зоне (ЕЭЗ), задуманной как нечто вроде зала ожидания при Евросоюзе. Неожиданно моя мечта разбилась о суровую реальность демократии. «Черное воскресенье», как окрестил его один из федеральных советников, прославившийся именно этим термином, отозвалось похоронным звоном для всех, кто подобно мне, мечтал стать частью строящейся Европы[1] Для моего поколения это стало шоком. Как мы могли отказаться от перспективы открытости и прекрасного будущего и попасть в ловушку «узколобых популистов», предрекавших беду? Может, нам надо было продолжать мечтать, невзирая на мнение народа? Или, наоборот, признать, что граждане Швейцарии правы, отказавшись от мечты? Крах коммунизма и распад Советского Союза, который только что буквально разобрали по частям у нас на глазах, показали, что хвататься изо всех сил за мечту – это в лучшем случае тупиковый вариант, а в худшем – преступление. Но мне потребовалось время, чтобы понять это.
Отрицательный результат референдума в Швейцарии, который сторонники интеграции Европы предпочли бы забыть, тем не менее имел важные последствия для судьбы континента. С одной стороны, он положил конец стараниям Комиссии Делора создать второй авторитетный орган, который занимался бы делами новых государств, готовых к сотрудничеству, а в перспективе – вступлению в Европейский союз: Австрии, стран Скандинавии и Восточной Европы. Неудача ЕЭЗ ускорила поспешное расширение Сообщества, что очень быстро привело к нарушению его внутреннего баланса. Углубление интеграции – длительный и утомительный пошаговый процесс – было наспех закреплено в нескольких неудачных договорах: Маастрихтском, Амстердамском, Ниццком и Лиссабонском, а основные усилия были сосредоточены на расширении членства, что было намного проще и результативнее. Не найдя средств обеспечить качество, Европа уступила миражам количества.
После поражения в швейцарском референдуме ЕЭЗ превратилась в полупустую оболочку, куда входили только Норвегия, Исландия и Лихтенштейн, в то время как остальные члены Европейской ассоциации свободной торговли (ЕАСТ), Австрия, Швеция и Финляндия, поспешили вступить в Евросоюз, уверенные в том, что у них нет иного выбора. Этот эффект снежного кома быстро распространился на восточноевропейские и средиземноморские островные государства: Польшу, страны Балтии, Словению, Словакию, Чехию, Венгрию, Мальту и Кипр, которые всеми правдами и неправдами стремились попасть в НАТО и в процессе оказаться принятыми в Евросоюз.
Но прежде всего нежелание народа Швейцарии присоединиться к Европе подстегнуло всяческие протестные движения и партии в оппозиции к Евросоюзу. То, что вскоре стало «всплеском популизма», на самом деле началось вечером 6 декабря 1992 года с победы у избирательной урны правопопулистской Швейцарской народной партии (также известной как Демократический союз центра, UDC). Победа народа должна была гарантировать неоспоримую демократическую легитимность всем разнообразным движениям, противившимся вступлению страны в Евросоюз, и сплотить их в борьбе, показав, что и они могут победить в голосовании. С тех пор популистские партии продолжали множиться в странах-членах Евросоюза, как правило, в ходе выборов или референдумов. Так что значение тогдашнего голосования в Швейцарии для последующего развития Европы трудно переоценить.
Все усиливающееся расхождение между практикой демократии и стремлением объединить Европу любой ценой дало повод для сомнений и скептицизма по отношению к преимуществам и законности такого объединения, а также к элите, правящей Союзом. Как увязать вместе демократические права и построение единой Европы? Было ли это расхождение лишь предполагаемым, вызванным временной неприспособленностью европейских институтов, или результатом структурных недочетов в Евросоюзе, которые эвфемистически называли «дефицитом демократии»? Для Швейцарии, где граждане привыкли пользоваться своими демократическими правами чуть ли не каждый месяц, было бы немыслимо отказать народу в его суверенности и подвергать сомнению его решения. Неслучайно в Швейцарии «сувереном» является народ.
Сразу за моим первым разочарованием пришло следующее, еще более серьезное, окончательно разрушившее мои «общеевропейские» мечты: наступил конец мифу о мире в Европе. В тот самый 1992 год произошло несколько трагических событий в России и Югославии. Бывший Советский Союз, распавшийся на пятнадцать частей в декабре 1991 года, стал жертвой размежевания территорий, протестов и кровавых расправ. Не приняв в свое время проект Горбачева по Общему европейскому дому, Европа позволила России погрязнуть в хаосе и анархии, оттеснив ее на задний план. А затем, когда Россия стала восстанавливаться, Европа превратила ее скорее в противника, чем в партнера.
В Югославии тлеющие с 1990 года угли были раздуты Германией и Ватиканом, которые поспешили признать независимость Словении и Хорватии в одностороннем порядке в июне 1991 года. Летом 1992-го пламя перекинулось на Боснию – самую уязвимую из бывших республик федеративной Югославии, вызвав череду войн, осад городов, этнических зачисток и бомбардировок, которые закончатся только весной 1999 года после противозаконной бомбардировки Сербии с применением авиацией НАТО боеприпасов с обедненным ураном. Разрушение югославской федерации во имя национализма и сепаратизма, с которыми Европа якобы боролась, всегда казалось мне возмутительнным. Я сам был журналистом и знал, как СМИ манипулируют общественным мнением. Например, в декабре 1989 года, незадолго до падения коммунистического режима в Румынии, разгорелся скандал после опубликования фотографий трупов в белых саванах, обнаруженных на кладбище в Тимишоаре и представленных жертвами бойни, устроенной по приказу Чаушеску и его жены. Эти фотографии мгновенно облетели весь мир, через несколько дней состоялась казнь диктаторской четы, а спустя время выяснилось, что к этой бойне Чаушеску отношения не имеют.
Другой скандал разразился в октябре 1990 года вокруг ложных свидетельских показаний о предполагаемых бесчинствах армии Саддама Хуссейна сразу после вторжения в Кувейт. 14 октября молодая «медсестра» из Кувейта, заливаясь слезами, свидетельствовала перед американским Конгрессом, что иракские солдаты выбрасывали младенцев из медицинских инкубаторов и оставляли умирать прямо на полу, что они разрушали все на своем пути и пытали людей. Ее показания, послужившие США основанием для развязывания первой войны в Персидском заливе, оказались ложными, подстроенными PR-агентством, чьи услуги оплачивал Кувейт с ведома американских спецслужб.
Новый виток наступил летом 1992 года, когда на фоне продолжавшегося югославского кризиса британские тележурналисты приехали снимать сюжет о боснийских пленных в лагере Трнополье в Боснии. Было очень жарко, и многие были раздеты по пояс. Один из мужчин, Фикрет Алич, выглядел совершено изможденным вследствие легочного заболевания. В снятом документальном фильме видно, как к камере приближается группа мужчин, а журналисты разговаривают с ними из-за изгороди, с боков и сверху обнесенной колючей проволокой (изгородь эта являлась заграждением от коров). Телевизионщики сняли и сфотографировали пленных от пояса вверх так, что казалось, будто колючая проволока пересекает их туловища. Одна из фотографий, взятых из фильма, тут же попала на первые страницы большинства западных изданий с заголовками вроде «Бельзен-92», подразумевая нацистский концлагерь.
Эта фотография была использована в качестве доказательства в Международном уголовном трибунале по бывшей Югославии (ICTY) во время суда над сербскими государственными чиновниками и в значительной мере способствовала обострению конфликта, вызвав гнев сербских экстремистов, возмущенных тем, что их сравнили с нацистами, между тем как их страна пережила оккупацию гитлеровской Германии. А через несколько лет разгорелась полемика вокруг британского журнала Living Marxism («Живой марксизм»), в котором разоблачалось неправомерное использование фотографии репортерами британского телеканала ITN[2]. Суд вынес постановление, основываясь не на содержании, а на форме, и таким образом поддержал пропагандистскую операцию, которая никоим образом не способствовала восстановлению мира, а, напротив, выставила европейскую страну в неприглядном свете…
В 1999 году другая аналогичная фотография с изображением жертв массовых убийств сербами гражданского населения в деревне Рачак, послужила толчком для начала бомбардировок Сербии силами НАТО, что, в свою очередь, привело к многочисленным жертвам среди мирных граждан… Однако при тщательном рассмотрении снимка видно, что он был подретуширован для более драматичного эффекта, и убитыми оказались солдаты в камуфляжной форме, а не простые крестьяне.
В 2003 году кампания по мистификации общественного мнения приняла официальный оборот, когда госсекретарь США Колин Пауэлл размахивал лабораторными пробирками перед Советом Безопасности ООН, утверждая, что у Ирака есть оружие массового уничтожения, и таким образом оправдывая второе вторжение американских войск в эту страну…
Со временем оказалось, что большинство подобных кампаний в СМИ были сфабрикованы или ошибочны. Но вред был уже нанесен: цели, которые они преследовали, достигнуты, истина скрыта. Поэтому теперь я всегда подвергаю сомнению правду в официальном изложении, будь она о Европе и ее благородных чувствах или любая другая.
Таким образом, в девяностые годы Европа, которая всегда ратовала за мир и выступала против национализма, предстала в новом, более мрачном и зловещем свете после прямого или косвенного участия в развале – именно во имя национализма – Федеративной Республики Югославии, бывшей федерацией народов, признанной международным правом. На мой взгляд, демонизация одного конкретного национализма, в этом случае сербского, во благо более «достойного» национализма других народов, например, словенского, хорватского или религиозного национализма мусульман в Боснии, вступает в глубокое противоречие с европейскими ценностями. Тем более что балканская игра в дурака продолжалась, достигнув кульминации с признанием односторонней независимости Косова в 2008 году.
Как после этого верить в дискурс Европы о мире и высоких идеалах, если они служат для маскировки войны и самых низменных националистических интересов? При всей ее риторике и возвышенных заявлениях о завершении Вестфальского миропорядка разве Европа не вернулась к тому, чтобы, как любая другая держава, ревностно продвигать собственные интересы вразрез с провозглашаемыми ценностями и идти на любые крайности ради достижения цели?
Подтверждением тому служит целый ряд печальных событий. Это и бомбардировка Ливии, и поддержка сирийских повстанцев-салафитов в 2011 году, и экономическое давление на Украину в конце 2013 года, когда финансовая и техническая помощь была оказана сторонникам смены режима в Киеве, и признание захвата власти самым радикальным крылом Евромайдана 22 февраля 2014 года, несмотря на соглашение, подписанное накануне тремя представителями Франции, Германии и Польши и избранным президентом Виктором Януковичем.
Подобная притворная демократия и предательство идеалов мира стали трещинами, которые пробили саму суть общеевропейского проекта. Теперь, оглядываясь назад, мы видим, что в девяностые годы оба пути, представлявшиеся взаимодополняющими и желательными – а именно расширение на восток и углубление демократии (то есть более прозрачное и эффективное управление), – привели к состоянию предельной напряженности. Расширение прошло лишь часть пути, буквально отбросив Балканы на юго-востоке и Украину, Белоруссию и Россию на северо-востоке и поставив их таким образом на колени. А что касается углубления демократии, то до реальной демократизации этих стран дело так и не дошло.
Как можно говорить о Европейском союзе, когда некоторые представители континента отвергнуты, искусственно изолированы и считаются врагами (как, например, Россия)? И как объяснить тот факт, что Европа охотно принимает иммигрантов из мусульманских стран, захлопывая при этом дверь перед носом славянского православного мира, который ей намного ближе в культурном отношении? А все слабые попытки углубления демократии провалились из-за отсутствия предвидения, верных решений и главное – доверия к народам.
Помимо геополитического провала, добровольного подчинения внешней силе и неспособности вовлечь в построение и функционирование Евросоюза как политиков, так и рядовых граждан, есть еще одно огромное и, несомненно, самое значимое разочарование – ощущение того, что европейский тип мышления был уничтожен.
Объединенной Европе не удалось привить своим членам – будь то государства, народы или отдельно взятые личности – европейский идеал. Спустя семь десятилетий после образования Союза есть веские доказательства того, что не только дух единения покинул Европу, но, что еще хуже, сам Союз перестал пускать этот дух на порог и превратился в фабрику догм, нормативов и инструкций.
Однако что же такое Европа, если не ум и образ мыслей? Повсеместные рассуждения о ценностях – мире, демократии, процветании, толерантности, открытости – маскируют отсутствие настоящих политиков, мышления и видения. Общность веры и духовных идеалов испарились, уступив место мифу о технократической интеграции.
У Европы в ее сиюминутном воплощении есть одна огромная проблема: ее задумали романтики, но построили лавочники, а управляют ей и вовсе «торговцы в храме», в том числе никчемный Жак Сантер, вынужденный уйти в отставку, оппортунист Жозе Мануэл Баррозу, который тут же (через два месяца после полуторагодичного «должностного карантина», положенного чиновникам Евросоюза после ухода с поста) вступил на должность председателя международного департамента компании Goldman Sachs, и невоздержанный Жан-Клод Юнкер – великий пропагандист фискального рая в своем родном Люксембурге. Где ты, дух Жака Делора?
Упадок европейского духа, связанный с уходом великих национальных деятелей культуры, стал еще одним фактором, вызвавшим разочарование, так как он, казалось, пришелся на период укрепления власти Брюсселя.
За несколько десятилетий великая европейская интеллектуальная традиция угасла. Как журналист, я имел возможность встретиться с такими выдающимися личностями, как Раймон Арон, совет которого я никогда не забуду: «Никогда не переставайте учиться, молодой человек!» Во Франции все еще блистали имена Сартра, Леви-Стросса, Дюмезиля, Лакана, Делеза, Фуко, Деррида, Юрсенар, Дюрас и великих историков, специалистов по Средневековью, таких, как Жорж Дюби и Жак Ле Гофф. В Италии творили выдающиеся кинематографисты и писатели: Дарио Фо, Альберто Моравиа, Дино Буццати, Голиарда Сапиенца и Умберто Эко.
После 1945 года интеллектуальные потоки начали менять направления, ускорившись в конце семидесятых. Если до шестидесятых обычно американцы ехали в Европу в поисках вдохновения и признания их таланта – достаточно вспомнить Эрнеста Хемингуэя или Винсента Минелли и его фильм «Американец в Париже», – то позже тенденция переменилась.
Начиная с восьмидесятых, благодаря многочисленным и весьма щедрым стипендиям, теперь уже европейцы поехали в американские университеты и по возвращении (если возвращались) начинали внедрять американские модели. Разнообразие, творческое вдохновение и критическое мышление, похоже, навсегда покинули аудитории европейских университетов, которые уже не в состоянии привлечь абитуриентов, пресыщенных американскими телесериалами, слоганами и проектами, выпускаемыми на рынок один за другим.
Однако катастрофа пришла из Германии и Австрии. В конце XIX и начале XX века Вена была средоточием интеллектуального и художественного развития: здесь были Кафка, Шиле и Карл Краус; здесь зародился венский Сецессион – австрийский вариант ар-нуво, здесь творили художники-экспрессионисты, Роберт Музиль и Фрейд, здесь зародился психоанализ. С двумя мировыми войнами всему этому пришел конец. Германия, в свою очередь, дала человечеству таких великих поэтов и писателей, как Гете, Шиллер, Гуго фон Гофмансталь, Юнгер, Томас Манн и Рильке, великих философов от Канта до Хайдеггера, Гегеля, Маркса и Ницше, несравненных музыкантов: Баха, Бетховена и Вагнера, ученых уровня Гумбольдта, Эйнштейна, Вебера и Гейзенберга, – все они освещали мир своим гением с конца XVIII века до 1930-х. Та Германия, что была интеллектуальным эпицентром Европы на протяжении полутора веков, всего за два поколения практически прекратила свое существование.
Интеллектуальная катастрофа Германии была вызвана поражением в двух мировых войнах и усилением нацизма, который практически уничтожил немецкую и австрийскую культурную элиту, вынудив немногих выживших эмигрировать в Северную и Латинскую Америку. Несметное количество ученых, интеллектуалов и людей искусства были вынуждены покинуть Германию и искать пристанища в США в период между двумя войнами. Однако объединение страны и ее возвращение в ряды ведущих держав Евросоюза не помогли возродить великие немецкие Geist, Kultur und Bildung[3]. Это утверждение нисколько не умаляет заслуг таких великих послевоенных интеллектуалов, как Юрген Хабермас и представителей Франкфуртской школы: Ханны Арендт и Мартина Хайдеггера, или выдающихся представителей искусства, которых уже нет с нами: Гюнтера Грасса, Генриха Белля или Райнера Вернера Фассбиндера. Сегодня присутствие немецкоязычных деятелей на европейской идеологической и культурной арене сводится к горстке разобщенных представителей, таких как Петер Слотердайк, Ганс Магнус Энценбергер, Аксель Хоннет и не всегда политкорректный австриец Петер Хандке.
Резкое обеднение европейских интеллектуальных и художественных ресурсов было ускорено деградацией национальных языков под влиянием английского и массовой англосаксонской культуры. Мы предпочитаем замалчивать это явление, так как оно затрагивает характер наших трансатлантических связей и угрожает самой сущности Европы, а именно ее культурному и лингвистическому разнообразию, в котором она черпала свои жизненные силы начиная с эпохи Возрождения.
На протяжении целого поколения ухудшение состояния национальных языков, изменения в грамматике и синтаксисе, вторжение англосаксонских терминов являются столь же впечатляющими, сколь и коварными. Растущее использование плохого английского языка постепенно ведет к атрофии европейских языков, а неспособность образовательных систем качественно преподавать детям младших классов их родные языки лишь ухудшит положение вещей, так как требования к ученикам постоянно снижаются ради достижения усредненных стандартов.
Повсеместное внедрение Болонской системы, задуманной с целью обеспечения совместимости стандартов и единообразия качества в образовании, а также введение учебных программ и академических званий, заимствованных у американских университетов ради гармонизации высшего образования в Европе, также способствовали превращению университетов – изначально центров критического и свободного мышления – в фабрики по производству академического полуфабриката по системе Тейлора[4]. Знания, как и армии, были стандартизованы, чтобы стать «взаимосовместимыми». «Фордизация» умов и их систематическое переформатирование основывались на несметном количестве моделей управления и англосаксонской одержимости иерархией. Отныне творчество измеряется количеством статей, опубликованных в англоязычных журналах, скроенных по одному лекалу. Нестандартное мышление стало настоящей проблемой в европейских университетах.
В коридорах знаменитого здания Берлемон (штаб-квартиры Евросоюза в Брюсселе) или в Европарламенте в Страсбурге не осталось и следа от былого размаха европейской мысли, страсти к дебатам, культа идей – всего, что некогда составляло визитную карточку континента. Теперь, проходя воскресным утром по пустынному Европейскому кварталу Брюсселя, сразу ощущаешь царящий там вакуум, в то время как в соседних кварталах бурлит жизнь.
Тем более разителен контраст с США, где вся творческая энергия всегда успешно направлялась на то, чтобы создавать и обогащать свой идеал свободы и личных достижений граждан. Европа не может предложить ничего равнозначного, несмотря на свое блистательное прошлое. Франшиза произведений искусства из Лувра или Британского музея в музеи Абу-Даби может ненадолго добавить некоторого престижа и несколько миллионов евро, но это отнюдь не великое достижение. Напротив, это лишь оттягивает туристов из Европы.
После двадцати лет очарованности и двадцати лет разочарования европейский процесс осознания завершается довольно печально и не оставляет надежд на хеппи-энд. В наши дни быть европейцем по сути означает задаваться неудобными вопросами. Можно ли еще верить в Европу, когда кругом царит посредственность? Может ли пессимизм привести к смертельному исходу? Является ли Евросоюз правильным инструментом для предотвращения полного упадка? И не превратился ли он вместо этого в страшный молот, который крушит все вокруг? Должны ли европейцы позволять Соединенным Штатам диктовать им, как дальше развиваться, с кем сотрудничать, а с кем воевать?
С начала века мы сталкиваемся с постоянно растущими трудностями, которые существующий миропорядок пока не в состоянии преодолеть: неоправданный рост экономики, недостаточно устойчивое развитие, неконтролируемые процессы в энергетике и цифровых технологиях, быстро надвигающееся глобальное потепление, непрекращающиеся миграционные кризисы, усиливающаяся несправедливость при перераспределении богатства, неправомочное использование налоговых ресурсов в частных целях, рост международной напряженности. Если мы хотим справиться с этими проблемами, необходимо изменить подход к ним, так как латание дыр на ходу уже не поможет.
Ослабленная от Брексита, следующих одна за другой волн иммигрантов, избрания Дональда Трампа и роста дестабилизирующего популизма, Европа превратилась в арену напряженности и противоречий. Общеевропейская «потемкинская деревня» несомненно хороша для студентов программы «Эразмус», руководителей международных компаний, политиков и коррумпированных СМИ, но она больше не может обмануть рядовых жителей сельской Сицилии, венгерских степей или английских рабочих пригородов. В отличие от того, о чем мечтал Фрэнсис Фукуяма[5], до развязки пока далеко. История продолжит свой ход, будь то с Европой или без нее. Но лучше бы Европе занять подобающее ей место. Быть сегодня европейцем – значит верить в это предназначение и делать его возможным.