Долго не могла понять, когда у меня появилось чувство (ощущение?) дороги. Что оно было – можно не сомневаться. Иначе как бы я, житель срединной России, оказалась на Колыме – не по принуждению (слава Богу – эти времена уже миновали), а по доброй волюшке, да еще хвастаясь в письмах самым дорогим адресатам: «Ваш друг уехал в Магадан – снимите шляпу»… Иначе как бы меня с Колымы занесло потом в Якутию, а потом опять на самый Дальний Восток – на Сахалин…
Что удивительно – все эти края я умудрилась полюбить. Хотя поначалу…
Поначалу среди колымских сопок я задыхалась. О нет, не недавнее мрачное историческое прошлое края служило тому причиной (об этом тогда я думала – увы – меньше всего); причина была проста: привыкшая к среднерусской природе и ее спокойным ландшафтам, я натыкалась взглядом на сопки и, лишенная возможности скользить взглядом дальше, испытывала чувство несвободы, удушья. Пройдет немного времени, и я начну этими сопками восхищаться: какая непривычная красота, как стремительно – всего за пару недель – происходит здесь переход от зимы к весне, как упоителен запах молодой лиственницы, как сладка перезимовавшая под снегом брусника и голубика…
Якутия поначалу покажется еще более холодной, чем Колыма; здесь у меня родится дочка, и когда я буду, завернув в одеяло, вывозить ее на прогулку, сосед по семейному общежитию дядя Ваня каждый раз не преминет произнести вслед: «Хороший хозяин в такой мороз собаку на улицу не выгонит», а я везла коляску по центральной улице поселка алмазодобытчиков – Айхала, – и было нам с дочкой хорошо, весело, бодро…
Но все-таки тянуло увидеть еще и новые края! Да и обстоятельства жизни сложились так, что из Якутии пришлось уехать на Сахалин. Первое чувство было: ну уж это я полюбить никак не смогу, сколько можно менять свои привязанности?! Еще одну любовь сердце просто не вместит…
Вместило! Сахалинские сопки оказалось полюбить даже легче. Они были покрыты не только лиственницей, но и привычными, милыми сердцу елочками, тополями, березками. А местная экзотика – гигантские папоротники и лопухи – только добавляли чувству терпкости и шарма.
Мир бесконечен в своей красоте, – стало понятно в результате всех этих перемещений.
Однако красота не спасала от тоски.
Тоски по родине с маленькой буквы.
В каждый отпуск я летела домой как на крыльях. Каждый раз думала: вот доберусь до околицы родного села, Константиновки, упаду на землю, обниму ее и буду дышать и плакать…
Нет, конечно. Не падала – стеснялась. Да и встречающие родные обступали плотно…
А потом мы вернулись на материк (материком на восточном Севере называют все, что западнее Сибири). Но не в мою родную Мордовию, а на родину мужа, в края воронежские. Конечно же, семейная жизнь и работа не позволяли бывать в Константиновке часто, и мои свидания с родиной по-прежнему были редкими. И чувство это: обнять и плакать – по-прежнему не покидало меня…
А потом ни с того ни с сего стал сниться один и тот же сон: будто иду я берегом речки, небольшой и извилистой, и сердце полнится радостью узнавания. Словно каждый шажок приближает меня к самому дорогому, самому бесценному, что только может быть у человека.
Но ведь ничего дороже и роднее Константиновки для меня нет – расшифровывала я, проснувшись, свое сновидение. Значит, это она и должна быть там, впереди…
И вдруг однажды, когда наши дети стали уже взрослыми, мы с братом приехали – каждый из своего города – в родное село одновременно и одновременно же и дружно решили: съездим-ка еще и в Верхнюю Ладку!
Верхняя Ладка – родина мамы, бабушкина деревня. Маленькими мы часто туда ездили – мама с собой брала. О, эти поездки…
Чтобы попасть в бабушкину деревню, надо было вставать рано утром, идти на шоссейку (так мама называла большак) и голосовать попутным машинам. Пятнадцать километров – разве одолеть их маленьким ножкам?
Во времена нашего детства дорога – обычная проселочная – пролегала сразу за огородами. Она не была покрыта не только асфальтом, но даже щебенкой, и зимой, ранней весной и поздней осенью передвигаться по ней было сущим мучением. Но мы-то ездили к бабушке летом.
Ах, эта дорога… Две утрамбованных, накатанных колесами машин колеи гладки, как зеркало, и, как зеркало же, блестят. Если встать на них босыми ногами – ногам будет тепло и радостно, и захочется идти далеко-далеко…
Но мама с дороги гонит: вдруг машина, стой рядом. Или вон цветы в букет собирай.
Но зачем он мне, целый букет? Мне нужен один-единственный цветок. Я представления не имела о том, как он выглядит, но была уверена, что узнаю его. Почему? Да очень просто: потому, что он не будет похож ни на какой другой! Такой цветок есть, он растет в укромном местечке, куда люди не догадываются заглянуть. Или им просто некогда. А вот я не поленюсь, переберу пальчиками каждую травинку и – найду его!
Почему я уверена, что он есть? Не знаю. Почему уверена, что найти его должна именно я? Не знаю тоже…
– Машина! Ну, уж эта остановится…
Машина действительно останавливается. Мы забираемся в кузов (легковушки в нашем детстве были в редкость). Какие просторы открываются оттуда, с высоты! В груди возникает блаженное чувство восторга: вот сейчас за поворотом откроется такое… такое…
Хотела ли я каких-то открытий сейчас, в эту вот намечавшуюся с братом и мамой поездку? Отнюдь. Наоборот – если душа чего-то и жаждала, то только одного: пусть все повторится! Пусть все будет как тогда, в детстве, – и ничегошеньки больше не надо…
…Но все было не так, как мы того хотели.
Мы не сразу это почувствовали.
Сразу было только предвкушение счастья. Вчера перед сном я воображала эту минуту, эту картину: вот мы доезжаем по шоссейке до развилки дорог; повернешь направо – дорога приведет в Ладу, повернешь налево – попадешь в Верхнюю Ладку.
Верхняя Ладка – потому и Верхняя, что, чтобы увидеть ее, чтобы до нее добраться, надо прежде забраться на горушку. Это километра три-четыре от большака. Их мы преодолевали уже пешком. Три-четыре километра – это нам уже по силам, это уже можно и своими ножками.
Ах, какие блаженные это были минуты! Ласковое солнышко греет руки и плечи, ветерок шевелит и гладит наши волосы, а небо над головой такое высокое, и белые облака похожи на фей в пышных платьях… А цветы и травы пахнут так, что ты и себя воображаешь феей: дунь ветерок чуть сильнее – и ты улетишь к тем самым белым-белым облакам…
Теперь же, взрослыми, мы добираемся до бабушкиной деревни на машине брата. Жадно смотрим за окно: все ли там так, как было ТОГДА? Кажется – да. Майский день по-летнему тепел, небо распахнуто во всю ширину и глубь, белые облака застыли в сладкой истоме… Вот только ветерка в машине с капиталистическим названием «форд» мы не чувствуем; жаль, конечно, но вот уже, вот она – верхушка горы, сейчас мы выйдем наружу, и…
Там, внизу, в бабушкиной деревне, все было, на первый взгляд, как прежде: купы деревьев вдоль улиц, крыши домов. Есть среди них и тот, в котором нас всегда ласково и гостеприимно встречали…
Да, все как прежде. Даже трава под ногами – разливанным морем, и в ней уже можно найти и желтую кашку, и сиреневые часики, и синие васильки, и запах от нее такой, что кружится голова…
Отчего же чувство, что что-то все же не так? Чего все-таки не хватает?
Дороги. Туда, в детство, не было дороги. И не в каком-то там переносном смысле и значении, а в самом прямом, реальном: дорога оборвалась у кладбища.
Поначалу, впрочем, нас это вовсе не опечалило: мы и планировали зайти прежде всего сюда. А как иначе, если бабушка и дедушка давно уже здесь?
Кладбище (оно на самой макушке горушки – чтобы быть ближе к небу?..) тоже утопало в траве. Однако огороженные самыми разными оградками могилы были ухоженны. Вон возле одной из них сидит мужчина. Да как хорошо сидит – на крепкой лавочке, за крепким столом. Словно пришел к родителям в гости…
Мы не стали этому гостеванию мешать – поздоровались и прошли мимо.
А вот и дорогие нашему сердцу могилки…
На фотографии, что висит у нас в Константиновке, в родительском доме, бабушка и дед вместе. Здесь – каждый на своем месте. Только сейчас мне приходит в голову мысль: а ведь это, пожалуй, одна и та же фотография. Но там они – вместе, а здесь их разделили. Так сказать, в силу необходимости…
Когда я вернусь домой, я разыщу в одном из альбомов оригинал: небольшую фотографию, которая потом была увеличена – чтобы поместить на стену. И тут окажется, что на маленьком, еще не увеличенном снимке запечатлены, оказывается, не только бабушка и дед, но и их дети. Сыновей на фотографии нет, зато дочери – налицо: Даша, Анна, Мария.
Про дочерей, а также про то, почему на пожелтевшей карточке нет сыновей, потом. Сейчас – про бабушку с дедом.
Сколько раз я видела эту фотографию, столько раз удивлялась: этот бабушкин взгляд… Она смотрит на мир, как девочка – любопытно-вопрошающе. У дедушки взгляд совсем другой – из своего далека он глядит на нас строго, с прищуром, даже оценивающе, а в уголках рта заблудилась даже едва заметная усмешка. Что она означает: то, что фотографирование для него – пустое, зряшное дело, к которому не стоит относиться всерьез, или… пока я еще не знаю, что.
Зато по рассказам мамы мне известно другое: в день, когда бабушку пришли сватать, она… каталась на ледянке с горы. Потому что было ей, как считала мама, всего четырнадцать лет. Наверное, как посмотрела тогда Варенька на своих родителей, на своего жениха – любопытно-вопрощающе, – так и пронесла этот взгляд через всю жизнь. Получила ли она ответ хоть на один из своих вопросов?.. Не знаю. Вряд ли. Ведь спрашивала она только глазами. А люди и на произносимые вслух вопросы не всегда дают ответ…
Бабушка была смиренница (тоже мамино слово). Родители велели – пошла замуж. Встала к печи. К корыту. Пошла в огород и на колхозное поле. Мама рассказывает, что никогда никого из детей ничего делать бабушка не заставляла – все сама. Я однажды задумалась: горячей или хотя бы холодной воды из крана в ее доме не было. Посуду она мыла в тазике. Три раза в день: нагрей воды, помой, сполосни, протри… А сначала за водой сходи на родник… Еду готовила или в печи, или на загнетке печи – на таганке. А сначала наколи дров, растопи, потом поддерживай огонь. Это тебе не газ – повернул кран, и все дела.
И так – всю жизнь. А еще стирка, уборка, прополка немаленького огорода… А еще просо, рожь и свекла на колхозных полях. Где она брала на все терпения и сил?!
Кроме трех девочек, бабушка родила еще трех парней (и еще трое ребятишек умерли от болезней в младенчестве). И ни разу супруг не только не отвозил ее в роддом, но и бабку-повитуху в дом не приглашал. Бабушка рожала, как и дела делала – сама. «Уйдет в чулан, постелет соломки, покроет ее ряднинкой. Глядишь – через какое-то время выходит со сверточком в руках. Полежит немного – и опять к печи»…
Дедушка же… о, дедушка… На фотографии супругам уже много лет, однако сколько силы (энергии – говорят сейчас) в дедушкином взгляде! А черты лица? Прямой, чисто славянский, с широкими раскрыльями, нос, высокий лоб, брови – вразлет… Возраст выдает разве что окладистая – лопатой – борода. Но и та ему удивительно к лицу. «Бабы на него липли, как мухи на мед. Он мало того что красивый – грамотный был, умный»…
Вечером дед приходил домой, и смиренница-бабушка не спрашивала, где он там задержался. «Варенька, подавай ужинать!» И бабушка спешила к столу.
Теперь дедушка находится при бабушке неотлучно. Ужинать не просит…
«Да как же я по вас соскучилась! Да берите уж меня к себе! И простите, простите меня, дуру неразумную: только сейчас поняла, как больно, когда огорчают дети. А мы вас разве не огорчали?»…
Мама плачет, мы с братом стоим молча. День так хорош, что скорби у нас не получается. Я оправдываю себя тем, что бабушка с дедушкой не обидятся на нас. Разве когда обижались или – обижали? Ну, дед еще мог погрозить: «Где моя большая рукавица?» Рукавица у него была по руке – то есть, как и борода, с лопату, и мы, конечно, побаивались ее. Тем более что знали: все в доме делается по дедушкиному слову. И если он решится пустить рукавицу в ход – бабушка нам не защита. Не помню, однако, чтобы дело доходило до этого. Сама же бабушка… Помню только одно ее досадливое восклицание: если кому случалось намочить штаны, она с горечью произносила: «Озеро глубоко, до каких пор прудить будешь?» Других «ругательств» память не сохранила.
Зато хорошо сохранила другое. Мы приезжали – и она выставляла на стол пироги, лапшевник, печенные в печке и оттого особенно вкусные яйца. Попыхивал дымком ведерный самовар – как уютно булькал кипяток в подставленные стаканы! Как хорошо, дружно сидели за столом взрослые – дома, случалось, ругались насмерть, а здесь – смирные да благостные.
…Вот кресты. Вот могилы. Отчего же чувство, что они и сейчас нас ждут – там, в деревне?
Скорее, скорее в деревню!
Назад мы опять идем мимо сидящего у родительских могил мужчины. По его лицу видно, что он уже утолил первую жажду общения с ними и готов озаботиться нашими делами. «В деревню? Так вы здесь не проедете. Вам лучше бы в объезд и заехать с другого конца».
Как не проедем? Всегда проезжали, всегда заезжали именно с этой стороны: сначала по улице, два порядка которой стоят вдоль оврага, по обеим его сторонам; в конце поворачиваем на свою, вернее, бабушкину улицу. На ней – всего один порядок. На месте другого – сады. В саду у каждого – свой подвал. В его прохладной темноте стоят лари с зерном, с мукой, да мало ли с чем еще, что надо держать именно в прохладе. Как любили мы в детстве забираться в эти подвалы! Зайдешь – тебя обдаст холодом, а заберешься под одеяло (летом в подвале коротали обеденный сон, скрываясь от жары) – сразу тепло и уютно… Нет, мужчина, видно, не знает всего этого, ошибается, что-то путает…
И мы поехали по едва угадываемой в траве колее. Машина петляла, то и дело соскальзывая в замаскированные травой ямины и колдобины, но все-таки продвигалась вперед. Вот и улица с двумя порядками. В детстве сюда мы ходили редко; может быть, потому, что боялись оврага? Мало ли что могло таиться в его таинственной глубине… Этим я поначалу и объяснила возникшее в груди странное чувство. Странность заключалась в том, что дома, мимо которых мы ехали, показались мне… неживыми. Никто не ходил по двору – ни курица, ни собака, ни кошка. Ниоткуда не раздавалось ни звука – ни лая, ни петушиного крика, ни человечьего голоса. Глухая, вязкая тишина. Как в фильмах Тарковского. Да и то – там хоть вода иногда прожурчит, капля капнет, подчеркивая глубину безмолвия. Здесь – ничего…
Доехали до конца. Сердце, несмотря ни на что, замерло в предвкушении счастья: сейчас, сейчас будем сворачивать на свою улицу…
Однако там, где она должна начаться, не было уже даже намека на колею. Зато трава стояла глухой стеной. Брат остановил машину и задумчиво произнес:
– Пойду посмотрю дорогу.
Вернулся он буквально через минуту. И сказал, как нам показалось, чушь:
– Дальше ехать нельзя. Там болото – увязнем.
Болото? Какое может быть болото на бабушкиной улице, если его там никогда не было?!
Мы постояли какое-то время, привыкая к невозможному. Наконец брат принял решение:
– Придется возвращаться к могилам. И ехать в объезд.
Мужчина по-прежнему сидел на скамейке возле родительских могил, и нам было стыдно встречаться с ним глазами: вот не поверили, а все оказалось так, как он говорил…
Полевая дорога действительно оказалась проезжей – машина бойко бежала, оставляя позади себя густой шлейф пыли. Мама горевала: «Говорили мне, что только три человека на всю деревню остались: дачник с женой да Дуся. Не верила!» Не верили и мы. Мы так хотели, чтобы бабушкина деревня была обитаемой! А дядя Федя на деревянной ноге? Одна нога у него нормальная, как у всех, а другую он потерял на войне; вместо нее к култышке (она начиналась от колена) привязана не им ли самим сделанная из дерева нога. Он так и ходил: ступая сначала здоровой, потом подтягивая к ней деревянную ногу. Дядя Федя держал пчел: в его саду стояли ульи с маленькими крылатыми тварями, которых мы страсть как боялись и которые – случалось – жалили нас прямо в физиономии или открытые части рук. И уж какую боль тогда приходилось терпеть! Зато и медком пчеловод нас угощал. Ах, какой неповторимый вкус был у этого меда! Редко видевшие конфетки, мы испытывали блаженство, вкушая в вишневом саду дяди Феди густую янтарную сладость…
А жена дяди Феди – Фрося-большая (в деревне была еще Фрося-маленькая, но я ее почему-то запомнила меньше – наверное, потому, что она жила дальше по улице, куда нам не всегда разрешали ходить), жена дяди Феди Фрося-большая частенько угощала нас пирогами. Она и впрямь была большая: широка в плечах и бедрах, с крепкими руками, ростом только чуть пониже супруга. Другой жены при инвалиде-муже, казалось, и быть не могло…
А бабушкины соседи – тетя Катя и дед Никита? Она – маленькая, сухонькая, со слабым голоском, а он – могучий, как наш дед Антон, только борода – белая…
Мы понимали, конечно, что все эти люди уже давно лежат там, где и наши дедушка с бабушкой, но душа жаждала чуда.
И оно, кажется, произошло…
Сколько слов затратила одна из моих продвинутых подруг, чтобы растолковать: время – не в земном, а в космическом значении и измерении – не имеет линейной протяженности; прошлое, настоящее, будущее существуют одновременно, здесь и сейчас. Я ничегошеньки не понимала. Добросовестно напрягала мозги и… ничего не могла сложить. Как это – одновременно?! Все имеет начало и конец. Каждое событие протяженно во времени. Например, люди – рождаются, живут, уходят. В вечность. Насовсем. И тут уж кричи не кричи, зови не зови…
Отчего же в этой поездке мне стало казаться, причем самым обычным, самым прозаическим образом, что мы все – и живущие, и ушедшие – вместе?
Возможно, это чувство появилось у меня еще на кладбище, где нашим глазам предстала такая картина: тополя, посаженные возле могил дедушки и бабушки, вросли в железную плоть загородки, поднялись над ней и ушли макушками в небо, соединив собой две стихии: земную и небесную. Глаза невольно скользили по стволам туда – вверх, ввысь, а вслед за ними ввысь устремлялась и душа. И что-то такое в душе происходило, от чего они, ушедшие, стали вдруг так близки…
Но вот, наконец, мы и на бабушкиной улице. В самом ее начале.
Почему брат опять остановил машину?
– Выгружайся. Приехали.
– Почему? – недоумеваю я. – До бабушкиного дома еще далеко.
– Ты видишь, какая трава? Бампер снесем.
И мы вышли в траву.
Сколько раз я рисовала в воображении и эту картину: приезжаем в бабушкину деревню, и я бегу за огороды – вот где трава так трава! Когда-то я в ней утопала с головой, даже страшно становилось: а вдруг заплутаюсь, и меня не найдут?! Но сейчас-то, сейчас она мне будет просто по колени. И пойду я по ней уже без страха, а только испытывая радость, а потом упаду и буду смотреть в небо…
И вот оказалось, что трава – это не всегда хорошо. Одно дело, когда она за огородами. Но когда она поглотила собой проселочную дорогу, да что дорогу – всю улицу… когда мешает идти, настойчиво цепляясь за ноги…
Мы шли, преодолевая это сопротивление. Мама недоумевала:
– Господи, да по родной ли улице я иду? Бывало, мы здесь не ходили – летали…
Все было не так, но я говорила себе: подожди, вот сейчас придем к бабушкиному дому. Зайдем во двор… Помнишь, ты бегала там когда-то в розовой кофте?
Ах, эта розовая кофта! Было ли для меня в детстве что-то более красивое, чем она?!
Кофта принадлежала старшей маминой сестре и бабушкиной дочери – Марии. Тетенька – так называли ее мы, дети. Тетенька была рукодельницей – пожалуй, только она одна из трех сестер умела хорошо шить, и кофту (слова «блузка» мы тогда не знали), как и все другие свои наряды, сшила своими руками. Кофта была ни с чем не сравнимым чудом: из невесомого легкого шелка (все наши платья были ситцевыми, в лучшем случае – штапельными), а главное – празднично яркого – розового – цвета. Как только мы приезжали к бабушке, я шептала маме на ухо: «Скажи ей – пусть даст поносить».
Мама говорила. Тетенька охотно снимала кофту и надевала другую:
– На уж, пофорси.
Я тоже совершала обряд переодевания, по ходу его превращаясь из деревенской девочки в барыню, принцессу, королеву – кто там еще мог носить такой роскошный наряд?!
Взрослые смотрели, улыбаясь…
Тетенька была горбатенькой. В детстве она упала, поскользнувшись на льду. Ну, упала и упала, боль пройдет, – рассудили все. И она прошла, конечно. Только на месте ушиба стал расти горбик.
Бабушка сильно переживала, а тетеньку ее горбик, похоже, никогда не смущал. С детства и посейчас помню: там, где появлялась тетенька, там появлялось солнышко. Что мама, что другая сестра – Даша (Дашенька – звали ее в семье) – были сдержанными и на слова, и на чувства, а тетенька всегда находила повод для шутки и смеха. Помню праздники, когда к нам съезжались гости. На столе – пироги и всякое другое угощение, мужики уже «разговелись», ведут разговор об урожае, погоде и политике, но… чего-то все-таки не хватает в застолье. Но вот открывается дверь, заходит тетенька. И сразу становится понятно, чего: веселого, ласкового, беззаботного голоса ее, без которого праздник – не праздник! Ни единого словечка не помню из того, что она говорила, но вот эту интонацию, эту доброжелательность, эту любовь ко всем сидящим за столом – разве можно забыть?..
Тетенькин горбик, похоже, не смущал не только ее саму. Мама рассказывает, что за няней (старшая дочь в семье для всех остальных детей всегда была няней) ухаживали самые видные деревенские парни. Но замуж она вышла не за своего, деревенского, а по месту работы.
Работать, как и жить, тетенька устроилась в райцентре, где была швейная мастерская.
Я помню, кажется, все домики, в которых она жила. Почему «домики», а не «домик»? Потому что тетенька время от времени их меняла. Сдается мне, что таким образом она стремилась, как принято теперь говорить, переменить свою жизнь к лучшему. А может быть, так проявлялась неуемность ее натуры. Как бы то ни было – только с переменой места в тетенькиной жизни мало что менялось: новый домик оказывался таким же маленьким, чаще всего это была даже половина домика, с двумя крошечными комнатами. Правда, тетенька умела их сделать уютными и красивыми. На окнах у нее всегда красовались выбитые занавески. Переход из одной комнатки в другую совершался через занавесь с непривычными для нашего сельского быта кистями. Кровать была застелена ярким цветастым покрывалом…
Однако я собиралась рассказать о тетенькином замужестве. Замуж она вышла за высокого, красивого парня, работавшего сапожником в комбинате бытового обслуживания, к которому относилась ее швейная мастерская. С началом войны мужа забрали на фронт. Уже без него тетенька родила сына, который со временем тоже стал высоким, красивым парнем. А отец…
С войны он вернулся. Но семейную жизнь начал уже с другой женщиной. Видно, нашептал кто-то: ты вон какой молодец, а она…
Через полтора года кто-то привез в деревню весть: Марусин-то муж, который завел другую семью, того… повесился… Почему? Отчего? Точного ответа не знал никто. Я же была уверена всегда: да потому, что нашу тетеньку не смог забыть!..
Оставшись уже не только на годы войны, но и насовсем одна, тетенька по-прежнему продолжала работать в швейной мастерской. А сын, Вова, все детство прожил у бабушки с дедушкой.
Это он рвал нам черемуху…
Черемуха и малина – сейчас я их увижу! Пусть улица заросла травой, но с черемухой ей не справиться! Черемуховое дерево росло в огороде и было таким высоким, что никто из взрослых тогда, в нашем детстве, и не помышлял забираться на него. Когда поспевали ягоды, посылали Вову; он срывал пахучие кисти прямо с веткой («буду я вам с ягодами возиться…»), и мы ели черемуху, сидя на крыльце, упиваясь ее необычным вкусом (дома у нас черемухи не было) и ароматом.
Неподалеку от черемухи стояла бабушкина баня. Когда мы приезжали в гости, она непременно топилась, и мылись в ней по очереди: сначала женщины, потом мужчины. Помню – мама напарит, набьет тебя веником, станет так жарко, что сил нет терпеть, и ты выбегаешь наружу – остыть. А здесь, на улице, пахнет все той же черемухой, малиной, прямо у тропинки теснится крапива, и ты, конечно, непременно заденешь за нее рукой или ногой и принимаешься тереть слюной обожженное место…
После бани бабы (так они называют себя сами) сидят в доме (теперь моются мужики) благостные, разморенные. Мама чешет волосы большим деревянным гребнем (у нас дома такого нет, у бабушки – есть), няня Даша просто сидит, отдыхая и дожидаясь своей очереди расчесать голову бабушкиным гребнем. Неутомимая тетенька собирает на стол. Сестры тихонько переговариваются, в доме вовсю звенит сверчок, а бабушка… Бабушка уже пьет чай. Честно сказать, я не понимала, зачем его надо пить – уж очень хотелось спать. Но бабушка сидит за столом, чинно держит блюдечко рукой и шумно прихлебывает чай с малиной…
О, эта малина! Нигде, никогда не ела я больше такой сладкой малины! Мы, дети, приехав к бабушке, забирались в ее заросли и готовы были пропадать там весь день до вечера, отчего взрослые вынуждены были пускаться на хитрости. «А медведь-то… Видали – медведь с той стороны в малинник зашел?» – слышу и посейчас тети-Дашин голос.
Тетя Даша, в отличие от сестер Марии и Анны, нашей мамы, вышедшей замуж в другое село, никогда из родной деревни не уезжала. Вернее, так: она тоже вышла замуж в соседнее село, но прожила там недолго, убежала от мужа-пьянчуги назад в родительский дом. Через какое-то время вышла замуж опять – за своего, деревенского. Они с дядей Шурой поставили собственный дом, и стоял он на той же улице, что и родительский, но все им на новом месте казалось не так: и огород не такой, и малина плохо растет, а уж черемуха вовсе приживаться не хочет… Дело кончилось тем, что дом свой они… разобрали и перенесли на место родительского.
Конечно, все было не так просто. К этому привела целая цепь событий: умер дедушка, а старенькая, больная бабушка уже не могла жить одна в старом, обветшавшем доме. Но дочь и зять могли ведь просто забрать бабушку к себе. Однако супругам, и прежде всего тете Даше, захотелось вернуться на место, где она родилась и выросла и где прошла жизнь ее матери и отца.
…Они и сейчас вместе: отплакав на родительских могилках, мама пошла к Дашеньке – вместе с мужем дядей Шурой они покоятся рядом, по соседству.
…Прошли дом дяди Феди и Фроси-большой. Вот уже дом бабушкиных соседей – слабоголосой тетки Кати и белобородого деда Никиты. Сейчас, сейчас мы зайдем на НАШ двор…
Потрясение было, пожалуй, даже сильнее, чем от преградившего путь болота. Двор был диким. Двор – по колено – тоже зарос травой. Трава «съела» тропки в хлев и на огород, в ней утонули стоящие у загородки старенькие стул и табуретка. А уж как буйно она разрослась в огороде, на некогда возделываемой земле! Какая там малина – трава, кругом одна трава! И я с благоговением вспоминала ее? Мечтала в нее упасть и смотреть в небо? Да она – прожорливая, бесчувственная тварь, способная проглотить и перемолоть все: стулья, дома, малину, черемуху. Память…
Дом был закрыт (мы и знали, что будет закрыт: Дашенькины дети давно живут в городе).
Мы знали, что никто нас не встретит.
Но чтобы все было вот ТАК…
И если уж нам с братом, когда-то приезжавшим сюда только в гости, настолько не по себе, то что должна чувствовать сейчас мама?
Мама ходит и ходит по двору, будто что потеряла и надеется потерянное найти.
…В первый раз она уехала из родной деревни не по своей воле. В первый же год войны ее вместе с подружкой – Феней – увезли в Саров, чтобы обучать слесарному да токарному делу. До сих пор никуда из деревни она не уезжала, разве что в Ладу, на родину своей мамы. Ну так Лада – дело привычное: там она с братом училась и жила до седьмого класса (в Верхней Ладке была только начальная школа). А тут надо ехать за тысячу верст (сколько их было на самом деле, она не знала и знать не хотела; если ехать на поезде, да не одни сутки, – это, по ее представлениям, было краем света и составляло не менее тысячи верст). Но деться было некуда. Да и понимала она, что мужики на войне, что надо кому-то делать за них их мужскую работу. Только вот поделать с собой ничего не могла: мужицкие профессии не хотели ей поддаваться. И домой хотелось – невмоготу. Родная деревня снилась ей по ночам: вот приходят они, девчонки, с поля, где пололи просо, и она говорит себе: все, никуда больше сегодня не пойду, отосплюсь. Но заиграла на улице гармонь – и куда девалась усталость: ноги сами бежали на улицу… Феня, подружка, была такой же. И что же они задумали? Когда курсы, с грехом пополам, были закончены и посадили их в поезд, чтобы везти еще дальше, к месту работы, на Урал, – решили они с Феней сбежать. Пошли будто бы в туалет, а сами – шмыг из вагона на платформу и – дай бог ноги…
Домой добирались недели две, не меньше. Шли ночью, крадучись, а днем отсыпались в стогах соломы. Потом еще и дома боялись – а ну как арестуют по военному времени.
Вместо ареста их снова увезли – на этот раз валить лес. До осени девчонки пластались на лесоповале – и сбежали опять: домой тянуло, как магнитом, и ничего с этим поделать они не могли.
В третий раз наша будущая мама уехала из дома уже по своей воле: написала заявление в педучилище. Рассудила так: все одно из деревни куда-нибудь опять заберут, так уж лучше куда поближе, да выучиться на учительницу, да приехать работать в родную деревню…
И все получилось, как она рассудила: училась не за тридевять земель – в Ичалках, всего-то в полутора десятках километров от Верхней Ладки; кончив училище, стала учительницей начальных классов. Вот только работать ее направили не в родную деревню, а в Константиновку – село в соседнем районе (но опять же – не за тридевять земель!). Здесь она вышла замуж. Здесь мы с братом появились на свет. Отсюда мы и ездили в детстве к дедушке с бабушкой. Мы с мамой. И еще вопрос, кто больше рвался в эти поездки – мы или она.
Взять хотя бы и эту нашу поездку: каждое лето мама просила: «Давайте съездим в деревню», а мы ссылались то на усталость, то на то, что отпуск только начался, а потом на то, что уже кончается…
Сегодня утром она встала и решительно сказала: едем. Я, хоть и настроена была на поездку, опять попробовала оттянуть момент: «Да подождите, дайте от поезда отдохнуть». Мама ничего в ответ не сказала, просто села на табуретку и стала ждать. Я подумала-подумала, еще раз посмотрела на нее и стала собираться.
Я тоже хожу по двору и тоже будто чего-то ищу… И вдруг явственно вспоминаю свой сон: я иду по берегу неширокой и извилистой речки, иду и чувствую, что скоро, совсем скоро увижу что-то очень дорогое и радостное для меня. То, что согреет душу и сердце. И это будет… нет, не Константиновка. Это будет что-то такое, что я долго помнила и знала, но потом почему-то забыла. А надо, ох как надо вспомнить…
Озеро! Я понимаю вдруг, что именно я должна увидеть: озеро. Это оно маячило во сне, но мне почему-то никак не удавалось до него добраться, а сейчас оно совсем рядом – надо только завернуть за соседний дом и пойти по тропке туда, где кончается соседский огород. Сначала на пути встретится родник. Вот ведь как: в городе, где я теперь живу, за родниковой водой надо ехать несколько километров, а тут прозрачная, не испорченная железом и ржавчиной, целебная вода – рядом. Пейте, люди!
Некому стало пить…
С родником я, конечно, поздороваюсь. И пойду дальше. К нему, к озеру, куда в детстве мы часто бегали купаться и… надо ли рассказывать, какое неизъяснимое блаженство испытывали при этом?
…А однажды я пришла сюда в предвечернюю пору одна. Если одна – значит, уже ходила в школу. И скорее всего, класс в третий-четвертый. Уже была изношена розовая кофта. Привычно сбросила ситцевое платье, вошла в воду и поплыла. Наверное, поначалу я никуда не смотрела: ни вверх, ни вниз, ни по сторонам. Плыла себе да плыла, наслаждаясь особым вечерним состоянием воды и воздуха – они были одинаково теплыми, одинаково ласковыми. Много позже, будучи уже взрослой и научившейся всему находить причины, в «Розе мира» у Даниила Андреева я найду такое объяснение этому феномену: оказывается, именно в это время суток – вечером – небесные силы (стихиали – называет их Андреев) бывают особенно добрыми к человеку. В чем я не раз убеждалась и сама: если выходить на вечернюю прогулку, когда день уже начинает меркнуть, но до темноты еще далеко, – вокруг тебя возникает совершенно необычная аура: воздух становится особенно легким и ласковым, а с неба нисходит благодать – другое слово не способно передать чувство, которое возникает в благодарной душе в эти минуты.
Но тогда, в золотом своем детстве, ничего этого я не знала, плыла себе да плыла, ощущая каждой клеточкой ласку воды и воздуха. И вдруг…
Я посмотрела вниз, в воду перед собой, и обмерла от ужаса: внизу я увидела… такое же небо и облака, как и над моей головой. Но страшно было не это. Страшно было то, что до них было так же отчаянно далеко!
Я чувствовала себя плывущей между двумя безднами. Одна бездна – вверху, другая – внизу. И я между ними такая маленькая… такая… да меня почти нет! Еще секунда – и я утону, растворюсь в этих безднах окончательно! Они меня проглотят, как птичка глотает комара…
Нет, нет, не хочу! Я должна скорее найти точку опоры! Я должна скорее плыть к берегу!
И я поплыла, задыхаясь от ужаса, отчаянно взмахивая руками.
И когда вышла, наконец, на твердую, надежную кромку берега, мир в ту же секунду обрел обычные, спокойные очертания: бездна внизу исчезла. А та, что была над головой – она привычна, она не страшна.
Под ногами снова была земля – упругая, теплая, дарящая чувство надежности и защищенности от сквозняка беспредельности.
Наверное, именно тогда – впервые – мир явил мне свою бесконечность.
И я испугалась.
Тогда я еще не знала, что такую же беспредельность может таить в себе человеческая судьба.
Конечно же, о пережитом я никому ничего не сказала. Да и кому я могла сказать? Взрослые были заняты своими взрослыми делами (чем накормить, во что одеть – ах, какие скучные, какие несерьезные это дела!). Бабушка… Бабушка, казалось мне, меньше всего могла развеять мой страх и разрешить неразрешимые вопросы. На малограмотную бабушку я поглядывала с высоты своего школьного образования и с течением времени только сильнее утверждалась в мысли, что ее понимание жизни безнадежно устарело. Что она читала в этой своей жизни? Только Библию. Чем была занята? Только домашними делами – с утра до вечера.
Впрочем, было у нее еще одно занятие, которое она считала безусловно важным: если нечаянно проснуться рано утром, всегда и непременно увидишь бабушку стоящей на коленях – она молится. И день свой она заканчивала тем же.
Об этом мы постоянно спорили. Вернее, мы не спорили никогда: смиренница-бабушка не вступала в противоречия даже с внуками. Поэтому вернее будет сказать так: мы с бабушкой вели постоянный, нескончаемый диалог. И иногда своим тихим голосом (тихим – вовсе не значит «слабым», в голосе бабушки ненавязчиво, но четко звучала явственно твердая нотка), иногда своим тихим голосом она говорила такое, что я почему-то помню до сих пор…
– Бабушка, а ты знаешь, что Гагарин летал в космос? И никакого Бога там не видел.
Бабушка молчит. Я уверена, что возразить ей нечего! Но она неожиданно спрашивает:
– А ты там была с ним, с Гагариным?
– Ну, бабушка…
– Ну вот, не была, а говоришь.
– Но ведь об этом написано во всех газетах!
– А им что – всегда можно верить, твоим газетам?
Моим, конечно, моим… Моей профессией станет как раз газетная работа, и при всей любви к ней жизнь заставит меня не раз и не два убеждаться, что – да – не всегда дорогим моему сердцу газетам можно верить.
Но это сейчас я так думаю, а тогда… Тогда я даже не считала нужным продолжать с бабушкой диалог. «Но ты, ты-то тоже не была – и значит, ничего доказать не можешь!» – мысленно возражала я бабушке. Мы думаем каждая свои мысли – до следующего раза.
Следующий раз был таким: сижу, учу стихотворение:
Да, были люди в наше время,
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри – не вы!
Плохая им досталась доля,
Не многие вернулись с поля…
Не будь на то Господня воля —
Не отдали б Москвы…
– Ну вот, а ты говоришь – Бога нет, – раздается за моей спиной тихий бабушкин голос.
– Когда он жил, Лермонтов? – уверенно (самоуверенно?) возражаю я бабушке. – Тогда люди имели неправильное представление о мире. Тогда Гагарин еще не летал.
Теперь же я спрашиваю себя: а может, как раз-то бабушка имела более разумное представление не только о газетах, но и о так занимавшем меня вопросе об устройстве мира? О самой вечности?
Мама рассказывает: когда дедушка заболел и всем стало понятно, что от болезни он уже не оправится, бабушка сказала ему:
– Что же ты про Бога не вспомнишь, ведь тебе скоро представать перед Ним.
Она верила (знала?), что смертью человеческая жизнь не заканчивается?..
Похоже, дедушка ее убеждение разделял. Потому что ответил так:
– Знаю: много грешен. Но ведь мы своим детям прощаем все. А мы – Его дети…
Дедушке было что прощать. И пора уже, пора переходить к рассказу об их сыновьях.
Сыновей у бабушки с дедушкой тоже было трое. Николай, Алексей, Василий.
Двух первых я никогда не видала. Их унесла война. А я родилась позже.
Бабушку про них я тоже никогда не спрашивала. О, как прав был мой любимый писатель, когда говорил: «…Нас, стариков, разделяет от молодых завеса прошлого, которая так висит, как бывает кисейная занавеска в комнате. От нас изнутри к ним наружу видно, а от них к нам в комнату ничего видеть нельзя». Тогда я была в возрасте, когда «в комнату ничего видеть нельзя». Потому что своя, начинающаяся жизнь занимательней и интересней всего остального…
И поэтому все, чем я располагаю – это, опять же, рассказы мамы. «Алексей был как девочка – мыл полы, посуду. Мы пока-то сообразили, что маме надо помогать, а он делал это с малых лет, без всякого с ее стороны принуждения. А потом Лешенька вырос. И пошел однажды в карты играть. Тятя его за этим делом застал да так отругал! Алексей же так обиделся, что ушел из дома. Мало того – из деревни уехал. Потом уж нам сказали, что видели его в Нижнем. Мама с тятей поехали туда. Нашли. Только Алексей домой возвращаться не захотел. И на войну его забрали оттуда, из Нижнего…
А Николя у нас был талант. Играл на гармони. Рисовал – у него получались даже портреты. Обувку умел хорошо чинить. Он бы и новую шил, да где денег на материал возьмешь? Вот как война началась, его и забрали в Москву – на обувные работы. Домой он писал: „Живу хорошо, кормят нормально“. А потом получаем письмо уже не от него, а от неизвестного нам человека: „Ваш сын и брат заболел и умер“. Мама забралась на печь и неделю пролежала с температурой под сорок…»
Однажды, в очередной раз рассматривая фотографии (их и в альбомах, и просто в бумажных конвертах в бабушкином доме хранится множество), я увидела на одном из снимков незнакомого молодого мужчину. «Кто это?» «Да это Николя и есть».
Умное, тонкое, интеллигентное лицо с преобладанием бабушкиных черт. Но губы сжаты по-мужски твердо. И лоб высокий, как у отца.
Фотография была прислана из Москвы. На обратной стороне – дата: 26 мая 1943 года. Видимо, Николя уже болел – глаза смотрят печально. Видимо, он все понимал относительно своего ближайшего будущего, осознавал, что эта фотография – прощальная. Потому и обычные на обратной стороне слова – «На долгую и добрую память» – читаются в их прямом смысле, как последнее волеизъявление.
И в то же время в глазах бабушкиного сына и моего дяди горит огонь: огонь молодой, многообещающей жизни! Если бы он вернулся с войны – кем бы он эту жизнь прожил? Художником? Просто хорошим сапожным мастером? Одно можно сказать наверняка: никого никогда он не смог бы обидеть. Люди с такими глазами призваны нести в мир свет и любовь…
Алексей же… Каких разных сыновей нарожала ты, бабушка! Непокорный Алексей после первой ссоры с отцом в деревню, оказывается, все-таки приезжал! Во время войны. На побывку. И умудрился поссориться с отцом опять…
Здесь я должна признаться вот в чем: о некоторых эпизодах из жизни своих навсегда оставшихся молодыми дядьев я рассказала в одном из своих рассказов. В том числе – и о том, как Алексей приезжал с фронта домой. Там, в рассказе, я нашла-придумала его ссоре с отцом объяснение, возможно, очень близкое к истине: страдание (война – разве не страдание?) не только возвышает, но порой и ожесточает человеческую душу. А вот как было на самом деле? Возможно, именно так. А возможно, здесь был извечный конфликт отцов и детей: выросший старший сын захотел жить по своей, а не отцовой воле. А уж воля у дедушки была…
Мама рассказывает: в войну вся деревня жила впроголодь, но дедушка… дедушка-то ведь работал колхозным завхозом! А на складе всегда хранилось что-нибудь из того, что должно было отправляться из деревни под девизом: «Все для фронта, все для победы». «Принес бы хоть горсть гороху – все суп запашистей будет», – просила бабушка. «Цыц», – звучало в ответ. А вот послевоенный эпизод: в колхоз приехала комиссия из района, которой требовалось преподнести деревенский подарок. «Посылает меня тятя со счетоводом на склад: идите, наложите банку меда». Пошли. Наложили. И хоть бы чуть домой взяли! Хоть бы ложечку сами съели! Знали: тятя узнает – «голову оторвет»…
И вот приезжает с фронта старший сынок, и в чем-то с отцом у него опять получается разногласие. И вместо того, чтобы уступить, Алексей вынимает из кобуры наган: «Я вам уже не мальчишка! Хватит меня учить, я сам кого хочешь…»
Дедушка, чтобы не усугублять разногласий, вышел из дома и залег в картофельные грядки. И пролежал там до утра. Что он передумал за эту ночь? Что перечувствовал?..
Так что было, было ему что прощать своему старшему сыну…
А помириться им так и не пришлось. Потому что сын с войны не вернулся.
Это она, война, причиной тому, что на семейной фотографии нет двух старших бабушкиных и дедушкиных сыновей. Она же причина скорби, застывшей в бабушкиных губах…
А третьего сына, Василия, нет здесь совсем по другой причине. Третий, самый младший бабушкин сын для войны, для боев оказался недостаточно взрослым. Потому и остался жив. Но на момент фотографирования дома его не оказалось – он уже жил и учился в большом городе, далеко от родной деревни.
«10 сентября 1947 года», – значится на обратной стороне снимка, где запечатлены бабушка и дедушка с дочерьми. Как жаль, что фотограф не появился в деревне раньше, во время летних студенческих каникул, – тогда можно было бы посмотреть на крестного (третий сын супругов Мещеряковых – Василий – был дядей и моим крестным отцом) в студенчестве. Но поскольку я его многие годы знала и хорошо помню, то могу утверждать, что с Николей они были очень похожи – оба имеют больше материнских, чем отцовских черт. И оба, похоже, унаследовали бабушкину доброту. Плюс – дедушкин твердый характер. Что и явствует из рассказа мамы: «Вася от меня нигде не отставал. Я на поле собирать мерзлую картошку – и он со мной. Я в школу пошла – и он со мной, хотя мне было уже восемь, а ему только шесть лет. Мы и в Ладе учились вместе. Бывало, я, как старшая, делю вечером хлеб, стараюсь дать ему кусочек побольше. А он мне непременно его вернет и возьмет тот, что поменьше»…
Еще сестра вспоминает, как в войну, когда она уже училась в педучилище, младший брат приносил ей однажды сушеной свеклы – сладкого военного лакомства. Кажется – что тут особенного? Ничего, конечно. Кроме того, что гостинец пришлось нести… полтора десятка километров. Пешком…
Выпытываю у мамы:
– А ты его не спросила – сам-то он поел чего-нибудь перед дорогой?
– Да наверно, голодного мама бы не отпустила. Только ведь какая еда в войну была…
– А в училище, когда пришел к тебе, – может, ты его в столовку сводила?
– Не помню уже. Вряд ли. Тогда своих-то нечем было кормить, а тут посторонний… Помню только, как он радовался, что принес мне свеклы – она в войну за конфетки сходила. Да еще с витаминами.
Опять думаю: полтора десятка километров – это ведь не только туда, это еще и назад. Не на машине, не на подводе – на своих двоих…
Сам Василий за образованием, уже за высшим, отправился в неблизкий город Казань. Впрочем, поначалу он высказал желание стать счетоводом. Однако отец сказал твердое «нет» (видно, были у дедушки резоны, до поры до времени мне непонятные, отрезать своих детей от деревни). И тогда младший сын нацелился на профессию, о какой в семье имели самое смутное представление, – решил выучиться на юриста. «Мама положила ему в узелок краюху хлеба и кусок сала – с тем и поехал в Казань». И цели своей достиг. Зная своего крестного, могу предположить, что двигало им юношеское желание увеличить количество порядка и справедливости на земле.
Став работником правоохранительной системы, Василий Антонович с должности районного следователя вырос до начальника отдела республиканской прокуратуры. Это – о его деловых качествах. А что касается качеств человеческих… Мама до сей поры вспоминает его слова: «Знаешь, как душа болит, когда приходится выносить приговор. Понимаю – преступник. Но – человек же…» Каждый раз, произнося эту фразу, она вытирает слезы…
Когда его хоронили (умер крестный от болезни желудка, рано), сослуживцы признавались, что на долгой службе в подобного рода органах редко кому удается остаться человеком с незапятнанной репутацией, а главное, незапятнанной совестью. Василий Антонович – остался. Правда, к концу жизни, устав, видимо, бороться между долгом и нашим российским «телефонным правом», признавался сестре:
– Знаешь, чего больше всего хочу? Вернуться в родную деревню, завести лошадь и работать на земле.
…На озеро я не попала. Кроме одной напасти – травы стеной – нас ожидала в бабушкиной деревне другая – несметные полчища комаров. Никаких средств защиты от подлых тварей мы не взяли, и потому, устав хлестать себя по щекам и икрам ног, малодушно решили возвращаться к машине. И шли назад куда более резво. Я уже забыла о «вещем» сне и утешала себя тем, что, пусть я не повидала озера, в котором купалась вечность, зато и без того многое увидела, многое вспомнила и вообще, кажется, знаю теперь о своих верхнеладских родственниках все, что хотела знать. Правда, скребла душу еще одна бабушкина фраза. Однажды, во время нашей очередной беседы о жизни прошлой и нынешней, она произнесла странные слова. Она спросила:
– А кто тебе сказал, что до революции все простые люди жили плохо?
– Как кто? – удивилась я. – Учителя. И учебники истории.
Против учителей бабушка не возникала никогда. Против газет, которые издаются где-то далеко, – да, но против учителей, к которым ее внуки каждый день ходят на уроки…
Решив, что бабушке нечего возразить, я и спора, по привычке, не продолжала. А теперь решила спросить у мамы: почему?
– Почему бабушка однажды сказала: «Кто тебе сказал, что до революции все простые люди жили плохо»?
– Так ведь они оба – и мама, и тятя – были из зажиточных семей.
Не скажу, что не слышала об этом от мамы раньше. Слышала – но все скользило мимо сознания, а главное – мимо сердца, ни то ни другое особенно не задевая. Почему?
Здесь придется сделать лирическое отступление. Я сказала: мимо сознания, мимо сердца. И одна из причин этого «мимо» в том, что и сознание, и сердце до краев были заполнены ЛЮБОВЬЮ. Любовью к Родине с большой буквы. Пусть смеются те, для кого это понятие стало пустым звуком. Пусть иронизируют над наивной, восторженной дурочкой, поверившей учителям и учебникам. Не одна я – миллионы моих ровесников были такими. Мы верили, что строим лучшее в мире государство – такого в человеческой истории не было никогда, и ради этой великой цели стоит жить, как велит песня: «Раньше думай о Родине, а потом о себе». И потому не стоит жалеть о том, что было раньше, до начала этой великой стройки (впереди ведь сияющие вершины!), а бабушек с дедушками, ностальгирующих по прежней жизни, надо понимать и прощать – им уже не преодолеть своих заблуждений…
От этих своих мыслей (по поводу великой цели) я не отказалась и сейчас. А вот что касается бабушек и дедушек… Что-то в моих суждениях о них – во время этой поездки я поняла это особенно отчетливо – было не так. Неправильно. Нечестно. Необъективно. Что именно? Пришла пора ответить на этот вопрос.
Собственно, предпосылки к ответу уже были. Над страной пронеслась, все сокрушая на своем пути, горбачевская перестройка, и, поначалу восприняв ее едва ли не с восторгом, мы бросились узнавать то, что раньше было под запретом. Столько обрушилось на наши бедные головушки… Тут уж было не до родственников – и сознание, и сердце едва вмещали газетную и книжную информацию, касающуюся всей страны.
Видно, теперь пришло время узнать СВОЕ.
– Ну и чем же они занимались? Чем наживали свое богатство? – вступает в беседу брат.
– Тятин отец гусей в Москву гонял, а у маминого была маслобойка, он конопляное масло делал.
– Держали работников? – продолжает брат.
– А как же. Гусей за семьсот верст один разве погонишь? А у Андрияна (маминого отца звали Андрияном) все девки рождались: сначала Александра, потом Варвара, ваша бабушка. А девки – по себе знаю – какие помощницы на производстве? Вот и нанимали людей – значит, эксплуататоры.
– А почему же ни дедушка, ни бабушка не обмолвились об этом ни разу, ни единым словом?
Это спросила уже я – и поняла, что сморозила глупость. Потому что ответ к тому времени знала и сама:
– И у тятиных, и у маминых родителей все имущество отобрали, а самих сослали то ли в Сибирь, то ли в Казахстан. Вот они и молчали. Боялись, как бы нам, детям, не навредить. Время-то какое было…
Я сидела оглушенная. Вот тебе и «все вспомнила, все повидала». Все «узнала о своих верхнеладских»…
– А почему… бабушку с дедушкой не тронули?
– Так они уже женаты были. Жили отдельно. И – как все…
Мне ли не знать этого «как все»… Это «как все» я уже и сама хорошо помню.
Их домик был иллюстрацией к есенинской строчке «низкий дом с голубыми ставнями» – только не ставни, а его наличники были выкрашены в голубой цвет. Дом – это, как и у всех деревенских в то время – одна-единственная комната. В переднем углу, конечно же, иконы. Две из них помню особенно явственно. Первая и на икону была, по моему мнению, не очень-то похожа – она состояла из множества небольших картинок, запечатлевших библейские сюжеты и заключенных в одну рамку. На второй была изображена голова Иоанна Крестителя на блюде…
Под иконами – стол, с двух сторон которого – широкие, удобные для сидения, лавки.
На стене – рамочка с семейными фотографиями. Чуть ниже их – картина, вернее, ее репродукция – «Неравный брак» Пукирева.
Вместо кухни – отделенный от комнаты ситцевой занавеской чулан. Сюда выходит чело печи, у которой бабушки простаивала долгие часы, готовя для большой семьи пищу. На печи же и спали, хотя одна металлическая кровать – с шишечками – в доме все же была. Кто не умещался на печи или кровати, спал на полу.
У самой двери, у входа, стоял сундук. Все.
Этого дома давно уже нет (его заменил перенесенный с другого конца улицы Дашенькин), но я до сих пор вспоминаю его с тихой нежностью и любовью…
Мама, отвечая на вопросы брата, начинает рассказывать о том, какой хорошей (умелой и экономной) хозяйкой была наша бабушка, но я вдруг перестаю ее слышать.
Вот здесь, здесь… Именно здесь, за деревней, на склоне этого вот оврага когда-то стоял деревянный вагончик, в котором дедушка, после того как уже перестал быть завхозом, нес свою охранную службу. Наверное, я еще не ходила в школу, но была достаточно большой, если бабушка доверила мне и моим двоюродным братьям, Дашенькиным сыновьям, отнести деду узелок с едой. Мы пришли, дедушка узелок развязал, посунулся угостить нас, но мы, наученные бабушкой, решительно отказались: «Дома уже поели». И пошли на улицу.
Дедушкин вагончик стоял на колесах; мальчишки принялись бегать вокруг, а я полезла туда, под вагончик. Я ведь знала, что он должен расти в укромном, скрытом от людских глаз месте – цветок, которого никто никогда не видел. И если я не нашла его возле дороги, проходящей мимо Константиновки, так, может быть, здесь? Здесь ему даже лучше – под дедушкиным вагончиком так уютно, так умиротворенно и отстраненно от всякой суеты, что если уже где и расти необыкновенному цветку, так только здесь!
И я искала и искала, опять перебирая руками каждую травинку (ну кто, кто внушил мне, что найти его должна именно я?), но – увы – цветка, не похожего ни на какие другие, не находилось…
– …Завтра к няне поедем, – вклинился в мои воспоминания мамин голос. – Как хотите, а поедем.
Забыв о цветке, мгновенно хватаюсь за соломинку:
– А она может что-нибудь вспомнить о них – ваших дедушках?
– Конечно! Няне хоть и девяносто третий идет, а голова у нее еще светлая.
Поедем, конечно, поедем…
Утром мы опять трогаемся в путь. Наша неугомонная тетенька уже давно поменяла райцентр на столичный (для нашего края) город. Машина «форд» резво бежит по асфальту, мелькают за окном поля и березки…
Я смотрю на все это и вспоминаю почему-то… статуэтку. В последнем райцентровском тетенькином доме, украшенном бумажными цветами (она тогда работала «в цветах» – цехе по производству цветов из бумаги) и фотографиями, было еще одно украшение – статуэтка. Ни у кого больше – ни у тети Даши, ни у нас – ничего подобного не было, а у нее была. Что она собой представляла? Девушку с коромыслом. Девушка пришла за водой; одно ведро у нее уже на коромысле, за вторым она нагнулась. Да так и застыла. И простояла так на столе, под зеркалом, многие годы… Почему тетенька выбрала именно ее? Может, потому, что она была картинкой из деревенского детства?
Сдается мне, что тетенька, как и ее брат Василий, достигший в столичном городе немалых должностей, тоже всю жизнь тосковала по родной Верхней Ладке («Верхоладка» – звали они ее для краткости). Я и сама по ней, оказывается, до сих пор тоскую. И вчерашняя поездка не только не утолила этой тоски, но еще больше ее распалила; только если раньше мне хотелось УБЛАЖИТЬ душу воспоминаниями детства, сценами гостевания в бабушкином доме, то теперь к этому добавилось не менее сильное желание УЗНАТЬ. Узнать то, о чем всю жизнь так стойко молчали мои незабвенные бабушка и дедушка… Тетенька, помоги!..
Вот и нужная нам улица. Нужный дом. В лифте вместе с нами поднимается совсем юная стройная девушка.
– Скажите, мы туда попали? Нам нужна Мария Антоновна Мещерякова.
– Так это моя бабушка. Вернее, прабабушка.
Тетеньку мы застали сидящей на диване, на кухне. Собственно, нигде больше ее и нельзя было увидеть, поняли вскоре мы. Потому что ходила теперь наша неутомимая и веселая тетенька, как оказалось, только по маршруту «диван – туалет».
– Нянь, здравствуй!
– Здравствуйте. А вы кто?
Маму, однако, она узнала. Меня – с трудом. Брата, которого не видела много лет, не узнала вовсе.
Мы положили на стол тортик. Внучка Лена разлила по чашкам чай. Только пить его душа любой и всякой компании отказалась:
– Руки дрожат, чашку не удержу. Пейте сами.
– Да мы поможем…
– Нет-нет, сами пейте!
Мы с братом молчали. Говорили сестры. Устремив глаза в передний угол, знакомым напевно-ласковым и непривычно печальным голосом тетенька вдруг произнесла:
– Прошу Господа: забери, пора уж! Нет, никак не хочет!
Я, вслед за тетенькой, тоже посмотрела в передний угол и обомлела: икона была – та, из детства, из бабушкиного дома – множество библейских сюжетов, соединенных воедино под потемневшим от времени окладом…
А тетенька продолжала:
– Если бы ты знала, Нюр, как я соскучилась по тяте с мамой!
Смотрю и смотрю на тетеньку, пытаясь разглядеть в ней прежние черты. Коротко остриженные волосы редки, а раньше… Вон на портрете она молодая: волосы, заплетенные в косу, венком уложены вокруг головы – куда тебе Юлии Тимошенко, глаза переполнены радостью начинающейся взрослой жизни, платье с белым воротничком и целым рядом маленьких пуговичек сшито, конечно, собственноручно и так ей к лицу…
Только голос у тетеньки прежний. Пытаясь ухватиться за ускользающий край, спрашиваю ее о родителях родителей.
– Помню, кто-то меня на печку подсаживает – бородатый, сильный. Видно, это и был дедушка…
Поздно, слишком поздно я собралась заглянуть в комнату…
Едем назад. Мама сидит в уголке заднего сиденья машины и молчит. О чем она думает?..
– Тятя няню больше всех любил, – неожиданно говорит она.
– А почему? – пытаясь выпутаться из своих мыслей, машинально спрашиваю я.
– Не знаю. Может, потому, что она его из петли вытащила.
– Из… петли? Когда? Почему он…
– Да откуда ж я знаю! Это няня знала…
Потом была зима. Перед отъездом домой я уточнила у мамы: что касается родителей ее отца – о них она не знает ничегошеньки. Тятя умел молчать, как никто. Вот когда меня осенило, что могла означать загадочная дедушкина улыбка, спрятанная в бороде: знаю, да не скажу! Хоть режьте – не скажу! И никогда ничего вы от меня не узнаете!
Не узнаем, дедушка. Правда, сейчас это нам ничем не грозит. И нам так хочется знать, кто и, главное, какими были твои родители – наши прадедушка и прабабушка. Но разве можно винить тебя за твое молчание? Уж теперь-то мы знаем, как ЭТО все было и чем чаще всего заканчивалось…
И в то же время как я благодарю – запоздало благодарю – бабушку, произнесшую за всю свою долгую жизнь несколько фраз, которые я теперь пытаюсь расшифровать, будто они были произнесены на неведомом мне языке.
Мне известно уже, что девичья фамилия бабушки была Губернскова (Мещеряковой она стала, выйдя замуж за дедушку), что родилась и выросла она в селе Лада, в те далекие времена (со временем мы раздобудем справку, что бабушка родилась в 1887 году) входившем в Саранский уезд Пензенской губернии. А ее репрессированного отца, у которого «все отобрали и сослали неизвестно куда», звали Андриан Губернсков. Фамилию помнила мама, имя вычислили, исходя из бабушкиного «Варвара Андриановна», с отчеством помогла… но об этом чуть позже.
Сначала вот о чем. Прошлой зимой, делая всякую другую бумажную и небумажную работу, время от времени я путешествовала по интернету. С его помощью узнала, например, что в Ладе в 1918 году было крестьянское восстание: крестьяне не захотели отдавать хлеб приехавшим в село продразверсточникам. Не был ли наш прадед участником этого восстания? Не за это ли пострадал? – задалась я вопросом. Увы – ответа на него краткая информация, конечно же, не давала.
Затем я разыскала сайт «Российская ассоциация жертв незаконных политических репрессий». Все течет, все изменяется… Вот уже и – «незаконных», хотя еще несколько десятилетий назад все это было таким законным, что – ни пикни, ни вякни, ни закричи…
Когда я впервые открыла нужную мне страничку, споткнулась глазами о цифру: банк данных сайта содержал… 1 миллион 429 тысяч 449 персоналий. В первую секунду аж дыханье перехватило: это какая же длинная и скорбная вереница людей! Это сколько же горя, слез, отчаянья и обжигающего душу ужаса оказалось вдруг сконцентрировано в одной стране с именем Россия! К тому времени я не только начиталась (может быть, в этом и заключается единственная положительная сторона безумной горбачевской перестройки) о репрессиях и обо всем, что с этим было связано, но и сама написала не один десяток материалов на ту же тему. В тех очерках были чужие судьбы – и то сердце отзывалось болью. А теперь…
Потом обожгла другая мысль: почти полтора миллиона незаконно репрессированных… и это, конечно, еще далеко не все – знатоки отечественной истории утверждают, что настоящая цифра равняется не одному десятку миллионов… и я хочу среди этого несметного количества людей найти своего прадеда?!
Вспомнилась Колыма, куда я почему-то стала проситься во время распределения после окончания университета. Жила и работала я в поселке Омсукчан. Социалистическое соревнование, партийный контроль, советский образ жизни – мы, журналисты районной газеты, писали обо всем, кроме одного – о том, что долгое время край был местом страданий и непосильной работы политзаключенных. Не писали и не говорили. Словно и никогда этого и не было… Хотя уже давно прошел XXII съезд КПСС, материалы которого мы добросовестно изучали на семинарах. Хотя тогда, в семидесятых годах прошлого столетия, еще стоял посреди колымского поселка барак, обнесенный колючей проволокой. Однако не возникало даже мысли спросить кого-то из местных: что это за барак? Почему за колючей проволокой? Под ближней сопкой теснили друг друга ряды холмиков, очень похожие на могилы; мы ходили туда собирать бруснику и… опять ничего не спрашивали. Но однажды я поехала в Магадан на какое-то мероприятие (их тогда проводилось множество) вместе с работниками райкома комсомола. Дорога то летела стрелой, то петляла по сопкам, на которых росли северные деревья – стланик да лиственница, и вдруг секретарь райкома, симпатичный жизнерадостный паренек, совсем невесело сказал:
– По костям едем. Эту дорогу строили заключенные – уголовники, политические. В основном политические. Какие здесь морозы, ты уже поняла. Какая у них была еда и одежда – можешь представить. Люди строили и падали, и потом их прикапывали прямо вдоль трассы.
Не могу сказать, что эта фраза меня сильно впечатлила. Или взволновала. Мы же все это «проходили». И в голове (и сердце) накрепко запечатлелось: это были издержки роста большой страны. Это были муки рождения великой державы. К ним надо относиться с пониманием и сочувствием, но надо отдавать себе отчет в том, что – лес рубят, щепки летят…
Но когда «щепка» – твой родной прадед? Твоя родная плоть и кровь?
…Дрожащими руками заполняю графы сайта «Поиск по электронной Книге Памяти». Вывожу фамилию, имя прадеда… предположительный год ареста (или восемнадцатый, или тридцатый – какой же еще?)…
«На обработку вашего запроса потрачено 0,11 секунды. По вашему запросу найдено 0 совпадений»…
Сижу, оглушенная. 0,11 секунды… Разве можно за такое время найти целую жизнь?!
Еще и еще раз делаю попытки выведать хоть что-то у электронного всезнайки (всезнайки ли?). Увы – безрезультатно…
Звоню маме:
– Ну ладно, ты не помнишь отчества своего дедушки. Но самого-то его помнишь? На кого он был похож?
– Помню: один раз он пришел к нам в гости. Мама его угощала за столом, а я лежала на кровати. Так я на него и глядеть-то стеснялась.
– Сколько тебе было лет?
– Еще и в школу не ходила.
– Ты с двадцать шестого года. Еще в школу не ходила… значит, начало тридцатых.
Про себя думаю: тридцатые – самый разгул репрессий. Может быть, он, кем-то предупрежденный, проститься с дочерью – Варварой – приходил? И чего я хочу от мамы – чтобы она знала имя-отчество человека, которого в то время звала «деденькой»? Чтобы она запомнила его черты?
Ей было всего четыре года!
А потом в семье (в стране) началась эпоха молчания…
– Слушай-ка, – вдруг произносит мама. – А позвони-ка ты Наде.
– Кто такая Надя?
– Дочь маминой сестры, Александры. Мама как вышла замуж, так и уехала из Лады, а Александра жила там долго. А потом уехала к Наде и осталась у нее жить. Поди-ка, они разговаривали про деда…
Как я искала Надю – Надежду Павловну, точнее, номер ее телефона – это отдельная история. Слава Богу, она закончилась благополучно. И вот я набираю номер ее мобильного телефона. Слышу несильный («Болею» – сразу же доложила она), но очень приятный и, главное, доброжелательный голос. Едва узнав, кто я такая и почему ей звоню, она на удивление быстро ориентируется в ситуации и четко отвечает на мои вопросы:
– Отчество у Андриана было Иванович. Да, он держал маслобойку. Каким был человеком? Мама говорила: замечательным! Хорошо платил наемным рабочим. Мог купить кому-нибудь из них корову. Мог свадьбу молодым за свой счет сыграть. А еще двадцать лет ухаживал за своим парализованным отцом. Арестовали его в тридцатом. Где отбывал срок? В Котласе Мурманской области. Валил лес. Однажды его придавило упавшим деревом. Он заболел. Мама посылала ему посылку, но вряд ли он ее получил. Потому что скоро нам сообщили о его смерти – товарищи написали.
В одном ошиблась моя добрая собеседница: Котлас – в Архангельской области. Пожелав ей здоровья и поблагодарив за рассказ о прадедушке, я тут же бросаюсь с помощью интернета разыскивать Книгу Памяти жертв политических репрессий, изданную в Архангельской области. Здесь Андриан Иванович Губернсков отбывал срок, здесь умер… Здесь и должны быть сведения о нем!
Увы – оказалось, что в эту Книгу занесены только страдальцы, родившиеся и проживавшие до ареста в Архангельской области.
Не утолив моей жажды, интернет тем не менее подсказал, что делать дальше. Если уж быть совсем точной – подсказали люди, ищущие, как и я, своих предков. Нещадно эксплуатируя интернет, я была поражена: оказалось, таких поисковиков, как я, великое множество. Что особенно удивительно – много молодых! Такое впечатление, что вся Россия затосковала по своим дедушкам и прадедушкам, бабушкам и прабабушкам. Затосковала – и хочет узнать о них как можно больше или – хотя бы что-то! А узнать, как я и сама уже убедилась, непросто. Одна из сложностей, например, была такая: оказавшись на новом месте жительства, многие из репрессированных стремились поменять свои фамилии, делая попытку спрятаться, скрыться, исчезнуть из поля зрения властей. И некоторым это удавалось. Ну и как после этого найти их следы, их корни?!
Один из виртуальных добровольных помощников поисковиков (есть такие!) подсказал: надо обращаться в информационные центры областей (республик) и Управления ФСБ по месту жительства репрессированных.
Значит – опять ждать лета…
Весной сажали огород, потом принимали внуков, – только осенью вырвались с братом в Константиновку.
И сразу – в Саранск, в этот самый информационный центр. Дорогой брат небрежно бросает:
– Котлас… Я в этом Котласе целый месяц работал на судне на воздушной подушке.
– Как? – поражаюсь я (брат в свое время закончил Горьковское речное училище, плавал (пардон, ходил) по Волге, Оке, Каме, сибирским рекам, и вот, оказывается, Двина тоже была его рекой). – Нет, ты представляешь – возможно, ты пролетал на своем судне мимо берега, на котором наш прадед валил лес. Возможно, где-то там теперь и его могила…
– Могила, но не его, а братская. Ты же знаешь, их хоронили десятками. Если не сотнями.
– Знаю. Но все равно это поразительно…
Сижу, смотрю в окно и думаю о том, что прадед наш Андриан Иванович становится нам все ближе, ну, как бабушка и дедушка прошлой весной, когда мы ездили в Верхоладку…
Вот и Саранск, улица Коммунистическая, дом номер 75. Лифт не работает, но что нам стоит подняться на седьмой этаж, если каждый шажок будет приближать нас к заветной цели?
– Заполните, пожалуйста, вот эту анкету.
Заполнили.
– Подождите минуточку.
Через минуточку женщина выходит и сначала нас жестоко разочаровывает: «Никакой информации для вас у нас нет». А потом вдруг дарит такую надежду! Она говорит ни больше ни меньше как:
– Дело вашего прадеда хранится в республиканском архиве ФСБ. Это через дорогу.
Через дорогу… всего через дорогу…
Надо ли говорить, как летели мы с братом к зданию Управления Федеральной службы безопасности по Республике Мордовия, с каким трепетом нажимали звоночек у его ворот, как, замирая от предчувствия чуда (разве не чудо – найти, наконец, документы, которые расскажут нам о нашем прадедушке?), входили в само здание…
Дежурный в затемненном окошечке (он нас видит, мы его – с трудом) просит подождать. Эка делов, – соглашаемся беспечно, – когда мы уже у цели!
Вышедшая к нам симпатичная молодая женщина, однако, несколько охладила наш пыл: чтобы получить доступ к документам, касающимся судьбы нашего родственника, необходимо собрать целый ряд документов. Таков порядок, и нарушать его не позволено никому.
Ну, порядок так порядок. Значит, будем добывать. Какие же это документы? Чтобы ничего не упустить и не забыть, записываю на листочек:
• свидетельство о рождении дочери нашего прадедушки («Зачем?» «Ну, как же – надо доказать, что ваша бабушка была его дочерью. В свидетельстве о рождении родители указаны»);
• свидетельство о браке нашей бабушки («это будет доказывать, что свою фамилию она поменяла на другую»);
• свидетельство о рождении нашей мамы («это будет доказывать, что она – дочь вашей бабушки»);
• свидетельство о браке нашей мамы («она ведь тоже поменяет свою фамилию…»);
• копия моего (просительницы) свидетельства о рождении (моего, потому что там указано, что моя мама – это моя мама).
Вот если эта цепочка родственных связей будет установлена и подтверждена подписями и печатями, тогда…
Решили начать с Лады. Здесь наш прадедушка жил, отсюда его «замели», сюда прежде всего и поедем.
– Мам, ты тоже с нами?
– А как же!
Поначалу мама говорила, что зря мы все это затеяли, что нечего тревожить память давно ушедших из жизни людей, а теперь не хочет от нас отставать. Машина брата, как и в прошлом году (только тогда был конец весны, а теперь ранняя осень), легко и резво бежит по асфальту. Мы радуемся тому, что наши края – прародина Патриарха Кирилла, и поминаем его добрым словом. Предстоятель Русской православной церкви приезжал навестить родные могилы (его бабушка похоронена в Саранске, дедушка – в селе Оброчном, что недалеко от Лады); этот визит, конечно же, был событием для Мордовии, и разве могли местные власти допустить, чтобы такой человек ехал по разбитой дороге?
Теперь тем же путем катим и мы…
Березки обочь дороги начали желтеть, но еще полны жизни и света. Брат включает радио, и… кажется, прямо с небес, прямо в душу полились музыка и слова:
Радость моя, наступила пора покаянная,
Вот и опять запожарилась осень вокруг.
Нет ничего на земле постоянного,
Радость моя, мой единственный друг…
Мы прослушали песню в полном молчании. И потом говорить не очень-то хотелось. Но мама спросила:
– Песня-то… на молитву похожа; кто же ее сочинил?
Я сказала, кто.
– Тогда понятно, – осталась она довольна ответом.
И вдруг принялась рассказывать:
– В Ладу мы, бывало, на ярмарку ездили. Тятя посадит нас на рыдван и везет. А там накупит всяких ягод, мы сидим и лакомимся. А перед поездкой мама напечет в печке блинов крахмальных, нарежет как лапшу, бульоном зальет, и едим. Я один раз сказала: «Матушки мои, как ящерицы плавают, в лапше-то». Тятя хлесть мне ложкой по лбу – без единого слова, и дальше едим.
Так, за разговорами, приезжаем в Ладу. Находим сельскую администрацию («Сельсовет», – упорно говорит мама). Здесь нас огорчают:
– Никаких нужных вам документов у нас не найдете. Жили-то ваши родственники даже не в прошлом – позапрошлом веке. Все архивы того времени – в Ичалковском районе, в Кемле, езжайте туда.
Туда так туда… По журналистской привычке интересуюсь:
– Скажите, а нет ли у вас в селе краеведа, который, возможно, что-то мог рассказать нам о наших родственниках?
Девушка у компьютера иронично улыбается: иголку в стоге сена хотят найти… Но глава неожиданно говорит:
– А вон – Владимир Николаевич Нарваткин. И живет рядом.
И вот мы уже стучимся в дом учителя-пенсионера. Ах, как же хорошо пообщались мы с ним! Перво-наперво знаток местной жизни сказал для нас очень важное: Губернсковы – такая фамилия в Ладе была одна. Но – увы – никого из ее носителей в живых уже не осталось. Брат интересуется корнями Патриарха («дом его родителей и сейчас стоит в Оброчном; мама и бабушка вообще наши, ладские»), а я сворачиваю все-таки на свою дорожку:
– А не мог ли наш прадед быть участником крестьянского восстания в Ладе в 1918 году?
Владимир Николаевич соглашается: теоретически – да, но – увы – такими сведениями он не располагает. Вообще же о восстании рассказывает много интересного, не скрывая своих политических пристрастий: «Я – ярый коммунист». В связи с чем и излагает события под соответствующим углом зрения: «Осенью восемнадцатого в Ладу прибыл продотряд в количестве десяти или четырнадцати человек. Это были владимирские рабочие, которые пошли в отряд добровольно. Они захватили из дома промышленные товары, которые планировали обменять на продовольствие. Вот почему рано утром пошли на рынок. И здесь началась резня. У продотрядовцев стали отбирать винтовки и тут же, на месте убивать. Кого только ранили – добивали вилами. Конечно, все это организовали кулаки: „Наш хлеб Ленин отправит за границу“. И еще добавили „перчику“ в свои речи: мол, продотрядовцы попа задумали убить. Ну, народ и озверел… О начавшейся резне почтарь позвонил в Ромоданово, оттуда сообщили в Саранск. Приехали военные. Начались аресты. Человек 50 было арестовано. Был ли среди них ваш родственник – не знаю. От очевидца мне известно, что задержанных держали в арестантской избе, а на рассвете вывели на возвышенность за село и там расстреляли – примерно человек десять. Остальных увезли в Саранск и потом отпустили».
Рассказчик делает акцент на слове «отпустили»: мол, видите, советская власть проявила гуманность.
Ах, Владимир Николаевич, Владимир Николаевич… Про Советскую Родину я уже сказала – не было для меня ничего дороже! Государство по имени СССР я и сейчас вспоминаю с большим уважением и нежностью. Это было время, когда мы читали хорошие книги и смотрели хорошее (за редким исключением) кино, когда телевизор не пугал и не вызывал скуку, а то и просто омерзение фильмами-«стрелялками» и голыми задами так называемых певиц. Не страшно было задержаться на улице, спокойно можно было поехать в любую республику… У нас была работа и жилье… А главное – мы так верили в те идеалы, которые провозглашались с высоких трибун! Увы – там, наверху, где производили подобные лозунги для широких народных масс, жили совсем по-другому. Потому и произошло то, что произошло.
Но и когда началась чехарда, называемая перестройкой, мы еще долго верили: это – ради улучшения нашей жизни, – ясно же как день, что улучшать есть что. Мы и представить не могли, что вместе с водой новые власти, новые силы, поддерживающие ее и крепнущие день ото дня, выплескивают и ребенка… Вот тут уж точно мы были наивными…
На прощанье Нина (так представилась нам жена Владимира Николаевича) угостила нас необыкновенной вкусноты блюдом: курицей, приготовленной в гусятнице с кашей (сечкой). М-м-м… Хороша была и еда, и беседа, но… Но надо ехать в Ичалки, точнее – в Кемлю.
Однако и Кемля дала нам не особенно много: всего лишь копию свидетельства о рождении мамы и свидетельство о смерти бабушки.
– Но нам надо свидетельство о бабушкином рождении, – настаиваем мы.
– Все свои архивы мы просмотрели. И – безрезультатно. Теперь вам надо в церковных книгах искать. Рождение, смерть, регистрация брака – до советской власти все эти сведения заносились в них.
– И где же эти книги теперь хранятся?
– В республиканском Центральном государственном архиве, в Саранске.
Сказать честно, домой мы возвращались уже не в таком оптимистичном настроении. Но и упадническим настроениям решили не поддаваться.
Вспоминали Владимира Николаевича, обсуждали его рассказ.
– Он говорит: сорок человек отпустили и только десятерых убили. Вот оно: лес рубят – щепки летят… Надежда Павловна говорила, что Андриан Иванович 1872 года рождения. То есть было ему тогда сколько? Сорок шесть лет. Пожалуй, староват для восстаний…
– Расстрелянных зарыли всех вместе. И креста не поставили. Но спустя время крест на этом месте появился. И стоял до 60-х годов. К этому времени сгнил, упал. На его месте появился новый. И этот со временем упал. И больше уже никто крестов не ставил… А, мам? А ты говоришь – зачем их тревожить. Но если никто больше не поставит креста… не скажет слова… наше общее прошлое просто истает! Испарится, как дым… Ой, опять поворот на Верхоладку! Прошлым летом, помните?
…Прошлым летом, спасаясь от комаров, мы с облегчением уселись в машину. Тронулись… И тут на дороге появилась старая женщина. «Батюшки, – ахнула мама. – Да это, никак, Дуся. Жень, тормози».
Брат остановил машину. Мама вышла, а мы остались наблюдать встречу подруг детства и юности из приоткрытого окна «форда»…
– Нюр, это ты? А я гляжу, кто это в тот край проехал? Не цыгане ли, думаю, а то еще чего подожгут.
– Я, Дусь, я. Здравствуй, голубушка.
Поцелуи, слезы…
– Как живешь-то, Дусь? – спрашивает мама.
– Живу вот…
– Не боишься тут одна?
– Да я не одна – с сыном. Только он что есть, что нет – пьет без памяти. Зимой волки воют вокруг…
И – с неожиданной силой:
– А, до чего страну довели! Раньше, в колхозе-то, хоть и работали, как батраки, а все равно весело жили! Мы уж привыкли к ним, колхозам. Зачем было эту жизню ломать?
– Не говори, Дусь. Сколько гармоней было, сколько песен… Мама наша на что скромница была, и то выходила песни послушать. На вот, помяни родителей.
Мама протягивает Дусе кулек с гостинцами. Дуся берет, смотрит…
– Ты куда так много?
Отбирает четыре печенья, четыре конфеты:
– И этого хватит.
– Дусь, кто живой еще есть? Из наших ровесников.
Дуся докладывает: эту как-то видела, а эта который год в земле лежит, а эту прошлый год похоронили – да в богатой домовине, с замками. А зачем они, замки, – куда она оттуда убежит?..
– Мы с тобой две, похоже, и остались.
Подруги опять обнимаются. Опять вытирают слезы. Они сидели бы так до вечера, вспоминали и вспоминали, но комары…
– Прощай, Дусь.
– Да что же уж прощай? Может, еще поживем?
Мама садится в машину. Трогаемся. Дуся смотрит нам вслед…
Как там она сейчас – одна, среди недалеких уже осенних дождей, а там уже и зимних холодов?..
– А вы знаете, что Дуся – дочь дяди Феди и Фроси-большой? – говорит мама.
– Откуда же нам знать да помнить? Вот сказала – теперь будем знать…
«Центральный Государственный архив Республики Мордовия».
Заходим. Если уж центральный, если государственный – значит, оснащен технически по всем правилам, от и до. Нам всего-то и надо – изложить свою просьбу…
– …в письменном виде, – вводят нас в курс существующих в учреждении порядков в одном из кабинетов. – А после того, как директор ее подпишет, пойдете работать в библиотеку – листать книги, которые вам принесет наш сотрудник.
Гм-м, гм-м… А мы-то рассчитывали, что нам выдадут готовенькое. И быстро. И мы уже сегодня…
– Не теряйте время, идите к директору.
Заявление подписано. Проходим в библиотеку – просторное помещение на первом этаже. Симпатичная и улыбчивая молодая женщина внимательно выслушивает, зачем мы пришли, ненадолго уходит и возвращается с толстенными фолиантами – это, как скоро мы узнаем, и есть те самые метрические книги, которые до революции были в каждой церкви и куда вносились записи о рождении, бракосочетании, смерти всех проживающих в приходе данной церкви людей.
Итак, нам надо найти запись о рождении нашей бабушки Варвары Андриановны Губернсковой. Мама не помнит, не знает, в каком году она родилась. Но в свидетельстве о смерти, выданном в Кемле, эта дата указана – 1887 год.
– Вот метрическая книга Ладской церкви – листайте, ищите, – напутствует нас улыбчивая библиотекарша.
С каким трепетом открывали мы с братом толстенный фолиант, вместивший в себя несколько обычных книг, ради экономии места и времени соединенных воедино. Сначала мы разглядывали не просто каждую страничку – от начала до конца, но – каждую буковку, узнавая знакомые верхнеладские фамилии. Потом, поняв, наконец, какая долгая и нелегкая нам предстоит работа, стали фиксировать взгляд на имени Варвара. Имя новорожденного (новорожденной) было записано в первой графе (а перед ним стояла дата рождения и крещения), во второй были записаны имена и фамилии родителей, в третьей – свидетелей события. Каждая запись удостоверялась подписями священника и дьякона. Мария, Лукерья, Параскева, Мокрида… Вот – Варвара! Увы – Варвара, да не наша – в графе «родители» записаны совсем другие люди, а не наши бабушка с дедушкой…
Записей о нашей бабушке в 1887 году вообще не нашлось. Мы просмотрели самым внимательным образом записи и за другие годы – на несколько лет раньше, на несколько лет позже – результат был тот же.
– Так… Давайте плясать от даты бракосочетания. Когда у ваших бабушки и дедушки был рожден первый ребенок?
– В тринадцатом (это непокорный Алексей)… Но еще три их ребенка умерли во младенчестве.
– Давайте начнем смотреть с десятого года.
Уже без прежнего пыла берусь листать пожелтевшие страницы. И вдруг…
– Петр! Родители – крестьянин Антон Дмитриевич Мещеряков и жена его Варвара Андриановна! Родился 24 июня 1910 года!
Работающие рядом люди отрывают глаза от книг, смотрят на меня с улыбкой. А я не могу сдержать эмоций и ликования: Петр! Значит, одного из умерших во младенчестве и собственноручно принятых бабушкой детей звали Петром… Событие к радостным не отнесешь, но… нашли же! И если это первый сын бабушки и дедушки, значит, надо листать 1909 год – именно тогда они должны были обвенчаться.
И вот… Год 1909. Январь, 25 числа. «Бракосочетаются: крестьянин деревни Верхняя Ладка Антоний Дмитриевичъ Мещеряковъ, православного вероисповедания, первым браком и крестьянская девица села Лады Саранского уезда Пензенской епархии Варвара Андриановна Губернскова, православного вероисповедания, первым браком»…
Надо перевести дух… Слава Тебе, Господи! Нашла. Ну зачем, зачем теперь свидетельство о рождении, если черным по белому, с дореволюционными ятями, написано: замуж за Антона Дмитриевича Мещерякова вышла Губернскова Варвара Андриановна. А Губернсковы в Ладе были одни! Вышла и, следовательно, поменяла фамилию на «Мещерякова».
Так, смотрим дальше…
А дальше… начался детектив. «Лета жениха – 26. Лета невесты – 19».
А как же «вышла девчонкой»? Как же «каталась на ледянке»?
Делюсь сомнениями с библиотекарем. Она улыбается своей очаровательной улыбкой:
– Знаете, ваша бабушка могла себе лет прибавить. 14 – это все-таки для венчания маловато. Даже для того времени.
– А что – такое в те поры случалось?
Ответом мне опять была улыбка…
Ах, бабушка, бабушка! Вот когда загадала загадку. Ваше с дедушкой бракосочетание во всех смыслах оказалось таинством, которое и заверил своею подписью священник Михаил Юрьев с диаконом Николаем… Беляковым? Подпись – увы – неразборчива…
Итог нашей работы улыбчивая библиотекарша запечатлела в двух документах. Первый назывался «Архивная выписка из метрической книги Нижегородской консистории церкви села Хилкова Лукояновского уезда на 1909 год» и удостоверял факт бракосочетания наших незабвенных бабушки и дедушки. Второй свидетельствовал о том, что «…в просмотренных метрических книгах церкви села Лада Саранского уезда Пензенской губернии за 1886–1891 годы сведений о рождении Губернсковой Варвары Андрияновны не обнаружено».
Конечно, это меня озадачило: как могло случиться, что записи о рождении девочки из семьи верующих родителей не оказалось в метрической книге церковного прихода? Дома я тот же вопрос задам маме, и она тоже не найдет этому объяснения. Но предположение выскажет:
– Первая жена Андриана умерла рано. Мы про нее совсем ничего не знаем. Может, она была родом из другого села? И рожала Варвару там? Тогда и запись должна быть в книге другого прихода.
Какого? Увы – тут мы не могли высказать даже предположений. Но я отчего-то была спокойна. Я рассудила так: зачем нужно свидетельство о рождении бабушки, если запись о регистрации брака свидетельствует о том, что дедушка взял в жены именно Варвару Андрияновну Губернскову. И место ее жительства указано – село Лада. А Губернсковы в Ладе, – еще раз с радостью вспоминаю слова знатока ладской жизни Владимира Николаевича Нарваткина, – были одни…
Все добытые документы я сложила аккуратно в стопочку, в порядке, подтверждающем мою родственную связь с моим прадедушкой Губернсковым Андрияном Ивановичем. Еще и еще раз прокручиваю в голове: была у него дочь Варвара? Была. Вышла она замуж за жителя деревни Верхняя Ладка Антона Дмитриевича? Вышла. Сменила фамилию на «Мещерякова»? Сменила. Родилась у супругов дочь Анна – моя будущая мама? Родилась – вот копия свидетельства о ее рождении. А вот копия моего свидетельства о рождении, которая подтверждает, что именно Рыжова, а в девичестве – Мещерякова Анна Антоновна – моя мама…
Все, все подтверждено!
Господи, скорее бы утро…
И вот мы опять в республиканском Управлении ФСБ. Та же симпатичная молодая женщина рассматривает добытые нами документы. Кажется, все в порядке. Кажется, скоро произойдет то, о чем я вот уже сколько времени мечтаю и грежу – я получу в руки…
– А копия свидетельства о рождении вашей бабушки?
Уверенная, что моя собеседница очень скоро согласится со мной, с жаром начинаю объяснять:
– Понимаете, записи о рождении нашей бабушки не нашлось. Но ведь запись о бракосочетании бабушки и дедушки неопровержимо свидетельствует: за Мещерякова Антона Дмитриевича вышла замуж Губернскова Варвара Андриановна, а Губернсковы в Ладе…
Я продолжаю говорить, но уже понимаю: слова говорю бесполезные. В этом здании важны только печати и подписи, но никак не соображения, пусть и представляющиеся мне сверхубедительными…
– Нам необходима копия свидетельства о рождении. Таков порядок, и нарушить его я не могу.
И тут меня понесло: я замолола что-то о духовной связи поколений, о том, что меня колотит от одной только мысли, что где-то здесь, рядом, лежат документы, которые помогут мне ВСТРЕТИТЬСЯ с моим прадедушкой, может быть, даже увидеть его фотографию (я почему-то очень хочу знать, похожа ли на него бабушка), и неужели какая-то бумажка может послужить препятствием нашей ВСТРЕЧИ, о которой я столько мечтала… У меня есть и еще одна мечта: съездить в этот самый Котлас, найти дедушкину могилу и положить на нее цветы…
Женщина на минуту выходит. Пошла узнать, можно ли пойти мне навстречу и удовлетворить мою просьбу? Или просто… дает мне возможность успокоиться?
Дверь снова открывается, и я слышу:
– Я не могу нарушить установленного порядка.
Во взгляде служительницы учреждения появляется что-то похожее на сочувствие:
– Но вы… не волнуйтесь так уж сильно. Оставьте свой адрес. Самое главное мы вам сообщим в письменном виде – в течение месяца.
– Сволочи! Убить человека, это – пожалуйста, это легко. А дать возможность с ним ВСТРЕТИТЬСЯ, хотя бы виртуально…
Мы возвращаемся домой – и так безрезультатно! Я, можно сказать, в бешенстве.
Брат управляет машиной и молчит. Потом раздумчиво произносит:
– Ты понимаешь, это – государство. Оно для того и существует, чтобы обеспечивать в своих границах порядок. Иначе – хаос. Хаос и беспорядок.
– Кому будет хуже от того, что я посмотрю эти документы? Какой вред я нанесу этим государству?! Уже нет в живых никого из тех, кто их подписывал. Да меня это и не интересует. Мне на них наплевать! Меня интересует мой прадед! Отец моей бабушки! Я хочу знать, каким он был. Похож ли он на бабушку, вернее, бабушка на него. Если уж не возможна наша реальная встреча, то хотя бы духовная-то…
– Гм-м… А разве ты в эти вот дни, пока мы добывали справки, пока ты сидела в архивах, в ФСБ – разве ты эту духовную связь не ощущала? Не чувствовала?
Я замолкаю, пораженная. Брат мой Женька, которого я считала чересчур приземленным, неспособным уловить тонкие вибрации души – говорит такое?!
Я думаю. И вспоминаю почему-то бабушкин кисель. Однажды я гостила у нее, и она подала мне на завтрак блинов с киселем. Я отпила глоток и вдруг сказала:
– И почему кисель варят такой жиденький? Вот я, когда вырасту, буду варить его густой-прегустой.
На следующее утро бабушка подала мне густой-прегустой кисель… Ух, как мне стало стыдно! И какой благодарностью переполнилась душа!
Бабушка, ты хотела своим внукам чем-то запомниться… и не просто запомниться – ты хотела, чтобы ниточка между нами с твоим уходом с этого берега жизни не обрывалась… И есть, есть этому еще одно свидетельство: недавно мама вынула из шифоньера полотенце с вышитыми по краям его цветочками, очень похожими на голубые головки льна. Вафельное полотно от времени пожелтело. «Ох, сколько пролежало», – вздохнула она. «Что?» – не сразу поняла я. «Да вот полотенце. Мама вышила его незадолго до ухода. И отдала мне». – «А что же ты ни разу его не показала?» – «Думала, вам неинтересно».
И в самом деле: зачем оно нужно было? Это полотенце понадобилось нам только сейчас.
Бабушка, бабушка… Эти твои голубые цветочки… И те, что я, казалось, так безрезультатно искала на лугу… Может быть, они называются одинаково? Может быть, имя им – СЛОВО?.. И мы с тобой… мы с тобой сумели словами обменяться… сумели еще раз поговорить, когда ты уже на другом берегу вечности, а я еще на этом…
Мне даже кажется, что я теперь знаю, какой вопрос таился в твоих глазах. Ты спрашивала: отчего люди так безжалостны друг к другу? Отчего с такой легкостью друг друга уничтожают? Когда сказано: НЕ УБИЙ…
И еще я знаю теперь, ради кого ты утром и вечером, на коленях стоя перед иконами, возносила свои самые горячие молитвы…
Дедушка никаких СЛОВ не оставил. Он все упрятал в свою бороду. Дедушка не надеялся, что мы окажемся способными открыть и, главное, понять его тайну. И он оказался не так уж не прав. Хотя…
Все-таки пришла мне из Саранска, из грозной организации, бумага, и сообщается там вот что: «В соответствии с Федеральным законом от 2 мая 2006 года № 59-ФЗ „О порядке рассмотрения обращений граждан Российской Федерации“ сообщаем, что по архивному уголовному делу № 5889-с проходит Губернский Андриан Иванович, 1872 года рождения, уроженец села Лада Ромодановского района Мордовской АССР, бывший кулак-предприятчик.
Губернский Андриан Иванович осужден 25.04.1930 года тройкой при ПП ОГПУ по Средневолжскому краю по ст. 58–10, 58–11, 58–13 УК РФ к 5 годам заключения в исправительно-трудовом лагере…
Прокуратурой Мордовской АССР от 07 ноября 1989 г. Губернский Андриан Иванович реабилитирован.
…Для ознакомления с материалами архивного дела Губернского А. И. просим предоставить документы, подтверждающие Ваши родственные связи с ним.
Другими сведениями в отношении указанного лица не располагаем»…
Что касается документов – про это я уже рассказала. Что касается «других сведений в отношении указанного лица» – спасибо Надежде Павловне, она рассказала о нашем прадедушке гораздо больше.
Что же касается всего остального…
Когда наша мама прощалась с тетенькой, сестры договорились встретиться уже ТАМ.
Когда-нибудь ТАМ, на другом берегу вечности, встретимся мы все. И друг друга узнаем. И обнимемся.
И тогда вы расскажете все-все…
P. S. У этой истории было продолжение. Благодаря помощи хороших, ПОНИМАЮЩИХ людей, мне все-таки удалось посмотреть дело Андриана Ивановича Губернского. Оказалось, все имущество «кулака-предприятчика» составляло: «изба, крытая тесом, двор, амбар, 1 корова, 1 лошадь, 2 овцы, ½ маслобойки», которую он держал совместно с братом. Вот она-то, эта маслобойка, и сыграла в его жизни (и жизни брата) роковую роль. Если сравнить ее с имуществом нынешних российских миллионеров-миллиардеров…
Я вышла из серьезного учреждения потрясенная. Что я могла сделать для своего прадеда еще? Только пойти в храм. И поставить свечку. И помолиться за упокой души раба Божия Андриана…