В гостях у Пушкина

Допивая утренний кофе 18 марта 1873 года, граф Толстой видит на подоконнике книгу, берет ее и начинает читать, восхищается. Книга эта – Повести Белкина (в издании П. В. Анненкова. СПб., 1855). Вечером он рассказывает Софье Андреевне: «А я написал полтора листочка и, кажется, хорошо» (Толстая 1978: 500). Эти полтора листочка – не новая попытка начать роман об эпохе Петра Первого, над замыслом которого Толстой мучится уже годами. Это – начало нового романа, который потом получит название Анна Каренина.

25 марта Толстой пишет письмо H. Н. Страхову, где рассказывает ему, что толчком к новому роману послужило чтение отрывка Пушкина «Гости съезжались на дачу графини…»:

И там есть отрывок «Гости собирались на дачу». Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил, и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман […] очень живой, горячий […] и который ничего общего не имеет со всем тем, над чем я бился целый год (ПСС 62: 16)[1]

А Софья Андреевна рассказывает в своем дневнике, как еще 18 марта «он [Левочка] перечитывал вслух мне о старине, как помещики жили и ездили по дорогам, и тут ему объяснился во многом быт дворян» (Толстая 1978: 500–501).

В письме к П. Д. Голохвастову 30 марта Толстой еще более восторженно пишет о Пушкине:

Вы не поверите, что я с восторгом, давно уже мною не испытываемым, читал это последнее время после вас – повести Белкина, в 7-й раз в моей жизни. Писателю надо не переставать изучать это сокровище (ПСС 62: 18).

Но что почерпнул Толстой из пушкинского «сокровища»? Какие следы оно оставило в новом романе, который так интенсивно развивался после чтения Пушкина?

В своих исследованиях Борис Эйхенбаум обратил специальное внимание на отрывки Пушкина и нашел в них интересную перекличку с романом Толстого. Так, например, гости в отрывке «Гости съезжались на дачу…» обсуждают и осуждают поведение молодой женщины Зинаиды Вольской, и похожим образом гости в салоне княгини Бетси Тверской сплетничают об Анне Карениной. Эйхенбаум предполагает, что последнюю фразу этого отрывка можно читать прямо «как эпиграф к будущему роману» (Эйхенбаум 1974: 149). Речь идет о словах: «В ней много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее погубят».

Еще более ценно другое наблюдение Эйхенбаума. Он заметил, что из фрагмента Пушкина «На маленькой площади, перед деревянным домиком стояла карета…» в роман Толстого перекочевала сцена ссоры Зинаиды с любовником Володским. Эйхенбауму эта сцена видится «своего рода конспектом при описании последней ссоры Анны с Вронским» (Эйхенбаум 1974: 149). Хочу заметить, что здесь интересна не только сцена, описывающая отъезжающую карету Володского-Вронского и Зинаиду-Анну, смотрящую на него через окно, но и перекличка такой детали, как перчатки любовника. У Пушкина читаем:

Валериан уже не слушал. Он натягивал давно надетую перчатку и нетерпеливо поглядывал на улицу (Пушкин 1957: 573; курсив в цитатах везде мой. – Б. Л.).

А у Толстого:

Она подошла к окну и видела, как он не глядя взял перчатки […]. Потом, не глядя в окна, он сел в свою обычную позу в коляске, заложив ногу на ногу, и, надевая перчатку, скрылся за углом (ч. 7, гл. 26, т. 9: 372).

Этот жест – надевание-натягивание перчаток – у обоих писателей становится знаком того окончательного прощания, которое сцена предвещает. Отъезд Вронского происходит даже с некоторым замедлением: он возвращается, и только когда ему поданы перчатки, он решительно уезжает:

Она слышала звуки его шагов по кабинету и столовой. У гостиной он остановился. Но он не повернул к ней, он только отдал приказание о том, чтоб отпустили без него Войтову жеребца. Потом она слышала, как подали коляску, как отворилась дверь, и он вышел опять. Но вот он опять вошел в сени, и кто-то взбежал наверх. Это камердинер вбегал за забытыми перчатками (ч. 7, гл. 27, т. 9: 372).

Задержка с перчатками у Толстого дает Анне возможность как бы еще опомниться, преодолеть состояние обиды и не дать Вронскому уехать, примириться с ним. В то же время перенесение внимания на перчатки выдвигает этот предмет на более важное место в построении текста, реалистическая деталь наделяется символическим подтекстом.

Может быть, нечто подобное имел в виду Толстой, когда он сказал, что «у великих поэтов, у Пушкина, эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства» (ПСС 62: 22). Нет «описательства», материал отбирается по некой «системе», которая втягивает любой предмет в свою сеть. Виктор Шкловский выразил похожую мысль в кинематографических понятиях: «реалистичность и Пушкина, и Толстого основана на замене общих планов большим количеством крупных планов» (Шкловский 1981: 147). Перчатки, «крупно» показанные, становятся по-особому весомыми.

Интересно, что в то самое время, когда Толстой восхищается Пушкиным и начинает писать Анну Каренину, он вновь просматривает Войну и мир для нового издания и находит, что там много «многословной дребедени».

Хотя Толстой сам называл Повести Белкина чтением, стимулирующим работу над новым романом, толстоведами мало сказано о возможных текстуальных влияниях, подобных тем, что отметил Эйхенбаум, опираясь на фрагменты Пушкина. Я хочу предложить гипотезу об особой связи Анны Карениной с одной из повестей Белкина, а именно с «Барышней-крестьянкой». Связующее звено в этом предполагаемом генезисе – княгиня Бетси Тверская, кузина Вронского.

Как уже известно, собрание гостей в ее салоне восходит к «гостям графини» во фрагменте Пушкина. Но имя Бетси ведет нас скорее к дочери англомана Муромского в повести Пушкина: «дочь англомана моего, Лиза (или Бетси, как звал ее обыкновенно Григорий Иванович)» (Пушкин 1957: 148). А что общего можно найти между Бетси Муромской и Бетси Тверской? Какие черты соединяют этих двух Бетси?

Чтобы скрыть свое «русское лицо», Лиза-Бетси берет у своей мадам, мисс Жаксон, баночку английских белил и белится «по уши», чтобы стать неузнаваемой («иностранкой») для молодого барина из соседней усадьбы. Бетси на лице – это подчеркнутая черта внешности англичанки у Пушкина.

Стол был накрыт, завтрак готов, и мисс Жаксон, уже набеленная и затянутая в рюмочку, нарезывала тоненькие тартинки. […] вместо Лизы вошла мисс Жаксон, набеленная, затянутая, с потупленными глазами и с маленьким книксом […] (Пушкин 1957: 155, 162).

С бледным, напудренным лицом видим и княгиню Бетси у Толстого:

Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправить прическу и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской (ч. 2, гл. 6, т. 8: 158).

Но «английскость» Бетси получает большее развитие у Толстого. Язык ее салона сплошь пересыпан английскими словечками (у помещика Муромского появляется одно «ту dear»):

– Расскажите нам что-нибудь забавное, но не злое, – сказала жена посланника, великая мастерица изящного разговора, называемого по-английски small-talk […].

– Никогда не поздно раскаяться, – сказал дипломат английскую пословицу. […]

– Ваш Рамбулье в полном составе, – сказал он [Каренин], оглядывая все общество […] Но княгиня Бетси терпеть не могла этого тона его, sneering, как она называла это […].

– Как я рада, что вы приехали, – сказала Бетси. […] Мы с вами успеем по душе поговорить за чаем, we‘ll have a cosy chat, не правда ли? – обратилась она к Анне. […] Действительно, за чаем […] завязался a cosy chat, какой и обещала княгиня Тверская до приезда гостей. Они пересуживали тех, кого ожидали […] (ч. 2, гл. 6–7, т. 8: 159, 164, 167; ч. 3, гл. 17, т. 8: 347–348, 349).

Салонная болтовня соответствует игре в крокет, главной забаве гостей:

А вы бы пошли, – обратилась она [Бетси] к Тушкевичу, – с Машей попробовали бы крокет-гроунд там, где подстригли. […] Вошел Тушкевич, объявив, что все общество ждет игроков в крокет (ч. 3, гл. 17–18, т. 8: 347,355).

«Английская» жизнь Бетси характеризуется большой роскошью и праздностью – чертами, которые повторяются в усадебной жизни ее кузена, графа Вронского. Жизнь в имении Воздвиженское также построена «на английский лад».

Если у пушкинского помещика Муромского английский образ жизни описан как очередная проказа хозяина, как «ряжение» во время праздника (мотив, который пронизывает всю повесть), «английскость» у Толстого переходит в другую тональность. В Воздвиженском Вронского жизнь строится по-современному, подчеркиваются «новые приемы» во всем хозяйстве. Главная английская черта – введение машин во все процессы, которые раньше осуществлялись вручную, людьми. Кроме того, люди соединяются не для того, чтобы заниматься чем-то настоящим, как в имении Левина, Покровском, где женщины вместе варят малину на веранде, мужчины едут на охоту, дети и взрослые сообща собирают грибы в лесу. В Воздвиженском у Вронского собираются для прогулок и «пустых игр». Заводила в этом деле молодой гость «Васенька» Весловский, имя которого перекликается с тем «Васькой», который в салоне Бетси выступает поклонником современной эмансипированной Сафо Штольц. Глазами гостьи Дарьи Александровны (Толстой тут избегает ее англизированного имени «Долли») мы следим за жизнью в имении.

После обеда посидели на террасе. Потом стали играть в lawn tennis. Игроки, разделившись на две партии, расстановились на тщательно выровненном и убитом крокетграунде, по обе стороны натянутой сетки с золочеными столбиками (ч. 6, гл. 22, т. 9: 236).

Подчеркивается роскошь граунда (золоченые столбики), но одновременно его «остриженность», т. е. некое вмешательство человека в природу. Дарья Александровна с трудом понимает английскую игру. Ей кажется ненатуральным, что взрослые люди занимаются такой игрой, без детей. С беспокойством она следит за другой игрой – флиртом Анны с Васенькой.

Во время же игры Дарье Александровне было невесело. Ей не нравилось продолжавшееся при этом игривое отношение между Васенькой Весловским и Анной и та общая ненатуральность больших, когда они одни, без детей, играют в детскую игру. Но, чтобы не расстроить других и как-нибудь провести время, она, отдохнув, опять присоединилась к игре и притворилась, что ей весело. Весь этот день ей все казалось, то она играет на театре с лучшими, чем она, актерами и что ее плохая игра портит все дело (ч. 6, гл. 22, т. 9: 236).

Ощущение, что в Воздвиженском все играют в жизнь, вместо того чтобы жить, все усиливается у Дарьи Александровны в течение дня. В этот театр входит постоянное переодевание – Анна появляется в четырех разных нарядах в тот единственный день, который Дарья проводит в имении. И хотя в аристократическом кругу и был обычай переодеваться перед обедом, в тексте есть намек на потребность Анны «смывать грязь», скорее внутреннюю, чем внешнюю, через это переодевание:

[Анна] – Теперь пойду одеваться, а тебе пришлю девушку. […] Теперь надо идти одеваться. Я думаю, и ты тоже. Мы все испачкались на постройке […]. Да, мы здесь очень чопорны, – сказала она, как бы извиняясь за свою нарядность (ч. 6, гл. 18 и 22, т. 9: 214, 229).

Переодевание Анны контрастирует с тем, что у Дарьи только одно «лучшее платье».

Одеваться ей не во что было, потому что она уже надела свое лучшее платье; но чтоб ознаменовать чем-нибудь свое приготовление к обеду, она попросила горничную обчистить ей платье, переменила рукавчики и бантик и надела кружева на голову (ч. 6, гл. 22, т. 9: 229).

Переодевание, как и новые постройки в имении, обозначают некую перемену ситуации, и становятся субститутом той главной перемены, которая никак не осуществляется, – развода Анны и освящения ее брака с Вронским.

Если английский образ жизни в усадьбе у Пушкина описан в шутливом тоне словами Берестова, соседа Муромского: «Куда нам по-английски разоряться! Были бы мы по-русски хоть сыты», – то у Толстого «англицизм» приобретает угрожающий характер. Современный образ жизни в Воздвиженском дышит фальшью и механистичностью, и переодевание не носит того характера веселой игры, которым оно наделено у Пушкина.

Английская мадам у дочери Муромского, мисс Жаксон, только смешная со своими белилами и корсетами («затянутая в рюмочку»), но англичанка, занимающаяся дочерью Анны и Вронского, видится уже как морально сомнительное явление:

Услыхав голос Анны, нарядная, высокая, с неприятным лицом и нечистым выражением англичанка, поспешно потряхивая белокурыми буклями, вошла в дверь и тотчас же начала оправдываться, хотя Анна ни в чем не обвиняла ее. На каждое слово Анны англичанка поспешно несколько раз приговаривала: «Yes, my lady» (ч. 6, гл. 19, т. 9: 217).

Англичанка в Воздвиженском описывается куклой-машиной и тем самым входит в тот инвентарь, который определяет усадебную жизнь Вронского. А Дарья Александровна связывает ее внешность с ненормальным укладом семейной жизни в имении:

Только тем, что в такую неправильную семью, как Аннина, не пошла бы хорошая, Дарья Александровна и объяснила себе то, что Анна, с своим знанием людей, могла взять к своей девочке такую несимпатичную, нереспектабельную англичанку (ч. 6, гл. 19, т. 9: 217).

У Толстого «английское» имение Вронского противопоставляется усадьбе Левина, Покровскому. Если у Вронского все «с иголочки новое» и иностранное, то у Левина преобладает русскость. Противопоставление двух имений обыгрывается во множестве деталей. Одна из более значимых – залатанность не только Покровского экипажа, в котором едет Долли-Дарья («кучер Левина в своем не новом кафтане и полуямской шляпе, на разномастных лошадях, в коляске с залатанными крыльями») (ч. 6, гл. 24, т. 9: 244), но и ее одежды:

Дарье Александровне […] было совестно пред ней за свою, как на беду, по ошибке уложенную ей заплатанную кофточку. Ей стыдно было за те самые заплатки и заштопанные места, которыми она так гордилась дома (ч. 6, гл. 19, т. 9: 215).

Подчеркивание «залатанности» ипостасирует название имения Покровское. Название Покровское, производное от Покрое, ассоциативно связано с защитой, со свадьбой, с материнством[2]. В Покровском Левина празднуется брак и семейная жизнь: беременность Кити и многочисленные дети часто там гостившей ее сестры Долли – антиподы стерильной жизни в Воздвиженском, где Анна чуждается своей дочери и втайне от Вронского решила не иметь больше детей.

Не исключено, что противопоставление двух усадебных хозяйств также навеяно повестью Пушкина. Ведь у англомана Муромского есть сосед Берестов, которого он считает «провинциалом и медведем». А в имении Вронского критикуют Левина как отсталого:

Свияжский заговорил о Левине, рассказывая его странные суждения о том, что машины только вредны в русском хозяйстве.

– Я не имею удовольствия знать этого господина Левина, – улыбаясь, сказал Вронский, – но, вероятно, он никогда не видал тех машин, которые он осуждает. А если видел и испытывал, то кое-как, и не заграничную, а какую-нибудь русскую. А какие же тут могут быть взгляды?

– Вообще турецкие взгляды, – обратясь к Анне, с улыбкой сказал Весловский. […]

– Я его очень люблю, и мы с ним большие приятели, – добродушно улыбаясь, сказал Свияжский, – Mais pardon, il est un petit peu toqué: например, он утверждает, что и земство и мировые суды – все не нужно, и ни в чем не хочет участвовать (ч. 6, гл. 22, т. 9: 233–234).

Если у Пушкина слово «медведь» характеризует соседа Берестова как дикого, нецивилизованного (и, разумеется, «исконно русского», как сама береста, «основа» его фамилии), то у Толстого образ медведя получает большое развитие в связи с Левиным и его отношением к Кити.

Как мы видим, то, что в небольшой пушкинской повести – только словцо или игра, углубляется у Толстого, становится романной реальностью, воплощается. Одновременно смещаются оценки описываемого: «английский» театр в усадьбе Муромского с веселым маскарадом дочери Бетси оборачивается миром фикций Анны и Вронского в Воздвиженском, где играют в брак. И Толстой беспощадно морализирует: человек не может жить фикцией. И потому воплощающийся в жизнь английский роман – тот самый, который читает Анна в поезде перед объяснением в любви Вронского, – обречен.

Загрузка...