Бабушка читает молитвы.
Она православная, но в Библии всё налегает на Ветхий Завет. И самозабвенно воспевает Бога псалмами Давида. Каждый день она ходит в храм. А я – в школу. Встречаемся часов в пять, когда я возвращаюсь с продлёнки. Мы гоняем чаи, и я слушаю-слушаю бесконечные бабушкины истории о её житьё-бытьё, которые она достаёт наугад из книги своей жизни. Как фотографии из семейного альбома – нашей с ней реликвии в толстокожем с бронзовой застёжкой переплёте и выпавшей инкрустацией в форме розы с листьями. Какой была эта роза, мы так и не обсудили, что наводит меня на мысль о том, что этот альбом случайно попал к ней в лихие годы и в него чей-то нежной рукой были вставлены другие заветные снимки…
Один мальчик-экспериментатор купил в специализированном магазине на улице 25 Октября, что идёт от Красной площади мимо ГУМа, химический реактив. Он принёс его домой, в коммунальную квартиру на Малой Молчановке. Тёмной зимней ночью, чтоб никто не видел, полуголый, в одних сношенных тапочках и трусах, он проскользнул на кухню, усыпанную усатыми тараканами, сложил реактив в соседскую алюминиевую кастрюльку и стал его нагревать на горелке газовой плиты. Сначала раздалось шипение и пошёл едкий розоватый дым. И мальчику стало весело. Похохатывая и поёживаясь от обступившего его холода огромной коммуналки, он продолжал держаться за ручку кастрюльки, когда неожиданно кто-то за его спиной поднял язычок выключателя и кухня озарилась зеленоватым светом. «Лампочка, что ли, дурит? – подумал мальчик. – Чего свет-то зелёный?»
– А это потому, что дымишь розовым, – услышал он за спиной ответ на свои размышления, – да ещё мою кастрюльку взял, стервец такой, у меня прямо сердце во сне ёкнуло!
И он получил затрещину по затылку.
– Зачем вы мальчика обижаете, тётенька? – вступился за него перед соседкой Кирой Львовной вежливый голосок его одноклассницы Тани Громовой.
– А ты что тут делаешь, бесстыдница, в одной ночнушке? – парировала Кира Львовна.
– Я так, прогуливаюсь, видите, тётенька, ночь-то какая лу-у-унная! – восторженно протянула Таня.
– И правда лунная, – заметно помягчевшим утробным голосом подтвердила Кира Львовна.
Из кастрюльки начали выплывать, словно мыльные пузыри из бумажной трубочки, скрученной как-то мамой в раннем детстве мальчика, огромные прозрачные шары.
– Выключите свет, – посоветовала Таня, – и вы увидите, какие они красивые.
– Пожалуй, – охотно согласилась Кира Львовна и зашаркала обратно к выключателю.
И тогда мальчик на мгновение оторвал зачарованный взгляд от кастрюльки посмотреть, чего там такое за спиной происходит… И было на что посмотреть: Кира Львовна, вся в бигудях и замызганном своём халате, крутила задом к выключателю, а Таня Громова в короткой рваной сорочке стояла на жестяном карнизе и, как-то боком просунув голову в открытую форточку, смотрела на мальчика с живым участием.
Свет погас.
И в наступившей темноте светилась только Таня на окошке, в подбитой лунным сиянием и ставшей вдруг длинной и романтичной прозрачной тоге – да шары. Они действительно стали переливаться всеми цветами радуги, плотными рядами заполняя кухню сверху вниз.
– Я же говорила, – обрадовалась Таня. – Видишь, Володя, как красиво?
Мальчик очень удивился, потому что его не так звали. Но промолчал, потому что Кира Львовна вдруг ласково охватила его сзади и произнесла:
– Вовка, да неужто это ты? А я сзади тебя и не узнала. Прости меня, сынок! Как же мы давно не виделись-то с тобой! Как же я соскучилась-то по тебе!
А мальчик вдруг как-то совсем по-вовкиному ответил:
– Вы, мамаша, я вижу, очень-очень изменились. Раньше из вас слова ласкового не вытянуть, а теперь вот сынком меня называете.
– Да я же, миленький, с утра до ночи на заводе штамповочном. Вечером еле-еле до дому дотащусь, папаша твой мне ещё нервы мотает, всё душу свою, войною изувеченную, водярой промывает. А ты мне дневник с двойками суёшь. Ну как тут не погорячишься! Ты уж прости меня, сынок. За прошлое. Теперь у нас всё по-другому будет.
– Хорошо, прощаю, – соглашается мальчик. – Только вы меня теперь Вовкой не называйте…
– А как, как тебя называть теперь, сыночек? – спрашивает из-за спины Кира Львовна.
– А какое вам имя больше всего нравится? – вставляет вдруг из форточки Таня.
– Ну-у, – протягивает задумчиво Кира Львовна, всё ещё держа мальчика в объятьях, – мне всегда казалось, что я тебя Вовкой назвала, потому что мне это имя нравилось. А теперь вижу, что я ошибалась. Не подходит тебе это имя, да и я сейчас припоминаю, что в молодости мне другое имя нравилось. Но я постеснялась тебя так назвать.
– Так какое, какое же? – заволновалась Таня из окошка.
– Эдмунд! – выдохнула Кира Львовна. – Я его однажды от очень начитанной соседки нашей Софьи Михайловны услышала. Её, правда, потом посадили. Очень кроткая старушка была – целыми днями читала, читала. Вот её и посадили. Я и испугалась тебя так назвать, когда ты родился. Ненашенское это имя. А теперь вижу, что неправа я была. Может, и судьба у тебя тогда по-другому сложилась бы. Как ты думаешь?
– Называйте меня теперь, мамаша, Эдом, – предложил мальчик, потому что это имя ему вдруг приглянулось. – А вас-то мне как называть в свою очередь? У вас, может, тоже какие-то пожелания на этот счёт имеются?
– А тебе как хочется, чтобы я называлась, Эд? – спрашивает Кира Львовна, и при этих словах мальчик вдруг чувствует, как он превращается в Эдмунда с благородной душой.
– Я хочу, дорогая мама, чтобы звали вас Элеонорой, Норой! Вы согласны? – С замирающим сердцем ждёт он ответа.
– Как же мне не согласиться, если тебе это имя приглянулось. Ты меня назови, а я почувствую, моё оно или не моё. Я думаю, что ты должен был бы угадать. У нас ведь одна мечта, чтобы всё у нас с тобою хорошо было, сыночек! – растроганно соглашается Кира Львовна.
– Нора! Дорогая мама Нора! – всё ещё находясь в объятьях бывшей Киры Львовны, тепло произносит Эд.
Поворачивается наконец от полностью выкипевшей кастрюльки и видит перед собой легко танцующую над полом (потому что ведь невозможно, чтобы активизировавшиеся в темноте тараканы бегали теперь по ногам) бесплотную прекрасную зрелую женщину и сразу же угадывает в мягких её чертах маму Нору. Уже нет нужды в объятиях, потому что они так близки, так родственны друг другу.
– Послушайте, – вдруг доносится до них призыв со стороны окна, чудом успевший пробиться в их общее плотное пространство любви.
Это Таня Громова, лунатик 4 «Б» класса. Её голова плотно засела в форточке, и уже надо же что-то делать – нельзя же вот так стоять и стоять на карнизе, можно же и простудиться. Ведь зима же!
– Послушайте, дайте и мне какое-то имя! Может, я тогда тоже стану как вы и выдерну наконец из форточки мою застрявшую голову, – предлагает она.
– Конечно же, конечно, мы сейчас поможем! – с готовностью отзывается мама Нора. – Эд! Давай откроем окно – как я сразу, когда ещё была Кирой, не догадалась! Девочка совсем замёрзла. Да и как она там, бедняжка, оказалась? За окном!
– У вас теперь не получится окно открыть, – сообщает Таня, – вы оба бесплотные. Давайте лучше имя скорее придумывайте, пока я не замёрзла.
– Я бы тебя назвал Ундиной. Вон как ты на фоне луны светишься! Ина! Согласна? – предлагает Эд.
– Согласна! – отзывается эхом и легко отделяется от окна Ина. – Идите сюда! – манит она их из кухни наружу.
И, слившись воедино, Нора и Эд без малейших усилий выплывают через форточку по лунному лучу в тёмное воздушное пространство, окутавшее город…
Наутро в квартире номер семь на четвёртом этаже одного из бывших доходных домов по улице Малая Молчановка в многодетной семье дворника Ивана Кузьмича недосчитались девочки Тани. Пропала девочка, и всё тут. Ну, знали, что она странная была: сколько раз её с карниза снимали лунными ночами. Успевали, что называется, снять. Стоит себе, в струночку вытянулась, нос по ветру держит, балансирует, как циркачка на канате, на краешке карниза. Один раз даже как-то на соседний перешагнула.
– Жуть меня сквозь сон взяла, – рассказывала наутро на кухне соседка Шура, – открыла я глаза, а в окне, господи боже, она! Стоит себе в одной сорочке. Хорошо, что я про эти Танькины номера знаю. А если бы какой-то другой человек на моём месте оказался? Да и заорал бы от ужаса? Ясное дело, девка б очнулась и как пить дать разбилась бы вдрызг.
– Ну где она, дура такая, шастает, – причитает Танина мать Матрёна Филипповна. – Ушла-таки, упустили девчонку-у-у! – уже от ужаса начинает она подвывать.
– А вы на асфальте-то посмотрели? – осведомилась её сестра Степанида. – Я извиняюсь, конечно, за такой вопрос.
А в это же время в соседнем подъезде дела обстояли покруче. Туда милиция приехала, потому что её жители с седьмого этажа вызвали. Да и как не вызвать, если вся кухня обуглилась, будто в неё снаряд попал. Шкафчики деревянные с занавесочками на полках с посудой дотла сгорели, кастрюльки со сковородками и чугунными утюгами и утятницами оплавились. А общественную газовую плиту разворотило этим самым снарядом в самую серёдку так, что ножки кверху торчат, а духовку наружу вывернуло. Когда дознание началось, заметили, что двое человек пропало. Кира Львовна из последней комнаты-малометражки, одинокая озлобленная дама, два года назад похоронившая мужа и сына, что на грузовике папаши подпившего на дачу поехали и не доехали – на переезде их поезд смазал. И пацан-второгодник, Сергунька-алхимик, как его в квартире называли за большую его любознательность по части химии, который с бабкой глухой, Семёновной, проживал, потому что мать померла, а отец сидел.
Акты составили – и о взрыве газовом, и о пропаже химика-малолетки и Киры Львовны. К обеду из ЖЭКа общие работники и маляры пришли: почистили всё это безобразие, замазали стены зелёной масляной краской, потому что побелка копоть въевшуюся не брала. К вечеру завезли новую плиту, поменяли газовый шланг, а уж остальное – шкафчики, посуду – это уж сами, это к коммунальному хозяйству отношения не имеет.
Погоревали жители двух квартир, каждый о своём: кто о шкафчике, а кто о без вести пропавших. Но ведь не впервой люди-то пропадали в инженерном доме. Вон сколько их на «воронка́х» при Сталине вывезли. И ничего: все живы, дом стоит, Москва стоит, Россия-матушка вон как широко раскинулась, Земля крутится. Чего вам ещё-то надо? Достали уже со своими воспоминаниями! А как же раньше-то, в Средние века при инквизиции, а Китай, а Камбоджа, а Вьетнам, а Африка, а майя и конкистадоры наконец? Что вы заладили – «ГУЛаг-ГУ-Лаг»? Что это, впервой, что ли? Что вы там, господа хорошие, в Европе да в Америке, прикидываетесь? Вы своих ведьм да индейцев посчитайте, устроители демократии. А то вон евреев жгли в топках, жгли, а потом великий прочищенный германский народ квоту израильтянам дал: валите, мол, евреи, к нам, мы вам численность довоенную восстановим! Нечего прикидываться – нету её, демократии! И никогда не было. Ведь же плодятся человеки яко мыши! Кто же их прореживать будет, как не сами человеки? Иначе же они всю «капусту нашу пожрут». Вот мы их кого в богадельни, кого на войну, кого на трудовой фронт, а кого по лагерям и распределяем, а кого – в огне чистой веры палим. Ведь они как мыши плодятся, а как их прокормить-то, Господи? Да болеют беспрестанно. Как их, Господи, вылечить-то всех? Да ещё и мрут, мрут как мухи, Господи! Как их всех хоронить-то и где? Уж и места не осталось! Мы их давно в одни и те же могилы кладём, а они всё мрут да мрут. Вот то ли дело война или лагерь. Там тебе жах напалмом – и никаких расходов. Печку открыл-закрыл, да ещё и пепел – поля удобрять. Эх, красота!
А вы там о какой-то Тане Громовой, Сергуньке-алхимике да стерве Кире Львовне беспокоитесь. Туда ей и дорога! Зато комната освободилась и в неё Михал Михалыч, старый коммунист, свою дочу с молодым мужем-лимитчиком расширит. Жаль, конечно, Таню да Сергуньку, но с другой стороны, может, оно так и лучше для них. А то кто знает, может, из неё проститутка какая-нибудь получилась бы – чего она всё в ночнушке-то одной шастала? А он, может быть, террористом бы стал – нездоровое это его увлечение химией было. В общем, погоревали три дня, а на четвёртый успокоились. Год-два – вообще всё быльём порастёт. Доча Михал Михалыча наследника родит. Бабка Сергуньки помрёт, и ещё комната освободится. А Танькина мать следующего оглоеда на свет произведёт. Чего ж вам ещё надо-то?