В утренних сумерках

Госпиталь стоял среди заиндевевших скал и заснеженных сопок, на самом берегу далекого северного залива. Было время сильных ветров – февраль, и штормы, почти не переставая, сотрясали стекла окон, забивая их мокрым снегом.

В палате нас было трое. Трое взрослых мужчин – офицеров, моряков. Я и мой сосед по койке слева – маленький, но грузный подводник, капитан второго ранга, – попали в госпиталь по одной и той же причине. Мы увольнялись в запас, а пока проходили медкомиссию, необходимую для получения пенсии. Подводник был известным человеком в Заполярье. В войну лодка, которой он командовал, потопила несколько больших транспортов и эскадренный миноносец.

Третьим в палате лежал майор-артиллерист. По национальности азербайджанец, майор на Севере служил недавно и в госпиталь попал из-за какого-то процесса в легких. Правда, сам он никакого процесса в своих легких признавать не желал, считал все выдумками врачей и очень торопился выписаться, чтобы скорее попасть на свою батарею. Подходил срок общефлотских призовых стрельб, а на батарее за него оставался молодой, неопытный офицер.

Днем и ночью майора донимали уколами. Уколы были безболезненными, но он их боялся, и этот страх большого мужчины перед маленькой иголкой служил постоянным источником шуток в палате. Когда майора кололи, он дергался, ругался по-азербайджански и советовал сестрам идти в подручные к мясникам на бакинский базар.

Каждая из сестер, дежуривших у нас, относилась к больному по-своему. Пожилая Валерия Львовна с усталой гримасой на лице великолепным по точности движением брала в руки шприц и всаживала иглу в загорелое тело майора. На все его причитания она не считала нужным даже пошевелить бровью. Майор искусство Валерии Львовны ценил и старался при ней держаться спокойнее. Флегматичная волоокая Валя проделывала процедуру укола неторопливо, приговаривая: «Ничего страшного, ничего страшного», и своей неторопливостью выводила майора из себя. Худенькая, некрасивая Ирина Васильевна в ответ на предложение идти в подручные к мясникам бросала шприц и отправлялась вызывать главврача.

Сценки эти вносили некоторое разнообразие в скучную госпитальную жизнь.

Однажды в штормовую, метельную ночь, когда наполненная снегом темнота особенно зло билась в окна, к нам в палату принесли нового больного. Пока носилки стояли на полу, а сестра приготовляла постель, новый больной то закрывал глаза тыльной стороной руки, то судорожно зевал, поднося сложенные горсткой ладони ко рту. Это был еще мальчишка, как оказалось – юнга, ученик моториста со спасательного судна. Лицо его было чуть скуластым, чуть курносым и вообще совсем обыкновенным, но серым от боли и усталости. Изуродованные гипсовой повязкой ноги лежали на жесткой, клеенчатой подушке. Из широких рукавов госпитальной рубахи высовывались длинные, худые руки. Эти мальчишеские руки кончались большими, уже совсем мужскими кистями, сильно обветренными и темными от той несмываемой грязи, которая впитывается в поры при длительной работе с металлом. Подстрижен был юнга в обход устава – вся голова, как это положено, голая, а над самым лбом все-таки узкая полоска волос.

Когда больного переложили на койку, санитары унесли носилки и сестра погасила верхний свет в палате, я задал ему обычный вопрос: «Что это с тобой, братец, приключилось?»

– Ноги перебило, – хриплым басом ответил юнга. – Да поморозило, – после паузы добавил он.

И больше никто не стал задавать ему вопросов, потому что за внешним спокойствием лица и за неторопливостью речи чувствовалось напряжение всех сил, которым он перебарывал боль в обмороженных ногах.

Позже я узнал, что ранение юнги – перелом обеих малых берцовых костей – произошло, когда перегружали мотопомпу с нашего спасательного судна на аварийный немецкий лесовоз при оказании ему помощи в море.

Сам Вася – так звали юнгу – ничего нам о себе не рассказывал. Первые дни он вообще все время молчал. Стонать и разговаривать начинал только во сне: то терзался оттого, что помпа сорвалась за борт по его вине – он не успел закрепить оттяжку от стрелы, на которой поднимали эту помпу; то детское, давнее воспоминание мучило его. Оно было связано с войной и оккупацией, а ожило в его памяти теперь. Юнга все просил какую-то бабку Стешу крепче завязать рот козе: если коза заблеет, подвал найдут немцы. Эти две темы упрямо сменяли друг друга каждый раз, когда юнга забывался во сне.

Слушая бред Васи, подводник переставал подшучивать над майором, а майор тайком от медиков закуривал папиросу и, пуская дым под койку и кашляя, снова и снова рассказывал нам о самом сильном своем военном впечатлении. Он рассказывало разорванной трассами темноте, о свисте и грохоте снарядов и о людях первого броска десанта, уходящих в эту темноту, огонь и грохот. Он вспоминал десант под Расином в Корее в сорок пятом году. Десант, в котором майор был тяжело ранен и чуть не умер, оставшись один в осклизших прибрежных камнях.

Дня через три после появления в нашей палате юнги произошло другое событие – сменилась сестра. Та самая Валерия Львовна, которая великолепным по точности движением всаживала в майора иглу и которую майор уважал. Новая сестричка была молоденькая. Лет восемнадцати. Звали ее Машей. Небольшого роста, стройная, в блестящем от старательной глажки халате, она, первый раз появившись в нашей палате, покраснела, сказала «здравствуйте, больные» и сразу нахмурилась – верно, рассердилась на себя за то, что покраснела.

Однако ни эти серьезно сведенные брови, ни деловой, строгий взгляд Машиных глаз не могли скрыть ее радости и гордости от сознания первой полной самостоятельности. Маша только что окончила школу медсестер, и наша палата была первой, в которую она вошла не практиканткой, а хозяйкой и даже чем-то вроде начальника. Первый день самостоятельной работы запоминается на всю жизнь. Я, например, хорошо помню, как впервые штурманом поднялся на мостик, как первая линия рассчитанного мною курса легла на карту и как чересчур отрывисто и чересчур строго я скомандовал этот курс рулевому. Машенька тоже прокладывала сейчас по жизни свой первый курс.

– Продуть носовую, – сам себе скомандовал подводник при ее появлении и сел на койке. – О, небеснорожденная, – с веселым умилением глядя на Машеньку, начал он. – О, небеснорожденная девочка, давно ли Эскулап соблазнил вас служить ему?

– Чего, чего? – широко, совсем по-детски открыв глаза, переспросила новая сестричка и покраснела еще больше.

– Она вообще незнакома с Эскулапом, – трагическим шепотом сказал подводник артиллеристу. – И в этом ваше, майор, крупное несчастье.

– Так же, как и твое, – отпарировал тот.

– Вы все какие-то непонятные вещи разговариваете. – Машенька потупилась и ушла.

Подводник принял балласт в носовую, то есть опять лег на подушку, и долго, с глубоким сочувствием разглядывал артиллериста.

– Мой дорогой сосед, – наконец вымолвил он. – Она, эта маленькая эскулапка, по неопытности обязательно обломает о вас иглу. Поток вашей крови подхватит обломанный игольный кончик, и…

Майор нервно завозился на койке и перевернулся лицом вниз.

– Ты прав. Эти медики ходячий человек сделают совсем не ходячий, – пробормотал он в подушку.

Мы с подводником засмеялись, а Вася улыбнулся. Судя по этому, юнга сегодня чувствовал себя лучше. Раньше он не замечал наших шуток, а здесь даже заговорил.

– У вас, товарищ майор, полотенце на пол упало. – Вася показал на полотенце пальцем.

– Ничего, пусть полежит, отдохнет немножко, – расстроенно ответил артиллерист.

До обеда, перед которым всем нам без исключения, по заполярному госпитальному правилу, делали вливание глюкозы с аскорбиновой кислотой, майора кололи уже дважды. Маша делала укол сердитому и нетерпеливому больному не без смущения и трепета. Тот, конечно, сразу же почувствовал это.

– Чего копаешься? – спрашивал он Машу. – Дергай скорей назад, слышишь?

– Да вы не волнуйтесь, – говорила Маша, часто моргая. – Все будет хорошо. Вот. Вот и все. Сейчас йод только. – Пузырек с йодом дрожал в ее левой руке.

– Плохо делаешь. Дрожишь вся. Не хочу, – злился майор. – Доктору пожалуюсь.

После такой подготовки Маша в двенадцать часов пришла к нам уже не красная от смущения, а бледная от волнения. Эмалированный подносик со шприцем и ампулами она никак не могла установить на тумбочке около койки артиллериста, потому что место было занято графином, и подносик чуть было не упал.

– Глюкозу внутривенно, – сказала Маша, боязливо глядя на майора, и облизала губы.

– Майор, смотри, она уже облизывается, – сказал подводник и с шутливым ужасом закрылся одеялом.

– Не мешайте, пожалуйста, товарищи. – Машенька умоляюще посмотрела на всех нас. – Они и так очень волнуются, – сказала она, беря майора за руку.

– С вами поволнуешься, – буркнул тот сердито. Маша затянула ему выше локтя жгут, попросила несколько раз сжать и разжать пальцы, взялась за шприц.

– Покажи иголку, сестра, – вдруг попросил майор.

– Да что вам смотреть на нее. Иголка как иголка, – робко сказала Маша.

– Покажи, покажи ему, сестрица, иголку. Он с ней поздороваться хочет, – шепнул подводник, подмигивая Маше.

Маша встряхнула головой и поднесла шприц к руке майора. Тот, скосив глаза и мучительно морщась, ожидал укола. И здесь рука у Маши дрогнула. Игла царапнула кожу на вене. Майор чертыхнулся и сорвал жгут.

– Не можешь работать – не работай, – закричал он. – Зови старшую медсестру, зови процедурную! Всех зови. Я тебе больше колоться не дам.

Маша медленно положила шприц и расплакалась. Слезы покатились из покрасневших глаз сплошным потоком.

– Я тысячу раз колола, – говорила она, прижимая к глазам полотенце. – Тысячу, и лучше всех в группе. Даже… даже Валя Голубева хуже внутривенно колола, а я, а я… – Маша глубоко вздохнула и подошла к подводнику. – Давайте теперь вам.

– О, небожительница, – заговорил тот, растерянно почесывая между бровей. – Может, лучше подождем немножко, потренируешься, а? Успокоишься…

Маша закрыла лицо руками.

Стало тихо.

– Сестра, иди сюда, что ли, – раздался хриплый басок. – Иди, иди, не бойся, – повторил юнга, приподнимаясь на локте. – Мне тоже глюкозу эту нужно.

Машенька подхватила с тумбочки майора эмалированный подносик и перешла к койке юнги.

– Ты не плачь, – говорил он. – Все поначалу попинаются. И я тоже попинался. Это не страшно. Давай, давай коли, – совал он ей руку.

– А ты-то не боишься? – Машенька всхлипывала и кончиком языка подбирала слезы.

– Да чего бояться? Действуй. – Вася откинулся на подушку. Движение получилось резким и вызвало боль в ногах – он покривился. Маша сменила иглу на шприце и наложила жгут на руку юнги. Тот лежал, уставившись в потолок.

– Скажешь, если больно будет, ладно?

– Скажу, скажу. Ничего, – ответил юнга. – Коли.

Маша снова глубоко вздохнула, нахмурила брови и ввела иглу в вену.

– Только скажи, если больно. Только скажи, если больно, – повторяла она.

– Ничего, ничего. Все попинаются. Давай.

И опять что-то не получилось у сестры.

– Что же вы, что же вы молчите! – ужаснулась она. – Ведь вам больно очень. Я вам… Я вам в мышцу впрыскиваю. Вон как вспухло.

– Да, больно, – согласился юнга и медленно перевел дыхание. – Делай в другую руку. Делай, я говорю! – грубо крикнул он, видя, что Маша опять готова расплакаться.

– Милый ты мой, – сказала Маша и во второй раз наложила жгут. Теперь ее движения стали решительнее и быстрее. Ловким, привычным жестом она встряхнула и разбила ампулы, набрала шприц, точно и без колебаний ввела иглу в вену.

– Во, видишь, как здорово! – восхищенно произнес юнга. – Я и не почувствовал ничего.

– Давайте, сестричка, меня, – виновато покачивая головой, сказал подводник и стал закатывать рукав.

– Нет, ты лежи, подводная душа, – майор в возбуждении спустил ноги на пол. – Слушай, сестра! Не сердись, иди коли и не сердись на меня, балду, пожалуйста.

– Это вы на меня не сердитесь и ноги поднимите. Нельзя вам так. Дует по полу, – тихо сказала Маша.

Мне почему-то не спится на рассвете. В палате еще темно, но снег и изморозь на стеклах окон начинают синеть. Это, скользя под низкими тучами, опережая солнце, обогнули планету первые отблески нового дня. Электрический свет, полоска которого падает из дверей в темноту палаты, даже от этих слабых отблесков дня кажется каким-то мертвым. Желтая полоса тянется через весь потолок и кончается на беленом стенном бордюре.

Вдруг медленно и бесшумно эта полоска света начинает расширяться. Кто-то отворяет двери. На цыпочках, чисто по-женски прижимая к груди руки, в палату проскальзывает Маша. Через несколько часов кончается ее первое дежурство. Маша прикрывает дверь и оглядывает всех нас.

Я притворяюсь спящим. Убедившись, что никто не видит ее, Маша подходит к койке юнги и минуту стоит около. Потом садится на краешек. Садится так, как умеют это наши сестры: легко и как-то ласково, если только можно вставать или садиться ласково. Вася спит на спине и изредка на выдохе стонет, но сегодня его не мучает бред. Одна рука юнги откинута и упирается в стенку.

Машенька нагибается и укладывает ему руку удобнее на грудь. Потом осторожно прикрывает ее уголком простыни.

Наша старая планета все вертится, и с каждой минутой в палате становится светлее. Лицо Маши в расплывчатых утренних сумерках. Нижнюю губу она чуть прикусила. Так все почему-то делают, когда боятся зашуметь. Слабый блик бродит по ровному рядку зубов. Глаз Маши я не вижу. Вместо них мягкие, глубокие тени.


1956

Загрузка...