Дверь им открыл невысокий плотный мужчина, как можно было догадаться, – сам Юрий Николаевич Плетнёв. Его мясистые пунцовые губы были раздвинуты в сиропной улыбке. Нос и щёки, и даже лысину он имел также мясистые, гладкие, с глянцем.
– Проходите, проходите, гости дорогие, давненько уж ждём с нетерпением…
Павел Афанасьевич Леснов, пропустив вперёд Оксану, с трудом перешагнул порожек, встал, прислонившись плечом к боковине массивной вешалки и тяжело опираясь обеими руками на трость. Лифт в доме отдыхал, и восхождение на пятый этаж не прошло даром. Боль в левой ноге, там, где давил протез, становилась уже невыносимой. Казалось, под зашитой кожей лопаются маленькие шарики, из которых выплёскивается расплавленный металл. Скорей бы сесть, вытянуть ногу и сразу станет легче – проверено опытом.
Встречать их в прихожую вышла вся семья Плетнёвых. Виктор, жених, уже полнеющий блондинистый молодец двадцати восьми лет, суетливо, с шуточками-прибауточками помогал раздеваться Оксане. Хозяйка дома, маленькая худая женщина с испуганным взглядом, своей сухой детской ладошкой зачем-то пыталась обтрясти снег с каракуля и суконных плеч Павла Афанасьевича, – тому от такого чрезмерного внимания было неуютно.
Наконец перездоровались, перезнакомились, разделись, прошли из мрачной тесной прихожей в большую комнату с ковровыми стенами и полом, массивными гардинами на окнах, маленькой искусственной ёлкой в углу, от которой накатывал терпкий дезодорантовый запах хвои. В центре комнаты сверкал роскошью хрусталя и фарфора круглый какой-то антикварный стол на одной резной ноге. Праздник, судя по всему, обещал быть на дипломатическом уровне.
А вообще-то это были смотрины, знакомины, сватовство или чёрт его знает, как это ещё можно было назвать. Павел Афанасьевич уже давненько, примерно с год назад, стал замечать, что его Оксаночка, видимо, полюбила. Начались телефонные звонки, поздние возвращения, обнаружилась лёгкая мечтательная дымка в больших серых глазах единственной и ненаглядной дочери, появились какие-то намёки в разговорах. Потом в дом заявился в первый раз, а затем стал и частым гостем вот этот блондинистый Витя. Что его красавица Оксана нашла в этом парне – Павел Афанасьевич, хоть убейте, понять не мог, но не в его правилах было перечить дочке. Думал, может быть, разочаруется со временем в своём избраннике, ведь двадцать пять ей всего, успеет.
Нет, не вышло по-отцовски, пошло дело у молодых на совсем уже полный серьёз, и вот решено было, что наступил момент знакомства и родителей. А тут как раз день рождения Виктора подоспел. Плетнёвы официально, на открытке, пригласили семью Лесновых, то есть Оксану и её отца, на 10 января к 20:00 в гости. Почествовать новорожденного, пообщаться, договориться о свадьбе. Чтобы всё, как у людей.
О серьёзном начали разговор в первый же час, после лёгкой закуски и вручения подарков Виктору (Павел Афанасьевич приготовил ему моднейшую вещь – шариковую трёхцветную авторучку, Оксана – чудесные самоцветные запонки и заколку на галстук), отправив молодых в другую комнату слушать музыку. Впрочем, долгого разговора и не понадобилось. Павел Афанасьевич на всё был согласен, так что договорились быстро: и когда, и в каком ресторане, и по сколько денег с книжек снимать. Только в одном попытался сказать своё слово Павел Афанасьевич, только одно условие попытался выставить – чтобы молодые до получения своей квартиры жили с ним. Плетнёвы в голос начали возражать: дескать, на двадцати двух метрах втроём не уместиться, да и от центра города квартира Лесновых за тридевять земель… Правда, сильно спорить не стали, позвали детей – как они рассудят. А Виктор с Оксаной, оказывается, давно продумали этот вопрос, квартиру внаём нашли и уже хозяину «полтинник» задатку дали. Ну и ну!
Что ж, им, молодым, жить. Павел Афанасьевич, крепко потирая пальцами колено, пытался представить себе, как будет томиться в одиночестве, бродя по пустой квартире в глухие зимние вечера, но мешали голоса и музыка. «Надо собаку, что ли, завести…», – только и успел подумать он. Снова сели за стол. Зашипело по-змеиному шампанское. Оксана была разгорячена, заалел на её щеках румянец (поди, уже и нацеловаться с женихом успела), голосок звенел. Павел Афанасьевич встряхнулся: главное, чтобы дочери было хорошо. Он пристально ещё раз вгляделся в лица своих, уже можно сказать, новых родственников; особенно – старших, которых видел впервые в жизни: что ж, начальное впечатление не всегда точное. Неужели Оксана будет называть вот этого… бодрого человека – папой?.. После всплеска оживления за столом наступило затишье. Все уставились в телевизор, шикарный «Рекорд» с большим экраном, и затихли – в программе повторялся новогодний «Голубой огонёк». Потом Плетнёв неожиданно, так что все вздрогнули и рассмеялись; прихлопнул пухлой ладошкой по краю стола и как бы между прочим предложил:
– Пойдёмте-ка, дорогой вы мой Павел Афанасьевич, на кухоньку да посумерничаем там по-мужски, а молодые пускай-ка с мамочкой посекретничают. Гут?
Пошли. На кухне Плетнёв сразу рванул дверцу холодильника и с наслаждением достал из его холодного светлого нутра почти полную бутылку заграничного коньяку и банку засахаренных лимонов.
– Ну вот, – сладострастно потирая руки, чуть ли не пропел он, – совсем другой коленкорчик! А то от шампанского уже икается и в животе, прошу прощения, бурчит. Вы как – не против?
Павел Афанасьевич неопределённо пожал плечами, пристраивая ногу под узким кухонным столом. Вообще-то ему хотелось сегодня быть отзывчивым и любезным.
– Ну вот и чудненько!– рассыпался в счастливом смешке Плетнёв и изрядно плеснул в две фаянсовые ярко-красные пиалы.
Выпили. Леснов невольно поморщился: «Зачем он коньяк в холодильнике держит?»
За окном новогодними ватными хлопьями щедро валил снег. Невдалеке темнели башни новостройки, и прожектор с ажурного подъёмного крана казался диском ослепительной луны.
Плетнёв, тронув пальцами-сосисками за локоть замечтавшегося Леснова, придвинулся к нему и почему-то шёпотом спросил, показывая подбородком вниз:
– Вы простите моё любопытство, хочу давненько уж спросить: с фронта отметинка?
– Да нет, – с неохотой, невольно сжав пальцами колено, ответил Павел Афанасьевич, – это память от сорок шестого. Так сказать, от мирного уже времени. На фронте за четыре года ни одного серьёзного ранения, а тут вот…
– О-о-о, сорок шестой! Действительно – «мирное» времечко. Да ещё в наших местах. Я, знаете, как раз в сорок шестом, зимой, в такое приключение раз влип, что не приведи Господь. Хотите расскажу? Но сначала надо голосовые связочки подмазать, пока моя кукушка не видит. Не подмажешь – не поедешь, хе-хе…
Судя по приготовлениям, Плетнёв рассказывал эту историю далеко не в первый раз и намерен теперь смаковать каждое слово, воротить подробности, делать эффектные паузы.
– Так вот, – начал он, промокнув бумажной салфеткой лоснящиеся губы, – случилось это, как я уже говорил, в сорок шестом, в наших Богом забытых местах. Я тогда в районе жил. Наверное, помните… Вы ведь здешний?
Плетнёв, дождавшись кивка головой слушателя, продолжил:
– В местах этих много разной шушеры сволочной в то время шлялось. Что ни денёчек, то и слышно: того убили, этого ранили, а с третьего одежонку содрали и последний кисет отобрали. И смех и грех: бабе вечером во двор по нужде надо и – ни-ни! – не пойдёт. Приходилось с ружьишком идти и сторожить свою благоверную.
Жили мы так неплохонько. Коровёнка имелась, курочек штук двадцать, да ещё кой-чего. И вот пристала ко мне однажды моя кукушка (это я так свою Марью Петровну шутя величаю): дескать, продай бурёнку, и всё тут, а то даром пропадёт. Тогда, знаете ли, мода у этой швали бродячей появилась: вечером хозяин накормит скотину, прикроет её в стайке, а утром глядь – уже нет коровёнки, где-то в лесу в котле варится.
Уговорила, значит, меня жинка, взял я гнедого в колхозе, сел в сани, привязал нашу Розку сзади, да и – в райцентр. Долго я с ней провандалался, пока продал, так что назад поехал, когда уже свечерело. За пазухой деньги лежат, в платок бабий увязанные, и деньги по тем голодным временам немалые. А за плечами, надо сказать, ружьишко болтается, так что я себя относительно спокойно чувствовал, но, вот именно, только относительно. А вокруг – темнёхонько, звёздочки уже вовсю, как говорится, ивановскую подмигивают, а мне ещё вёрст десять с гаком до хаты добираться.
Еду, еду, гнедка подгоняю и подъезжаю к самому растреклятому месту на всей дороге. Представьте себе: подряд три ложбины, и такие, чёрт бы их побрал, что как в колодец в них спускаешься. Глухомань и темень! И решил я, дурачина, для храбрости духа выпивончик себе позволить… А кстати, давайте и себе позволим, а?
Леснов молча и нетерпеливо пододвинул свою пиалу. Казалось, заминка в рассказе его раздражила. Плетнёв перевёл дух, смачно чмокнул губами и продолжил:
– И как раз перед этими балочками нечто вроде чайной притулилось у дороги. Привязываю я своего рысистого, охапку сена ему под ноги и – в тепло. И как оно получилось, чёрт его знает, только выпиваю я порцию, выпиваю и другую, а потом и третью. В шинке этом – народищу, и всё такие, знаете, на морду взглянешь и за ружьишко невольно покрепче цепляешься.
Водчонка здорово подействовала с морозцу-то. Я и ещё опрокидываю стопку. В голове уже шурум-бурум и уходить не хочется. Тут ещё какой-то мужичишка ко мне подсаживается,
– Угости, – кричит, – паря, век Богу буду за тебя молиться!
Наливаю я ему и сам с ним чокаюсь. А потом как кто за язык меня тянет, уж такой я дурак, когда выпью: «Ты, – говорю, – мужик, угостился и иди отсюда. Думаешь, деньги у меня выманишь? Нет, старче, мои денежки при мне останутся…» И так, знаете, самодовольно себя по карманчику, где деньжата лежат, похлопываю. Мужичонка вдруг хлюпать носом начал, а с меня хмель на минуточку слетел, и замечаю я, как за соседним столиком две образины бородатые шепчутся и на меня плотоядно поглядывают.
А-а-а, думаю, чему быть, того не миновать! И ещё водочки заказываю.
Долго бы я ещё сидел так, прохлаждаясь, как вдруг глядь, а тех мужичков-то уж и след простыл.
Плохо дело! Начинаю понимать, что дал маху, да уж поздненько. Спохватываюсь я скорей да на улицу выскакиваю. Луна на небе сияет, и свет такой, знаете, зловещий, что у меня сердчишко – тук! тук! Бросаюсь я в сани, да и трогаюсь, сначала не спеша, шагом, а потом кэ-э-эк хватану по гнедку бедному, он аж чуть из оглоблей у меня не выскочил… Что-то в горле пересохло опять, а?
Плетнёв, как бы испытывая заметное нетерпение слушателя, медленно налил, взял свою кровавого цвета пиалу, медленно, втягивая ноздрями аромат, поднес её к сочным губам, втянул в рот терпкую жидкость и начал со вкусом обсасывать прозрачный кружок лимона. Из большой комнаты донёсся дружный, какой-то семейный взрыв смеха – «Голубой огонёк», видимо, получился удачный.
– А дальше? Дальше?! – не утерпел Леснов.
У него заметно дрожали руки, дыхание было неровным, выражение лица странно напряжённое, словно он чего-то ждал.
– Ну, значит, вжариваю я по гнедому и – аллюр три креста! – только снег столбом. В мозгах одна мыслишка: неужели ждут, падлюги! Первая балка всё ближе и ближе. Въезжаю я в неё, у двустволочки курки взвожу (патроны с картечью) и – ходу. Самая жуть, что прямо вдоль дороги кусты громоздятся, целый полк в таких зарослях спрятать можно. Каюсь, грешным делом пару раз чуть не звезданул дуплетом, но в последний момент удерживался – ложная тревога.
Выскакиваю из ложбины на лунный свет, останавливаюсь, снимаю шапку и пот с лица утираю. Пар от меня валит. Ну, думаю, разок пронесло, должен Бог помочь и дальше. А самого уже озноб бьёт…
Плетнёв, увлёкшись рассказом, не замечал взгляда слушателя, не замечал усиливающейся в его глазах странной тревоги.
– Трогаю дальше, а сам чувствую, хмеля, кажется, уж и помину нет. Еду я, еду и вторую балку так же благополучно проскакиваю. А сердчишко всё равно ноет, и перед третьей опять останавливаюсь я, чтобы, значит, дать и себе, и гнедку передышку, а сам пальцы с курков не снимаю, хотя и мерзнут они страшенно.
Стою, в балку, как в пропасть, всматриваюсь, потом перекрестился, хотя и неверующий. И – трогаю. Только начинаю погружаться, глядь – а луна вовсю светит – на самом дне фигура стоит и морду в мою сторону воротит. Я сдуру уже пытаюсь жеребчика удержать, чтоб, значит, назад заворотить – куда там! И сам чёрт на такой прыти не остановит. Ну, плююсь, двум смертям не бывать! Ожигаю кнутом гнедка, ружьё вперёд выставляю и лечу. Слышу: «Стой! Сто-о-ой!..»
Ах ты, думаю, гадина, ещё стоять тебе! Да только сравниваемся, я гнедка в сторону передёргиваю да как рубану из обоих стволов – того сразу отбросило, только вскрик и повис в воздухе. И ведь так вскрикнул, словно удивился отпору – голыми руками собирался, сволочь, взять… Что это с вами, Павел Афанасьевич?
Леснов и сам чувствовал, как напряглось и побагровело его лицо, видел свои онемевшие пальцы, стиснувшие жёсткую кость набалдашника. Что? Что сделать этому человеку? Ударить его бутылкой по голове – да так, чтобы череп вдребезги?..
Словно вспышкой высветила память тот январский стылый вечер. Он вспомнил, как плёлся из последних сил, как понял, что обморозил лицо, а бесчувственные ноги уже так устали разгребать свежевыпавший вязкий снег, что совсем не оставалось надежды добраться до жилья. И вот, когда уже готов был лечь на снег и успокоиться, вдруг услышал скрип полозьев, топот копыт, кинулся навстречу и – всполох огня, взрыв боли в ногах…
Его подобрали тогда, полуживого, замерзающего, истекающего кровью, и спасли чудом. И вот в эти прошедшие с тех пор двадцать лет Леснов не раз представлял себе в мечтах, как встретит когда-нибудь этого негодяя, этого паршивого труса, который ему, фронтовику, гвардейскому офицеру, искалечил жизнь в одну секунду – смял его семейное счастье, выбил из его судьбы любимое дело, швырнул в липкий плен каждодневной физической боли. Как Павел Афанасьевич в бессонные ночи, скрипя зубами и тихо, боясь разбудить дочурку, единственный свет в окошке, стоная, мечтал вот об этой встрече с человеком, у которого, он всегда это знал, губы будут обязательно мясистые, пунцовые и влажные от сытости, а взгляд будет говорить о том, что жизнь он прожил хорошо…
– Да нет, ничего, – почти прошептал Павел Афанасьевич, и ещё тише, как бы про себя, выдохнул: – Убийцей быть не хочу…
– Что, что?– встрепенулся поражённый Юрий Николаевич, чуть ли не притрагиваясь к руке Леснова своими потными пальцами. – Ах, да! Меня это, конечно же, ужасно мучает всю жизнь… Убивать, вы правы, – страшно! Но я надеюсь и Бога до сих пор молю, что не насмерть свалил того ханурика, а только ранил. Калечить же таких надо, разве не так?.. Что ж вы не налили?
Хозяин взял отставленную гостем тёмную пузатую бутылку и опрокинул её над жадно раскрытым белым ртом пиалы, стараясь не плеснуть на клеёнку. Он удивлённо вскинул посоловевшие глаза, когда Леснов вдруг резко встал и, мучительно хромая, пошёл из кухни.
– Нам пора, – резко и непререкаемо бросил он в полумрак комнаты и начал наматывать на шею колючий шарф.
Оксанка выскочила, удивлённая, ткнулась ему в шею.
– Папка! Ну, папка! Что случилось? Чего ты?..
– Пошли, пошли, доча, нам пора, уже поздно…
Что-то было в голосе отца такое, что дочь, сразу поскучнев, беспрекословно начала переобуваться. Выскочила хозяйка, принялась охать-ахать, строить догадки («Мой чего-нибудь лишнего ляпнул?..»), Виктор снова начал ухаживать за невестой, держа наготове её шубку, уже без шуточек, обиженным тоном предлагая себя в провожатые. Сам Плетнёв маячил в дверях кухни, хватаясь руками за косяки, и, никак не находя устойчивого положения, медленно то поднимал, то опускал ресницы…
Павел Афанасьевич и Оксана стояли на стоянке маршрутного такси и молчали. Свежевыпавший рыхлый, вязкий снег, по которому вновь сейчас растревожил ногу Леснов, будил тяжёлые воспоминания. Отец смотрел украдкой на притихшую дочь, в этот вечер впервые остро и сладостно почувствовавшую себя невестой, и мучительно, до головной боли, думал: «Сказать или нет? Сказать или нет?..»
/1973, 1978/