Трагедия царя

Прошло двадцать два года

Стремительно бегут годы человеческой жизни. Бегут неустанно к последней роковой черте, за которой перестает биться неугомонное, жаждущее жизни сердце. «Земля и в землю отыдеши»… Где-то, на каком-то кладбище, вырастет могильный бугорок, и все. Только одним человеком убавится… Знаем все, что это неизбежно, но не можем примириться с концом. «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть»…

Мы страстно любим жизнь. Она влечет нас, внушает сладкие мечты и обманывает. Нам постоянно кажется, что счастье наше впереди, что вот-вот мы его настигнем, схватим и цепко будем держать в своих руках. И мы бежим, бежим… Часто жалуемся, озлобляемся, негодуем и даже проклинаем. А придет конец, униженно просим: «Смертюшка, помоги нам донести вязанку дров». Мы жить хотим. Нас привлекает голубеющая в тумане земля и земное счастье. Нам безумно жаль путей пройденных, времени невозвратного. Мы готовы примириться с горем, болезнями и старостью, лишь ТОЛЬКО бы ЖИТЬ, лишь только бы пить из чаши бытия.

Быстры, как волны, дни нашей жизни,

Что час, то короче к могиле наш путь.

НАЛЕЙ, НАЛЕЙ, ТОВАРИЩ, ЗАЗДРАВНУЮ ЧАРУ…

Налей, чтобы упиться, чтобы в вине, в соблазнах и страстях человек, венец творения, мог урвать у жизни хотя бы суррогат счастья. Манит человека сладкими переживаниями греховный путь, путь забвения, самообмана, – мираж, ласкающий сердце.

Бог дал человеку трудную жизнь на земле. Соблазненного змием, Он выгнал его из рая. «Ты будешь в трудах и лишениях добывать хлеб насущный», – сказал Он Адаму. «Ты будешь в болезнях рождать чада», – назначил Он Еве. И начал голый человек бороться за тепло, за кусок хлеба и начал плодиться и размножаться. Нам нет никакого дела до того, было так или это только библейский миф. Но миф продолжает осуществляться в жизни. Неустанно человек борется за место под солнцем, за свое животное благополучие. Библия, египетские иероглифы, история позднейших народов, все немые скрижали красноречиво говорят о неустанной борьбе, о жестоких, кровавых делах человеческих. «И по милости Твоей истреби врагов моих и погуби всех, угнетающих душу мою, ибо я Твой раб», – взывал к Богу псалмопевец, царь Давид. «Убей, погуби, истреби» – вот крик человека, его страстный вопль к Богу или к дьяволу.

Уже в первом поколении появился братоубийца Каин. Зависть толкнула его на злодеяние. Потом, вскорости, объявился Хам – мужчина духовно выхолощенный, насмеявшийся над своим отцом, сделавший попытку привлечь к этому и своих братьев и готовый осквернить насмешкой все святое, Божественное и чистое. Напоследок пришел Иуда, предавший на смерть Богочеловека. Зловещие тени остались от этих имен в памяти человечества. Каин, Хам и Иуда – представители смертных грехов на земле, как мифический Вечный жид, продолжают жить среди народов, размножаясь и бессчетное количество раз повторяясь.

Евангелие повествует, как Бог посеял пшеницу, а ночью пришел дьявол и тайком разбросал на поле семена плевел. Выросла пшеница, и выросли плевелы. Все перемешалось. Сорные травы были крепче, упорнее, грубее, с цепкими корнями, и начали они заглушать пшеницу. Если бы они могли говорить, мы бы услышали: «Это поле для нас; только мы имеем право владеть им. Пшеница – неженка, аристократ, она требует за собой ухода, забот, мягкой постели, теплых дождей; право за нами – нас больше»… Эта символическая притча о пшенице и плевелах подразумевает духовно-нравственную борьбу в человеке за его душу и сердце, но она также символична и по отношению к борьбе общественной, государственной и классовой.

Борьба дьявола с Богом началась по Библии с соблазна Адама и Евы. Дьявол внушил им лукавые мысли: «Не верьте Богу. Он запретил вам вкушать плоды с древа познания добра и зла только потому, что, вкусив этих плодов, вы будете сами как боги; вы будете знать, что есть добро и что есть зло»… Как было легко соблазнить доверчивых, еще не знавших греха людей. Вкуси… и все будешь знать. Вкусили – и пали. Совершив грехопадение, устыдились наготы и прикрыли свой стыд фиговыми листьями. Спрятались, как напроказившие дети. А когда позвали к ответу, сваливали с себя вину и оговаривали других. «Жена, которую Ты мне дал, она сорвала яблоко, и я ел». «А меня соблазнил змей; я тоже не виновата», – оправдывалась Ева.

Дьявол был настойчив в своих домогательствах. С упорством и изобретательностью он умножал соблазны и одевал их в красивые одежды. Он разжигал греховные начала плоти и делал человека рабом страстей. Он шептал ему: «Не верь в небесное царство; никто там еще не был и оттуда не возвращался. Умрешь – и кончено. Лови каждый момент твоего бытия, потому что он безвозвратен и неповторим. Рай только здесь, на земле. Вкушай от сладкого древа жизни».

Так, от далеких времен, от Моисея с его скрижалями Завета («Не сотвори себе кумира, не укради, не убий, не прелюбодействуй, не пожелай жены ближнего твоего, ни раба его, ни осла его…»), от времен Христа и до наших дней идет неустанная борьба в человечестве между началом Божеским и дьявольским, между тесным путем к небу и широким – к соблазнам и порокам. Люди ожесточенно борются за блага земные, за власть и силу, за господство над другим человеком. Златой телец с библейских времен играл для многих роль кумира. Дьявольское было милее и сладостнее человеку, чем трудное, суровое воздержание и скудость во имя непостижимого, величественного неба. Между подвижниками и дельцами лежала пропасть. На одной стороне было смирение, целомудрие, терпение и любовь, на другой – гордое самомнение, жажда славы и земных утех. Только смерть неумолимо говорила: «Все тлен, химера и суета сует»…

Шли века. Возникали и исчезали царства, менялись режимы, умирали народы. Один строй управления сменял другой строй. Лилась потоками кровь во внешних завоевательных войнах и в политической и классовой борьбе. Царствовали жестокость, дикость, насилие. Вчерашние господа становились сегодня гонимыми, объектом истребления. Средние века считались самыми темными в истории Европы. Их сменила эпоха Возрождения. Зародились идеи гуманизма – попытка подменить христианские заповеди о любви к ближнему идеалами гражданскими. Пожелали устроить рай на земле без Бога.

В 1789 году вспыхнула во Франции Великая революция. Народ восстал против феодального строя. Вожаки провозгласили увлекательные лозунги: Liberté, Egalité, Fraternité. Эти слова украсили фронтоны всех общественных зданий. Во имя их рубили без счета головы. Родовая знать была разгромлена и сошла с политической и общественной арены. Остатки ее замкнулись в своей среде. К власти пришли новые люди, вышедшие из народных низов. Они начали строить новую жизнь.

Но что изменилось в основном существе через сто пятьдесят лет? Что произросло на земле, обильно политой человеческой кровью? Вернулся ли и восстановился ли потерянный рай? Все ли стали богатыми, умными и просвещенными? Наступила ли благодетельная пора всеобщего довольства? Исчезла ли навсегда ненависть, зависть и злоба? Оправдала ли жизнь идею – добиться счастья и справедливости путем насилия?

Пойдите во Францию, в Париж – город-светоч, пойдите по всем городам Европы и посмотрите сами, чтобы ответить на эти вопросы и лично убедиться: стоила ли игра свеч и облегчила ли революция материальные тяготы людей? Каждое утро и вечер рабочий, отерханный, бедно одетый, тощий и злой, рулит на запыленном, грязном велосипеде на работу и с работы. За плечами у него висит замызганная сумчонка с бутылкой красного пинара. Он ненавидит труд и ненавидит богатых. Он прибит нуждой, и он страстно мечтает завладеть для себя буржуйским добром. Он дико озлоблен и путь грабежа, насилия и мести считает единственным средством изменить свое положение. Осталось все почти так, как было.

Кто же выиграл? Рабочий пролетариат слепо идет за коноводами. Эти «защитники рабочего класса», эти «идеалисты» с широкой глоткой и ловко привязанным языком, знают, что делают и во имя чего делают. Для них социальная борьба есть средство к жизни. Они ловко администрируют в синдикатах, заседают в бюро и из самых последних низов поднимаются до парламентских кресел. Им не нужны научные знания, житейский опыт и практические способности. Надо только уметь увлекать толпу, надо сулить ей блага земные и разжигать страсти. Эти честолюбивые божки из плебса умеют обрабатывать массы. За ее счет они живут богатой, привольной и жирной жизнью.

Революция, как большой пожар, разбросала искры по свету. Идеи ее сказались везде. XIX век был временем расцвета революционных движений. Почти во всех государствах происходили вспышки бунта. То, что происходило в Европе, не могло не отразиться в России. Европа не знала Россию и ненавидела ее. Она готова была идти крестовым походом для «освобождения народов России от царской деспотии». Европа любовно выращивала революционные бациллы и прививала их на Русской земле.

12 апреля 1848 года Ф. И. Тютчев в статье «Россия и революция» написал пророческие мысли:

«…Давно уже в Европе существуют только две действительные силы – революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра оне вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой. От исхода борьбы, возникшей между ними, величайшей борьбы, какой когда-либо мир был свидетелем, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества… Революция прежде всего – враг христианства. Антихристианские настроения есть душа революции»…

Россия жила своим укладом, непохожим на западные формы государственной жизни. У нее была своя душа, таинственная для иностранцев âme slave. Другие духовные, моральные и политические ценности исповедовала она. Даже при крепостном праве человек-крестьянин был братом человека-помещика. Эксцессы, излишество и самодурство бар были печальными и прискорбными явлениями, но они не замутняли чистого и светлого образа Святой Руси.

Царство духа, Царство Божие должно быть внутри нас, проповедовал Лев Толстой. «Свет Христов просвещает всех». «Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа», – шептал, крестясь на храмы, богатый и бедный, знатный и простолюдин, читая золотом сияющие надписи над церковными вратами. Святая Русь не была выдумкой. Она вышла из нашей истории и слилась с ней. Она в наших монастырях, лаврах, в чудотворных иконах, среди дремучих лесов, на просторах полей, на разливах многоводных рек, в нашем русском сердце.

Россия – Дом Пресвятой Богородицы. Страдающая, ласковая Заступница мира холодного, прибежище в несчастье и горе – Она была русскому народу родной и близкой. Церковь коленопреклоненно пела Ей в восторге, в тихом шепоте, в умилении: «Под Твою милость прибегаем, Богородице Дево, молений наших не презри в скорбех, но от бед избави нас, Едина Чистая и Благословенная».

И так же умиленно, нежно и ласково писали о Богородице русские светские поэты и писатели. Духовным взором они видели Ее, Мать Пресветлую, на просторах нашей родины, ходящей по нашему православному христианскому царству.

Не туман белеет в темной роще, —

Ходит в темной роще Богоматерь,

По зеленым взгорьям, по долинам

Собирает к ночи Божьи травы.

Как туман бела Ее одежда,

Голубые очи – точно звезды.

Соберет Она цветы и травы

И снесет их к Божьему Престолу…

И. А. Бунин

Революция возымела желание разрушить историческую Россию. Одним ударом покончить с монархическим строем и со старой святорусской жизнью. Спокойное, плавное, величавое течение русской реки к свету, к правде Божией, к благоденствию и процветанию она захотела изменить на течение бурное, мутное, кровью окрашенное. «Карфаген должен быть разрушен», – повторял неустанно Катон перед сенатом в Древнем Риме. «Самодержавие должно быть уничтожено. Долой самодержавие» – стало ходячим лозунгом революции. «Долой религию, долой богов», – провозгласили подпольщики – сыны дьявола, сыны погибели.

Сто лет готовила революция пожар в России. Первыми пионерами явились представители просвещенного общества – русская знать. Их не устрашил кровавый террор Робеспьера, казни Людовика и Марии-Антуанетты, бесчинства, насилие и ненасытная кровавая работа гильотины на площади Конкорд. В воздухе веяло флюидами чего-то нового, свежего, многообещающего. Что-то слышалось хорошее, прекрасное, человечное в лозунгах братства, равенства и свободы. Это заражало; верили во что-то лучшее, а казни и изуверства шли не в счет.

Уже в 1819 году двадцатилетний Пушкин, посетив родовое имение, написал стихи, заключительная часть которых стала знамением века:

…Увижу ль я, друзья, народ неугнетенный

И рабство, павшее по манию Царя,

И над Отечеством свободы просвещенной

Взойдет ли, наконец, прекрасная заря?..

Молодой национальный поэт отразил в стихах лучшие чувства своей возвышенной, благородной души. Он не был революционером; он был враг насилия. Он мечтал о подлинном духовном братстве людей; он пламенно взывал о милости к падшим, смягчении диких нравов, о свете науки, о том радостном земном царстве, когда все будут довольны и жизнь чудесна, когда не будет насилия, когда уйдет навсегда та суровая эпоха, при которой «барство дикое, без чувства, без закона, присвоило себе насильственной лозой и труд, и собственность, и время земледельца».

Пушкин никогда не думал о насильственном ниспровержении трона. Другие пошли дальше. 14 декабря 1825 года произошла первая стычка исторической России с теми силами, которые влекли ее на новый путь. Пролилась первая русская кровь во имя того, что смутно понимали устроители бунта и чего совсем не понимали солдаты гвардейских полков, вызванные из казарм на Дворцовую площадь[2]. В мучительном, пугливом оболванении кричали они среди тусклого серого дня: «Да здравствует Константин и жена его Конституция!» Бары же, учинившие свалку, помышляли о республике.

Граф Растопчин, сжегший Москву, когда в нее вошел Наполеон, после восстания сказал саркастическую фразу: «Во Франции революцию делали сапожники. Это понятно: желали стать барами. У нас революцию сделали баре. Неужели из желания стать сапожниками?»

Растопчин был прав. Он взял быка за рога. Никаких политических программ, кроме наивных рассуждений, у устроителей 14 декабря не было. Это были политические дети, русские идеалисты, в большинстве своем мягкотелые, неспособные на пролитие крови, не умеющие вообще что-либо делать продуманно и планомерно. Вышли на площадь и топтались, не зная, что предпринять, пока их не разогнали. Они, как дети, играли с огнем и не помышляли, что могут вызвать пожар. Вероятно, их вдохновляли те же чувства, что и А. С. Пушкина.

Император Николай Павлович твердой рукой придавил революцию. Роковой день 14 декабря запечатлелся ему на всю жизнь. Россия избежала грозившей опасности, но могла случайно и не избежать. «Блюдите, како опасно ходите», – сказал он одному из допрошенных революционеров. «То, что Император предвидел с 1830 года, революция не преминула осуществить до последней черты. Все уступки, все жертвы своих убеждений, приносимые монархической Европой, в надежде найти какое-то миролюбивое сожительство, были сделаны впустую. Революционная партия, почти не скрывая своих действий, изощрялась подрывать самую почву под их ногами» (Тютчев).

Император служил интересам национальной России. Он чувствовал тлетворное, отравленное дыхание революции, и он не стеснялся в применении соответствующих предупредительных мер. Сколько злопыхательства, ненависти и яду излило на него революционное подполье: «жестокий самодур, тиран, палач, деспот, жандарм Европы, Николай Палкин»… Но лучшие умы России думали о нем иначе. В своем ответе «Друзьям» Пушкин писал:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.

Его я просто полюбил:

Он бодро, честно правит нами…

О нет, хоть юность в нем кипит,

Но не жесток в нем дух державный;

Тому, кого карает явно,

Он втайне милости творит…

В другом роде, но так же похвально и красноречиво отозвался о царе Тютчев: «…к счастью, на российском престоле находился Государь, в котором воплотилась „русская мысль“, и в настоящем положении вселенной „русская мысль“ одна была настолько отдалена от революционной среды, что могла здраво оценить факты, в ней проявляющиеся».

Умирая, Николай Павлович завещал сыну обновить Россию, сделать то, чего он, к сожалению, по условиям обстановки не мог сделать.

Эпоха Великих реформ, совершенно изменившая внутреннее устройство России, «зоря новых дней», началась 19 февраля 1861 года. В этот незабываемый русский день Император Александр II подписал Положение об освобождении крестьян от крепостной зависимости. 5 марта он объявил об этом манифестом, который заканчивался замечательными словами:

«Осени себя крестным знамением, православный русский народ, и призови с Нами Божие благословение на твой свободный труд, залог твоего домашнего благополучия и блага общественного».

Это была чудесная, золотая, благословенная страница в жизни России. Можно было думать, что «зоря новых дней» удовлетворит и утихомирит либеральное русское общество. Мечта сбылась. Благоразумие и государственная мудрость требовали освоить и наилучшим способом применить реформы, которые коренным образом перестраивали жизнь. Увы, «кающиеся дворяне» забыли о благоразумии. «Не хочу быть столбовой дворянкой, а хочу быть вольною царицей»… «Реформы не коснулись основного начала русской государственности – самодержавия. Мы желаем иметь конституцию»…

Рядом с просвещенным барством, которое желало «довершение государственного здание созванием общего собрания выборных людей от земли русской для обсуждение нужд общих всему государству», начали действовать новые силы, далеко оставлявшие за собой «кающихся дворян». Революционное движение продолжало развиваться. По всей России тайно распространялись революционные прокламации, бунтовали студенты, зародились тайные общества, ставившие целью ниспровержение государственного строя; начался террор со стороны подполья; началось хождение в народ с целью устройства социальной революции.

Иди к униженным,

Иди к обиженным

По их стопам.

Где трудно дышится,

Где горе слышится,

Будь первый там…

Н. А. Некрасов

Представители революционной общественности – «энтузиасты, идеалисты и демократы» – думали и убеждали так думать других, что «царское правительство и бюрократия страдают основным грехом: они не имеют достаточно живого знакомства с делом, далеки от народа и потому неспособны подготовлять полезные для народа решения». Надо, чтобы управление перешло в «свежие общественные учреждения», тогда все пойдет иначе, все будет великолепно и в России наступит царство благополучия.

Царская бюрократия на революционном рынке котировалась очень низко. Это было, по мнению свободолюбцев, сборище каких-то идиотов, тупиц, помпадуров, держиморд, воров и мерзавцев. Сколько злословия, зубоскальства, насмешек и издевок было направлено в ее адрес! Даже сам превосходительный царский чиновник М. Е. Салтыков во множестве произведений изощрял свой острый сатирический язык, чтобы высмеять своих собратьев. В «Сказке о ретивом начальнике» он писал:

«А программа наша вот какова: Чтобы мы, мерзавцы, говорили, а прочие чтобы молчали. Чтобы наши мерзавцевы затеи и предложение принимались немедленно, а прочих желания чтобы оставлялись без рассмотрения. Чтобы нам, мерзавцам, жить было повадно, а прочим всем чтобы ни дна ни покрышки не было. Чтобы нас, мерзавцев, содержали в холе и в нежении, а прочих всех в кандалах. Чтобы нами, мерзавцами, сделанный вред за пользу считался, а прочими всеми если бы и польза была принесена, то таковая за вред бы почиталась»…

Глашатаи революции со всей их сознательной ложью и бессознательными заблуждениями встречали иногда отпор со стороны людей, далеко заглядывавших вперед и хорошо разбиравшихся в правде и в неправде. Один из таких, князь П. А. Вяземский, о котором Пушкин заметил:

Судьба свои дары явить хотела в нем,

В счастливом баловне соединив ошибкой

Богатство, знатный род с возвышенным умом

И простодушие с язвительной улыбкой, —

написал блестящее стихотворение, в котором дал тонкий, замечательный анализ революционной братии, мечтающей облагодетельствовать Россию:

Послушать – век наш – век свободы.

А в сущность глубже загляни:

Свободных мыслей коноводы

Восточным деспотам сродни.

У них два веса, два мерила,

Двоякий взгляд, двоякий суд:

Себе дается власть и сила,

Своих – наверх, других – под спуд.

У них на все есть лозунг строгий

Под либеральным их клеймом:

Не смей идти своей дорогой,

Не смей ты жить своим умом.

Когда кого они прославят,

Пред ним колена преклони.

Кого они опалой давят,

В того и ты за них лягни.

Свобода, правда, сахар сладкий,

Но от плантаторов беда:

Куда как тяжки их порядки

Рабам свободного труда.

Свобода – превращеньем роли

На их условном языке

Есть отрицанье личной воли,

Чтоб быть винтом в паровике.

Быть попугаем однозвучным,

Который, весь оторопев,

Твердит с усердием докучным

Ему насвистанный напев.

Скажу с сознанием печальным:

Не вижу разницы большой

Между холопом либеральным

И всякой барщиной другой.

На жизнь Императора Александра II было совершено несколько покушений (Каракозов, Соловьев, взрыв в Зимнем дворце). Несмотря на это, царь продолжал работать в направлении реформ, оставаясь по-прежнему на троне человеком. Он делал прогулки по столице без всякой охраны. Он считал для себя позором охраняться в своей стране среди своих подданных. На 4 марта 1881 года было назначено заседание Совета министров под председательством Государя для обсуждения проекта дальнейших преобразований. Это заседание не состоялось: 1 марта враги России убили Венценосца.

Страна была поражена. Вспыхнул взрыв негодования. Подлое, отвратительное преступление было заклеймено всенародным проклятием. Как будто прозрели очи и увидели русские люди в крови растерзанного царя ту бездну, куда влекла Россию революция. Предатели затаились и ушли в глубокое подполье.

Царствование Императора Александра III, продолжавшееся тринадцать лет, прошло спокойно. Царь, ломавший подковы, Царь, спокойно относившийся к политическим убеждениям «насвистанных скворцов», Царь-великан во всех отношениях, конечно, сломал бы всякую попытку к мятежу, беспорядкам и волнениям, если бы это угрожало спокойствию государства. «Насвистанные скворцы» это отлично понимали. Царь был так прост и величав, что даже у этой беспардонной братии вызвал чувство невольного преклонения перед силой. Революционное движение, не находя отклика в массах, быстро замерло.

Оно вспыхнуло снова, когда на престол России взошел молодой Император Николай Александрович. Дворянство, общественные круги, представители науки, торговли и земские люди решили поднять старый вопрос о конституции. А вслед за ними заволновалось и зашевелилось революционное подполье. Духовный маразм начал овладевать русским обществом. На сцену жизни поднимались люди с опустошенными, выхолощенными душами, для которых не было ничего святого. Периодическая пресса вела ожесточенную пропаганду, подрывая государственные устои.

Прошло двадцать два года с того дня, как Государь возложил на себя бармы Мономаха. Душа в душу прожил он в эти годы с «милой Аликс». Это была редкая любовь. Они создали идеальную семью, какая когда-либо была на свете. Но счастье обмануло их золотые мечты. Никому, вероятно, не пришлось пережить столько горя и страданий, как пережили они.

…Бурь порыв мятежный

Рассеял прежние мечты…

Последняя поездка в Ставку

22 февраля 1917 года, около трех с половиною часов дня, на Александровском вокзале в Царском Селе, в особом царском павильоне, собрались чины свиты Его Величества. Они поджидали приезда Государя, который в этот день уезжал в Ставку.

Тут был престарелый граф Фредерикс, министр императорского Двора, дворцовый комендант генерал Воейков, адмирал Нилов, командир конвоя граф Граббе, князь Долгоруков, начальник военно-походной канцелярии генерал Нарышкин, флигель-адъютант полковник Мордвинов и лейб-хирург профессор Федоров.

Это было ближайшее окружение Государя. Многие сопровождали его во всех поездках. Каждый из них видел его почти ежедневно, соприкасался с ним в той или иной степени, в зависимости от исполняемой должности: одни больше, другие меньше. Каждый из них множество раз слышал разговоры Государя, его смех, видел его очаровательную, влекущую улыбку, видел его ласковым, веселым или грустным, озабоченным и сумрачным. Общество приписывало этим господам большое влияние на Императора и на дела государственные. При этом, конечно, судили, рядили, злословили и сплетничали.

Граф Владимир Борисович Фредерикс сидел отдельно от других; он недавно плотно позавтракал, и его клонило ко сну; он то закрывал глаза, то силился их открыть и смотрел уставшим, мутным взглядом. Он был стар, как Мафусаил. Это был красивый старик с породистой барской внешностью. У него был прямой, стройный стан, благообразное и благородное лицо с пушистыми, холеными белыми усами и белой, коротко подстриженной бородкой. Только глаза потеряли свой блеск, вылиняли, выцвели и потускнели.

Фредерикс от старости все забывал, путал и не всегда все понимал. Бывали случаи, когда, обращаясь к Государю, он серьезно спрашивал: «А ты будешь сегодня на высочайшем обеде?»… Или говорил кому-либо из обращавшихся к нему с просьбой: «Поговорите об этом деле с министром императорского двора». Про старика ходило много забавных анекдотов. Он служил пищей для петербургских салонов. К былям прибавляли еще больше небылиц. Впрочем, о старике говорили всегда благожелательно, с юмором, но и с почтением.

Фредерикса давно нужно было уволить на покой. Но Государь ценил его за прошлые заслуги, за службу трем императорам, за преданность и верность. Желание Фредерикса служит Царю и Отечеству до последнего издыхания, до могилы, – было в глазах Государя символом высокой патриотической идеи и отражением тех красивых, благородных чувств, которые одушевляли некогда исчезнувшее рыцарство. Любила старика и Царица Александра Феодоровна: нередко она писала супругу: «Присматривай за милым Фредериксом; он стал совсем как ребенок»…

Неподалеку от Фредерикса и тоже отдельно сидел его зять Владимир Николаевич Воейков. Это был плотный, плечистый, мускулистый, подтянутый молодой генерал, с лицом сухим, неулыбающимся, со взглядом твердым, жестким и холодным. Сослуживцы не любили его за неприятный характер. Он был неразговорчив, сух и резок. Его считали человеком честолюбивым, самовлюбленным и с большим самомнением.

Молва сделала Воейкова личностью одиозной и ненавистной. Ему приписывали особенно отрицательное влияние на Государя. Его считали алкоголиком, который вместе с Ниловым спаивал Николая II. Милюков утверждал, что это делается для того, чтобы «держать слабого, пьяного Царя в своих руках». Проверить правду было очень легко. Но правда в борьбе с Царем была не нужна. Для этой цели было другое оружие – испытанное и неотразимое: клевета. «Что можно ожидать от такого Царя, которого окружает вечно пьяная компания», – вздыхали сокрушенно радетели отечественной свободы. «Что можно ожидать от министров, пришедших к власти через распутинскую квартиру»?.. Государь пил очень мало; Воейков никогда не прикасался к спиртным напиткам. Это был типичный карьерист, образцово несший свою службу. Никакой интимной близости с Государем у него не было, и никогда Государь не спрашивал у него советов.

В стороне, в другом конце зала, отдельной группой, сидели Нилов, Граббе, Мордвинов, Долгоруков и Федоров. Кирилл Анатольевич Нарышкин стоял у окна, задумчиво смотрел на белую снежную даль и барабанил пальцами, выбивая различные мотивы. День был солнечный, сухой, небо – синяя чаша, без туч, ветра не было, вдали над лесом стоял прозрачный молочно-серый туман. Зимний пейзаж Царского Села в снежном, белом наряде был прекрасен и очарователен.

– Вы что нахохлились? – спросил Нилов, упитанный, как телец для заклания, с двойным подбородком, с полным брюшком, добродушно-веселый и неунывающий. – В чем дело? – обратился он к флигель-адъютанту Мордвинову. – Я не люблю, батенька, людей с тяжелой думой на челе, угрюмых, сумрачных, унылых. От мрачных мыслей никогда не бывает ничего путного. Вы же не собираетесь совершить преступление? Надеюсь также, что вы не готовитесь стать доктором философии и, вероятно, меньше всего у вас есть желание отправиться в обители райские, где вас еще не ожидают.

– Ваше превосходительство, Константин Дмитриевич, вам хорошо; у вас благодатный характер; вам даже моря не страшно, – вы моряк, – оно вам, кажется, всегда по колено. К сожалению, я воспринимаю жизнь иначе, чем вы, и чаще впадаю в дурное настроение. Вчера я получил известие, что вся моя усадьба, со всем имуществом сгорела. Для меня это разорение; я человек не богатый. Кроме того, я уезжаю на этот раз с тяжелым, гнетущим чувством. Мне кажется, что в наше отсутствие здесь, в Петербурге, произойдет что-то ужасное… Все говорят о неизбежной революции…

– Ну вот, поздравляю. Еще один начал пророчествовать, – сказал Нилов. – Любопытно послушать, что скажет флигель-адъютант Его Величества. Прорцы нам, чадо!..

– Константин Дмитриевич, вы все изволите шутить. Вы как будто сознательно не хотите видеть грозящей России опасности и всем нам с ней вместе. Может быть, это очень красиво и мужественно – бравировать опасностью, сидеть на пороховом погребе, ожидать взрыва и посмеиваться. Но я не думаю, чтобы это было очень благоразумно. Вы надеетесь, что взрыва никогда не будет, но даже и в этом случае не мешает быть осторожным…

Мордвинов вынул золотой портсигар и нервно закурил. Что он нервничал – было сразу заметно: по резкости движений, по дрожанию рук и по выражению озабоченного, сумрачного лица.

– Я убежден, что кто-то сеет смуту в народе, кто-то готовит революцию, используя продовольственные затруднение и царящие в обществе настроения. После Нового года начали распространяться слухи о том, что столица скоро останется без продовольствия и хлеба. Неужели вы не видите, что все объяты психозом, все ждут революции, как манны небесной. Она освободит их от чего-то, она принесет им что-то… Людей тянет к пропасти. Хоть гирше, да инше… Сплетни, провокация и клевета разливаются грязными потоками. Этим сплетням верят не только внизу, но и наверху.

– И вы раскисли оттого, что люди сплетничают, – насмешливо произнес Нилов. – Батенька мой, вы как невинный младенец, который всему удивляется. Сплетни всегда были и будут. От начала и до скончания века. Общество будет всегда судачить друг друга. Сплетня – это один из основных элементов легкого разговора. Сплетня – это соль, без нее разговор будет пресным… Вы как Чацкий – человек с опасными уклонами…

Нилов открыл рот и остановился. Какая-то новая мысль осенила пьяно-возбужденную голову. Добродушное, бритое, «актерское» лицо приняло постепенно суровое выражение, а в уголках толстых губ продолжала змеиться веселая улыбка. Наконец он как будто что-то вспомнил и вдруг начал декламировать:

…Куда меня закинула судьба?

Все гонят, все клянут; мучителей толпа,

В любви – предателей, в вражде неутомимых,

Рассказчиков неукротимых,

Нескладных умников, лукавых простяков,

Старух зловещих, стариков,

Дряхлеющих над выдумками, вздором…

– Откуда это, милый друг? Из «Горя от ума». Наше отеческое, родное, стародавнее. Всегда так было. Может ли наше общество обойтись без этого легкого, приятного вина?.. Вы только послушайте и не перебивайте:

А наши старички. Как их возьмет задор,

Засудят о делах, что слово: приговор.

Ведь столбовые все: в ус никому не дуют

И о правительстве иной раз так толкуют,

Что если б кто подслушал их… беда.

Не то, чтоб новизны вводили, – никогда,

Спаси нас Боже. Нет. А придерутся

К тому, к сему, а чаще ни к чему,

Поспорят, пошумят и… разойдутся.

– Хороший талант зря погибает, – проворчал сумрачный Мордвинов. – Только, увы, я не Чацкий и вы не Фамусов и живем мы совсем в другое время… Мы живем в подлое время…

– Да, столица полна слухами, – присоединился к разговору Граббе. – По пословице: «На чужой роток не накинешь платок». Молва бежит повсюду, как ручьи текут. Сейчас, например, все говорят, что Протопопов дал Распутину пятьдесят тысяч, чтобы стать министром. А вчера слышал из достоверных уст, что великая княгиня Мария Павловна, уезжая на Кавказ, сказала: «В Петербург я вернусь только тогда, когда здесь все будет покончено»… Никому не секрет, как надо эти слова понимать…

– Откуда известно, что Протопопов дал Гришке деньги? – спросил Нилов. – Кажется, такие вещи делаются обычно келейно? Доверять такому слуху опасно, а делать из него те выводы, которые сделал Милюков, просто недостойно порядочного человека, претендующего на роль демократа, учителя и моралиста.

– Протопопов, конечно, скрыл факт передачи денег, а пьяный Распутин взял да все и выболтал, – догадливо, иронически заметил Граббе, улыбаясь в пушистые, холеные усы.

– Может быть, выболтал, не знаю. А может быть, всю историю со взяткой придумали задним числом, после смерти старца. Но вот результаты сплетен мне хорошо известны, – опять сказал Мордвинов. – Недавно я посетил моего родственника, генерала Зыкова. У него был убит единственный сын. Я поехал, чтобы выразить старику соболезнование. Он сразу же заговорил о слухах и буквально начал кричать, не сдерживая себя: «Что это такое? Какой позор!.. Распутин ставит министров. Вот до чего дошли! Развратный, пьяный мужик правит государством. Какой срам! Разве это можно терпеть?.. Стоит ли после этого умирать на войне?..» Сплетня, господа, сделала свое подлое дело. Почтенный человек, убежденный монархист, заслуженный ученый поддался на удочку…

– Да-с, дела и делишки, что и говорить, – протянул Граббе. – Как не попасться на удочку, когда так много приманки. Взять хотя бы убийство Гришки. Ведь не ради же молодечества и не по пьяному делу стрелял Великий князь Димитрий в Распутина? Было, значит, за что! Знал, что делал.

– Ha днях я посетил моих хороших знакомых, – продолжал Мордвинов. – Было много гостей. Разговор шел, конечно, на милую тему о последних слухах. Говорили о том, что измена свила гнездо во дворце, что там подготовляют сепаратный мир с Германией, что с этой целью в Петербург приезжал брат Государыни, герцог Дармштадтский, что делами государства правит мистический кружок, что царица неверная жена, замыслившая устранить Государя и, подобно Екатерине II, сесть на престол, и так далее.

Я заявил со всей доступной резкостью, что все это гнусная ложь и что подобные разговоры недостойны для общества. На это мне снисходительно, мягко и укорительно, с видимым сожалением о моей слепоте, сказали: «Конечно, ваше положение обязывает вас так говорить. Мы вас понимаем и за резкость не сердимся, но ведь вы сами отлично знаете, что это правда. Смешно было бы, право, не знать того, что знают все»…

Мордвинов безнадежно махнул рукой, показывая жестом, что все идет к черту. Он, нервничая, выбросил затухшую папиросу, двумя пальцами провел вдоль шеи, под воротником, как будто освобождал себя от удушья. Вид у него был расстроенный – он действительно скорбел и негодовал. Вынул новую папиросу и опять закурил, сильно затягиваясь.

– Русское общество с ума сошло. Эта игра в революцию кончится очень плачевно…

– Не каркайте, Анатолий Александрович, и не судите, да не судимы будете. Те, кто не согласны с некоторыми порядками, конечно, не менее нас с вами патриоты, – заметил опять с улыбкой Граббе. – Всякое следствие имеет свои причины и резоны. Может быть, потому и осуждают, что болеют душой. Надо стать на их точку зрения и тогда станут понятными их чувства. Общество было шокировано приближением Распутина к трону. Оно восприняло это как национальный позор. Общество восстает против участия Государыни в делах управления империей, считая это ненормальным. Родзянко на последнем докладе не постеснялся заявить об этом Государю. Он ему сказал о недопустимости, чтобы министры делали государственные доклады кому-либо иному, кроме него, Государя. Это не по-русски. Недопустимо, чтобы на судьбы империи влияли какие-то темные, таинственные и безответственные личности. По словам Родзянко, Государь был сильно взволнован докладом; он схватился руками за голову и воскликнул: «Неужели я двадцать два года старался, чтобы все было лучше, и двадцать два года ошибался?» На это Родзянко заметил: «Ошибались, Ваше Величество!»

– Ох уж этот Родзянко, – вздохнул Федоров. – Он ведет странную политику. Его имя определенно связывают с революционным движением. Ему внушили, что взоры общества обращены к нему, что только он, по своему положению председателя Думы, может вывести заблудившуюся, усталую Россию на светлую стезю победы и спасения. На его честолюбии играют. Он не очень умный человек. Фимиам лести вскружил ему голову. Роль национального вождя в трудную историческую годину ему очень нравится. Он мыслит неглубоко и упрощенно: надо устранить Царицу и учредить ответственное перед Государственной думой правительство; после этого тотчас же настанет тишь, гладь и божья благодать.

– Одним словом, не мешайте мне, хочу быть спасителем; хочу быть Мининым и Пожарским сразу…

На круглом лице Нилова просияла довольная, блаженная улыбочка. Продолжая говорить, он спросил:

– Да он не Рюрикович ли, чего доброго? Может быть, ему нравятся бармы Мономаха? Чем не царь всея Руси! И имя подходящее: Михаил Владимирович… и голос отменный: бас отличный… Только вот, господа, мое мнение. Не дай нам бог дожить до революции. Это будет совсем не то, о чем мечтают наши общественники. Мы все будем висеть на фонарях: правые и виноватые; и зубры беловежские и бараны, которые идут ныне впереди двуногого стада, и в упоении говорят речи, и с гордостью почитают себя вождями общественного движения…

Добродушное лицо Нилова перестало улыбаться; оно приобрело новые, суровые черты, как будто это был другой человек; карие глаза уже не смеялись, смотрели строго и холодно:

– По поводу сказанного милейшим графом я замечу: Государыня Императрица Александра Феодоровна есть одна из выдающихся женщин. Ее ум, выдержку, характер, волю признают за ней даже враги. Потому так и ожесточены против нее. Не вижу ничего зазорного и дурного в том, если какой-нибудь министр спросит у нее совета о делах государственных… Говорят и сплетничают много; замочки бы следовало повесить на сахарные уста. Много людей заблуждающихся, безвольных, растерявшихся, а еще больше лукавых рабов, неверных «верноподданных»… А в общем, скажите, Анатолий Александрович, мы сейчас сплетничали или нет?

Мордвинов не ответил; может быть, не нашелся сразу, что сказать. Граббе, кажется, был недоволен, что ввязался в разговор. Долгоруков не проронил ни слова, хотя внимательно слушал. Федоров ответил за всех:

– Константин Дмитриевич, в качестве резюме я вам вот что скажу. Анатолий Александрович, несомненно, прав. Время действительно тревожное и подлое. На это закрывать глаза нельзя. Тревожное потому, что в умы вошла навязчивая, нелепая мысль о неизбежности каких-то событий. Это вроде заразы. А подлое потому, что оно действительно подлое, нездоровое, аморальное. Люди нравственно опустились, размельчали, сбросили с себя моральные шоры. Говорю главным образом о столице. Как в провинции – не знаю. Царит у нас вакханалия, содомский грех, погоня за развратом, за чувственными, животными наслаждениями и за деньгами. В судах – громкие процессы. Печать изощряется в поношении и в поругании режима. Не слышно почти голосов благородных, возвышенных, национально достойных. Государственная дума – это здание, где митингуют различные господа и говорят зажигательные речи; Милюков сказал, что Дума – это «как бы аккумулятор общественного недовольства и рупор общественных настроений»…

– Господа, прибыл Государь, – громко сказал стоявший все время у окна Нарышкин.

Синий императорский «роллс-ройс» остановился у царского павильона. Свита быстро выстроилась для встречи…

* * *

Государь вошел под руку с Императрицей. На нем была походная шинель светло-серого солдатского сукна с красными петлицами и с георгиевской розеткой по борту. На голове мягкая офицерская фуражка с кокардой. Сильно постаревшее, исхудалое лицо было в частых глубоких морщинах. Оно было землистого, серого цвета, с большими темными кругами под глазами, с синевато-пепельными, сухими губами. Лучистые синие глаза смотрели спокойно, но что-то неуловимое, затаенное, грустное было и в глазах, и в осунувшейся, постаревшей фигуре.

Не менее сильно изменилась также и Царица. Время, болезни и горе рукой беспощадной превратили когда-то молодую, свежую, стройную красавицу в отяжелевшую, полную женщину, на лице которой застыла маска печали, страданий и скорби. Уже давно она болела сердцем, отеком ног; нервы ее были издерганы до последней степени, но она крепилась и боролась. Государыня оставила дома больных детей, чтобы проводить супруга. Она лучше, чем кто-либо, понимала его душевное состояние. Она безошибочно научилась угадывать малейшее движение его чувств. Она знала, что его благородное, чистое, жертвенное сердце изранено, что самые заветные желания не осуществились, что светлые надежды разбиты, что он жестоко страдает, чувствуя кругом враждебную атмосферу. Она знала, что за счастье русского народа он боролся одиноко, скрывая от всех непосильный гнет креста. Всей силой души, ума и сердца она стремилась, как разумела, как могла, облегчить крестную ношу Государя. Она билась сама в тенетах клеветы, вражды и ненависти, не замечая, что ее борьба вызывает удесятеренную злобу и противодействие врагов. «Она губит Россию», «она ведет монархию к самоубийству», – кричали они. Царица стремилась поддержать нравственные силы мужа; она не могла молчать, не могла оставаться безучастной и спокойной, когда он страдал. Она помогала ему выправить руль корабля, идущего в бурю против тяжелых, мутных волн.

Прощаясь с ним в роковые часы, она говорила ему последние слова, как напутствие. Она убеждала его быть твердым; она уверяла его, что все переменится внутри, когда Россия одержит победу:

«– Замолкнут тогда все эти гадкие, мерзкие Родзянки, Гучковы и Милюковы. Россия пойдет гигантскими шагами к светлому будущему. Надо только напрячь все усилия для победы… Они ненавидят меня, потому что я стою за твое дело, за Беби, за Россию… Я более русская, чем они, попрекающие меня немкой. Я борюсь за разумный порядок, за труд, за полезную для государства инициативу; я восстаю против праздности, лени, роскоши, разврата и прожигание жизни. Они не отнимут у меня права быть русской. Мои дети воспитаны русскими, моя душа слилась с Россией неразрывно»…

Государыня не знала компромиссов ни со своей совестью, ни со своими убеждениями. Прямолинейно, настойчиво отстаивала она то, что, по ее мнению, было хорошо, полезно и нужно. Она принадлежала к разряду людей негнущихся, не умеющих лукавить, льстить, разводить дипломатию. Она жила обособленной, замкнутой жизнью; это отчуждало от нее приближенных и увеличивало количество недовольных. Она не умела и не хотела уметь нравиться. Государственные дела она понимала не хуже любого министра. Ее беспокоили война, снабжение, транспорт и продовольственные затруднения в столице. Она говорила мужу:

– Все делается не так, как нужно, – отстает, опаздывает. Ничто не делается быстро, умело и решительно. Почему Германия, окруженная со всех сторон врагами, стиснутая блокадой, до сих пор справляется с трудностями войны? Только потому, что там есть порядок, нравственная дисциплина, сознание долга, обязанностей и чувство ответственности. Там весь народ, от первого до последнего, стремится к единой цели – победе. Там не митингуют, там борются, там жизнь и смерть каждого поставлены на карту. А у нас – все пустые слова и ради пустых слов, мы в богатейшей стране кричим о голоде…

Государыня волновалась; лицо ее горело красными пятнами, в глазах были мольба, любовь и страдание. Она спешила все высказать, что наболело на душе, что она, вероятно, говорила уже много раз и к чему возвращалась постоянно:

– У нас все газеты захвачены евреями. Даже «Новое время» подкуплено Гучковым и Рубинштейном. Сзади, за занавесом, скрывается таинственный дирижер, управляющий силами революции. Под его палочку пляшет Государственная дума и ведется отвратительная подлая пропаганда против тебя, меня и правительства. Надо бороться с ними тем же оружием. Надо иметь свои газеты, которые бы обезвреживали зловредные влияния. Надо показать им силу, хлопнуть кулаком по столу, надо лишить людей, сеющих смуту, возможности продолжать злое, преступное, антигосударственное дело. К сожалению, у наших министров нет ни умения, ни дерзания, ни мужества.

Надо окружить тебя такими людьми, которые были бы бескорыстно верны тебе, которые бы честно и нелицемерно служили тебе и России, которые бы знали, что надо делать для пользы государства. Если люди на войне проливают свою кровь за Отечество и гибнут тысячами, то они вправе желать, требовать, чтобы люди в тылу помогали им в борьбе с внешним врагом. Там, на боевых полях, не митингуют, там герои, а здесь гниль и тля.

Одному Богу известно, сколько я перестрадала, когда заболевал Беби, когда все профессора и доктора были не в состоянии помочь ребенку. Только один Григорий действительным образом облегчал его болезнь. Они убили нашего друга. Они отняли у меня, матери, последний луч надежды. Они безжалостные, бессердечные люди. Всякий, кто возводил хулы на Григория и поносил его, – шел против тебя и России. Я часто говорю тебе об этом, но, Господи, как тяжко жить, как страшно на душе. Меня пугает его предсказание. Неужели впереди бездна… Просыпаясь, я вижу этот кошмар наяву. Я цепенею вся…

Прощаясь, она целовала его глаза, его руки, как мать, как жена, как друг. Она торопилась влить в его душу пламенную веру, в его сердце – спокойствие и силу. Но еще больше волновала его. Она почти шептала последние слова:

– До свиданья, мой драгоценный, мой ненаглядный, любимый мой, солнышко мое, муженек мой, мой собственный. Верь мне, я навсегда, до смерти, твоя жена и друг. О, как страстно я хотела бы видеть твое дорогое лицо не омраченным заботами, не уставшим от трудов и тревог, не обеспокоенным, но сияющим солнечной улыбкой твоих чудных глаз, как тогда, когда начиналась наша любовь.

Бог возложил на тебя тяжелое бремя, но Он подаст тебе мудрость и силу и вознаградит за кротость и терпение. Наступит, наконец, хорошее время, когда ты и наша страна будет вознаграждена за все сердечные муки, за всю пролитую кровь. Все, кто были взяты из жизни, горят, как свечи перед Престолом Всевышнего. И там, где бьются за правое дело, там будет окончательная победа…

Прощай, мой дорогой. Ты для меня все самое ценное и святое в жизни. Я так хотела бы быть тебе полезной, облегчить твою ношу, утешить тебя, когда ты страдаешь, отдать тебе все мои силы, всю мою любовь и всю мою кровь до последней капли. Но мы все врозь и врозь… Я одна, чужая всем, и ты там один…

Усилием нечеловеческой воли Царица удержала себя, чтобы не расплакаться. Перекрестила его, снова поцеловала в глаза, в губы и, придерживаясь руками за стены, медленно вышла из вагона. Это была трепещущая белая чайка, смертельно раненная, бьющаяся о полую, мутную воду подбитыми крыльями, стараясь преодолеть слабость, боль и последнее томление…

* * *

Веселые годы, счастливые дни —

Как вешние воды промчались они…

Поезд тронулся. Государь остался один. Через окно он увидел прощальную улыбку жены, а потом на глазах ее навернулись крупные слезы, заполнили орбиты. Царица что-то хотела сказать, но затряслись губы, и так она осталась стоять недвижная, одинокая.

Рано спустились зимние сумерки. Надвинулась темная звездная ночь. Долго, не замечая времени, ходил по кабинету взволнованный Император. Временами останавливался, отодвигал шелковую штору, смотрел на небо, мерцающее светом звезд, на тускло-лиловые, белые, унылые пространства, на запорошенные снегом леса, темные балки, черные одинокие строения и глухие, без огней, села. И все думал и думал о страшном положении, которое отняло у него покой, отравило ядом душу и сердце и из которого он тщетно искал выход. Неустанно в голове проносились мысли, возвращались назад, кружились, как черные птицы кружатся на закате дня в жестокую зимнюю пору. Утомленный Государь опустился в кресло, склонил голову на руку, и прошла перед ним трагическая история его царствования.

Вот в солнечном, золотисто-голубом тумане встала перед ним Ливадия: старый дворец, заросший плющом, роскошные осенние цветы, пальмы, кипарисы, сосны, синее небо и безбрежный простор моря, который так часто зачаровывал его взоры, волновал и завораживал душу.

В верхнем этаже, в спальне, умирал отец. Это была тяжелая, мучительная пора. Первый большой удар, который поразил его. Смерть отца в возрасте сорока восьми лет была нежданной. Царствование пришло внезапно. Слишком рано. Он не был к нему подготовлен: не было опыта для управления огромной империей, не было житейской практики, навыка, деловой твердости в обращении с людьми, умения ставить важные государственные вопросы в имперском масштабе. Надо было много и многому учиться, а это не могло прийти сразу.

Он был молод, едва только вышел из юношеского возраста, а приходилось говорить с людьми, убеленными сединами, с членами Государственного совета, с высшими государственными сановниками, наконец, с дядями, перед которыми он робел или смущался. Надо было выслушивать доклады, ставить резолюции, давать указания и принимать ответственные решения. Это его смущало, как смущало бы каждого честного и порядочного человека. Он внутренне сжимался, боялся показаться смешным, незнающим и непонимающим, глубже уходил в себя, поначалу должен был подчиняться влияниям дядей, старых советников отца, и часто действовать по чужой указке.

Все это не способствовало развитию в характере тех властных, твердых черт, какие были у отца. Душевно мягкий от природы, он не мог победить свою неуверенность, застенчивость и свою деликатность в отношении к людям. Эти свойства характера были для него источником длительных нравственных страданий.

Он не любил громких, пышных, торжественных фраз, публичных выступлений, помпезной обстановки, а жизнь поставила его перед необходимостью быть постоянно на виду, говорить речи, принимать делегации, участвовать в торжественных шествиях, подчиняться слепо установленному этикету.

В нем постоянно жило два человека. Один, который переживал огромное нравственное напряжение перед всякими публичными выступлениями, когда мозг его как бы цепенел, мысли разлетались и им овладевало непобедимое, подавляющее чувство застенчивости. И другой человек, который в домашней, частной обстановке личным обаянием, живостью ума, красотою и образностью речи очаровывал и обвораживал своих собеседников.

Враги и сплетники считали его «недалеким, безвольным, слабохарактерным, тряпичным и жалким»… Они не знали его, не понимали его и не стремились узнать и понять. Злорадствуя, насмехаясь и зубоскаля, они не видели или не хотели видеть его напряженной, неустанной, неизменной устремленности ко благу и счастью русского народа, к величию и процветанию России.

Да, он был мягкий, добрый, застенчивый и скромный Царь. Он не был грубым, кровожадным деспотом («Кровавый Николай»), каким его обычно выставляли революционеры. Он не был способен выводить крамолу верхов, как Иоанн Грозный, и не умел заставить богатых, знатных бездельников работать, как это делал Петр со своей дубинкой. Он был мельче их по натуре. Никто никогда не видел его в состоянии бешенства, запальчивости, гнева, как это часто бывало с Иваном Васильевичем и с Петром Алексеевичем. Его самообладание граничило иногда с наружным безразличием. Особая щепетильность говорила ему: «Помазанник Божий не может показывать своих чувств, как обыкновенный человек». Болезненная деликатность лишала его мужества высказывать свое неудовольствие прямо в глаза. Он расставался с не удовлетворившими его министрами очень ласково, не говоря им об этом. Часто после обворожительного приема злополучный сановник, возвратясь домой, находил рескрипт об отставке, написанный в самых теплых тонах. Это своеобразное поведение Царя давало повод огорченным министрам говорить о царском двуличии. И это все он знал.

У него часто бывали колебания, сомнения, противоречие и даже непоследовательность. Все это происходило из желания сделать как можно лучше, разумнее, правильнее. Империя была огромна, ее населяли разнообразные народы со своим особым историческим своеобразием, с разной степенью культурности, с разным бытом, религией, родом занятий. Огромны были интересы государства, и не всякий проворный умник мог бы с категорической определенностью сказать, что надо делать и как делать, что полезно для блага государства и что вредно. Производить опыты на живом теле народа Царь не мог.

У него бывали ошибки и промахи. Иногда поддавался влияниям окружающих лиц, принимал решения, которые потом не оправдывались жизнью. Он это сознавал, огорчался и еще строже относился к своим решениям. По существу, это были мелочи, не стоящие внимания, хотя досадные и неприятные. Главное заключалось в его стремлении ко благу Отечества. Если Петр Великий был подобен бурному, кипящему потоку, который стремительно несся к намеченной цели, ломая, срывая и уничтожая все на своем пути, то он, Император Николай II, мог сравнить себя с тихой, покойной рекой, которая так же неустанно катила вперед свои воды, смывала постепенно и медленно, без рывков, старое во имя нового.

За свое царствование Государь достиг огромных результатов. Эти результаты могли бы быть еще бóльшими, если бы жизнь складывалась так, как он хотел, если бы враги престола и режима не срывали его начинаний, не замедляли хода реформ и не ввергали Отечество в смуты и войны.

Расхождение с обществом началось чуть ли не с первых дней его царствования, когда он пришел с душой, открытой для добра. Он боготворил отца, который для него являлся образцом христианского монарха. Он думал, что вся Россия преклонится перед памятью умершего Царя-Миротворца, что она вся признает благодетельную ценность той мирной, спокойной жизни, которую он дал, достойно охраняя интересы и честь России. И в этом сыновнем убеждении он объявил свой первый манифест к народу.

Горя нашего не выразить словами, но его поймет каждое русское сердце, и мы верим, что не будет места в обширном государстве нашем, где бы не пролились горячие слезы по Государю, безвременно отошедшему в вечность и оставившему родную землю, которую он любил всею силою своей русской души и на благоденствие которой он полагал все помыслы, не щадя ни здоровья своего, ни жизни…

Увы, недолго он находился в приятном убеждении насчет «горячих слез». Тотчас же за похоронами начали поступать сведения о желании некоторой части дворянства и земских людей внести изменения в систему государственного управления и ограничить его самодержавную власть, которую отец завещал охранять неприкосновенной. Это поспешное изъявление затаенных чаяний русского дворянства у раскрытой еще могилы оскорбило его как сына и огорчило как человека. С горьким чувством он услышал, что Император Александр III закупорил политическую жизнь в России и что это было большой ошибкой.

По совету старого мудрого Победоносцева, которого ненавидело радикальное общество, он решил дать отпор вековым домогательствам дворянства и стремлениям земских людей расширить базу своей деятельности и разделить с ним его права и прерогативы.

«Пусть все знают, – сказал он собравшимся делегациям дворян, земских и городских деятелей, – что я, посвящая все силы благу народному, буду охранять начала самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял их мой незабвенный покойный родитель»…

Государь отлично вспомнил свой первый промах. Он случайно оговорился, сказал не то слово, которое следовало, и не сумел поправиться. Это может случиться со всяким, но слово сорвалось и пошло гулять по России. Его обсуждали вкривь и вкось. Старое родовое дворянство было задето за живое, было оскорблено. Более спокойные считали, что Государь неудачно выбрал время для политических изъявлений. Так или иначе, но «бессмысленные мечтания» стали жупелом в борьбе с Государем. Этих слов ему не простили и их не забыли за все эти двадцать два года.

А затем замелькали, как спицы в колесах, одна за одной неудачи, несчастья, удары судьбы. Что-то роковое и обреченное было в этих Ходынках, войнах, смутах, убийствах, в этой неустанной борьбе политических врагов, сеявших крамолу, подтачивавших трон и стремившихся низвергнуть Россию в пропасть.

В 1905 году, когда Россия вела тяжелую войну с Японией, на далекой восточной окраине, в стране вспыхнула революция.

Вспыхнула потому, что это был удобный момент для нанесения режиму смертельного удара. Загорелась пожаром Россия. Забастовали фабрики и заводы, остановились железные дороги, перестали действовать телеграф и почта, не выходили газеты, жизнь в стране замерла, и только революция дышала кровавым пламенем, пожарами помещичьих усадеб и выше и выше поднималась революционная волна.

Крамольная интеллигенция приветствовала японские победы; не скрывая, она злорадствовала по поводу наших неудач и страстно желала русского поражения. Она надеялась ценою русского позора, ценою национальных интересов купить победу над самодержавием. «Макаки бьют казаков», «Чем хуже, тем лучше» – крикливо и бесстыдно шумели по всей России. «Нужно только навалиться всей силой на колеблющееся самодержавие, и оно рухнет»… Передавали слух, что Милюков приветствовал микадо с победой.

9 января революционные вожаки, хитрые, лукавые и вероломные, двинули к Зимнему дворцу, под прикрытием икон и царских портретов, рабочий пролетариат столицы. На бесчисленных митингах они разожгли у рабочих жестокую, слепую, накаленную добела ненависть к правительству, к буржуям, ко всякому, кто носит «крахмальный воротничок», и к Царю как носителю верховной власти. Царю несли петицию. Эту петицию главари составили в обычных формах революционной шпаргалки. В ней были жалкие слова, от которых пахло приторной, лукавой фальшивкой:

«…Нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества… Мы не много просим; мы желаем только того, без чего наша жизнь – не жизнь, а каторга… Разве можно жить при таких законах? Не лучше ли умереть нам всем, трудящимся? Пусть живут и наслаждаются капиталисты и чиновники!..»

Но, кроме этих перлов революционного творчества, которые должны были вдохновить толпу, в петиции было еще четырнадцать пунктов, имеющих смысл, темный для толпы и хорошо понятный для вожаков. В этих четырнадцати пунктах и заключалась вся соль, вся суть предпринятого марша «голодных, ищущих правды». От Царя требовали самоупразднения и требования заканчивали словами: «Пусть Царь на эти требования согласится и клятвенно обещает их исполнить…»

Интеллигенция стремилась к установлению политического режима в России и добивалась власти уже давно. Она считала, что самодержавный режим отжил свой век, что он является пугалом для Западной Европы, что он мертвит русскую жизнь. Она полагала, что власть должна принадлежать ей. Она жила обычными демократическими настроениями. Она уже утратила черты исконной, кондовой России. Но к власти еще более страстно и напряженно стремилось революционное, цепкое подполье, фабричные рабочие и чернь. У этих уже совсем не было никаких русских национальных черт, ее интересы ограничивались неизменными вожделениями безродной черни, интересами брюха. Их боевым лозунгом была знаменитая фраза из Интернационала: «Кто был ничем, тот станет всем»…

Что должен был чувствовать он, Царь земли Русской, когда рушились его дальневосточные планы, его надежды твердой ногой стать на берегах Тихого океана? В своих мечтах он видел, как русские суда бороздят беспредельные просторы морей и как колышется и плещется в лучах восходящего солнца русский флаг. Что должен был чувствовать он, видя, как проливалась русская кровь на улицах столицы?..

«Тяжелый день, – записал он в дневнике 9 января 1905 года. – В Петербурге произошли серьезные беспорядки. Войска должны были стрелять в разных местах города. Было много убитых и раненых. Господи, как БОЛЬНО И ТЯЖЕЛО»…

Сердце Государя было полно скорби. Он отверг все проекты, которые ему предлагали, и решил лично переговорить с представителями рабочих, как говорит отец с провинившимися детьми. Он им сказал:

«Приглашая вас идти подавать мне прошение о нуждах ваших, ИЗМЕННИКИ поднимали вас на бунт против меня и моего правительства… Стачки и мятежные сборища только возбуждают безработную толпу к таким беспорядкам, которые всегда заставляли и будут заставлять власти прибегать к военной силе, а это неизбежно вызывает и невинные жертвы.

Знаю, что нелегка жизнь рабочего. Многое надо улучшить и упорядочить, но имейте терпение. Вы сами по совести понимаете, что следует считаться с условиями нашей промышленности»…

Революция привела к преждевременному миру накануне нашей победы. Японцы исчерпали свои средства, накопленные раньше, перед войной, Россия же их только сосредоточила.

«О, если бы Бог даровал нам победу, – писало „Новое время“. – Как бы Русь воспрянула, как отлетел бы от нее весь дым и чад, все это удушье, бестолковщина и безначалие»…

«И неужели хоть на полгода времени нельзя вдохнуть в интеллигенцию России чувства патриотизма?..» – с горьким чувством заметил Куропаткин.

Революция привела Россию к Манифесту 17 октября, коим были дарованы политические свободы и учреждена Государственная дума.

«Милая моя мамá, – писал Государь Императрице Марии Федоровне после подписания Манифеста. – Сколько я перемучился, ты себе и представить не можешь. Я не мог телеграммой объяснить тебе все обстоятельства, приведшие меня к этому страшному решению, которое я, тем не менее, принял совершенно сознательно… Ни на кого я не мог опереться… Единственное утешение – это надежда, что такова воля Божия, что это тяжелое решение выведет дорогую Россию из того невыносимого хаотического состояния, в каком она находится почти год… Мы находимся в полной революции, при дезорганизации всего управления страною. В этом главная опасность. Но милосердный Бог нам поможет. Я чувствую на себе Его поддержку и какую-то силу, которая меня подбадривает и не дает пасть духом. Уверяю тебя, что мы прожили здесь года, а не дни, – столько было мучений, сомнений и борьбы»…

Приветствуя собравшихся членов Государственного совета и Государственной думы, Государь открыто, честно, с надеждой и верой сказал им:

«Всевышним Промыслом врученное мне попечение о благе Отечества побудило меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа.

С пламенной верой в светлое будущее России я приветствую в лице вашем тех лучших людей, которых я повелел возлюбленным моим подданным выбрать от себя.

Трудная и сложная работа предстоит вам. Верю, что любовь к Родине и горячее желание послужить ЕЙ воодушевят и сплотят вас…

Да исполнятся горячие мои желания видеть народ мой счастливым и передать сыну моему в наследие государство, крепкое, благоустроенное и просвещенное.

Господь да благословит труды, предстоящие мне в единении с Государственным советом и Государственной думой, и да знаменуется день сей отныне днем обновления нравственного облика земли Русской, днем возрождения ее лучших сил. Приступите с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие Царя и народа. Бог в помощь мне и вам».

Протянутую Царем искренно и чистосердечно руку Дума отвергла. Отвергла потому, что у нее была другая цель, продиктованная революционным настроением и иными сторонними влияниями. Об этой цели Столыпин позднее мужественно, открыто сказал Думе: «…ВАМ НУЖНЫ ВЕЛИКИЕ ПОТРЯСЕНИЯ – НАМ НУЖНА ВЕЛИКАЯ РОССИЯ…»

Первая Дума закончила свою деятельность знаменитым Выборгским воззванием с призывом не платить налогов и не давать солдат в войска.

Дарование свобод и учреждение Государственной думы не остановило борьбы, на что так надеялся Государь. В течение десяти лет Дума была факелом, от которого летели по всей стране искры пожара. Начавшаяся война с Германией и Австрией вызвала патриотический подъем. Но это продолжалось недолго.

На один момент приостановилась борьба, а затем атака власти и режима вспыхнула с новой разъяренной силой.

Перед Государем, как призраки, замелькали тени врагов. Вот проплыл огромный, полный, заплывший жиром, с одышкой, с куполообразной головой, с желто-карими тусклыми глазами председатель Государственной думы Михаил Родзянко.

До мельчайших подробностей вспомнил Государь их последний разговор. Родзянко говорил долго, топтался и кружился вокруг одних и тех же вопросов, как кружится ночная бабочка вокруг огня, и закончил словами:

– Общество требует реформ; требует создания ответственного министерства, пользующегося доверием народа; требует устранения Императрицы от государственных дел; требует настоящего народного представительства с правами, требует удаления Протопопова. Растет народное недовольство.

Мы накануне огромных событий, последствий которых предвидеть нельзя. То, что делает ваше правительство и вы сами, до такой степени раздражает население, что все возможно. Всякий проходимец всеми командует. Если проходимцу можно, почему же мне, порядочному человеку, нельзя?

Государь вспомнил этот момент. Тогда он подумал: «Какую сморозил глупость: позавидовал проходимцам; какой недалекий человек».

Родзянко же продолжал, как ни в чем не бывало:

– В моем докладе я указываю вам целый ряд мер.

Это искренно написано. Я изложил вам правдиво то, чего требует общество. Подумайте, Государь, и сделайте так, как я вам советую. Спасайте себя.

– Я сделаю то, что мне подскажет моя совесть, и то, что мне положит Бог на душу…

– Ваше Величество, вам, во всяком случае, надо очень помолиться, усердно попросить Господа Бога, чтобы Он показал вам правый путь, потому что шаг, который вы теперь предпринимаете, может оказаться роковым…

Государь остро почувствовал язвительную насмешку. Она обожгла его самолюбие, как удар бича. Он встал и, смотря в упор на тяжелое, багрово-красное лицо Родзянки, на заплывшие, невыразительные глаза, медленно и твердо сказал с ледяной холодностью:

– Вы говорите, что общество требует… А не кажется ли вам, что я также могу потребовать от общества и предъявить ему еще более длинный список обвинений, в начале которого стоит подлинная измена и подлинное предательство. Предательство не только в отношении меня, трона, но предательство более страшное: предательство Родины, России, в момент грозной и тяжелой войны.

Революция может вспыхнуть, но история и Бог нас рассудят, кто был прав и кто был виноват, кто защищал интересы родной земли, а кто защищал интересы фрондирующего общества и интересы революции в прямом смысле.

Общество изолгалось, исподличалось, потеряло чувство моральной ответственности. Милюков сказал в Думе гнусную ложь, и вы его не остановили, вы не потребовали его исключения, вы не передали дело о нем прокурору, вы не заявили на всю Россию, что Милюков солгал, сказал неправду. Вы солидаризировались с ним.

Не кажется ли вам, господин председатель Государственной думы, что русское общество пропиталось бунтарской психологией, что оно денно и нощно болтает о заговорах и революциях? Не стал ли Таврический дворец местом, откуда распространяется пропаганда по всей стране?

Вы требуете реформ во время напряженной войны, когда все силы народа должны быть направлены к единой цели – победить врага. Хорошо ли вы делаете, удачно ли вы выбрали время, если вас действительно интересует победа? В моем правительстве нередко были блестящие, умные и дельные министры, но что вы с ними сделали? Вы их затравили! Вы требуете убрать Протопопова, но ведь несколько месяцев тому назад он был товарищем председателя Думы – вашим товарищем. Сколько раз я приспосабливал выбор министров в угоду Думе, но вы травили всякого, кто приходил к власти сегодня.

Обществу нужна революция и только революция. Но революция – опасная игрушка: она опрокинет трон, но она разнесет и уничтожит все то, что вы так слепо отстаиваете. Снимите красные очки и посмотрите вокруг себя с благоразумием. Не мне искать доверие у вас. Это вы должны заслужить его вновь перед монархом.

– Ваше Величество, я ухожу в полном убеждении, что это мой последний доклад вам.

– Почему?

– Потому, что я полтора часа вам докладываю и по всему вижу, что вас повели на самый опасный путь… Вы хотите распустить Думу. Я уже тогда не председатель и к вам больше не приеду. Что еще хуже, я вас предупреждаю: я убежден, что не пройдет и трех недель, как вспыхнет такая революция, которая сметет вас и вы уже не будете царствовать…

Родзянко вынул белый батистовый платок и вытер вспотевший лоб и губы. Он был горд в этот момент своей ролью политического деятеля.

– Нельзя так шутить с народным самосознанием, с народной волей, с народным самолюбием, как шутят те лица, которых вы ставите. Нельзя ставить во главу угла всяких Распутиных. Вы, Государь, пожнете то, что посеяли…

– Увы, я сеял добрые семена, а вы их вытоптали и насадили крамолу и плевелы. Бог даст, матушка-Россия выйдет из бед…

– Бог ничего не даст, – резко, быстрой скороговоркой, перебивая Царя, возразил Родзянко. – Вы и ваше правительство все испортили. Будет революция…

Вслед за Родзянко перед мысленным взором Царя появился новый враг – самый умный и самый опасный. Это был Милюков. К его голосу прислушивались; его окружал ореол борца за «истинную демократию»; его имя было известно по всей России. Милюков нанес сокрушительный удар по монархии. С того рокового дня, 16 ноября, трон зашатался и революция подошла к России гигантскими шагами. С трибуны Государственной думы прозвучали слова об измене Царицы.

С того дня душа Государя и его чувства вошли в полосу беспросветного мрака, душевной тоски и бессильного отчаяния. Все рушится, разлагается, все уничтожает яд пропаганды. Царь увидел вокруг себя паутину, которую планомерно и тщательно выткало революционное подполье и либеральная общественность вместе с беззаботной знатью. За этой паутиной смутно вырисовывалась тень огромного красного паука. Царю кажется, что паук корчит гримасы, сладострастно потирает мохнатые лапы и нагло ждет добычи, попавшей жертвы…

Государь чувствовал тупую мучительную тяжесть в голове; она была налита горячим свинцом. В ушах раздавался незатихающий звон и шум. Все тело ломило, одолевала слабость; в отчаянии хотелось забвения, чтобы осталась бесчувственной, бренной уставшая плоть. Но душа, не переставая, тревожно ныла; в однообразном, монотонном гудении колес и рельс, в тишине безлунной ночи было что-то гнетущее, печальное и безнадежное.

Он встал и начал снова ходить. «Надо разогнать это настроение, – думал он, – нельзя поддаваться ему, иначе раздавит в порошок, как мельничный жернов». Но перебороть душевную тоску не смог. На его плечах лежала судьба империи, исход войны, внутреннее спокойствие в государстве. Тяжелые мысли не уходили. Давило одиночество в борьбе. Мужественных Столыпиных не было. Сам он был неспособен рвануть, как Петр, так, чтобы все затрещало, чтобы закружилось и потемнело в глазах, – или сам погиб, или других раздавил и все поставил на своем. Свои огорчения он переживал в себе самом, не давая им вырваться наружу. Он безумно устал, жаждал покоя, а покоя не было…

«Кто виноват? – спрашивал он себя не раз. – Виноват я или бедная Аликс или виноваты они, что между нами легла пропасть? Разве я не стремился возвеличить Россию, сделать ее сильной и богатой, благоустроенной и счастливой? Почему против нас вооружились все, даже члены семьи, даже родная сестра Аликс – смиренная монахиня? Как могла набожная, богобоязненная Элла приветствовать убийц Распутина и молиться за людей, проливших кровь брата?! Значит, и она осудила нас; значит, и она считала Распутина исчадием ада, злом, которое надо было уничтожить».

Он силился уйти от себя, отделиться, отойти в сторону и посмотреть на все глазами постороннего человека. Он совершенно честно и искренно хотел уяснить и понять истоки, начало и конец того клубка, который затягивался петлей на шее России. Он знал, что одним из порочных звеньев в ходе событий был Распутин.

«Они кричат: „Распутин – позор России и наше несчастье“. Но в чем заключается этот позор? В том ли, что во дворец иногда допускался простой сибирский крестьянин; в том ли, что он помогал сыну в то время, как наука была бессильна? В том ли, что Распутин совершенно искренно любил Россию и желал ей блага? Они говорят, что „через распутинскую переднюю проходили кандидаты на министерские кресла“. Но мне лучше их известно, что это неправда. Я выбирал министров, выбирал, руководствуясь моими собственными соображениями. Они вопили, что Распутин – это олицетворение сатаны, что это самый грязный, аморальный, падший человек. Но верно ли это? Не сказал ли митрополит Питирим, что Григорий – человек необыкновенный, что в самом худшем случае это „святой черт“… Разве не видели Григория, как он тайно молился, исступленно бился о камни и по лицу его катился чуть ли не кровавый пот…»

Государь на минуту оторвался от грустных мыслей. Паровоз дал протяжный гудок, поезд замедлил ход, застучали на стыках колеса, через окно промелькнула пустынная, скудно освещенная станция, черные фигуры железнодорожных служащих, серые строения, проплыла околица, и снова потянулось снежное поле.

Они приписывали Распутину пагубное участие в управлении государством, но, даже если бы это было так, разве не отозвался о нем умный Витте словами весьма похвальными: «Это замечательный человек; человек большого ума. Он лучше, нежели кто, знает Россию, ее дух, настроение и исторические стремления. Он знает все каким-то чутьем»…

«Как разгадать этого рокового человека?! Одни видели в нем только худшее и порочное. Для них он был „мерзавец, негодяй, шарлатан, великий комедиант и удобная педаль немецкого шпионажа“». Но Аликс со всем ее благочестием поверила в него всем сердцем; для нее это был святой старец, ищущий и взыскующий Бога. Со всем тем этот человек обладал могущественной тайной силой – он творил чудеса.

Государь вспомнил одну из ужасных сцен, когда наследник умирал. Десять дней он лежал с температурой 40 градусов. Наступил роковой вечер. Царица, не отходя, сидела у кровати сына, бледная как полотно. Сам он ходил в тревоге в соседней комнате. Тогда он спросил у Федорова:

– Можно ли сыну сделать операцию?

– Нет, Ваше Величество. Кровоизлияние слишком глубоко. Операция потребует не меньше двух часов. Ее можно сделать только под хлороформом. Такой продолжительности не выдержит сердце Цесаревича; он умрет на операционном столе.

– Что же делать?.. Не думаете ли вы, что кровоизлияние может само рассосаться?..

– Ваше Величество, как врач и как верноподданный, я обязан говорить правду; я не могу утешить вас в этом отношении. Спасти может только чудо.

И это чудо совершилось. Во дворце появился Распутин. Его вызвала, минуя все запреты, обезумевшая от горя и отчаяния Царица. Сибирский мужик снова торжествовал. Наутро температура пала, а через две недели наследник уже был здоров. Что должен был думать он, мать, окружающие? Какой силой сотворил выздоровление простой, почти неграмотный крестьянин? Божеской или дьявольской? Святой он или окаянный грешник?.. Падал старец? Да, падал. Валялся в грязи, как пес на блевотине, но пришел момент – и сотворил он то, что на языке религии называется чудом.

Рядом с чудом, с проявлением сил необъяснимых, были у Григория и «подвиги». Старца определенно спаивали и толкали на бесчинства. Государь вспомнил рапорт Джунковского о похождениях Распутина в Москве. Точно жаром обдало его: чувство стыда разлилось до корней. Среди пьяных, подбадривающих на откровенность, на интимные признания собутыльников, пьяный Григорий похвалялся своим могуществом: «Сама Сашка вышивала мне эту рубашку. Сама ручку мне целовала… Сам тоже завсегда целует»…

Было ли так, как доложено и написано, или присочинили, приукрасили и прилгали любители сочных сплетен, но слух побежал по России, попал в полицейский рапорт, стал достоянием канцелярий. Страдая от стыда, от возмущения, Царь жестоко винил себя, что не пресек вовремя безобразий, что дал возможность лиходеям России, используя Распутина, таскать по кабакам его имя и делать посмешищем его – носителя шапки Мономаха.

«Боже мой, как все это вышло постыдно, недостойно и гадко»…

По-новому представилась ему распутинская эпопея, толпа половых эротоманок, психопаток и истеричек, жаждущих «освятиться от батюшки». В неприглядном свете увидел он окружение старца, его свиту: Манусов, Рубинштейнов, Симановичей, Монасевичей и сброд прочей темной братии; всех их общество непременно связывало с дворцом. Предстал его взору Григорий – пьяный, красный, потный, с растрепавшимися жирными волосами, по-мужичьи отплясывавший вприсядку под гармонь камаринского и дико, хрипло напевавший: «Ах вы, сашки-канашки мои, разменяйте вы бумажки мои. А бумажечки новенькие – двадцатипятирублевенькие. Раскамаривай!..»

Не раз Царь намеревался отстранить Распутина. Старец получал приказ покинуть столицу, выехать в Покровское и больше не показываться. Но, как только наследник заболевал, как только доктора признавались в своем бессилии, как только появлялась роковая угроза – все моментально менялось. Государь не мог не уступить Царице-матери, не мог разбить ту трепетную веру, которая ее поддерживала в борьбе за жизнь сына.

– Меня не интересуют сплетни и клевета, – обычно отвечала она. – Если даже все, что говорят о нашем друге, есть правда, я и тогда не соблазнюсь. На Русской земле было много юродивых, имена которых горят перед Господом. А какие непотребства учиняли они при жизни! Были мытари, были и фарисеи. Одни не смели поднять глаза к Богу, каясь в своей греховности, другие похвалялись своей святостью. Пусть хулители Григория почаще вспоминают евангельское повествование, как привели к Христу блудницу, чтобы спросить: «Следует ли ее побить камнями за блудодеяние?» В иудейской толпе нашлась совесть. «Кто из вас не грешен, пусть первый бросит в нее камень». И толпа в смущении разошлась. А у наших праведников совесть луженая.

Загрузка...