Линда

Когда я впервые попадаю в этот дом, мне еще нет четырех лет. На мне красное пальтишко. Я до сих пор ощущаю кончиками пальцев его текстуру – толстую, ворсистую. Никто не держит меня за руку, никого нет рядом. Я лишь чувствую, как мои кулачки сжаты в карманах, они крепко держатся за ткань, цепляются за нее.

Земля здесь засыпана бурым гравием. Я ненавижу это место. Сад кажется бесконечным; у меня такое чувство, будто он проглатывает меня. А потом появляется мрачное, вызывающее смутную тревогу строение – слева надо мной нависает огромный дом.

Я слышу, как тяжелые ворота скрежещут по гравию, закрываясь за мной. Пронзительное «скрип-скрип-скрип», пока две половинки не сходятся с лязгом. Потом раздается «щелк» замка, за которым следует «кланк»: ворота заперты навсегда. Я не осмеливаюсь повернуться. Такое ощущение, будто надо мной только что задвинулась крышка.

Всякий раз как мы оказываемся одни, мать выговаривает мне, мол, это я виновата, что нам пришлось уехать из Лилля и похоронить себя заживо в этой дыре. Что я ненормальная. Что меня приходится прятать, иначе меня сразу же запрут в Байёль. Байёль – это психиатрическая лечебница. Я однажды была там, когда родители брали одну из пациенток на работу в качестве горничной. Это страшное место, наполненное криками и хаосом.

Это правда, я не вполне нормальна. В Лилле у меня были чудовищные истерики, и я билась головой о стены. Я была сгустком неукротимой воли, полным восторга и ярости. Было больно, когда неровная поверхность стен врезалась в голову, когда мать стискивала мою руку в своей и оттаскивала от стены, ухватив за локоть. Но я не боялась. Я чувствовала себя храброй, ничто не могло меня сломить.

Отец велел покрыть стены галечной штукатуркой еще более грубой текстуры, чтобы «усмирить» меня. Толку от этого не было. В припадках гнева я по-прежнему подбегала и билась головой об эти стены. Мне столько раз приходилось накладывать швы, что мой скальп испещрен шрамами. Мать, которой не раз случалось получать ссадины или рвать платья, проходя мимо этих стен и задевая их, очень злилась на меня.

С тех пор как мы поселились в этом доме, я больше не чувствую себя такой сильной. Я одинока. Я уже не хожу в детский сад. Теперь меня учит мать – там, на втором этаже. Я больше не бываю в отцовской автомастерской, где рабочие когда-то смешили меня. Мы вообще почти не покидаем дома, и гостей у нас бывает раз-два и обчелся.

В Лилле у меня были чудовищные истерики, и я билась головой о стены. Я была сгустком неукротимой воли, полным восторга и ярости.

Чего мне хочется – так это ходить в школу, в настоящую школу, где у меня будет учительница и множество друзей. Хотя я до ужаса боюсь отца, я все равно спрашиваю:

– А я смогу когда-нибудь пойти в школу?

Родители смотрят на меня так, словно я только что сказала какую-то жуткую гадость. На лице матери написано отвращение. Взгляд отца буравит меня.

– Неужели ты не сознаешь, – говорит он, – что ради тебя я заставил твою мать столько лет учиться? Ей пришлось несладко, поверь мне. Она думала, что никогда не добьется успеха. А я заставлял ее продолжать. С теми знаниями, которые у нее теперь есть, она могла бы учить целый класс. Но она целиком и полностью в твоем распоряжении, пока в восемнадцать лет ты не сдашь экзамены за курс средней школы. Тебе так повезло в жизни – и ты еще жалуешься?

Не знаю, какой демон подбивает меня на эту дурную идею:

– Если она может учить целый класс, почему мы не занимаемся в классе с другими учениками?

Воцаряется гробовое молчание. Мои конечности леденеют. Я знаю, что больше не осмелюсь поднять эту тему. И в школу ходить не буду.

К счастью для меня, здесь есть Линда. Она попала в дом примерно в то же время, что и мы. Мы росли вместе. В моих самых первых воспоминаниях о ней она еще не совсем взрослая. Когда она виляет хвостом, его кончик задевает мое лицо. Мне щекотно. Я смеюсь. Мне нравится запах ее шубки.

Щенком она спит в кухне, потому что ночи в северной Франции холодные. Но ей не разрешается входить ни в какое другое помещение. Когда мы сидим в столовой, я слышу, как она скулит в коридоре. Вскоре ее выгонят жить в неотапливаемую подсобку.

Отец ждет не дождется, когда можно будет окончательно выставить ее из дома. Он заказал крашеную деревянную конуру, и ее поставили в саду позади кухни. Теперь Линда должна спать там. Ей категорически запрещено появляться в доме – до тех пор, пока не наступают серьезные морозы, которые загоняют бедное дрожащее создание обратно в кладовку; ее шерсть стоит колом от намерзшего льда.

Отец раздражен.

– Собаки нужны, чтобы сторожить дом, – говорит он. – Их место на улице.

Морозы заканчиваются, и Линду все чаще и чаще сажают на цепь, прикрепленную к ограждению на наружном крыльце. Я бегаю туда повидаться с ней при любой возможности. Она кажется мне огромной. Я беру ее за ошейник и зарываюсь лицом в мех. Собака боится отца, который гулким голосом выкрикивает команды. А с матерью Линда общается с холодной любезностью, и мать злится.

– Это моя собака, – твердит она мне. – Но – как же, как же! – ведь все на свете должно принадлежать тебе! Ты ведешь себя так, будто она твоя. И ухитрилась заставить глупое животное поверить в это.

Мне стыдно. Я не понимаю, кто кому принадлежит. Однако Линде это совершенно безразлично. Она продолжает в восторге прыгать вокруг меня.

Однажды появляются строители. Отец говорит мне, что у Линды теперь будет целый дворец. Я вне себя от радости за нее. Когда это сооружение достроено, оказывается, что у него странная форма: передняя часть «дворца» достаточно высока, чтобы взрослый человек мог стоять в ней, выпрямившись в полный рост, а за нею следует помещение с более низким потолком, обшитое стекловатой, «чтобы ей было тепло и хорошо». Отныне и впредь Линда может оставаться вне дома, какая бы ни была погода.

Как ни странно, Линда наотрез отказывается даже лапой ступить в заднюю часть новой конуры. Отец велит мне войти туда и сесть в дальний угол, чтобы она привыкла, и вскоре Линда присоединяется ко мне. Несколько дней подряд мы с удовольствием забираемся в этот маленький альков и лежим там в обнимку.

Спустя неделю отец зовет меня посреди дня и приказывает отправляться в конуру вместе с собакой. Ура! Неожиданная передышка от уроков! Линда восторженно мчится ко мне, и мы с ней вместе сворачиваемся в клубок в нашем маленьком убежище. И в этот момент я слышу, как приближаются рабочие. Не знаю, почему, но у меня замирает сердце. Они входят в конуру, неся тяжелую металлическую дверь с решеткой, выкрашенной черной и белой краской. Поднимают ее, и – кланк – навешивают на петли.

– Мод, выходи оттуда! – кричит отец.

Я повинуюсь. У меня нет иного выбора, кроме как повиноваться. Я выхожу, оставляя Линду за решеткой. Ее глаза полны печального непонимания.

– Видишь, – говорит отец, глядя мне прямо в глаза, – она доверяла тебе, и вот к чему это привело. Никогда никому не доверяй.

С этого дня и до конца жизни Линда заперта в своей конуре с восьми утра до восьми вечера. Она доверяла мне, а я не понимала, чем это грозит. Она оказалась в ловушке из-за меня.

Поначалу Линда скулит, царапает решетку и тянет сквозь нее лапу, когда я прохожу мимо. Останавливаться мне не разрешено. Я смотрю на нее, безмолвно прося прощения. По мере того как проходят недели, она привыкает сидеть за своей решеткой в полном безмолвии, из глаз пропадает искра, только хвост виляет, когда она меня видит.

Затем ее характер меняется. У нее начинаются вспышки агрессии, и никто не знает, что служит поводом для них. Она рычит и скалит зубы, когда слышит шаги. После восьми вечера, когда ее выпускают побегать по саду, она даже гоняется за матерью. Линда – крупная немецкая овчарка, она может, когда захочет, быть очень грозной. Мать защищается, обливая ее водой из ведра. Вскоре Линда начинает дрожать от одного вида ведра.

Отец удовлетворен. Линда стала прекрасной сторожевой собакой. Чтобы отточить ее воспитание, он порой выпускает Линду из ее тюрьмы и приказывает сторожить его велосипед. Она должна неподвижно сидеть рядом с ним. Затем отец заставляет меня подходить к ней и, как только собака вильнет хвостом, прикрикивает на нее. Она тут же поджимает хвост, пряча его между ног. Как только Линда понимает, как именно надо сторожить велосипед, отец гладит ее и вознаграждает часом-двумя свободы.

– Видишь, – говорит отец, глядя мне прямо в глаза, – она доверяла тебе, и вот к чему это привело. Никогда никому не доверяй.

Через пару месяцев такого обучения он решает испытать ее. Когда Линда сидит рядом с велосипедом, неподвижная, точно каменная, отец велит мне подбежать, схватить велосипед и покатить его прочь. Я слушаюсь приказа. Видя, что я подбегаю к ней, Линда вскакивает, бросается на меня и впивается клыками в мое бедро. Я вскрикиваю от неожиданности и боли. Линда тут же разжимает зубы и ложится на землю, глядя на меня полными отчаяния глазами.

– Кто угодно, какие бы глупые приказы ему ни отдавали, нападет на тебя – даже эта собака, которую ты считаешь такой верной, – говорит отец.

Но я все равно продолжаю так же сильно любить Линду; я никогда не поверю, что она укусила меня нарочно. Это была случайность. Отец часто возвращается к этому эпизоду. Он хочет, чтобы я поняла, что он – единственный, кто любит и защищает меня. Что я должна доверять только ему.

Он хочет, чтобы я поняла, что он – единственный, кто любит и защищает меня. Что я должна доверять только ему.

Загрузка...